Его мало беспокоил вопрос: видел ли кто-нибудь, как он сюда заскочил. Он сел к стене, положил рядом собой пистолет и закурил, жадно затягиваясь едким дымом плохо выдержанного самосада.
   Здесь, пожалуй, безопасно. Кто станет заглядывать в пустую трансформаторную будку? Он посидит час-другой, отдохнет, потом выйдет и спокойно отправится дальше. А в общем, наплевать. Даже если и заглянут. Вот если заглянут полицаи – дело другое. Если ему будет продолжать везти сегодня на полицаев, ха-ха. Тогда, конечно, дело совсем другое.
   Ну, первого он уложит сразу. Как только в двери покажется фуражка с желто-блакитной кокардой. Теперь, когда у него есть некоторый опыт, – это просто, убить человека не занимает и двух секунд. Это делается быстро и изящно. Парблё, сказал виконт, и пронзил графа толедским клинком. А теперь еще легче: ты просто делаешь одно движение пальцем – и у кого-то разлетаются мозги. Так вот, с первым затруднений не будет. Но они иногда ходят попарно, а то и по трое. Ну что ж, в таком случае можно будет тряхнуть стариной и еще раз сыграть в осаду. Трансформаторная будка построена довольно солидно, пусть стреляют, сколько влезет. А он сможет оставить последний патрон для себя. Вопрос только, как это узнать; его всегда интриговало, как это можно, отстреливаясь в такую отчаянную минуту, не сбиться со счета. По существу, всякое автоматическое оружие должно быть снабжено счетчиком, указывающим количество .оставшихся в обойме патронов. А то попробуй наугад!
   Потом думать как-то расхотелось. Думать и представлять себе, как все это будет. Ну, будет, никуда от этого не денешься. Он лег на прохладный бетонный пол в рыжих от пыли пятнах пролитого трансформаторного масла, глядя на ослепительный прямоугольник солнечного света высоко на стене, под самым потолком будки. Прямоугольник будет опускаться, сдвигаясь вправо. Это даже можно вычертить – приблизительную кривую, по которой он будет двигаться на этой белой оштукатуренной стене. Когда световое пятно переместится до этого уровня, можно будет идти. А куда, собственно, идти?
   К Николаевой нельзя. По следу могут быть пущены собаки, об этой опасности он не имеет права забывать. Нельзя, следовательно, и к Алексею. Самое разумное, пожалуй, это пойти на толкучку и понырять там в толпе, – может, и встретится кто из знакомых. Сегодня воскресенье, на толкучке много народу; кстати, и следы потеряются. Найти какого-нибудь пацана и послать к Алешке? Да, так будет лучше всего.
   Он успокоенно закрыл глаза и сразу увидел прижатые к лицу растопыренные пальцы с просочившимися между ними тоненькими алыми струйками. Струйки только что просочились, на конце каждой была жирная капля, она разбухала и сползала ниже, оставляя за собой маслянисто поблескивающую извилистую дорожку, и снова задерживалась и снова начинала набухать; Володя знал, что произойдет сейчас и что он увидит в следующую секунду, и он содрогнулся и открыл глаза, коротко промычав, словно от мгновенного приступа нестерпимой боли, и подумал с каким-то тоскливым недоумением: «Хорошо, но как же мне теперь спать, после этого?»
   Он лежал неподвижно, сунув под голову скомканную кепку, касаясь пальцами правой руки холодного металла лежащего тут же пистолета. Под крышей снаружи верещали пьяные от солнца ласточки, проехала по улице машина, прошли две женщины, громко разговаривая о каких-то бураках, потом кто-то провез тачку на железных дребезжащих колесах. Сообразив, что комендантский час уже кончился, раз люди ходят по улицам, Володя вскочил, сунул пистолет в карман и толкнул громко взвизгнувшую ржавую дверь будки.
   Он спрыгнул вниз и, не оглядываясь, быстро пошел вперед. Никто его не окликнул. «Может, все-таки оглянуться?» – подумал он и решил, что не стоит.
   Он прошел квартал, другой, третий и вдруг почувствовал, что не может идти сейчас на толкучку. Мысль очутиться в толпе, видеть тут и там мундиры ярко-синего сукна, была невыносима. Если бы заползти куда-нибудь, подальше от людей, очутиться в какой-нибудь норе! Спокойно, сказал он себе, спокойно, сэр, у вас начинаются психические явления, этак вы далеко не уедете...
