Прежде всего, не было кадров. Правда, Глушко обещал познакомить Кривошеина с какими-то «отчаянными ребятами», готовыми, по его словам, на все; но потом оба согласились, что отчаянные и готовые на все ребята могут принести больше вреда, чем пользы. А вот ребят идейных и выдержанных, настоящих комсомольцев, что-то не попадалось.
   Разумеется, они где-то есть, в этом Кривошеин не сомневался. Но торопиться он не хотел; прежде чем затевать что-то со здешней молодежью, нужно дать ей время оправиться от шока, прийти в себя.
   – Да до каких же пор они будут приходить в себя! – кричал Глушко. – Я тебя не понимаю, Алексей, ты говоришь – попали в болото, так нужно же их оттуда вытаскивать! Или будем ждать, пока захлебнутся?
   – Не захлебнутся, не бойся, – спокойно отвечал Кривошеин, ловя паяльником бегающую по куску нашатыря ртутную капельку припоя. – Ни черта они не захлебнутся... То есть кое-кто, может, и захлебнется, но таким туда и дорога. Насильно из человека героя не сделаешь, Глушко, это уж точно...
   – А как же...
   – На фронте, ты хочешь сказать? Там другое дело, ты эти вещи не равняй. Там коллектив, дисциплина, пример постоянный. Бойца можно из каждого сделать, а вот подпольщика...
   – Черт, столько лет воспитывали!.. – возмущался Глушко.
   Кривошеин допаивал очередную зажигалку, клал паяльник, молча закуривал. Верно, воспитывали. А разве не воспитали? Он видел толпы десятиклассников, осаждавших райкомы. Он видел, как уходили на фронт мальчишки, как девчонки копали противотанковые рвы под пулями «мессершмиттов», как ремесленники простаивали по полторы смены у едва освоенных станков. Разве этого не было?
   – Воспитание воспитанием, – говорил он, – но нельзя скидывать со счетов и влияние среды, всей обстановки. По ту сторону фронта все эти ребята сейчас проявляли бы чудеса героизма, факт. А здесь они размагнитились, и ничем ты их не намагнитишь, пока сами не одумаются...
   – Скипидарить их надо, а не магнитить!
   – Ты брось, Глушко, немцы этим и без нас занимаются. Силой, что ли, загонять комсомольцев в подполье?
   – Да, силой, если хочешь. Приказом! Комсомольцы они или нет? Значит, приказать именем комсомола!
   – Громкие слова говоришь. Ни фига ты никому не прикажешь, факт, а озлобить ребят окончательно можно. У них и так в головах все перекрутилось...
   – Значит, надо вправлять мозги!
   – Сами вправятся, как придет время. Погоди только, пусть немцев тряханут на фронте всерьез, а то ведь сильнее кошки зверя нет...
   – Мало их под Москвой тряханули? А эти обыватели сделали для себя выводы? Ни черта они не сделали!
   – Сделают рано или поздно! – невозмутимо говорил Кривошеин. – Под Москвой только начало, немцы еще держат хвост пистолетом.
   – Ведь какая молодежь пропадает! – возмущался Глушко, забыв про остывший паяльник. – Я вот живу у Николаевой, – не нравилась она мне, это верно, но ведь была хорошая комсомолка, идейная, честная! А сейчас что? Обывательница на все сто!
   – Николаева? Да ну, какая там она обывательница! А чем она теперь занимается?
   – Работает у одного спекулянта. Барахлом торгует!
   – Ну что ж, ведь не от хорошей жизни пошла, надо полагать. Ты не пробовал с ней говорить?
   – Пробовал. Я же говорю – обывательница! «А что мы можем делать?» – другого от нее не услышишь.
   – Сейчас мы и в самом деле мало что можем, Глушко, тут она права. Подожди вот, осмотримся, подберем ребят...
   – Пока солнце взойдет – роса очи выест.
   – Не выест, Глушко, не так просто выесть у нас глаза, а солнце рано или поздно взойдет, зря ты так мрачно...

