Он и сам не смог бы ответить, почему эта мысль пришла ему в голову под впечатлением одной газетной статьи, посвященной положению на одном из многих участков фронта. Конечно, статья была необычна, но все же – из-за одной статьи...
   Он не столько видел, сколько угадывал приближение какой-то огромной перемены во всем, перемены, масштабы которой было трудно предвидеть. Во всяком случае, немцам, очевидно, конец. Судя по этой статье – а писал ее совсем не дурак, – они и сами прекрасно это понимают. Трудно сказать, какими законами стратегии это предопределено, но, очевидно, отступление с Волги не может не повлечь за собой (рано или поздно) вообще отступления из России...
   Если немцы покатятся из-под Сталинграда, то через три-четыре месяца их вышибут и отсюда, с Правобережья. Это может случиться весной, самое позднее летом сорок третьего. Вот тогда-то можно будет повоевать по-настоящему – до самого Берлина. А потом?
   Володя очень хорошо представлял себе, как будет воевать после освобождения Энска, надев форму и заняв, наконец, свое место в какой-нибудь стрелковой роте.
   Он даже иногда пытался представить себе тот немыслимо далекий, сказочный день, когда радио объявит о прекращении военных действий и в какой-то определенный час по всему земному шару прокатится тишина – умолкнут орудия в Европе, в Африке, в Тихом океане... Ему представлялось, что это случится зимой, в тихий и не очень морозный день, в ранние сумерки; и сразу же начнут зажигаться огни. А когда совсем стемнеет, люди будут тихими толпами стоять на тротуарах, смотреть на яркий, ослепительно яркий после стольких лет мрака свет из ничем не замаскированных окон и слушать тишину. Просто молчать и слушать тишину.
   Все это Володя представлял себе очень ясно. И всякий раз ему приходила в голову беспощадная мысль, что сам он в этот вечер, если вообще доживет до него, будет стоять и слушать тишину один. Совершенно один. И на этом, сразу оборвавшись, кончались все его мечты о будущем.
   С того дня, как он вернулся в Энск и узнал о гибели своей семьи, прошло уже больше года. Но ощущение потери не притупилось за это время, – наоборот, оно становилось постепенно все более всеобъемлющим; так человек, только что очнувшийся после тяжелого множественного ранения, постепенно обнаруживает у себя одно увечье за другим.
   Он никогда раньше не думал, что семья значит для него так много. У него были хорошие отношения с родителями, хотя он считал их, в общем, людьми довольно отсталыми и иногда испытывал легкую досаду, видя, что их интересы и стремления ограниченны; мать была просто домохозяйка, не очень много читающая, всегда занятая детьми и мужем, а отец, несмотря на свое революционное прошлое, с годами забурел и превратился в самого что ни на есть рядового обывателя – любителя покопаться в огородике, сходить в выходной день на рыбалку, посидеть с сослуживцами за пивком или перекинуться в преферансишко. Восьмиклассник Володя Глушко, гордясь своей беспристрастностью, был убежден, что родители могли бы быть и получше. Есть у других отцы и матери, которые что-то открывают, ставят рекорды, летают в Арктику...
   Сестренка и братишка тоже не доставляли ему особых восторгов. Чаще, пожалуй, они бывали причиной неприятностей. Когда он был во втором классе, ему иногда поручали погулять с Леночкой, ей тогда было года три, и один раз она потерялась; другой раз они с ребятами устроили гонки – хватали коляску с ревущим от ужаса ребенком и во весь дух мчались вокруг квартала, кто скорее; на одном из поворотов ее в конце концов вывернули на тротуар. Так что с Ленкой он намучился. Когда родился Олег, он, Володя, был уже значительно старше и мог ссылаться на занятость домашними заданиями, поэтому нянчить этого не пришлось, но все равно – то одно, то другое: то письменный стол зальет чернилами, то тетрадку затаскает...
   А теперь их не стало. Всех, сразу, одной бомбой. Чудовищная несправедливость: почему нужно было из всей семьи остаться в живых ему одному, наименее нужному? Родители были костяком, основой семьи, они не должны были умирать, а дети не имели права погибнуть просто потому, что младшие не имеют права уходить из жизни раньше старших. Почему должна была умереть двенадцатилетняя девочка, едва подступившая к порогу юности, почему умер мальчуган, который теперь уже никогда не выведет ряда кривых палочек в своей первой тетради, не построит ни одной модели, не заглядится впервые на девчонку с соседней парты?..