   Женщина у колонки набирала воду, обеими руками оттягивая вверх тяжелый изогнутый рычаг. Он подошел, помог ей. Когда женщина отошла, он нагнулся, удерживая рычаг коленом, ополоснул лицо, с наслаждением выпил пригоршню ледяной воды с привкусом ржавчины. Кто-то прошел мимо, – он заметил это только тогда, когда шаги остановились за его спиной. Заметил и замер, держа под струей сложенные ковшиком ладони.
   – А-а, Глушко, вот когда ты попался! – произнес голос. Володя продолжал стоять согнувшись, лихорадочно пытаясь что-то сообразить, и ледяная вода переливалась через его руки; потом он выдернул ногу из-под рычага и стремительно разогнулся, словно подброшенный пружиной, выхватывая из кармана пистолет. Перед ним стоял полный старик с козлиной бородкой, в чеховском пенсне на черном шнурочке, с палкой в одной руке и базарной кошелкой в другой, – бывший преподаватель литературы в 46-й школе.
   – Э, э, – сказал он, отступив на шаг, и сделал палкой движение, словно отгоняя осу, – что это ты – ошалел, друг мой, на людей кидаться с револьвером...
   Он был, видно, так изумлен, что даже не успел испугаться.
   – Сергей Митрофанович, – шепнул Володя и опустил руку. – Извините, я...
   У него затряслось что-то в груди, и он замолчал, не в силах выговорить ни слова. Сергей Митрофанович быстро оглянулся – на улице никого не было – и шагнул к нему вплотную.
   – Мальчишка, – сказал он сердито, и негромко, – посмотри, на кого ты похож... Дай сюда!
   Перехватив палку в другую руку, он с неожиданной для старика ловкостью вывернул пистолет из Володиных пальцев и сунул в кошелку.
   – Тебя что – ловят? Изволь отвечать, когда тебя спрашивает преподаватель! За что тебя преследуют? Надеюсь, не за уголовщину?
   – Я застрелил полицая, сегодня утром, – сказал Володя, облизнув пересохшие губы. – Пожалуйста, сходите на Пушкинскую, шестнадцать, к Земцевым, там сейчас живет Николаева, и скажите, что видели меня. Скажите, пусть передаст Алексею, что все в порядке, но мне пришлось вот... застрелить одного...
   Сергей Митрофанович молча смотрел на него, что-то соображая.
   – Великолепно, – сказал он. – Вы, значит, и Николаеву успели в это втянуть. Молодцы, молодцы. Герои! Спасители отечества!
   – Сергей Митрофанович... идите скорее к Николаевой и не стойте здесь со мной, они могли пустить собаку по следу, уходите скорее! Только дайте мне пистолет, на всякий случай.
   – А ты?
   – Что я?
   – Ты что будешь делать, я спрашиваю! – сердито зашипел преподаватель. – Таскаться по улицам с револьвером в кармане и шарахаться от каждого оклика? У тебя есть где укрыться?
   – Да я найду что-нибудь, это не так сложно, вы только скорее сообщите все Николаевой...
   – Идем-ка со мной, – сказал Сергей Митрофанович, крепко ухватив его за локоть. – Будешь сидеть у меня под замком, пока суд да дело... покуда там твои карбонарии что-нибудь для тебя не придумают!
   Володя уперся и попытался освободить руку.
   – Не пойду я к вам!
   Сергей Митрофанович уставился на него, наклонив голову, словно собираясь боднуть.
   – Вот как? Я вижу, доверять старикам вышло из моды?
   – Да не в том дело!
   – А в чем же?
   – Сергей Митрофанович, вы поймите: если с собакой, то они найдут запросто, зачем вам так рисковать...
   – Изволь меня не учить! – старческим фальцетом взвизгнул преподаватель. – Я, мой друг, как-никак уж сам разберусь на старости лет, как мне собою распорядиться!

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Глава первая

   Лето сорок второго года останется в памяти многих как самый тяжелый, самый горький период войны. Во второй половине мая почти одновременно с Керченского полуострова и из-под Харькова двинулись наши армии в страшный путь своего второго летнего отступления. Где-то в конце этого пути был Сталинград, и каждый километр, пройденный теперь на восток, приближал войну к ее географическому пределу, к тому неведомому еще рубежу, откуда ей суждено было повернуть обратно, на запад. Но все это было пока в будущем...
