Страница:
Что-то незапамятно древнее слышалось ей в протяжном, печальном пении женского хора, которое доносилось из открытых дверей церкви вместе с пряным запахом сладковатого ладанного дымка. Этот необычный запах, и эти древние песнопения, и скорбь на лицах стоящих рядом с нею женщин – скорбь, которая была общей и для них, и для нее, и для миллионов других женщин, молились ли они в эту минуту в таких же церквушках по ту сторону фронта, или работали в цехах военных заводов за Уралом, или стояли у операционных столов, – все это пронзило ее вдруг до самой глубины сердца, и она чувствовала нестерпимую боль и жалость, потому что думала в этот момент не только о Сереже и Дядесаше, но и о всех тех миллионах солдат, делящих с ними их ратный труд; в это же время – и это было главным – она испытывала ни с чем не сравнимое, радостное до слез сознание своей причастности ко всему ее окружающему. Она не была больше «немецкой пособницей», от которой отвернулись все знакомые; здесь ее никто не знал, здесь она была среди своих, среди родных, среди народа, плотью от плоти которого она себя ощущала...
Она стояла в этой толпе и думала о том, сколько сотен лет собираются вот так в церквах простые русские женщины, когда в стране беда. Так же стояли и молились они, когда Наполеон вел на Москву свои «двунадесять языков», и когда Минин и Пожарский собирали ополчение, и когда ратники Дмитрия Донского шли на ордынцев; и всякий раз, как воск перед огнем, таяли и исчезали бесследно силы войны и смерти – будь то татары или французы, поляки или немцы. Десять веков стояла Русь, гибла и снова – смертию смерть поправ – восставала из крови и пожарищ; разве не было это проявлением того же закона торжества жизни?
Возвращаясь домой уже под утро (комендантский час был снят на эту ночь), Таня молчала всю дорогу. Ей было очень трудно определить чувства, овладевшие ею там, в толпе женщин. Это не имело никакого отношения к религии, чуждой и непостижимой; это имело отношение ко всему тому, что было ей близко и понятно, – к России, к войне, к жизни и смерти. Она словно увидела вдруг что-то необычайно важное, самое главное – и в то же время настолько простое, настолько само собою разумеющееся, что теперь казалось странным, как можно было не видеть этого до сих пор. Как можно было придавать такое значение своим маленьким личным бедам, – какими ничтожными казались они теперь перед лицом огромной общей беды...
Ее личные беды были реальны и невыдуманны, ей действительно было трудно и страшно; смерть висела над нею как дамоклов меч, – смерть не в бою, а в застенке, что гораздо хуже, – и знакомые отвернулись от нее с презрением, как от немецкой пособницы. И все же она была не одинока, она была лишь одной из многих, крошечная частичка России.
Прошло несколько дней, но это новое чувство не ушло, а стало еще глубже и осмысленней. Переполненная им, Таня теперь почти не думала об опасности. Она понимала, что может погибнуть в любой момент, более того – она была почти уверена в том, что группе не избежать провала. Однако эта мысль уже не вызывала в ней прежнего смертного отчаяния: Таня теперь чувствовала, что это не так страшно. Человек, гибнущий за правое дело, не исчезает бесследно и бесполезно, он, в сущности, бессмертен, если бессмертен народ, если бессмертна Россия...
Примирившись с главным, Таня была бы почти спокойна теперь, если бы не Болховитинов.
Отношения между ними оставались такими же неопределенными. Таня давно уже видела, что он ее любит. Разобраться же в собственных чувствах она пока не могла, но разобраться было необходимо. Может быть, любила уже и она, – если только можно любить одновременно двоих и если любовь может быть такой разной в каждом случае.
А может быть, это и не было любовью? Ее чувство к Болховитинову совсем не походило на то, что она испытывала к Сереже; думая о Сереже, она вспоминала его губы, тосковала по его рукам, она думала о нем так, как если бы он был частью ее самой. Ничего подобного не испытывала она в отношении Болховитинова.
Он был для нее скорее другом – старшим другом, у которого всегда можно найти совет и защиту. В то же время Таня нисколько не заблуждалась насчет того, каким горем оказалась бы для нее разлука с Болховитиновым. Однажды он сказал, что в фирме ожидаются какие-то перетасовки персонала: одних хотят перебросить отсюда на Балканы, других прислать взамен из Германии или Польши, – она услышала это и сама испугалась той леденящей пустотой, которая разверзлась перед нею при мысли, что Болховитинов может уехать. Потом она долго пыталась убедить себя в том, что все дело в ее одиночестве. Но одним только одиночеством этого было не объяснить.