Глава вторая

   Четырнадцатого марта, подойдя утром к магазину, Таня с удивлением обнаружила, что входная дверь заперта. Это было необычно, – Попандопуло всегда приходил раньше нее; она даже машинально глянула на вывеску, – не прошла ли в растерянности мимо «Трианона ».
   Своего ключа у Тани не было: Попандопуло установил на двери какой-то уникальный замок и уверял, что изготовить к нему второй ключ не возьмется ни один слесарь. Она постояла перед закрытыми дверями, пока не озябли ноги, потом прошлась до угла и обратно, прочитала последнюю сводку ОКБ, долго разглядывала фотографии в витрине, где немногим более полугода назад помещалось «Окно ТАСС». На снимках, вырезанных из иллюстрированных журналов, были изображены высшие немецкие чины на каком-то приеме в имперской канцелярии, группа немецких солдат на фоне Акрополя, восьмисотмиллиметровое железнодорожное орудие, переброшенное из Франции под Севастополь. Был также панорамный снимок Ленинграда, сделанный, если верить подписи, через стереотрубу из траншеи под Стрельной.
   Ленинград еще держался, держался и Севастополь, от Москвы фронт отодвинулся, но радоваться было пока нечему. В последнее время немцы снова приободрились, – Таня очень внимательно прислушивалась к тому, что они говорили в магазине, а говорили они много и, в общем, довольно откровенно. Она даже удивлялась этому, – впрочем, слишком уж смелые разговоры всегда могли оказаться провокацией...
   В «Трианоне» бывали, за редкими исключениями, преимущественно офицеры. И наверное, все они были рады возможности поболтать с новым человеком, тем более с девушкой, – Таня видела, что нравится немцам, среди клиентов «Трианона» не было, пожалуй, ни одного, кто в той или иной форме не дал ей этого понять. Попандопуло сделал хороший гешефт, устроив ее своей продавщицей! Немцы теперь постоянно толклись в магазине, даже если ничего не покупали. Охотились они в основном за фарфором, мехами и отрезами; но хорошие вещи попадались не так уж часто, и гауптманы и обер-лейтенанты просто сидели возле печки (сметливый Попандопуло притащил откуда-то круглый столик и два ободранных бархатных креслица), выкуривали несметное количество ужасных немецких сигарет и болтали с «фройляйн Татиана» о чем угодно.
   Еще недавно они были настроены довольно мрачно. Зондерфюрер фон Венк («зараза из виртшафткоманды»), щеголявший перед Таней знанием русского языка и некоторым свободомыслием, сказал ей однажды: «Ах, Татьяна Викторовна, если бы вы знали, как катастрофически мы ошиблись в сроках этой кампании!» А вчера забежал в отличном настроении, опять уговаривал ее принять в подарок кусок французского туалетного мыла и сказал, что дело идет к весне и к новому мощному наступлению по всему фронту – до Урала и Баку...
   Отойдя от витрины, Таня оглянулась на все еще запертую дверь магазина, раздумывая: продолжать ли ждать пропавшего хозяина или уйти домой. В случае чего, Попандопуло ведь знает ее адрес. Утро было сырым, мглистым, с пронизывающим мартовским ветерком, – в такую погоду настроение и не может быть хорошим, а тут еще и странная какая-то уверенность, что необычное опоздание Попандопуло не случайно и ничем хорошим объяснено быть не может.
   Скорее всего, великий комбинатор сорвался на каком-нибудь очередном гешефте. Может быть, уже сидит в полиции, а то и в экономическом отделе гестапо. «Сколько раз уговаривала дурака быть осторожным!» – подумала Таня с неожиданным чувством жалости к оголтелому спекулянту.
   Потом она сообразила, что если Попандопуло арестован, то теперь на очереди и она сама. Кто поверит, что она не была в курсе хозяйских махинаций? Ей стало страшно до слабости в коленях и очень захотелось убежать домой, но потом она подумала, что сидеть дома – в полной неизвестности – это еще хуже. Лучше уж подождать здесь и посмотреть, что будет. Может быть, приедут обыскивать магазин; в самом деле, первым делом ведь всегда обыскивают! А потом, наверное, помещение опечатывают. Может быть, оно уже опечатано, а она просто не заметила?