   Весною войска рвались наступать. За плечами были горькие уроки летне-осенней кампании, богатырская проба сил под Москвой, сотни освобожденных от врага деревень, победа под Ростовом и новогодний десант в Крыму, за плечами армии стояла мощь огромной страны, готовой отдать все для фронта, все для победы. И войска ждали побед так же, как ждала их вся страна, уже не первый год жертвующая на оборону все до последнего.
   Но вместо побед начались катастрофы. Три армии, бессмысленно брошенные в Изюм-Барвенковскую мясорубку, преступная беспечность в Крыму, окончившаяся адом керченской эвакуации, – таково было начало. И снова, как прошлым летом, пылили обозы по бесконечным дорогам, снова падали с дымного неба хищные осиные тела «мессершмиттов» и чертовой каруселью крутились пикировщики над переправами, заход за заходом всаживая фугасные пятисотки в ревущую мешанину людей, повозок, понтонов, обезумевших лошадей и машин. И снова, как в сорок первом, вытаптывая неубранную пшеницу, наперегонки с отступающими катилась к востоку меченная траурными крестами и геральдическим зверьем железная армада вторжения, и размолотый тысячами колес сухой чернозем гробовым покровом висел над нею в знойном воздухе, затмевая солнце.
   В июле немецкие танковые авангарды вышли к границам Северного Кавказа. Впереди лежала вторая по значению житница России, а еще дальше – нефть, марганец, молибден; впереди лежала дорога в Индию, великий исторический путь к Тихому океану...
   Несколько дней горел Ростов, разгромленный с воздуха по личному указанию Гитлера, – фюрер мстил городу за помощь, которую ростовчане оказали частям Красной Армии, освобождавшим их в ноябре. Несколько ночей огромное багровое зарево, видное в степи за много километров, освещало переправы последним уходившим через Дон обозам пятьдесят шестой армии, а с первыми лучами солнца этими же степными шляхами уже ревели, ныряя в пыли, серые немецкие бронетранспортеры.
   За какие-нибудь две недели ветер войны разметал пламя горящего Ростова по всему Северному Кавказу. Горела кубанская пшеница, горела майкопская нефть, горели склады и элеваторы в Краснодаре, Армавире, Ворошиловске, горели эшелоны в Тихорецке и кукурузные поля под Моздоком. Стоял небывало жаркий август, потрескалась прокаленная солнцем земля, пересохли степные речушки и колодцы; и, словно обезумев от непривычного зноя, словно уже ясно различая впереди свой последний рубеж и стремясь достичь его как можно скорее, мчались по дорогам мотоциклисты с засученными рукавами и мотающимися поперек груди автоматами, в высоких кузовах «бюссингов» тряслись черные от пыли мотопехотинцы, равнодушно поглядывая на пролетающие мимо белые и зеленые станицы; и, пуская на ветер через раскаленные выхлопные трубы остатки моторесурсов, останавливаясь только для заправки горючим, день и ночь шли курсом на юго-восток серые граненые танки – напролом, через пшеницу, через черные выжженные поля, через виноградники, через высокую – по смотровые щели – кукурузу, через ковыльные пастбища предгорий. В конце августа немцы вырвались на Военно-Осетинскую дорогу у Алагира, подошли к Клухорскому перевалу, альпийские стрелки дивизии «Эдельвейс» подняли флаг со свастикой на вершине Эльбруса. К этому времени шестая армия Фридриха Паулюса уже вела бои на подступах к Сталинграду.
   Все это было. И все же именно в трагических событиях второго военного лета опытный наблюдатель мог уже видеть безошибочные приметы того, что близятся сроки великого перелома, что наступательный порыв немцев уже иссякает и соотношение сил начинает постепенно изменяться в нашу пользу. Были потеряны огромные территории, неисчислимые материальные ценности, но войска не были разгромлены. Они отходили, как до известного предела отходит назад постепенно сжимаемая пружина.
   Казалось бы, обе летние кампании – первая и вторая – протекали в равной мере успешно для противника. Но сходство было чисто внешним, и сами немцы это чувствовали. Немецкие командиры, вспоминая Умань и Белосток, Новогрудок и Лубны, испытывали, вероятно, странное чувство в июле – августе сорок второго года, – может быть, нечто подобное тому, что испытывал Наполеон между Березиною и Бородином.