Она заставила себя прийти в ту аллею, где произошло их объяснение с Сережей в первый день последнего учебного года. Скамейка была разломана на топливо, от нее остались лишь два изогнутых чугунных кронштейна. Таня присела на один из них и спрятала лицо в ладони. Здесь, на этом месте, она не могла лгать ни Сереже, чье незримое присутствие было для нее в эту минуту почти реальностью, ни собственному сердцу.
Сережа верил ей, как самому себе. Болховитинов считал ее воплощением всех добродетелей. «Ты как уголь в тлеющей золе, ты, как верность, светишь сквозь измену», – прочитал он ей однажды чьи-то стихи, и это было как объяснение в любви. Они оба ее любили, а она обманывала обоих.
Может быть, строго говоря, обманом это и нельзя было назвать; но тогда это было балансирование на грани обмана, трусливое и нерешительное. Лучше уж просто обман! Болховитинов любил ее, зная, что у нее есть жених. На что он рассчитывал – на то, что новое чувство окажется сильнее старого? Очевидно. Но ведь это налагало на нее обязанность сказать в конце концов «да» или «нет». Сказав что-то, она обманула бы одного; не говоря ничего, она никого не обманывала и в то же время лгала обоим.
Сидеть на оставшемся от скамейки кривом кронштейне было неудобно. Таня поднялась и медленно побрела прочь, опустив голову и держа руки в карманах плаща. Да, нужно было что-то решать. Нужно было решать немедленно – сейчас, на этих днях. Сама не зная почему, она поняла вдруг, что времени на выяснение и улаживание своих запутанных сердечных дел у нее остается совсем мало.
Смеркалось, стал накрапывать теплый дождик. Откуда-то с Герингштрассе, из казино или из зольдатенхайма, доносилась громкая маршевая музыка, ее сменил венский вальс, потом послышались знакомые такты «Эрики» и мужской хор затянул в унисон: «In dem Heide bluht ein Blumelein...» Таня, подняв воротник плаща, продолжала ходить из одного конца аллеи в другой, по мокрому, плотно и упруго пружинящему под ногами коричневому ковру неубранных прошлогодних листьев.
Может быть, еще ничего и не придется решать и все уладится само собой. А что, собственно, решать? Таня вдруг остановилась, замерла посреди аллейки, словно наткнувшись на невидимое препятствие. Что решать? Откуда она вообще взяла, что есть проблема, которую нужно немедленно решить? Как вообще могла прийти ей в голову эта чудовищная мысль – выбирать между Сережей и Болховитиновым...
И как их можно сравнивать! Разумеется, Сережа – мальчик в сравнении с Кириллом. Но ведь Сережа – это Сережа! Это ведь тот самый, из-за которого она плакала когда-то по ночам, сначала от горя, потом от счастья, с которым однажды до самого рассвета просидела на этой вот скамейке, которому клялась, что никто и ничто на свете не разрушит их любовь. Это ее жених, это ее будущий муж, это тот, кто станет отцом ее детей, тот, кто пошел на фронт, чтобы своим телом заслонить ее от беды...
Уже совсем стемнело, когда Таня подошла к дому. Еще от калитки она увидела на крыльце красный уголек сигареты и почему-то (хотя курить здесь мог и Володя, и Кривошип) сразу поняла, что это Болховитинов ждет ее. Она не удивилась и не испугалась; чем скорее наступит развязка, тем лучше...
– А-а, Кирилл Андреич, – сказала она почти веселым тоном, – мне ужасно жаль, что вам пришлось тут мокнуть; давно вы ждете?
Болховитинов сказал, что недавно, но плащ его был совершенно мокрым, – Таня подумала, что он, наверное, долго бродил под дождем, прежде чем прийти сюда.
– Таня, я хотел с вами поговорить, – сказал Болховитинов странным голосом.
– Со мной? – отозвалась она беззаботно. («Как хорошо, что разговор начнет он, начинать всегда труднее, мне легче будет сказать...») – Ну хорошо, только я поставлю чайник, одну минуточку...
Она вышла на кухню, постояла там, пытаясь собраться с мыслями, и вернулась в комнату, забыв о чайнике. Болховитинов сидел на своем обычном месте, в кресле у письменного стола Галины Николаевны. Таня забралась подальше в уголок дивана, поджав под себя ноги.
– Приятный такой дождик, правда? – сказала она светским тоном.
– Да, дождик... просто великолепный. Таня, разговор у меня к вам весьма деликатного свойства, и... я долго не знал, как за это взяться. В сущности, разговор даже не к вам, а к вашим руководителям по... движению, назовем это так...