   Она вернулась к магазину и, замедлив шаги перед дверью, окинула ее быстрым внимательным взглядом. Нет, печатей на «Трианоне» не было.
   – Золотце, я жутко извиняюсь, – раздался за ее спиной знакомый жирный голос господина Попандопуло. – Ай-яй-яй, вы же так легко одеты...
   – Господи, как вы меня напугали! – Таня от радости готова была его расцеловать. – Я была уверена, что вас уже посадили!
   Попандопуло, занятый сложной операцией открывания уникального замка, чуть не уронил ключи.
   – Типун вам на язык, кто же такие вещи кричит на всю улицу, – прошипел он отчаянно и, перекосив небритую физиономию, постучал пальцем себе по виску. – Вы, золотце, я извиняюсь, просто того...
   Пропустив Таню в магазин, Попандопуло запер дверь изнутри и, не зажигая света, прошел в заднюю комнатку.
   – Вы не собираетесь сегодня открывать? – удивленно спросила Таня.
   – А, после откроем, – озабоченным голосом отозвался он, доставая из кармана пачки квитанций. – Послухайте...
   Не договорив, он присел к столу как был – в расстегнутой шубе и сдвинутой на затылок шапке – и уставился перед собой отсутствующим взглядом. «Влип, комбинатор несчастный, – подумала Таня с еще большей убежденностью. – Недаром я была уверена, что он уже сидит».
   – Ну что вы, ей-богу, молчите, как... Я же вижу, что у вас неприятности! – воскликнула она в сердцах. – Допрыгались со своим «домнуле капитана»? Я вам говорила, что он жулик!
   – Ай, бросьте вы, какие неприятности, – отмахнулся Попандопуло, выйдя из транса. – С этими босяками из полиции? Не смешите меня. И послухайте, золотце, чего вы не затопите печку? Придут клиенты, а в магазине холодно, как, я извиняюсь, на барахолке... Надо же иметь понятие!
   Обидевшись, Таня молча взяла из ящика приготовленную с вечера растопку и вышла. Таким тоном Попандопуло еще никогда с нею не разговаривал, – он вообще никогда не делал ей замечаний. А тут взял и накричал, как на прислугу. И за что?
   – Не обижайтесь, Танечка! – крикнул из-за двери хозяин, словно прочитав на расстоянии ее мысли. – Идите-ка сюда!
   – Вы же мне велели растопить печь!
   – Да нехай она лопнет, идите сюда, я говорю!
   Таня вернулась в конторку. Попандопуло сидел, так и не раздевшись, истрепанные квитанции были разложены перед ним широким веером – как игральные карты.
   – Танечка; мне нужен совет...
   – Пожалуйста, – сказала она сдержанно. Попандопуло оторвался от созерцания своего странного пасьянса.
   – Вы еще серчаете? Я же сказал – не надо. Нашли время обижаться! – вдруг закричал он. – Какая, извиняюсь за выражение, аристократка! Нашла время!
   – Да вы что, с ума сегодня сошли?! – закричала в свою очередь и Таня, теряя терпение. – Что вам от меня нужно, чего вы цепляетесь с самого утра как ненормальный!
   – Совет мне нужен, вот чего! – заорал Попандопуло. – Вы можете сказать, шё мне с этим делать, а? – Он ткнул пальцем в квитанции. – Я вас как человека спрашиваю!
   – Нет, вы и впрямь спятили, – изумленно сказала Таня. – Откуда я знаю, что это вообще такое?
   Попандопуло закурил и сделал успокаивающий жест.
   – Ша, ша, сейчас я все объясню. Извините, Танечка, я опять психанул. У вас есть знакомые евреи?
   – Евреи? – переспросила Таня еще более изумленно. – Н-ну, есть, конечно, вообще. Очень близких, пожалуй, нет. А что?