   Только теперь он понял, что значила для него семья. Только теперь он сообразил, что все его мечты и все планы на будущее были всегда так или иначе связаны с мыслями о близких. Просто удивительно, как незаметно проявляется иногда любовь, он ведь никогда не думал, что до такой степени любит своих – всех своих, включая шкодливого братишку.
   Сейчас он представлял себе, что вот кончится война, и он поступит в МАИ, и станет авиаконструктором. Это, разумеется, хорошо. Но кому он доставит этим хоть каплю радости? Просто так, не думая о личном, а для блага своей страны? Разумеется, разумеется. Но ведь этот самый МАИ выпускает каждый год определенное количество инженеров-авиастроителей, и от того окажется ли в их числе некий Глушко, страна ничего не выиграет и не потеряет. Его место в самолетостроении пустовать не будет, вот в чем суть дела. И во всем мире нет ни одного человека, который порадуется его успехам или огорчится его неудачами. Их никого не осталось. Уже год, как их нет. Сразу, одной бомбой.
   Конечно, можно создать новую семью – жениться, завести детей. Так оно и случится, наверное, если он сумеет дожить до конца войны. Но для этого нужно прежде всего убедить себя в том, что все это действительно нужно.
   Впрочем, убеждать себя было излишне, он понимал все это: эстафета жизни, ответственность перед потомками и тому подобное. Так что дело было не в логике; просто ему теперь ничего этого не хотелось. После всего, что он видел в Песчанокопском лагере, после гибели его семьи и расстрела евреев в Казенном лесу, после того июльского рассвета, когда он выстрелом в упор разнес череп незнакомому человеку в полицейском мундире, – Володе было наплевать на все. Все расползлось дымом, осталась одна только цель, ради которой стоило пока жить, и этой целью была месть. Но ведь настанет день, когда зажгутся городские огни, и станет тихо на земном шаре, и некому будет мстить. Что делать тогда? Опять сесть за парту, как будто ничего и не было? Как будто все это показалось, приснилось, а в мире все обстоит благополучно и «Человек» звучит по-прежнему гордо. Как бы контуженный в душе, Володя оставался физически здоровым юношей; он испытывал обычное в его возрасте влечение к девушкам, и оно становилось для него причиной мучительного разлада с самим собой. Хуже всего было то, что в последнее время ему начала нравиться Николаева.
   Он и в сарайчик-то перебрался, чтобы быть от нее подальше. Ночуя в доме, он слишком часто встречал ее по утрам, – именно такая, только что из постели, в шлепанцах и халатике, вся растрепанная, розовая и теплая, она казалась ему особенно привлекательной. Он еще больше злился на нее, сам не зная за что; она не позволяла себе никакого кокетства, да и сам он прекрасно знал, что ей и в голову не может прийти с ним кокетничать; но слишком уж много, наверное, было в ней какой-то врожденной, стихийной женственности. И эта женственность, проявляясь в каждом Танином жесте, каждом движении, наполняла их бессознательным и от этого еще более неотразимым очарованием.
   Любви здесь не было. Было лишь то, что в старых книгах именовалось «вожделением», а сейчас называют биологическим инстинктом, требованием физиологии. Володя вполне сознавал, насколько унизительно для цивилизованного человека очутиться вдруг в рабстве у самого первобытного, не облагороженного никакой любовью полового инстинкта. А с ним, в общем, получилось именно это.
   Рабство было, конечно, не таким уж жестоким. Влечение к Николаевой не «сводило его с ума», как это пишется в романах. Когда ее не было поблизости, он мог не вспоминать о ней и не ощущал при этом никакой пустоты; но видеть ее каждое утро, слышать ее голос и смех – это становилось для него все труднее и мучительнее...
   После обеда пришел Кривошип.
   – Ну, ты как? – спросил он. – Николаева прибежала в мастерскую, говорит: болен Володька. Грипп, что ли, подцепил?
   – Да нет, так что-то, – ответил Володя. – Плохо себя чувствовал утром, думал – заболеваю, сейчас ничего. Лень было идти, честно говоря. Надоело мне все это, Алексей, представить себе не можешь. Я тебе давно говорю – давай умотаем куда-нибудь к партизанам, на Черниговщину хотя бы...
   – Ладно, насчет партизан я уже слышал. Тебя, конечно, отправлю при первой возможности, на черта ты мне тут такой нужен. А сам я никуда уматывать не собираюсь, здесь у меня дело поважнее.