Таня, услышав это, приоткрыла рот, словно решив сказать что-то и забыв нужное слово. Она сразу почувствовала и удивление, и облегчение, и разочарование, – неизвестно, чего было больше в охватившем ее смешанном чувстве.
– Я слушаю, – сказала она наконец.
– Таня, помните, однажды вы попросили меня помочь вашим единомышленникам деньгами... Не скрою от вас, я в первый момент был несколько обижен вашей просьбой, – продолжал Болховитинов. – Судите сами: девушка, состоящая в подпольной организации, обращается к мужчине с просьбой – вдумайтесь в это – не войти в организацию, чтобы разделить опасность, но всего лишь быть, так сказать, благотворителем. В сущности, это прозвучало для меня оскорблением – в первый момент, повторяю. Но тут же я понял, что рассчитывать на большее доверие не имею права. Я был для вас чужаком, почти врагом, не так ли? И только позже я сумел оценить доверие, которое вы мне оказали. Поверьте, я действительно его оценил... Впрочем, это все preface, предисловие, так сказать. Я вот о чем хотел посоветоваться. У меня сейчас появилась возможность наладить довольно тесные связи с Организацией Тодт, и я подумал: ну, вы знаете меня уже несколько месяцев, и если ваши товарищи доверяют мне, то, может быть, мне удалось бы оказать вам помощь и более существенную... Словом, вы понимаете, что я имею в виду. Тодтовцы, как известно, занимаются в основном военным строительством. Разумеется, я не могу обещать, что сумею добраться до больших секретов, но ведь и маленькие тоже имеют значение, не так ли? В разговоре двух специалистов иногда проскальзывают незначительные, казалось бы, детали, говорящие о многом. Представьте себе, знакомый инженер жалуется вам – ему нужна для арматуры сталь такой-то марки, а прислали такую-то...
– Я понимаю, – тихо сказала Таня. – Вы хотите стать разведчиком?
– Я хочу служить России, – сказал Болховитинов, и эта фраза не прозвучала у него ни напыщенно, ни фальшиво. – Поймите, я больше не могу оставаться в стороне. Я хочу что-то делать. Но что? Я уже думал – саботаж; но, очевидно, для этого требуется специальная подготовка, как вы думаете? К сожалению, у меня ее нет. Единственное, что я могу в этом плане, это путать в статических расчетах. Но это примитив, это слишком легко раскрыть и дает мало результатов. И тогда я решил, что, может быть, я смог бы немного заняться разведкой...
Окончив говорить, он посмотрел на нее выжидающе. Нужно было что-то сказать, но Таня промолчала. Прошла минута или две, и Болховитинов поднялся, видимо почувствовав себя неловко.
– Словом, так, – сказал он наигранно бодрым тоном. – Вы поговорите об этом, Танечка, со своими друзьями, а сейчас мне нужно идти...
– Хорошо, я... поговорю, – сказала Таня с усилием. Болховитинов, поколебавшись, несмело подошел к ней.
– Таня, у вас какая-нибудь неприятность?
Она отрицательно мотнула головой.
– Но я же вижу, – сказал он с мягкой настойчивостью, – что вас что-то мучает, тревожит или... Почему вы не хотите быть со мной откровенной?
Он нагнулся и положил руку ей на голову, – таким жестом ласкают детей. Таня замерла на секунду и потом резко отшатнулась, прижавшись к спинке дивана.
– Не нужно, – шепнула она, глядя на него со страхом. – Прошу вас, не нужно... Да отойдите же, ну как вы не понимаете!
Она выпрямилась гибким кошачьим движением, сбросила ноги с дивана и села, нашаривая ступней упавшую набок туфельку, не замечая того, что от этого быстрого движения ее узкая и короткая юбка вздернулась, высоко открывая ноги. Прошло, наверное, всего две или три секунды, пока ее ступня нашла туфлю и скользнула в нее, но Болховитинов отвел глаза раньше.
Когда за его спиной простучали шаги, и хлопнула дверь, он отошел к креслу у письменного стола, сел и ошеломленно уставился на чернильницу.
Вернулась Таня не скоро, – прошло, пожалуй, не менее четверти часа. С порозовевшим лицом и мокрыми на лбу и на висках волосами она, закрыв за собою дверь, прижалась к ней спиной и спрятала назад обе руки, словно боясь, что они выдадут ее каким-нибудь непроизвольным жестом.