   Попандопуло помолчал, пыхтя сигареткой.
   – Танечка, мне страшную вещь сказали, – проговорил он негромко. – Вроде вот-вот приказ должен выйти. Насчёт евреев.
   – Не понимаю, Георгий Аристархович...
   – Их соберут вроде куда-то везти. Ну, я знаю? – может, в какой-то там лагерь. А на самом деле всех соберут, а после расстреляют...
   – Как то есть – расстреляют? – ничего не понимая, повторила она. – За что?
   – За то, шё евреи, вот за шё, – сказал Попандопуло.
   – Господи, что за ерунда! Кто это вам сказал такую нелепость?
   – Кто, кто! Неважно, кто. Капитан Ионеску сказал, ну!
   – Типичный шулер. Вы все еще с ним встречаетесь? Ох, Георгий Аристархович...
   – Ша, Танечка! – Попандопуло поднял ладонь. – За это мы говорить давайте не будем. Приказ уже заготовлен, это точно.
   – Но не может же этого быть, поймите, чтобы человека расстреляли просто за то, что родился евреем, а не немцем или не папуасом! Ну бред же самый форменный, Георгий Аристархович!
   – Ах, Танечка, шё мы вообще знаем, – пессимистически сказал Попандопуло. – И шё вообще в наше время бред или не бред? Немцы на Днепре – бред? А румынские босяки в данный момент гуляют по Дерибасовской, – это не бред? И потом, я не говорю, шё этих евреев так-таки и расстреляют... Может, и нет. Может, их куда вывезут. Только отсюдова их уберут, Танечка, это точно. Приказ будет расклеен не сегодня завтра. Теперь вот шё...
   Он пососал приклеившуюся к нижней губе погасшую сигарету, не отрывая глаз от разложенных по столу квитанций. Только теперь Таня увидела, что это все – копии расписок в приеме вещей на комиссию.
   – ...вот шё, Танечка, золотце... У нас тут есть барахло, сданное евреями, поглядите-ка сюда... Беркович, Коцюбинского, двадцать... Может, помните, был такой профессор Беркович, перед самой войной умер... Верно, вдова, а может и сестра, – неудобно было спросить, пожилая такая дама. Потом вот... Аронсон, Бровман... Вы мне скажите: на шё эти люди надеялись – с такими фамилиями?.. Или вот – мадам Меерович! Это же с ума сойти, с такой фамилией не эвакуироваться...
   – Как будто так легко было эвакуироваться!
   – Я не говорю, шё легко...
   – Если человек работал, он еще мог надеяться получить эвакуационный лист. А пенсионеры или учащиеся...
   – Знаю, золотце, знаю... Меерович, Профсоюзный переулок, дом три, – где это может быть, вы не знаете?
   – Профсоюзный? Понятия не имею.
   – Придется, золотце, порасспрашивать...
   – Вы хотите туда пойти? Зачем?
   – Вам, золотце, вам придется сходить, – сказал Попандопуло. – Вот по этим адресам – тут на каждой квитанции указано. Если, конечно, вы не против; заставлять вас на такое дело я не могу...
   – А... для чего, собственно? – помолчав, спросила Таня.
   – Отдать деньги, это одно. И потом, нужно им все-таки намекнуть за этот приказ. А? Вы как считаете?
   Попандопуло закурил новую сигарету и испытующе уставился на Таню.
   – Ну, в общем... конечно.
   – Хорошо, если это все треп, – сказал Попандопуло. – А если нет? Шё тогда? Вы возьмете на себя такую ответственность – знать и не предупредить тех, кого это касается? Я лично не возьму. Надо людей предупредить и отдать им эти ихние деньги; может, они успеют чего придумать... Иметь в запасе хотя б один лишний день – это уже дело.
   – Конечно, – повторила Таня. – А как же с теми, чьи вещи еще не проданы? Беркович, например, ее чернильный прибор никто не купит...