   – Какое тут «дело»! – Володя махнул рукой. – Если бы было настоящее дело, то никто не собирался бы уезжать, пойми. А так, заниматься бирюльками... Правильно тогда Сергей Митрофанович сказал – жизнью рискуем, а чего ради? Что мы делаем? Вербуем людей и иногда выпускаем листовочки? И людей-то неизвестно для чего вербуем. А жизнь и в самом деле на волоске...
   – Ты что, боишься? Пожалуйста, скажи, мы никого не...
   – Ты погоди, Алексей, в бутылку лезть нечего. Я не боюсь, ясно? Чудак ты, честное слово, – он усмехнулся, – ты ведь и представить себе не можешь, до какой степени я действительно не боюсь. Дело не во мне. Я хочу сказать, что при одинаковом риске было бы просто целесообразнее использовать людей для более эффективных акций...
   – Эффективных или эффектных?
   – Давай без подначек, Алексей. Ты знаешь, что я имею в виду. Мы хоть раз сделали что-нибудь важное, что-нибудь... ну, весомое такое, чтобы помочь фронту? Ангар тогда этот дурацкий взорвали. Потрясающая глупость была! Разве это не бирюльки, Алексей?
   – В том ангаре немцы собирались разместить танко-ремонтные мастерские, – сказал Кривошип. – Ясно теперь, для чего его взорвали?
   Володя смотрел на него удивленно и недоверчиво:
   – Откуда это было известно?
   – Неважно, откуда. Важно, что мы об этом узнали заблаговременно. Ты сам знаешь – в городе после бомбежки почти не осталось промышленных помещений, так что ангар этот был для немцев находкой. К тому же лес – ничего не видно и не слышно.
   – Почему же ты тогда прямо не сказал, я ведь тебя спрашивал?
   – Не знаю, может, я был не прав. Но мне все эти твои расспросы не понравились, ясно? Что за едрен колпак, в самом деле, – подпольщик получает четко определенное задание и принимается рассуждать: а нужно ли, мол, его выполнять, может, оно вообще ни к чему?.. В нашем положении, Глушко, любое задание должно выполняться, как в армии боевой приказ. Получил – выполни, а не рассуждай. Я тебя, в общем, не виню, потому что с этим у всех у нас слабо, я первый же и виноват, – нужно было тогда же, когда ты начал меня расспрашивать, зачем, мол, да почему, устроить тебе хороший раздолбон и на том покончить. Не вступая ни в какие объяснения.
   – Конечно, – согласился Володя. – Я только не понимаю одного, Алексей. Почему было не подождать, пока установят оборудование? Уничтожить объект накануне пуска было бы куда ценнее...
   – Ерунда, оборудование не стоит тех жертв, которые пришлось бы затратить на такую операцию. Да и вообще неизвестно, удалось ли бы ее провести. Если бы начался монтаж, немцы поставили бы колючую проволоку, часовых, так что не думай, что это было бы просто. А так все прошло, как по маслу. Я считаю, что мы это сделали просто изящно. Без шума, без крови, а танкоремонтные мастерские накрылись. Если бы не тот дурак, что тебе встретился...
   – Ладно, не будем о нем. Насчет ангара, в таком случае, беру свои слова обратно. Но одна успешная операция – это очень мало, Алексей. Я почему вспомнил слова Митрофаныча? У нас слишком мал КПД, понимаешь? Жизнями мы рискуем в той же мере, что и партизаны, но делаем в сто раз меньше. Только это я и хотел сказать. Если тебя схватят со сводкой Информбюро, которую ты отпечатал, а какого-нибудь партизана – с полными карманами взрывчатки, то и ему и тебе, обоим будет одинаковая петля. По-моему, в таком случае лучше уж взрывчатка, чем листовки...
   – Как когда, Глушко. Иногда бывает наоборот. Я вот по какому делу зашел... Во вчерашнем номере «Дойче-Украинэ» была, говорят, одна статейка – Володя полез в карман и выложил перед Кривошипом сложенный номер газеты:
   – Вот она. На второй странице.
   – А-а, – сказал Кривошип, разворачивая газету. – Читал уже?
   – Читал.
   – Ну и как?
   Володя помолчал.
   – Знаешь, Алексей, по-моему, им скоро капут.
   – Факт. А ты сомневался? Вопрос – когда!
   – Если судить по этой статье...