– Вы попросили быть с вами откровенной, – сказала она звенящим голосом. – Я только поэтому и говорю это сейчас. Даю честное слово, что никогда не предполагала, что так получится, и уж конечно не хотела этого. Я думала, вы для меня просто хороший знакомый, и только вот сейчас...
Лицо ее исказилось, стало некрасивым, она крепко зажмурилась и опустила голову, кусая губы, по-прежнему держа за спиной обе руки. Болховитинов смотрел на нее и не трогался с места. Он понимал, что подойти к ней сейчас, пытаться что-то говорить, утешать – нельзя.
– ...Я только сейчас увидела, чем вы успели стать для меня за это время. Если б вы знали, какое это для меня несчастье, – ничего страшнее я никогда не...
– Таня, не продолжайте, – сказал Болховитинов, воспользовавшись паузой. – Успокойтесь, это пройдет, не говорите об этом больше...
– Погодите, – прервала его она, справившись с собой. – Вы должны обещать мне – я очень вас прошу! – обещайте не приходить больше сюда и не пытаться видеть меня в городе. Если вам хоть немножечко меня жаль! Я не могу сама этого избежать, и вам, я знаю, тоже приходится бывать в комиссариате, но хоть постарайтесь, пожалуйста, мне ведь очень трудно будет вас видеть...
– Я не стану попадаться вам на глаза, Татьяна Викторовна, – глухо сказал Болховитинов.
Таня молча кивнула, вымученно улыбаясь сквозь слезы. Потом она сообразила, что все еще стоит у двери, загораживая выход, и отступила в сторону.
– Итак, честь имею, – сказал Болховитинов, стоя посреди комнаты почти навытяжку, и поклонился одним резким кивком. – Когда и как я смогу узнать о результатах вашего разговора? Может быть, через Володю?..
Таня кивнула в ответ и прикрыла глаза.
– Прощайте, Кирилл Андреевич, – шепнула она, услышав рядом его шаги. – Я никогда вас не забуду...
Он осторожно обнял ее плечи и поцеловал в лоб. Она замерла и затихла, потом шепнула еще тише:
– Те стихи, помните... «ты как уголь в тлеющей золе»... как там кончается?
– «Ты одна – и нет тебя меж ними беззащитней и непобедимей», – сказал Болховитинов. – Я верю, что это относится к тебе, ты – такая хрупкая – действительно сильнее их всех. Бог стоит не за сильных, а за правых. Помни это и будь счастлива, родная.
Он ушел. Таня выключила свет и легла на диван, свернувшись клубком и зябко натянув на плечи платок. Она лежала долго, ни о чем не думая, ничего не вспоминая. Непрекращающийся дождь тихонько барабанил по стеклам. По улице прошел взвод полицаев, – их теперь каждый день гоняли на какие-то вечерние учения; они прошли, нестройно грохая сапогами и горланя свою излюбленную «Марш вперед, труба зовет, храбрые шуцманы». Потом к Тане незаметно подкрался милосердный сон.
А когда она проснулась – с беспощадно четким ощущением горя, – то в комнате горел свет и в кресле у письменного стола вместо Болховитинова сидел Володя. Он сидел в мокром плаще, согнувшись и опираясь локтями на расставленные колени, и задумчиво вертел на пальце свою кепчонку. Услышав, что Таня пошевелилась, он поднял голову и посмотрел на нее.
– Привет, – сказал он. – Я не хотел будить, ты так спала... Там чайник сейчас закипит, я поставил.
– Что случилось? – спросила Таня, поднимаясь.
– Ничего страшного, не впадай в панику преждевременно. Просто человек, который доставал нам пропуска и прочую липу, сегодня арестован.
Таня ничего не ощутила в этот момент – ни страха, ни даже тревоги. Она потянулась к тумбочке, взяла щетку и стала расчесывать волосы.
– Что он знал? – спросила она, искоса наблюдая за Володей.
– Он? – Володя посмотрел на нее, словно не поняв вопроса. – Алешка говорит: почти ничего. Он не был членом организации, с его стороны это было просто коммерческое дело, он зарабатывал себе гроши на пропуск в Транснистрию. Плохо то, что теперь мы заперты. Понимаешь? В случае чего, никто из нас отсюда не выскочит. И если эти два ареста не просто совпадение...
– Какие два? Володя смутился:
– Да нет, там вчера еще одного арестовали, и я просто...
– Второй – член организации?
Таня подождала ответа – Володя молчал.
– Почему ты не отвечаешь? А впрочем, ты уже ответил. Но только зачем было скрывать от меня? Ты хотел сделать мне сюрприз, чтобы до самого ареста я ни о чем не догадывалась, правда?