   – Кому это надо – держать на столе три пуда малахита! Ну нехай стоит, может, и найдется какой псих. А мадам Беркович вы отнесите ее двести карбованцев и скажите, шё вещь продана. А?
   – Правильно, Георгий Аристархович. Постепенно вы все это продадите – ну, может быть, за исключением прибора, он действительно слишком уж большой, – а остальные вещи постепенно пойдут.
   – «Пойдут», «не пойдут», какая разница, – пробормотал Попандопуло. – Только, Танечка, золотце, надо это сделать быстренько...
   – Ну, разумеется, здесь же не так много адресов. Вы возьмете одну часть города, я – другую, и...
   – Вы шё, Танечка! – Попандопуло уставился на нее испуганно. – Я? А в магазине кто останется? Нам нельзя закрыть, вы ж понимаете... это же сразу – подозрение...
   – Вы жалкий трус, – с чувством сказала Таня, презрительно сморщив нос.
   – Шё значит трус... Просто я не хочу рисковать, ну! Вашего отсутствия никто не заметит...
   – Как раз мое-то и заметят. Вы до сих пор не поняли, почему немцы вечно торчат в вашей паршивой лавчонке? Давайте сюда квитанции!
   – Сейчас, сейчас, золотце! Вы пока затопляйте там печку и открывайте магазин, уже поздно, а я разложу деньги, чтобы вам после не считать...
   Она не предполагала, что миссия окажется такой трудной. Она поняла это только теперь, стоя перед дверью, на которой еще сохранилась медная дощечка с именем профессора Берковича. Непонятно, почему ее не сняли. Впрочем, как раз понятно. Она тоже не сняла бы, оказавшись в таком положении. Но у нее положение совсем другое. Что же она сможет сказать?
   Весь ужас в этой разнице положений. Если бы она могла прийти и сказать: «Нас всех собираются вывезти в какие-то лагеря, нужно что-то предпринимать» – это было бы совсем иначе. Совсем просто. Но сейчас...
   Она скажет и уйдет. Как посторонняя, как зрительница со стороны. Она совершенно не виновата, что приказ касается не ее, а других; и уж, во всяком случае, она хоть что-то делает, чтобы им помочь. Другая вообще осталась бы в стороне. Все это так, и все же чудовищно трудно прийти и сказать такую вещь. Вот Люся – та, наверное, нашла бы правильные слова, сумела бы утешить, успокоить, как-то объяснить...
   Таня позвонила еще раз (ей очень захотелось вдруг, чтобы никого не оказалось дома) и обвела взглядом обшарпанную лестничную площадку. Понятно, почему отсюда никого не выселили, – слишком уж этот дом пострадал. Бомба, упавшая где-то неподалеку, тряхнула здание так, что оно лопнуло и расселось, как пересохшая бочка; странно было, что его три этажа еще держатся один на другом.
   Прошаркали за дверью шаги, медлительный женский голос спросил: «Кто там?»; потом ее впустили в темную прихожую и мимо каких-то сундуков и ящиков провели в комнату, немногим более светлую и прибранную. Видно было, что люди, живущие здесь, опустились безнадежно и непоправимо, как умеют опускаться только некогда обеспеченные и не приспособленные к нужде интеллигентные семьи, внезапно подкошенные какой-то большой бедой.
   – ...Я принесла деньги, ваш чернильный прибор наконец удалось продать, его долго никто не брал, но вчера один румын... – сбивчиво говорила Таня, роясь в сумочке и стараясь не глядеть по сторонам и не замечать засаленного бумазейного халата на мадам Беркович.
   – Боже мой, зачем было беспокоиться, – прервала та, – я вам, конечно, бесконечно благодарна, но право... Я как раз собиралась зайти сама, – я была уверена, что прибор купят, это такая красивая, дорогая вещь...
   – Ну что вы, какое беспокойство, я проходила мимо... Пожалуйста, двадцать марок, распишитесь вот здесь...
   Таня протянула деньги, квитанцию и огрызок химического карандаша.