   – Прочти-ка мне ее вслух. Самое главное, а всякую эту пропагандную хреновину можешь пропускать.
   Он молча сидел и курил, пока Володя читал статью военного обозревателя. Он молчал еще с минуту после того, как тот кончил.
   – Ну как? – спросил Володя, тоже закуривая.
   – Чудак ты, Глушко, – сказал Кривошип. – Прочитал такую статью, а говоришь, что листовки ничего не значат. Ведь если это взять и напечатать, да еще снабдить коротеньким комментарием, – ты что же, не понимаешь, какой это будет иметь эффект?
   – На кого?
   – На население, елки точеные, на советских граждан, живущих в оккупации! Может, не все верят сейчас сводкам Информбюро, а это самими немцами опубликовано, черным по белому, и не в каком-нибудь там берлинском издании для служебного пользования, а в здешней газете, в «Немецко-украинской», которую можно купить в любом киоске и проверить все до последней строчки!
   – Черта с два расшевелишь этим наших обывателей, – сказал Володя пренебрежительно.
   – А мы для обывателей стараться не будем. Расшевелятся другие, а с обывателя хватит и того, что эта статья подбодрит его, даст ему немного уверенности, какое-то утешение.
   – Словом, ты решил утешать обывателей. И это, по-твоему, задача антифашистского подполья?
   – Вполне возможно, в числе других, – сказал Кривошип. – Эти обыватели – те же советские люди, и, может быть, только обстоятельства помешали им стать героями. Трудно ведь сказать, почему один человек становится героем, а другой – нет. И этот пренебрежительный тон тебе лучше бросить, факт. Ты вот что, Глушко... Давай так сделаем: ты эту статью переведи не всю, а выборочно – вот как мне читал, самые то есть главные места. Насчет комментария я подумаю, а может, он и не понадобится, тут все говорит само за себя. Ты будешь завтра на работе?
   – Наверное, если не расхвораюсь.
   – Лучше не хворай пока. Захвати тогда с собой этот перевод, завтра же и тиснем.
   – Краски не хватит...
   – Краску мне из типографии принесут сегодня вечером. И восковку один парень обещал достать, дорого только просит. С деньгами у нас худо, Глушко.
   – Да, с деньгами худо.
   – Из этой шарашкиной конторы с зажигалками много не выколотишь. Нужно или переключаться на что-то более серьезное, или искать принципиально новые пути.
   – Самое выгодное, конечно, это спекуляция военным имуществом, – сказал Володя, подумав. – Обувь, шерстяные носки, одеяла; румыны загоняют даже шинели...
   – Что шинели, – усмехнулся Кривошип, – к Женьке Сидоренко недавно заходят трое румын, вечером, предлагают – купи грузовик. Женька обалдел, спрашивает: «Зачем он мне, что с ним делать?», а румыны объясняют: спрячешь, мол, в яму, в лесу надо яму такую выкопать, а после войны во будешь жить! Транспортную контору, говорят, откроешь. Анекдот! Нет Глушко, от спекуляции лучше подальше, тут легко заработать, а еще легче погореть...
   – В случае чего, лучше иметь дело с экономическим отделом гестапо, чем с политическим.
   – Не беспокойся, там быстро докопаются, что к чему. Я, знаешь, по другому поводу локти себе сейчас кусаю... Какими мы были тюфяками, что не перехватили магазин у Попандопуло!
   – Ту комиссионку? Ты думаешь, она ему что-то давала?
   – Давала не давала, а он жил, будь спокоен, и еще наверняка деньжат поднакопил, чтобы уехать в Одессу. Фиг бы его румыны туда пустили, если бы он явился с пустым карманом... Прошляпили мы это дело, ничего не скажешь. Были бы сейчас коммерсантами, жили бы и в ус не дули. Немцы на тех, кто торгует, смотрят куда более снисходительно, и подозревают меньше, и вообще... Ну, это понятно – классовый подход. А главное, конечно, это деньги. Надо что-то придумывать.
   – Подумаем, – сказал Володя без энтузиазма.
   – Ты чего это скис? – спросил Кривошип, внимательно на него поглядев.
   Володя пожал плечами:
   – Нездоров немного, я ж говорю...
   – Не валяй мне ваньку. Что-нибудь случилось?
   – Да нет... просто нема с чего гопака плясать, как говорит Лисиченко.
   – Тебе так кажется? По-моему, у нас очень скоро будут все основания плясать гопак.