– Алексей не хотел тебя волновать, – сказал Володя, разглядывая пятно на кепке. – В конце концов, не известно еще, провал ли это. Может быть, все и обойдется... пока. Этого парня взяли с листовками, но он был один. Алексей говорит: он из крепких. – Володя поднял на нее глаза и добавил каким-то совсем не свойственным ему тоном: – Ты не бойся, Николаева, возьми себя в руки и... не бойся.
– А я не боюсь, – сказала Таня. – Откуда ты взял, что я боюсь и что мне нужно брать себя в руки?
Глава одиннадцатая
Подпольщики гибнут по-разному. Одних губит собственная неосторожность, других – предательство, третьих – случайное стечение обстоятельств. Именно так, из-за глупого случая, погиб и Димка Горбань.
Последнее его задание было сравнительно легким: расклеить листовки в районе мотороремонтного завода. Район этот считался почти безопасным, так как блюстители «нового порядка» предпочитали не заглядывать туда после комендантского часа. Хорошо было выбрано и время операции: перед рассветом, незадолго до смены ночных патрулей. Казалось бы, ничто не предвещало беды.
Вместе с командиром «луча» Миколой Жуком они прошли сначала по широкому Коминтерновскому проспекту, каждый по своей стороне, и благополучно расклеили около сорока штук. Потом решили разделиться: Микола отправился прямо, а Димка свернул направо, чтобы обработать параллельную улицу Карла Либкнехта. Встретиться договорились у кинотеатра «Ударник»,
Дойдя до угла, Димка остановился и прислушался. Все было тихо. Небо уже чуть просветлело с краю, и он подумал, что придется поторапливаться; следовало бы выйти на часок раньше.
Он достал из-за пазухи листовку, взял кисть из прицепленного к поясу плоского немецкого котелка с клейстером. Несколько быстрых движений – и листок четко забелел на темном фоне кирпичной стены, а Димка двинулся дальше, неслышно ступая в старых резиновых тапочках. Он не сделал и нескольких шагов, как навстречу ему выдвинулась из подворотной арки темная фигура и прямо в глаза ударил слепящий свет карманного прожектора.
– А ну стой!
Человек, выкрикнувший эти слова, шуцман вспомогательной полиции Степан Нефедов, в данный момент должен был находиться совсем в другом месте, по крайней мере за десять кварталов от улицы Карла Либкнехта. Однако случилось так, что его напарник по патрулю, за которым был давнишний карточный должок, неделю назад продул в очко все свое жалованье за месяц вперед; поскольку расплачиваться теперь было нечем, он предложил Степану отдежурить за него три ночи. Они выходили вдвоем, а потом Степан шел отсыпаться и присоединялся к напарнику за час до смены. Сделка была, понятно, тайной, и Степан не стал посвящать в нее свою жену, бабу болтливую и ненадежную. Поэтому отсыпался он у знакомой официантки, жившей на улице Карла Либкнехта.
Сейчас, выйдя от своей приятельницы, шуцман задержался под аркой, чтобы закурить. Зажигалки в кармане не оказалось. Он еще раздумывал, вернуться ли за ней, когда услышал за воротами осторожные шаги. В первый момент они даже не привлекли его внимания; лишь секунду спустя Нефедов сообразил, что сейчас три часа ночи и обычных прохожих на улице быть не может. Задержанный оказался совсем мальчишкой – лет семнадцати от силы. Нефедов быстро обыскал его, вытащил из-за пазухи пачку отпечатанных листков, отстегнул от пояса котелок и, взболтнув, вылил на тротуар густую желтоватую кашицу.
– Думаете, у меня там граната лежит, – сказал парнишка. – Я же не партизан какой-нибудь...
– Это мы разберем, кто ты есть, – сказал шуцман и вернул ему котелок. – На, чепляй обратно, представлю тебя при всем снаряжении. За листки тоже по головке не погладят, сопляк ты дурной. Допрыгался?
– Да я на гроши польстился, – уныло ответил хлопец, возясь с котелком. – Он мне, зараза, десять марок пообещал.
– Кто?
– Парень один. Чернявый такой, высокий.
– Где живет?
– А кто ж его знает. Уговорились встретиться завтра, на базаре. То есть теперь уже сегодня. Если успеешь, говорит, за ночь всё расклеить, приходи на толчок часам к одиннадцати – сразу и рассчитаемся. Хотите – нехай со мной пойдут, только в цивильном, я на него укажу...