   Готовясь применить свою обычную тактику массированного удара танками и авиацией с немедленным вводом в прорыв моторизованных частей для быстрого рассечения и ликвидации окруженных группировок противника, немцы сосредоточили на Нижнем Дону две танковые армии. Их огромная ударная мощь должна была проломить ворота Северного Кавказа и где-то в Сальских степях, на местности, идеально отвечающей условиям наиболее успешного использования крупных бронетанковых соединений, с ходу покончить с раздробленными остатками советских армий Южного фронта. Очертания великолепного, по всем правилам тактики разыгранного «фернихтунгшлахта»[22] уже ясно вырисовывались на оперативных картах в штабе фельдмаршала Листа.
   Но «шлахт» не состоялся. Не состоялось вообще никакой «битвы за Северный Кавказ», о начале которой заблаговременно, с фанфарным громом, возвестило ведомство доктора Геббельса. Бронированный таран ударил в ворота всей своей мощью, но ворота оказались незапертыми, и группа армий «А» кубарем выкатилась в пустынные задонские степи. Занесенный для удара кулак со всего маху обрушился в пустоту.
   Именно теперь, во время второго летнего наступления немцев, впервые сошло на нет их тактическое превосходство над Красной Армией. Если под оперативным успехом понимать не только захват определенной территории, но и выведение из строя возможно большего количества живой силы и техники противника, то в этом смысле кавказская прогулка оказалась совершенно бесплодной. Не говоря уже о том, чтобы «покончить» с советскими войсками, оборонявшими Кавказ, – Листу не удалось даже нанести им ни одного серьезного поражения, если понимать под поражением не только вынужденный отход армии на новые рубежи, но и утрату ею боеспособности в силу потерь или деморализации.
   Последним крупным успехом немцев в сорок втором году был разгром советской ударной группировки на Изюм-Барвенковском плацдарме. После этого мы не знаем уже ни одного случая столь очевидного превосходства немецкой тактики. На Северном Кавказе, имея перед собой великолепное оперативное пространство, многократно превосходя Красную Армию в насыщенности техникой и, следовательно, в подвижности, они не сумели осуществить ни одного успешного маневра на окружение. Проутюжив своими танками полтысячи километров от Новочеркасска до Нальчика, Лист почти не понес потерь, но и не выиграл ни одного боя.
   Русские отходили, оставляя за собой вполне мирный пейзаж, местами лишь немного подпаленный в суматохе; проезжая только что захваченными местами, штабные офицеры посматривали по сторонам недоуменно и немного разочарованно: они не видели ни сгоревших танков, ни кладбищ брошенной техники, ни медленно бредущих навстречу бесконечных колонн военнопленных ничего из того, что год назад было примелькавшимися деталями украинского пейзажа.
   Захваченная земля была богата: стеной стояла осыпающаяся пшеница, в станичных садах под тяжестью плодов гнулись деревья, на каждой бахче танкисты останавливали машины и «пополняли боезапас», с рук на руки – по цепочке – перекидывая в открытые люки огромные полновесные арбузы и продолговатые, источающие нежнейший аромат шероховатые дыни. В каждой хате можно было организовать и млеко, и яйки, и крепчайший шнапс домашнего изготовления. Все это было хорошо. Приятно захватывать такую землю, еще приятнее будет жить здесь после войны. Плохо было одно: этот богатый, изобильный ландшафт сильно проигрывал без трупов его защитников. Раз не видно трупов – значит, защитники еще живы. Они были упрямы, они не давали себя убить, прятались, выжидали. Это было плохо. Это – с чисто славянским коварством – отравляло победителям вполне заслуженное удовольствие.
   «...Эти пространства начинают сводить меня с ума. Мы достигли границ цивилизованного мира, здесь нет даже поселений – голая степь, ветер, грозные доисторические закаты по вечерам. С вершин могильников древние каменные изваяния слепо и бесстрастно смотрят вслед нашим танкам, как смотрели на скифов, на готов, на аланов, на всадников Тимур-Ленга. Страшная земля, страшный народ! Наше продвижение постепенно становится падением в пустоту. Скифское проклятие? Фортуна изменчива вообще, а военная – особенно. Мне страшно, когда я думаю о бесчисленных, как песок, поколениях, которые прошли до нас по этой земле, – прошли в забвение, в небытие, в великое и всепоглощающее Ничто...»