   – Спасибо, огромное вам спасибо, моя милая. – Мадам Беркович нетвердой рукой нацарапала подпись и сунула синие бумажки в карман халата. – Просто чудо встретить в наше время такую любезность...
   – Мадам Беркович, не знаете ли вы... я хочу сказать... нет ли у вас какой-нибудь возможности уехать из города, ну, или... пожить где-нибудь, где вас никто-никто не знает?..
   Говоря это, Таня уже и сама чувствовала нелепость подобных вопросов. Какие возможности могли быть у этой старой и, по-видимому, больной женщины? Не нужно было спрашивать такую глупость, не нужно было, пожалуй, вообще сюда приходить... Может быть, лучше таким людям ничего не знать до последнего часа, – все равно они ничего не успеют сделать: ни спастись сами, ни спасти своих близких...
   – Уехать? – переспросила мадам Беркович. – Пожить где-нибудь? Милая моя, вы спрашиваете такие вещи... Кто сейчас может куда ездить? А что, вы хотите уехать? Это, наверное, из-за мобилизации в Германию, я понимаю...
   – Да нет же, – сказала Таня, – вы не понимаете. Я не о себе! Меня просили вам передать, – это очень серьезно, я специально для этого пришла, – в городе ходят слухи, вы понимаете, я не знаю точно, сейчас столько разных слухов, – может быть, конечно, это и просто болтовня, но на всякий случай я хотела предупредить... Говорят, на днях будет опубликован приказ, касающийся всех... евреев, вы понимаете? Будто бы всех будут вывозить в какой-то спецлагерь или что-то в этом роде. Поэтому, если у вас есть возможность...
   Она не договорила, снова ощутив всю бесцельность этого разговора. Какая возможность? Что она может предложить этой, старой беспомощной женщине?
   – Уехать? – договорила за нее мадам Беркович, очевидно все поняв. – Милая моя девочка, куда же мы можем уехать... У меня больная сестра, она не встает. Куда мы можем уехать, скажите на милость? И зачем, чего ради? Вы говорите – спецлагерь, так, может, это и лучше, как вы думаете? Если нас действительно соберут в какой-то лагерь, пусть в гетто, – так у нас будет хоть какое-то правовое положение, а здесь ведь тоже не жизнь, разве это жизнь, скажите на милость? Мы уже полгода живем как парии, без документов, без пайка, еврей не может устроиться даже на самую черную работу! Нет, вы мне скажите – это, по-вашему, жизнь?
   – Я понимаю, – тихо сказала Таня. – Но вы не боитесь?..
   Она опять замолчала. Предположение Попандопуло было в самом деле слишком уж чудовищным, чтобы его можно было высказать вслух. Да и опять-таки – для чего?
   – Боже мой, чего мы еще можем бояться?
   – Я понимаю, – повторила Таня. – Ну... вы извините, пожалуйста. Я просто хотела предупредить...
   – Я очень тронута и благодарна, – сказала мадам Беркович, прикоснувшись к ее руке. – Дай вам Бог счастья, девочка. Для таких молоденьких войны рано или поздно кончаются. Дай вам Бог...
   По второму адресу никого не оказалось дома. Не расспрашивая соседей, Таня ушла с чувством невольного облегчения, решив, что еще побывает здесь к концу дня, и отравилась к Бровманам на Старый Форштадт.
   Ей открыл старик в узких стальных очках. Таня отдала деньги, взяла расписку. Пряча квитанцию в сумочку, она деловитым, почти сухим тоном сообщила о готовящемся вывозе евреев из города и посоветовала уехать куда-нибудь или укрыться хотя бы на несколько дней. Потом заставила себя поднять глаза и встретилась со взглядом Бровмана.
   – Не смотрите на меня так, – сказала она тихо. – Пожалуйста, не смотрите...
   – Вы были комсомолкой, – помолчав, сказал Бровман, не спрашивая, а констатируя.
   – Да, – кивнула Таня.
