Это чудовищно! Если американцы спускают на воду втрое больше тоннажа, чем мы успеваем пустить за это же время на дно, то бессмысленно все, что делают бородатые подводные волки гросс-адмирала. И этот непрерывно возрастающий размах воздушной войны...
   Да, трудно воевать против трех таких колоссов, как Россия, Британская империя и Соединенные Штаты. Особенно эти проклятые американцы, эти банкиры, эти Барухи и Розенфельды...
   В восемнадцатом году они вступили в войну лишь для того, чтобы продиктовать Европе свою волю, на это же рассчитывают и теперь. Они наживаются на войне, война для них – лучший способ решить сразу все проблемы, связанные с перепроизводством. «Американская помощь»! Да они просто сбывают товары, которые иначе не удалось бы продать, – от танков до пишущих машинок...
   И тут его мысль споткнулась о выскочившее наконец воспоминание. «Ремингтон»! Вот что неприятное было в словах Кранца. Минутку, минутку. Собственно, какие основания?..
   Он зачем-то быстро застегнул китель, сел и закурил новую сигарету. Он отлично помнил тот случай. Он вошел в «Трианон» – Татьяна балансировала на стуле, пытаясь дотянуться до печной заслонки. Он еще сказал себе: какие у этой девочки ноги, ach du lieber Gott[35]. И затем – машинка. Она стояла на прилавке, ему сразу бросилась в глаза надпись на задней стороне каретки -«Ремингтон». Татьяна, насколько он теперь соображает задним числом, испугалась и хотела забрать машинку, прежде чем он обратит на нее внимание. И тут же сказала, что машинка не продается.
   Очень, очень странно. Тогда почему-то он не обратил внимания на эту явную нелепость: в комиссионном магазине находится машинка, которую не хотят продавать. Татьяна сказала, что она хозяйская. Quatsch![36] Такие портативные машинки обычно бывают у людей, занятых интеллектуальным трудом. Но Попандопуло, этот ужасный грек явно иудейского происхождения, этот коммерсант... Да, и эта вторая нелепость тоже не бросилась ему в глаза. О, идиот! Куда он смотрел? Увидел пару стройных породистых ножек – и забыл обо всем...
   Минутку, минутку. Еще ведь ничего не доказано. Здесь, в России, вообще много «ремингтонов» и «ундервудов», – видимо, в стране собственных машинок не производили. Почему это должна быть именно та? Нервы, нервы, дорогой барон.
   Скрипнула без стука дверь, в комнату заглянула хорошенькая и глупая мордочка Ханнелоре Тиц – секретарши начальника промышленного отдела.
   – Вы не идете обедать? – спросила она удивленно. Фон Венк уставился на нее непонимающими глазами.
   – Ах, обедать, – сказал он. – Иду, моя милейшая фройляйн Тиц...
   Они вместе спустились в кантину; Ханнелоре болтала без умолку, он отмалчивался.
   – Вы сегодня такой мрачный, – сказала она с упреком, когда он не ответил на какой-то ее вопрос.
   – Низкое давление, – объяснил он. – Будет гроза.
   – Ах, я так ужасно боюсь грозы, уж-жасно! – воскликнула фройляйн Тиц. – У меня из-за этого вечно были неприятности еще в БДМ[37]...
   – Почему? – мрачно спросил фон Венк, разрезая шницель.
   – Ну, они считали, что такая слабость недостойна германской женщины, и потом фюрер любит грозу: в Берхтесгадене он, говорят, часами может любоваться зрелищем грозы в горах...
   «Положим, – усмехнулся про себя барон, – сейчас ему уже не до зрелищ. Пятнадцать тысяч тонн бомб за один месяц – это, милый мой, посерьезнее, чем гроза в горах... Гроза сейчас поднимается против всей Германии, гроза и потоп. Как это у них поется, – «Пусть ярость благородная вскипает, как волна...»»
   Фон Венк замер с вилкой в руке. Он просидел так несколько секунд, – Ханнелоре Тиц смотрела на него со страхом, – потом положил вилку, тронул губы салфеткой и встал из-за стола.
   – Простите, – пробормотал он, – совсем забыл... – И выбежал из кантины.
   У себя в комнате он прежде всего заперся на ключ. Потом разложил перед собой обгорелый экземпляр бюллетеня, достал из ящика стола карманную лупу и, порывшись в бумажнике, вынул уже немного поистершийся на сгибах листок.