   – Я не про это. Плохо мне как-то, Алексей, – сказал Володя, помолчав.
   Кривошип ответил не сразу.
   – Я знаю, Глушко, – сказал он. – Но ты думаешь, тебе одному плохо? Думаешь, той же Николаевой хорошо? Думаешь, ей приятно и весело все время крутиться среди этих... кобелей в аксельбантах?
   – Я не говорю, что ей приятно и весело, – уныло согласился Володя.
   – Однако она не хнычет. Посмотри, как она держится! А что у нее за жизнь – тоже одна как перст, опасность постоянная, люди смотрят как на зачумленную... Я теперь иногда думаю: не нужно было посылать ее в комиссариат, будь он проклят. Не так уж много пользы от того, что она там сидит...
   – Почему, есть польза.
   – Да есть, конечно, но не такая уж большая. Все определяется той ценой, которую приходится платить. А Николаева платит так, как никому из нас и не снилось. Дурак я, в общем, что втравил ее в это дело. Нужно было взять у Попандопуло магазин, Николаева осталась бы продавщицей, и все было бы чин чинарем, А ты, Глушко, брось хандрить. Не думай, что я такой уж дуботолп, я прекрасно понимаю, что значит потерять семью, да еще потерять вот так, сразу. И утешать я тебя не собираюсь, тут никакие слова не помогают и не нужны. Ты просто подумай о том, что сейчас миллионы в твоем положении, а общая беда – она как-то легче переносится. Я ведь сам без родителей рос, не знаю даже, кто они были. Может, сбежавшие за границу беляки какие-нибудь, все возможно. До трудколонии я был самым обычным шкетом из беспризорников... Помнишь, может, такой был фильм – «Путевка в жизнь»?.. В асфальтовых котлах ночевал, под вагонами в Крым ездил, словом, все было. Мы, я думаю, только потому и выдерживали как-то, и становились потом людьми, что нас было много – не в том даже смысле, что помогали друг другу, а просто беда была общей, и если, с одной стороны, я видел благополучных ребят, то вокруг меня были ведь такие же, как я сам, с тем же горем, с теми же болячками...
   – Это, в общем, довольно людоедское утешение, – усмехнулся Володя.
   – Пожалуй, – кивнул Кривошип. – Это, наверное, пережиток первобытного эгоизма. При коммунизме, разумеется, человека будет утешать именно обратная мысль: что несчастье произошло только с ним одним, а все вокруг счастливы. Если, конечно, при коммунизме будут еще случаться несчастья.
   – Ну, несчастья могут случаться всегда...
   – Не говори, – живо возразил Кривошип, – если разобраться, то все они происходят от несовершенства системы общественных отношений. Понятно, я не говорю о смерти. Но смерть естественную, в преклонном возрасте, когда человек успел сделать все, ради чего жил, в общем-то и нельзя назвать несчастьем. Я имею в виду несчастья в прямом смысле слова. Ты сам понимаешь, что при коммунизме прежде всего отпадут несчастья, которые в той или иной мере связаны с войной. Согласен?
   – Ну конечно.
   – Возьмем теперь несчастья, вызванные заболеваниями, у того обнаружили рак, тот умер от разрыва сердца и тому подобное. Все это, я уверен, при коммунизме исчезнет, потому что общественное здравоохранение будет поставлено на небывалую высоту. А такие вещи, как производственные травмы, транспортные происшествия, – это же все происходит только от несовершенства сегодняшней техники, верно? Я не хочу сказать, что при коммунизме вообще никогда не произойдет ни одного несчастья, но я уверен: их будет так мало, что каждое будет восприниматься как трагическое событие мирового масштаба. Ну, скажем, где-то в Гималаях или на Кавказе провалился в трещину альпинист. Или где-нибудь в Лондоне во время тумана старушка оступилась с тротуара и сломала ногу. Это будет сенсация, черт возьми! И я уверен: альпиниста того сразу же найдут и вытащат, а ту старушку тут же каким-нибудь сверхскоростным самолетом доставят в лучшую клинику мира, и через неделю она уже будет плясать как миленькая. Я вот только думаю, что при коммунизме в Лондоне не будет уже никакого тумана. Долго, что ли, климат преобразовать?
   – Это все логично, – сказал Володя. – Но бывают другие виды несчастья. Например, несчастная любовь.
   – При коммунизме не может быть несчастной любви, – твердо заявил Кривошип.