   – Так вы мне тогда скажите, почему нас тут оставили, – словно размышляя вслух, продолжал Бровман. – Если уж надо было пустить их сюда, так зачем было оставлять столько людей им на съедение?
   – Вы говорите так, будто я виновата, но меня ведь тоже оставили, вы же видите – я тоже здесь...
   Бровман слушал и смотрел на нее поверх очков своими печальными глазами, в которых не было ни страха, ни гнева – одно недоумение. Овладев собой, Таня заговорила громче, увереннее:
   – Очевидно, не было возможности провести полную эвакуацию, ведь вы понимаете, что это не так просто!
   – Ну конечно, – согласился Бровман. – Разве я говорю «нет»? Конечно, проще было оставить людей на съедение. У меня сын на фронте. Почему его дети должны теперь умереть? Их с нами двое, вот такие. – Старик показал рукою от пола, повыше и чуть пониже. – Что они, виноваты? Я свое отжил, слава Богу, видел плохое, видел и хорошее. А что видели они? А моя невестка – она русская, как и вы, – она виновата, что кому-то было «не так просто»? За что она должна умирать?
   Таня почувствовала, что бледнеет.
   – Почему «умирать», ведь речь идет о специальном лагере...
   – Ну что вы мне говорите о специальном лагере, я же не ребенок, – укоризненно сказал Бровман. – Кому мы нужны, чтобы нас кормили в каком-то лагере? Немцам никто не нужен, им не нужны даже военнопленные, которых можно поставить на работу, а чего ради они будут кормить еврейских стариков и еврейских детей? Вы и сами в это не верите, иначе почему бы вы пришли уговаривать меня куда-то скрыться...
   – Но я просто хотела... я думала...
   – Я понимаю, вы хотели как-то помочь, вы добрая девушка. Но вы знаете такое место, куда можно уехать? Нет. Так я тоже не знаю. Может, вы думаете, что мы можем спокойно пойти на вокзал и сесть на одесский поезд? Говорят, в Транснистрии евреев не трогают. Вы можете переправить нас в Транснистрию? Нет, не можете. А если бы и могли, – так почему именно нас, а не других? В городе много евреев.
   – Я просто хотела предупредить...
   – Я понимаю, – повторил Бровман. Таня беспомощно пожала плечами.
   – Но, может быть, вы могли бы... посоветоваться с кем-то, может быть, есть связи, возможности?.. Я не знаю никого, кто мог бы... сделать что-то практически...
   – Я тоже не знаю, – сказал Бровман. – Хотя я прожил в этом городе сорок лет. Это очень много. Наверное, ваша мама родилась в том году, когда я сюда приехал. Я знал многих людей, очень многих... Меня приглашали к господину губернатору, я чинил у него часы работы мастера Луи-Авраама Бреге, а потом я чинил часы товарищу Котовскому, именные, от реввоенсовета республики... Я знал очень многих, и никому не делал плохого, и со всеми был в хороших отношениях. Странно, конечно, что теперь в своем собственном городе ты не находишь человека, который мог бы тебе помочь. Заметьте, я не говорю – «хотел бы», я говорю – «который мог бы помочь». Но я благодарен вам и за доброе желание, вы хорошая девушка...
   Дверь, обитая рваной клеенкой, немного приоткрылась, и в комнату пробрался мальчик лет четырех.
   – Боренька, – сказал Бровман, когда ребенок потянул его за штанину, – ты же видишь, со мной чужая тетя. Что нужно сказать?
   – Здлавствуйте, – серьезно сказал мальчик, снизу вверх глядя на Таню блестящими черными глазами.
   Она закусила губу и, ничего не сказав, выбежала из комнаты.
   На улице она достала из кармана пальто список адресов и долго, не разбирая букв, смотрела на скомканный листок. Три – шесть – восемь семей, которые она еще должна посетить. Еще восемь таких встреч, восемь человек, которым она не посмеет смотреть в глаза. Зачем это, какой смысл предупреждать, когда ты не можешь предложить никакого выхода? Может быть, действительно лучше, чтобы они до конца ничего не знали...