   Ну конечно! Вот пожалуйста – первая же строка; «Вставай, страна огромная», а вот текст бюллетеня: «огромная производственная мощность американских...» – и так далее. Шрифт абсолютно идентичен, в обоих случаях точно так же чуть сдвинуто в сторону «р» и так же нечетко отпечаталась верхняя часть буквы «н»...
   Никаких сомнений быть уже не могло, но фон Венк все еще сличал строчку за строчкой. Потом он осторожно, словно имея дело с готовым взорваться детонатором, положил лупу и встал, взявшись за сердце.
   – Матушка пресвятая Богородица, – прошептал он вслух по-русски (в минуты потрясений он иногда машинально переходил на язык своего детства). – Или я немножко схожу с ума... или на этой доверчивой груди откормился истинный змеенок!
   Это было ужасно. Это было просто непостижимо! Он всегда терялся, сталкиваясь с примерами такой вопиющей неблагодарности, такого коварства. Он сделал так много для этой надменной смазливой девчонки, он спас ее от трудовой повинности, устроил на хорошую работу, он даже готов был сделать ее своей подругой, он – офицер вермахта, барон и потомок тевтонских рыцарей. Он рекомендовал ее самому гебитскомиссару! И что он получил в ответ?
   В благодарность за все это змеенок поставил его в ужасное положение, фон Венк протяжно застонал, вспомнив еще одну деталь: историю со взрывом помещения, предназначавшегося под танкоремонтные мастерские. Ведь она же печатала доклад Заале – единственный материал, из которого русские могли узнать об этом проекте. И когда помещение взлетело на воздух, никому не пришло в голову обратить внимание на это странное обстоятельство. Сам он, помнится, сказал что-то в шутку о ее возможной связи с партизанами; как близок к истине и как слеп был он тогда!
   Фон Венк спрятал в бумажник оба листка и вышел из комнаты, тщательно заперев ее на ключ. Все та же тяжелая предгрозовая духота висела над городом, но дождя так и не было. Через полквартала зондерфюрера догнал весельчак гестаповец Роденштерн, рассказал свежий анекдот.
   – Кстати, – спросил фон Венк, – что это за история была сегодня утром?
   – О, небольшая операция по обезвреживанию, – сказал Роденштерн. – Вскрыли центр большевистской пропаганды, им руководил бывший комсомольский функционер, оставленный здесь под маркой коммерсанта. Он был совладельцем какой-то маленькой инвалидной мастерской. К сожалению, живым взять не удалось.
   – Много арестованных?
   – Пока нет. Второй совладелец, из старых рабочих, и квартирная хозяйка убитого. Задержали и нескольких инвалидов, но те, видимо, к делу непричастны. Эшербах занимается сейчас хозяйкой; возможно, от нее удастся узнать другие имена.
   Фон Венк закурил, угостил приятеля, потом спросил небрежным тоном:
   – Тебе кажется, у них были сообщники?
   – Несомненно, дружище, в таких случаях всегда кто-то находится. Стоит только умело потянуть за ниточку, ха-ха-ха!
   Они расстались, и барон приплелся к себе на квартиру еще более разбитым. Его мысли метались между двумя полюсами: от полнейшей уверенности в преступной вине «змеенка» к надежде на то, что его протеже ни в чем не виновата и машинка оказалась в «Трианоне» просто случайно. Возможно, магазин служил передаточным пунктом: кто-то принес машинку и сказал, что за ней зайдут. Вот и все.
   Возможен такой вариант? Безусловно. Но возможен и другой. А история с докладом? Зондерфюрер вытащил из чемодана глиняную бутылку «болса» – подарок коллеги, съездившего недавно в Голландию, – и налил себе большую стопку. От крепкой водки у него на минуту смешались мысли, потом голова прояснилась, и он почувствовал себя гораздо лучше.
   Он попал в ситуацию, абсолютно исключающую какие бы то ни было соображения и мотивы, кроме железной логики. Есть две возможности: А. – Татьяна, его протеже, работает на советскую разведку, и В. – она ни в чем не замешана и чиста как ангел. Далее! Учитывая эти две возможности, он волен: 1 – поделиться своими подозрениями с гестапо, т. е. выполнить свой долг германского офицера и немца, или же 2 – умолчать обо всем, т. е. проявить себя «рыцарем» в старом понимании этого слова.
   Итак, возможные комбинации – А1 (он доносит на шпионку), А2(он ее покрывает), но В1 (он доносит, но гестапо выясняет ее невиновность), В2 (она остается ангелом, он остается рыцарем).