   – Вот те раз, – сказал Володя изумленно. – Выходит, при коммунизме всякий мужчина непременно встретит именно ту женщину, которая ему нужна, и та женщина непременно ответит на его любовь? Это просто какой-то вульгаризаторский бред, ты меня извини...
   – Ладно, – посмеиваясь, сказал Кривошип, – обойдемся без извинений. Ты мне лучше расшифруй, что значит, «женщина, которая ему нужна».
   – Ну как что? Общность взглядов, характер, наконец внешность...
   – Внешность – дело десятое. Да и характер тоже. У меня есть приятель, которому в теории нравятся девушки черненькие, веселые, такие, знаешь, хохотушки. Ну вот как у нас на Полтавщине. А он взял да влюбился в блондинку, да еще тихонькую такую, целый день молчит. А тебе не приходилось слышать или видеть, как влюбляются в некрасивых? За что в них влюбляются, тоже за внешность?
   – Ну разумеется, внешность играет второстепенную роль, это элементарно. Главное – встретить в девушке общность взглядов, доброе сердце, ну и вообще, душу, что ли...
   – Правильно. Совершенно правильно! Вот мы и договорились, – весело сказал Кривошип. – При коммунизме люди будут прежде всего объединены общностью взглядов! При коммунизме все люди будут добрыми, Глушко, иначе не может быть коммунизма. Добрыми и честными! И душевными! Характеры у них, конечно, будут разные, и глаза и волосы тоже, но ты же сам сказал, что это не главное. Следовательно, практически любая встреченная тобою девушка будет отвечать твоим требованиям. Выбор-то какой будет, елки точеные!
   Володя встал и подошел к окну. Сухой редкий снежок мел по улице, не задерживаясь на подмерзшей земле.
   – Остается только дожить до коммунизма, – усмехнулся он. – Опять какой-то «бекантмахунг» расклеили, видал?
   – Это насчет дополнительной регистрации неработающих, – погасшим голосом отозвался Кривошип. – Говорят, скоро будет новый набор в Германию. Ну то ж, я пошел, Глушко.
   – Слушай, Алексей! Насчет денег у меня есть потрясающий план.
   – Да? – Кривошип стоя застегивал ватник.
   – Надо нажать на Николаеву, она достанет. Этот эмигрант, о котором я говорил, – знаешь, сколько он получает? Тысячу марок в месяц, это десять тысяч карбованцев. Наши инженеры на такой же работе получают у них шестьсот-семьсот. А он – десять тысяч!
   – Так что?
   – Я нажму на Николаеву, она нажмет на него. Пусть раскошеливается, белобандит.
   – Не валяй дурака! Придумал тоже!
   – А ты знаешь, Алексей, он ведь даст. Ручаюсь. Даст, и немцам ничего не скажет...
   Глава пятая
   Потрясающий план – расколоть заезжего белобандита на несколько тысяч марок – доставил Володе массу хлопот. Прежде всего, пришлось долго уговаривать Кривошипа, который считал, что это авантюризм, и авантюризм преступный, поскольку речь идет об опасности провала всей группы. А что, если Болховитинов немецкий агент? Что-то уж очень он разглагольствует о своей любви к России. В ответ Володя стал горячо защищать чуть ли не всю эмиграцию, крича, что они там истосковались по родине – неудивительно, что их патриотизм принимает иной раз экзальтированные формы...
   В общем, согласились на том, что Болховитинова следует прощупать. Разумеется, о существовании подполья не упоминать ни в коем случае; сказать просто, что деньги нужны для благотворительных целей – помогать одиноким старикам, больным, инвалидам и тому подобное. К этому даже немцы не придерутся, в случае чего.
   – Считаю, что говорить с ним удобнее всего Николаевой, – сказал Кривошеий. – В конце концов, это она его раскопала. Я не уверен, что она согласится, но ты ей скажи. И проинструктируй ее хорошенько, чтобы не наплела там...
   – Лучше бы тебе с ней поговорить, ты же руководитель.
   – Не хочу я с ней говорить на эту тему, – решительно отказался он. – Твоя идея, ты и действуй. Я только предупреждаю, что Николаева может не согласиться.
   И она действительно не согласилась. Кривошип как в воду глядел. Она проявила совершенно необычную строптивость, ничем к тому же, по мнению Володи, не оправданную. Хуже всего было то, что никаких разумных доводов она при этом не приводила: не хочу, не буду, и все. Володя пришел в ярость.