Димка и сам не знал, зачем говорил все это. Глупо было предполагать, что полицай примет всерьез такое нелепое объяснение, да он и не собирался его убеждать; просто ему казалось сейчас очень важным суметь прикинуться таким теленком, показать, что он и не думает сопротивляться и вообще готов выложить все, что знает. Он понимал, что это ничем ему не поможет, когда начнется настоящий допрос; но пока важно было заговорить зубы.
Мысль о побеге пришла позже, когда полицай повел его по длинной, обесцвеченной предрассветным сумраком улице, время от времени подталкивая между лопаток стволом карабина. Точнее, это была мысль не о побеге, а о самоубийстве. Он знал, что его ведут в управление вспомогательной полиции, или «шуцманшафт»; в сравнении с тем, что его ожидало там, пуля в спину была бы милостью судьбы. Кроме того, побег давал ему еще и шанс спастись, – правда, ничтожный, но все равно нельзя им не воспользоваться.
Они шли по длинной пустой улице, посередине мостовой, шли мимо спящих домов и запертых калиток. Начинался день, с каждой минутой становилось все светлее; до «шуцманшафта» оставалось не более четверти часа ходу. Дальше, в центре, им могли встретиться другие патрули. Тянуть было нельзя.
Димка замедлил шаги и начал отцеплять от пояса котелок.
– Ты чего там? – угрожающе крикнул конвоир. – Давай шагай!
– Слухайте, пан, – сказал Димка, – вы пытали, как зовут того парня... Тут на котелке какая-то фамилия нацарапана – может, его? Котелок-то он мне дал вместе с листовками. Вот гляньте, может разберете...
– А ну покажь!
Димка обернулся. Полицай, тоже остановившись, опустил карабин, держа его на сгибе правой руки.
– На, гляди! – крикнул Димка, с размаху ударив его в лицо ребром котелка.
И бросился бежать.
Он ударил изо всей силы, но пустой алюминиевый котелок – не такое уж увесистое оружие; шуцман Нефедов был не столько оглушен, сколько ошарашен внезапностью нападения. Впрочем, он тут же пришел в себя.
– Стой, куды побег! – заорал он, кидаясь вдогонку за беглецом. – Стой, говорю!
Тот был уже довольно далеко, – шуцман сообразил, что в тяжелых сапогах ему за мальчишкой не угнаться. Оставалось стрелять. Еще до войны боец ВОХРа Нефедов не раз брал призы на осоавиахимовских состязаниях и имел значок «Ворошиловского стрелка». Остановившись, он вскинул карабин и срезал бегущего первым же выстрелом.
А Микола Жук, благополучно расклеив все свои листовки по Коминтерновскому проспекту, ждал у мрачной коробки сгоревшего в сорок первом году кинотеатра «Ударник». Он уже начал беспокоиться, – прошел почти час, как они расстались с Димкой. Когда совсем рассвело, он забрался подальше в развалины и оттуда продолжал следить за прилегающими к площади улицами. Горбань так и не появился.
Кончился комендантский час, появились прохожие. Жук вернулся по Коминтерновскому проспекту до того перекрестка, свернул к улице Либкнехта. На стене углового кирпичного дома был виден след сорванной листовки, которая еще не успела просохнуть до того, как ее сорвали. Это было подозрительно. Чуть подальше он увидел на тротуаре подсохшую и уже затоптанную лужицу знакомого клейстера. А в первом же соседнем дворе, куда Микола зашел, чтобы поговорить со всезнающими пацанами, нашелся и свидетель – конопатый Генка, который в четвертом часу выбегал за нуждой и видел, как возле того вон дома полицай с фонариком обыскивал какого-то человека.
Дальше выяснять было нечего. Микола Жук отправился к Алексею и сообщил о провале первого «луча».
Теперь оставалось только ждать. Все меры по переключению руководства на запасный центр, предусмотренные на случай прямой угрозы, были приняты, люди предупреждены, машинка и ротатор перепрятаны в другое место. Ничего больше сделать было нельзя, оставалось ждать.
Она стояла в этой толпе и думала о том, сколько сотен лет собираются вот так в церквах простые русские женщины, когда в стране беда. Так же стояли и молились они, когда Наполеон вел на Москву свои «двунадесять языков», и когда Минин и Пожарский собирали ополчение, и когда ратники Дмитрия Донского шли на ордынцев; и всякий раз, как воск перед огнем, таяли и исчезали бесследно силы войны и смерти – будь то татары или французы, поляки или немцы. Десять веков стояла Русь, гибла и снова – смертию смерть поправ – восставала из крови и пожарищ; разве не было это проявлением того же закона торжества жизни?