   Конечно, последнее было бы самым приятным. Но таких вещей в жизни не бывает, это слишком хорошо, чтобы быть действительностью. Остаются три первых варианта. Из них самый убийственный – А2. Стоит лишь женщине, которую сейчас допрашивает этот мясник Эшербах, упомянуть имя Николаевой, и еще раньше, нежели сама Татьяна, в руки Эшербаха попадет он – зондерфюрер фон Венк, благодаря ходатайству которого советская разведчица проникла в аппарат оккупационной администрации. Это достаточно ясно?
   При варианте В1 никто, в сущности, не страдает. Девушку задержат, допросят разок-другой и выпустят, как только выяснится ее невиновность. Но если эта коварная Татьяна действительно разведчица – Фон Венк взялся за голову и застонал. Даже если он донесет! Даже если он успеет разоблачить свою протеже раньше, чем это сделает гестапо, в каком положении окажется он теперь перед Кранцем! В партийных кругах на остзейских дворян смотрят почти как на каких-то фольксдойчей, считают их слишком ославянившимися. Барону фон Венку, выходцу из России, никогда не простят оплошности, которая сошла бы пруссаку или баварцу. Нет, в его положении глупо колебаться и искать какого-то «приличного» выхода.
   – Окаянная девка, – по-русски сказал барон и хватил залпом еще одну стопку «болса». – Сыграть со мной такую свинью...
   Стоя у открытого окна, он долго смотрел на пыльную акацию, притихшую в знойном тяжелом безветрии, на пустую улицу, на столб с разноцветными дощечками указателей. Лениво клацая по асфальту подковками, прошел пожилой солдат в очках, неся в одной руке три фляги, а в другой – три полных до краев котелка. «Rosamunde, schenk mir dein Herz», – орал где-то металлический патефонный голос. Все кругом было тускло и безнадежно. Вздохнув, зондерфюрер неторопливо натянул серые замшевые перчатки, чуть набекрень посадил на голову высокую орленую фуражку и направился в гестапо.
 
   Гроза, собиравшаяся в тот день над Энском, разразилась к вечеру в шестидесяти километрах южнее, у Воронцова. Она была короткой, и потом сразу – на желто-зеленые прямоугольники полей, на темную зелень вишенников, на очеретяные крыши под тополями, на мальвы и плетни с надетыми на колья макитрами, на баштаны, левады, на всю эту цветущую, первозданно омытую дождем землю – дымящимися косыми ливнями света, радостным потоком хлынуло солнце.
   Как только дождь кончился, Ренатус тронул шофера за плечо и велел ему опустить верх. «Мы пока пойдем вперед, мне хочется размять ноги», – добавил он, обращаясь уже к Тане. Она выскочила на дорогу. В трех шагах от машины уже не ощущалось никаких посторонних запахов – ни металла, ни кожи, ни бензина, только мокрая трава, мокрый чернозем и чистейший степной воздух. И солнце! Господи, как пахнет солнце после летней грозы!
   Они пошли вперед. Ренатус говорил что-то по поводу дороги, – ему рассказывали, что здешние грунтовые шляхи непроезжи в сырую погоду, но этот держится совсем неплохо, – и еще что-то насчет страны, ее пространств и тому подобное, о чем всегда говорят иностранцы, попадая в Россию. Она его не слушала. Ей было слишком хорошо, чтобы слушать рассуждения имперского советника доктора Ренатуса. Почему ей было так хорошо в этот день?
   Потом их догнала машина, они поехали дальше, и верх был опущен, и кругом было солнце, и зелень, и запах просыхающей земли. Ренатус протянул ей корзиночку с черешней, она ела их, выплевывая косточки на дорогу; косточка описывала плавную траекторию, пока не встречалась с летящей навстречу серой лентой дороги и не исчезала, мгновенно подхваченная ее стремительным движением назад. Таня ела черешню, щурясь от солнца и ветра, и ветер гладил ее по щекам и трепал волосы, а вокруг кружилась и бежала наперегонки с ними радостная земля, и это стремительное движение сквозь рассекаемый машиной воздух, пахнущий дождем, и солнцем, и цветущими полями, было как полет ласточки в высокой полуденной синеве.
   Почему так весело и радостно было ей в эти последние часы, когда она, словно ослепнув и опьянев, мчалась навстречу своей судьбе? Может быть, это была реакция после всего пережитого за последние месяцы в Энске. Или просто она слишком давно не была за городом, не видела вокруг себя солнечных далей и не дышала чистым полевым воздухом. Или это прорвалась вдруг ничем не объяснимая и не нуждающаяся ни в каких объяснениях жизнерадостность здорового молодого существа...