   Обер-лейтенант, сделавший эту запись в своем дневнике, погиб от пули осетинского снайпера под Микоян-Захаром. Он умер, уже видя провал Восточного похода, но не успев понять главного: дело было не в скифском проклятии и не в изменчивости военной фортуны. Дело было в том, что изменился сам характер войны. Да, лето сорок второго года было для нас тяжелым испытанием. Отступление наше не было планомерным и обдуманным «стратегическим сокращением фронта», – это было отступление, навязанное нам более сильным врагом, отступление трагическое, стоившее стране большой крови и больших слез. Но вспомним: до самого своего конца – до Волги, до кавказских перевалов – это отступление ни разу не превратилось в бегство. Тут сказалось все: и более трезвая оценка силы и слабостей противника, и накопившийся за год боевой опыт, и – главное! – все глубже и глубже проникавшее в душу каждого солдата сознание того, что отступать дальше некуда, и что если еще можно было убежать от немца за Днепр, то за Волгу уже не побежишь. Как бы тяжело ни пришлось.
   Многое из того, что совершил наш народ в годы войны, будет непостижимо для потомков; многое кажется легендой уже сейчас. Глядя на сегодняшних школьников, нам трудно поверить, что точно такими же были в сороковом году и Космодемьянская, и Матросов, и многие, многие другие. Нам трудно осознать, что сверхчеловеческий подвиг был совершен самыми обыкновенными людьми, огромной массой людей, ничем не примечательных, не наделенных от рождения никакими сверхчеловеческими доблестями.
   В критических условиях перестраивается природа вещества, меняются все его физические свойства; при сверхвысоком давлении холодная сталь становится текучей, струя воды режет броневую плиту и раскаленный графит превращается в алмаз. Чудовищное давление вражеского нашествия создало в нашей стране те критические условия, при которых начала изменяться сама природа человеческих возможностей; и эти изменения становились все более глубокими по мере того, как с каждым километром, пройденным вторгшимися в страну пришельцами, острее и безжалостнее вставал перед нашим народом вопрос: быть или не быть Отечеству?
   Непрерывно возраставшее давление достигло красной черты к концу второго военного лета. Такой смертельной опасности, такой явной и совершенно реальной угрозы вообще исчезнуть с лица земли Россия не знала и во времена татарского нашествия. В августе сорок второго года, когда дивизии Паулюса вышли к Волге, эту опасность уже чувствовали, видели и во всем ее страшном объеме понимали все – от простого колхозника до академика.
   Это всенародное осознание нависшей над Родиной беды и было тем главным, что отличало второе военное лето от первого, несмотря на внешнее сходство обстановки.
   Война принимала совершенно новый характер, но немцы еще ни о чем не догадывались, ничего не замечали. Уже обреченные на разгром – самый беспощадный, самый тотальный из всех известных военной истории нового времени, – они продолжали слепо рваться вперед, упиваясь своими последними победами и подсчитывая недели и километры, остававшиеся до триумфального завершения Восточного похода. «Кого боги хотят погубить – лишают разума».
 
   Из дневника Людмилы Земцовой
   20/VII-42.
   Встретила сегодня девушку из нашего эшелона, Зойку М. Она тоже попала в прислуги, живет на той стороне Эльбы, в Бюлау. Начала рассказывать, и в слезы: хозяева отвратительные, у них рыбный магазин, и работать ей приходится с рассвета до позднего вечера, выходных нет, только раз в месяц хозяйка отпускает ее в город часа на четыре. Вдобавок еще и злющая – вечно шипит, ругается, бьет по лицу из-за каждого пустяка. Вот несчастная эта Зойка! Такая была веселая, неунывающая, а сейчас как будто состарилась на несколько лет.
   Она меня спросила, как я живу, а мне стало стыдно почему-то. Сказала только, что хозяева у меня ничего и относятся неплохо. Она бы, пожалуй, и не поверила, если бы я рассказала ей все. Да и потом ей было бы еще тяжелее.
   Зойка знает здесь нескольких девушек с Украины, – плохо, в общем, всем. Относительно прилично устроились те, кто попал на небольшие фабрики. А на заводах, или у бауэров, или в городе в семьях – всюду каторга.