Возвращаясь домой уже под утро (комендантский час был снят на эту ночь), Таня молчала всю дорогу. Ей было очень трудно определить чувства, овладевшие ею там, в толпе женщин. Это не имело никакого отношения к религии, чуждой и непостижимой; это имело отношение ко всему тому, что было ей близко и понятно, – к России, к войне, к жизни и смерти. Она словно увидела вдруг что-то необычайно важное, самое главное – и в то же время настолько простое, настолько само собою разумеющееся, что теперь казалось странным, как можно было не видеть этого до сих пор. Как можно было придавать такое значение своим маленьким личным бедам, – какими ничтожными казались они теперь перед лицом огромной общей беды...
Ее личные беды были реальны и невыдуманны, ей действительно было трудно и страшно; смерть висела над нею как дамоклов меч, – смерть не в бою, а в застенке, что гораздо хуже, – и знакомые отвернулись от нее с презрением, как от немецкой пособницы. И все же она была не одинока, она была лишь одной из многих, крошечная частичка России.
Прошло несколько дней, но это новое чувство не ушло, а стало еще глубже и осмысленней. Переполненная им, Таня теперь почти не думала об опасности. Она понимала, что может погибнуть в любой момент, более того – она была почти уверена в том, что группе не избежать провала. Однако эта мысль уже не вызывала в ней прежнего смертного отчаяния: Таня теперь чувствовала, что это не так страшно. Человек, гибнущий за правое дело, не исчезает бесследно и бесполезно, он, в сущности, бессмертен, если бессмертен народ, если бессмертна Россия...
Примирившись с главным, Таня была бы почти спокойна теперь, если бы не Болховитинов.
Отношения между ними оставались такими же неопределенными. Таня давно уже видела, что он ее любит. Разобраться же в собственных чувствах она пока не могла, но разобраться было необходимо. Может быть, любила уже и она, – если только можно любить одновременно двоих и если любовь может быть такой разной в каждом случае.
А может быть, это и не было любовью? Ее чувство к Болховитинову совсем не походило на то, что она испытывала к Сереже; думая о Сереже, она вспоминала его губы, тосковала по его рукам, она думала о нем так, как если бы он был частью ее самой. Ничего подобного не испытывала она в отношении Болховитинова.
Он был для нее скорее другом – старшим другом, у которого всегда можно найти совет и защиту. В то же время Таня нисколько не заблуждалась насчет того, каким горем оказалась бы для нее разлука с Болховитиновым. Однажды он сказал, что в фирме ожидаются какие-то перетасовки персонала: одних хотят перебросить отсюда на Балканы, других прислать взамен из Германии или Польши, – она услышала это и сама испугалась той леденящей пустотой, которая разверзлась перед нею при мысли, что Болховитинов может уехать. Потом она долго пыталась убедить себя в том, что все дело в ее одиночестве. Но одним только одиночеством этого было не объяснить.
Она заставила себя прийти в ту аллею, где произошло их объяснение с Сережей в первый день последнего учебного года. Скамейка была разломана на топливо, от нее остались лишь два изогнутых чугунных кронштейна. Таня присела на один из них и спрятала лицо в ладони. Здесь, на этом месте, она не могла лгать ни Сереже, чье незримое присутствие было для нее в эту минуту почти реальностью, ни собственному сердцу.
Сережа верил ей, как самому себе. Болховитинов считал ее воплощением всех добродетелей. «Ты как уголь в тлеющей золе, ты, как верность, светишь сквозь измену», – прочитал он ей однажды чьи-то стихи, и это было как объяснение в любви. Они оба ее любили, а она обманывала обоих.
Может быть, строго говоря, обманом это и нельзя было назвать; но тогда это было балансирование на грани обмана, трусливое и нерешительное. Лучше уж просто обман! Болховитинов любил ее, зная, что у нее есть жених. На что он рассчитывал – на то, что новое чувство окажется сильнее старого? Очевидно. Но ведь это налагало на нее обязанность сказать в конце концов «да» или «нет». Сказав что-то, она обманула бы одного; не говоря ничего, она никого не обманывала и в то же время лгала обоим.
Сидеть на оставшемся от скамейки кривом кронштейне было неудобно. Таня поднялась и медленно побрела прочь, опустив голову и держа руки в карманах плаща. Да, нужно было что-то решать. Нужно было решать немедленно – сейчас, на этих днях. Сама не зная почему, она поняла вдруг, что времени на выяснение и улаживание своих запутанных сердечных дел у нее остается совсем мало.