   У нее не было ни дурных предчувствий, ни беспокойства. Она обрадовалась, увидев впереди, когда дорога взлетела на бугор, темную стену старого парка, обрадовалась, прочитав на придорожном щите надпись «Woronzowka». Машина обогнула грязный пруд с истоптанными скотиной бережками, мягко скатилась вниз и нырнула в темно-зеленый прохладный сумрак парковой аллеи. Запахло лесом и грибной сыростью, бесчисленные грачи бесновались и орали над головами. Потом парк кончился, впереди открылись хозяйственные постройки, погреба, конюшни и слева – большой, городского типа, одноэтажный дом из белого кирпича.
   На облупленном каменном крыльце их встретила вся местная власть: ортскомендант, управляющий, переводчик из местных фольксдойчей, агроном, начальник шуцманшафта. Кто-то раболепно – под локоток – помог Тане выйти из машины; здесь, как и в других местах до этого, ее явно принимали за любовницу господина имперского советника. Ей было смешно и весело.
   Это же веселое и смешливое настроение не покидало ее и позже, за столом во время торжественного ужина. Она едва удержалась от смеха, когда перед Ренатусом был поставлен жареный поросенок, державший во рту вместо пучка петрушки флажок со свастикой. Великолепно подрумяненный поросенок был весь разукрашен и обложен гарнирами, а на спине у него, каллиграфически выведенные каким-то соусом или кремом, красовались слова «Heil Hitler!».
   – В другой обстановке это можно было бы принять за издевательство, вам не кажется? – шепнул имперский советник, кладя ей на тарелку кусок идейно выдержанного поросенка. – Но будем снисходительны, здесь это свидетельствует лишь о буколическом простодушии наших милых хозяев...
   Ренатус оставался для нее загадкой, хотя они были вместе уже четвертый день. Не совсем понятно было вообще, зачем он взял ее с собой. Всюду на местах были свои переводчики, и Тане ни разу не пришлось принять участия ни в одном деловом разговоре. Скорее всего, она играла роль некоего орнаментального украшения при особе имперского советника; может быть, ему импонировало выглядеть этаким старым ловеласом, сумевшим даже в служебной поездке обзавестись мимоходом хорошенькой молоденькой спутницей...
   Пили за столом много, несмотря на то, что сам Ренатус после первого тоста, предложенного им за успех начавшегося сегодня наступления между Орлом и Белгородом, едва прикасался к своему бокалу, ссылаясь на запрещение врачей. Когда дело дошло до казарменных анекдотов, Таня попросила у него разрешения уйти.
   – Разумеется, моя милая, – сказал Ренатус, – вы устали, идите отдыхать.
   Она вышла наружу, в теплую звездную ночь, постояла на крыльце, пока не привыкли к темноте глаза, потом направилась к парку. Где-то вдали лаяла собака, переливчато кричали лягушки, от дома доносились взрывы пьяного хохота. В самом парке стоял стеною такой непроглядный мрак, что она испугалась и повернула обратно. От дорожной усталости и от бокала выпитого за ужином вина ей вдруг очень захотелось спать.
   Она вернулась к себе в комнату, там по немецкому обычаю уже был приготовлен таз и большой кувшин воды для умывания. Где-то в доме зазвонил телефон, к нему никто не подходил, он продолжал трезвонить упорно и нудно. Наконец трубку сняли, и через минуту чей-то голос сказал встревоженно:
   – Гей, Петро, покличь швыдко того нимця, що прыихав! Кажи – звонять до його с Энска, с гестапо!
   Таня, которая стояла посреди комнаты в расстегнутой блузке, замерла, услышав эти слова. У нее пересохло во рту от мгновенного испуга, хотя уже в следующее мгновение она пожала плечами и сказала себе, что стала просто трусливой психопаткой. Почему этот звонок должен означать что-то плохое для нее? Мало ли какие дела у Ренатуса с гестапо...
   Она говорила себе все это, а ее пальцы – словно действуя сами по себе – уже застегивали блузку машинальными движениями, пуговку за пуговкой.
   Простучали по коридору знакомые тяжелые шаги Ренатуса.
   – Сюда, пожалуйста, – сказал кто-то по-немецки, – телефон в этой комнате...