   Я дала свой адрес, попросила заходить, когда сможет. Зойка сделала большие глаза: «Да ты что, а если хозяйка узнает?» Я сказала, что ничего, как-нибудь договорюсь. Зойка отнеслась к этому с сомнением, но сказала, что, может быть, зайдет, если сумеет вырваться. Потом, уже прощаясь, она спросила, помню ли я Наташу Демченко, которая ехала с нами; ей, оказывается, на заводе оторвало кисть руки – взорвался какой-то капсюль. Вот бедная!
   23/VI1-4 2.
   Немцы взяли Ростов. Что же получается, неужели все опять, как в прошлом году? Не успели они отпраздновать взятие Севастополя, и снова по радио – фанфары, марши, сплошная свистопляска. Профессор говорит: «Выше голову, все будет хорошо», – но пока все очень плохо.
   29/VII-42.
   Не знаю, можно ли верить их сообщениям, вернее, до какой степени им можно верить. Когда читаешь и видишь все эти снимки, становится страшно. Судя по газетам, на юге – сплошной разгром. Немцы идут вперед, уже не встречая сопротивления, и на картах линия фронта каждый день выгибается все дальше и дальше. Пусть это наполовину вранье, но даже и так все равно плохо. И потом, не могут же они открыто врать, помещать карты положения на фронте, которые не соответствуют действительности? Ведь их солдаты тоже читают эти газеты. Очень страшно.
   5/VIII-42.
   Немцы взяли Ворошиловск и Краснодар и продолжают идти дальше – теперь уже на Баку. И скоро, наверное, выйдут к Волге, у Астрахани. Профессор теперь тоже признал, что дела обстоят очень плохо. «Если ваша страна лишится хлеба и нефти, – сказал он, – то можно считать, что Гитлер выиграл войну. Я не разбираюсь в военной экономике, но без хлеба и нефти воевать нельзя, – это понятно даже искусствоведу. Такой потери не возместишь никаким героизмом».
   Только теперь я окончательно убедилась в его искренности. Легко было изображать из себя антифашиста, когда дела у немцев шли плохо; но говорить то же самое и сейчас, когда у них сплошные победы и все кругом просто беснуются от восторга, – это совсем другое дело.
   Сейчас всюду, во всех магазинах, все говорят только об одном: какой фюрер мудрый и великий, к каким победам привел он Германию и сколько теперь всего будет – сала, яиц и пр. Скоро, кажется, будут увеличены нормы выдачи продуктов населению. Сейчас они невелики: на месяц 1 кг сахара, 1 кг жиров, полтора кило мяса, 12 кг хлеба, полкило крупы, 10 кг картофеля. Ну и еще всякие мелочи – мармелад и пр.
   У фрау Ильзе хватает бестактности в разговорах со мной открыто радоваться предстоящему изобилию. При муже-то она этого не говорит! Она просто глупая курица, хотя ничего плохого я от нее, в общем, не видела. Относится ко мне хорошо, только вот изводит своей отчаянной расчетливостью.
   Не знаю, что будет. Я до сих пор как-то ни разу всерьез не могла допустить мысль, что немцы выиграют войну. А сейчас вдруг представила, и стало жутко.
   18/VIII-42.
   Профессор только что слушал Лондон: англичане высадились на севере Франции. Наконец-то! Помню, как мы все ждали этого прошлой осенью. Володя говорил, что немцы никогда не выдержат войны на два фронта. Господи, неужели наконец перелом!
   19/VIII-42.
   Английский десант уничтожен, никакого «второго фронта» не получилось. В газетах сегодня подробности -это было около города Диппе (профессор говорит, что по-французски произносится иначе: «Дьепп»). Их, оказывается, высадилось там не так уж много. Лондон уверяет, что это была просто разведка.
   Профессор регулярно слушает английское радио, хотя это запрещено и считается государственной изменой. Я спросила как-то: «А вы не боитесь?» Он ответил, что, в сущности, быть в сегодняшней Германии честным человеком – это тоже государственная измена; не всем же, однако, становиться подлецами.
   Как мне повезло, что я попала к таким людям! Воображаю – жить сейчас у каких-нибудь заядлых фашистов и каждый день видеть их торжествующие рожи. К фрау вчера приходила ее знакомая, а я убирала в соседней комнате и слышала, как та с восторгом рассказывала о посылках, которые присылает с Восточного фронта ее сын, – мед, смалец, топленое масло, сплошные калории. «Вообрази, Ильзхен, его денщик целыми днями занят тем, что запаивает банки!»