   Таня налила себе воды из кувшина и выпила залпом, но сухость во рту не проходила. Один из обычных методов допроса – кормить соленым и не давать пить. Откуда вдруг эта жажда? Никогда не слышала, чтобы от страха хотелось пить. Но чего, собственно, она так испугалась? Какой-то телефонный звонок, почему он должен касаться именно ее?..
   Она обвела комнату затравленным взглядом. Высокое окно, закругленное наверху, выходило в сад и было открыто настежь; затемнения здесь не соблюдали, вокруг лампочки плясала роем налетевшая на свет мошкара. Беги, пока не поздно! Но куда? Куда она здесь денется? Кто ее спрячет, кто ей поможет? Ты здесь одна среди чужих, среди врагов, совершенно одна. «И нет тебя меж ними беззащитней и непобедимей»...
   Ренатус говорил по телефону долго. Потом в коридоре снова послышались его шаги, они приблизились и затихли у ее двери. Таня, стоя у стола, смотрела на дверь, не отрываясь. Ренатус вошел без стука, постоял, глядя на нее, потом медленно подошел к постели и сел, опираясь ладонями о широко расставленные колени.
   – Н-ну, – проскрипел он, продолжая смотреть на Таню с насмешливым сожалением, – я вижу, вы уже догадались, откуда и по какому поводу мне звонили. Тем лучше, это избавляет меня от неприятной обязанности вас огорчить... Сядьте же, и поговорим наконец откровенно... моя маленькая перепуганная Мата Хари...
   Десятки раз представляла она себе этот момент, с болезненным любопытством пытаясь предугадать, что почувствует и как себя поведет, когда это случится; а сейчас не чувствовала вообще ничего, кроме усталости и огромной пустоты вокруг и внутри себя. Страх, внезапно охвативший ее в тот момент, когда она услышала, что Ренатуса вызывает энское гестапо, тоже исчез, словно растаял в этой бездонной пустоте.
   – Так вот что, – сказал Ренатус. – Подробности меня не интересуют, я вообще не склонен придавать большого значения вашему... участию во всех этих глупостях. Вам девятнадцать, если не ошибаюсь? Ну, видите. Обычная история, к сожалению. Французы говорят: «Если бы молодость знала!» Безрассудство, наивность, жажда возвышенного и героического... все это, увы, свойственно вашему возрасту. Я говорю «увы», потому что, моя милая, это ведь никогда не окупается, поверьте опыту старого человека. Однако ошибка совершена, и теперь нужно ее исправлять. Не так ли?
   Он улыбнулся очень добродушно. Секунду или две Таня выдерживала его взгляд, потом отвела глаза в сторону.
   – Итак, слушайте внимательно, – продолжал он. – Завтра вас отвезут в Энск. Я предпочел бы не делать этого, но формальность есть формальность; коль скоро ваше дело попало к местным гестаповцам, они должны им заняться. Но вы ни о чем не беспокойтесь, я позвоню туда утром и все улажу. Вы меня слушаете?
   Таня шевельнула пересохшими губами и молча кивнула.
   – В гестапо, – продолжал Ренатус, – вы расскажете все. Абсолютно все, и ничего не утаивая. Это – первое. Второе – вы сделаете письменное заявление, что раскаиваетесь в своих действиях и хотели бы искупить вину. Я думаю, вас попросят периодически информировать власти о том, что делают и что намерены делать ваши друзья. Вот и все! Как видите, совсем просто. После этого вас немедленно выпустят, и, разумеется, сделают это таким образом, что никто никогда не узнает о вашем кратковременном пребывании в стенах этого зловещего, но, увы, необходимого учреждения. Итак, вы усвоили, что теперь нужно делать? Вам все ясно?
   Таня снова глянула на него и снова отвела взгляд, не вымолвив ни слова. Ренатус поднял брови:
   – Вы что, не хотите со мной говорить? Что ж, как вам угодно...
   Он пожал плечами и поднялся по-стариковски, с усилием.
   – В таком случае примите еще один совет, дитя мое, – проскрипел он, подойдя к Тане и взяв ее за мочку уха холодными пальцами. – Когда будете в гестапо, не вздумайте вести себя, как сейчас... и не отвечать на вопросы старших. Там за это наказывают, и очень больно. Но, я надеюсь, за ночь вы одумаетесь...
 
   Глава тринадцатая
   Целый день Володя был на ногах. Он обошел всех, кого необходимо было оповестить о случившемся. Эти люди составляли всю известную ему часть организации, и никого из них пока не тревожили; удар гестапо был нанесен либо по другой части, которую Володя не знал, либо только по центру. Последнее было наиболее вероятным. Это не значило, разумеется, что обезглавленной организации уже ничто не угрожает. Тот, кто сумел выследить руководителей, попытается добраться и до всех остальных.
   Володю никогда не обижало, что Кривошеин держит его в стороне от руководства, – он и сам понимал, что не обладает нужными для руководителя качествами: самообладанием, выдержкой, уменьем принимать быстрые и безошибочные решения. Это его не обижало и, в общем, вполне устраивало. Для Володи с его немного анархической натурой было много преимуществ в положении рядового члена организации, но сейчас оно оказывалось очень трудным.
   Володя чувствовал себя как в потемках, он не знал даже, уцелел ли запасной центр, жив ли этот таинственный Второй.
   Побывав еще на квартире у Болховитинова и узнав от хозяйки, что господин инженер в Виннице и должен приехать дней через пять, он вернулся домой, усталый и голодный как собака. На кухне нашлась кастрюлька холодного супа, он съел его не разогревая, потом прошел к себе, лег и закурил. Если бы не предусмотрительность Алексея, благодаря которой фамилия Глушко больше года назад исчезла из списка работающих в мастерской, он был бы уже арестован – вместе с Петром Гордеевичем и инвалидами. Тем беднягам и вовсе – на чужом пиру похмелье!
   Да, он пока уцелел. Так бывает часто: гибнут те, кто лучше, кто нужнее, такие, как Алексей, как Лисиченко. Зачем остался жить он? Чем он себя проявил за год работы в подполье? Писал листовки, помогал их печатать, выполнял всякие поручения. Николаева и та делала больше!
   При мысли о Николаевой он опять почувствовал в груди тоскливую сосущую пустоту, страх. Что с ней? Почему ее увезли за три дня до гибели Алексея? Совпадение? Вряд ли. Таких совпадений обычно не бывает. Что, если она арестована? Что, если именно от нее под пытками получили нужные показания? Глупости, она ведь не знала адреса на Кременчугской. А если знала? Если Алексей сам сказал ей когда-то?
   Он поднялся, сел, сжимая в руках голову. Беспощадное воображение показало ему ее на допросе – он застонал и вскочил, – этого ужаса нельзя было себе вообразить. Сергей сказал тогда: «Позаботься о ней, в случае чего», – и он обещал, дал честное слово комсомольца. Как он его выполнил? Если бы только знать, что с ней!
   Может быть, ее поездка – только совпадение? Пройдет несколько дней, и она вернется живая и здоровая, ничего не зная о гибели товарищей?.. Но могут ли быть такие совпадения?
   Не в силах оставаться на месте, одержимый какой-то лихорадочной жаждой движения, он ушел из дому и бесцельно побрел к центру. Было очень душно, тусклая мгла висела над городом, радио без умолку передавало грохочущие марши вперемешку с какими-то сообщениями, где часто повторялись Белгород, Курск, Орел. На Краснознаменной стояла танковая колонна; машины были окрашены в непривычный серо-желтый цвет песчаной пыли, это были переброшенные сюда из Туниса остатки боевой техники Африканского корпуса. Володя вспомнил, как заинтересовался Алексей, увидев впервые – несколько дней назад – роммелевских танкистов, одетых в легкое тропическое обмундирование такого же песочного цвета. «Во, брат, – сказал он тогда Володе, – ты гляди, последние поскребыши сюда гонят, даже перекрасить не успели, так торопятся...» Он вспомнил худощавое, с добрыми глазами, всегда чем-то озабоченное лицо Кривошеина, услышал его негромкий, с табачной хрипотцой голос – и впервые с сегодняшнего утра, впервые с той минуты, когда он обо всем узнал, боль утраты перехватила ему горло и выдавила на глаза слезы.
   «Ну, сволочи, – бессвязно повторял он про себя, до ломоты в суставах стиснув кулаки и глядя на радужно расплывающиеся контуры танков, – ну, сволочи, вы мне за все... сполна...»
   В половине пятого, когда уже смеркалось, он вернулся на Пушкинскую и еще издали увидел стоящую у тротуара серую гестаповскую «татру». Он хорошо знал эту машину, – низкая, обтекаемой формы, с расположенным сзади мотором воздушного охлаждения и вертикальным килем на заднем скате крыши, она была единственной в городе. Подойдя еще ближе (он шел по противоположной стороне улицы), Володя убедился, что «татра» стоит у их дома.