Смеркалось, стал накрапывать теплый дождик. Откуда-то с Герингштрассе, из казино или из зольдатенхайма, доносилась громкая маршевая музыка, ее сменил венский вальс, потом послышались знакомые такты «Эрики» и мужской хор затянул в унисон: «In dem Heide bluht ein Blumelein...» Таня, подняв воротник плаща, продолжала ходить из одного конца аллеи в другой, по мокрому, плотно и упруго пружинящему под ногами коричневому ковру неубранных прошлогодних листьев.
Может быть, еще ничего и не придется решать и все уладится само собой. А что, собственно, решать? Таня вдруг остановилась, замерла посреди аллейки, словно наткнувшись на невидимое препятствие. Что решать? Откуда она вообще взяла, что есть проблема, которую нужно немедленно решить? Как вообще могла прийти ей в голову эта чудовищная мысль – выбирать между Сережей и Болховитиновым...
И как их можно сравнивать! Разумеется, Сережа – мальчик в сравнении с Кириллом. Но ведь Сережа – это Сережа! Это ведь тот самый, из-за которого она плакала когда-то по ночам, сначала от горя, потом от счастья, с которым однажды до самого рассвета просидела на этой вот скамейке, которому клялась, что никто и ничто на свете не разрушит их любовь. Это ее жених, это ее будущий муж, это тот, кто станет отцом ее детей, тот, кто пошел на фронт, чтобы своим телом заслонить ее от беды...
Уже совсем стемнело, когда Таня подошла к дому. Еще от калитки она увидела на крыльце красный уголек сигареты и почему-то (хотя курить здесь мог и Володя, и Кривошип) сразу поняла, что это Болховитинов ждет ее. Она не удивилась и не испугалась; чем скорее наступит развязка, тем лучше...
– А-а, Кирилл Андреич, – сказала она почти веселым тоном, – мне ужасно жаль, что вам пришлось тут мокнуть; давно вы ждете?
Болховитинов сказал, что недавно, но плащ его был совершенно мокрым, – Таня подумала, что он, наверное, долго бродил под дождем, прежде чем прийти сюда.
– Таня, я хотел с вами поговорить, – сказал Болховитинов странным голосом.
– Со мной? – отозвалась она беззаботно. («Как хорошо, что разговор начнет он, начинать всегда труднее, мне легче будет сказать...») – Ну хорошо, только я поставлю чайник, одну минуточку...
Она вышла на кухню, постояла там, пытаясь собраться с мыслями, и вернулась в комнату, забыв о чайнике. Болховитинов сидел на своем обычном месте, в кресле у письменного стола Галины Николаевны. Таня забралась подальше в уголок дивана, поджав под себя ноги.
– Приятный такой дождик, правда? – сказала она светским тоном.
– Да, дождик... просто великолепный. Таня, разговор у меня к вам весьма деликатного свойства, и... я долго не знал, как за это взяться. В сущности, разговор даже не к вам, а к вашим руководителям по... движению, назовем это так...
Таня, услышав это, приоткрыла рот, словно решив сказать что-то и забыв нужное слово. Она сразу почувствовала и удивление, и облегчение, и разочарование, – неизвестно, чего было больше в охватившем ее смешанном чувстве.
– Я слушаю, – сказала она наконец.
– Таня, помните, однажды вы попросили меня помочь вашим единомышленникам деньгами... Не скрою от вас, я в первый момент был несколько обижен вашей просьбой, – продолжал Болховитинов. – Судите сами: девушка, состоящая в подпольной организации, обращается к мужчине с просьбой – вдумайтесь в это – не войти в организацию, чтобы разделить опасность, но всего лишь быть, так сказать, благотворителем. В сущности, это прозвучало для меня оскорблением – в первый момент, повторяю. Но тут же я понял, что рассчитывать на большее доверие не имею права. Я был для вас чужаком, почти врагом, не так ли? И только позже я сумел оценить доверие, которое вы мне оказали. Поверьте, я действительно его оценил... Впрочем, это все preface, предисловие, так сказать. Я вот о чем хотел посоветоваться. У меня сейчас появилась возможность наладить довольно тесные связи с Организацией Тодт, и я подумал: ну, вы знаете меня уже несколько месяцев, и если ваши товарищи доверяют мне, то, может быть, мне удалось бы оказать вам помощь и более существенную... Словом, вы понимаете, что я имею в виду. Тодтовцы, как известно, занимаются в основном военным строительством. Разумеется, я не могу обещать, что сумею добраться до больших секретов, но ведь и маленькие тоже имеют значение, не так ли? В разговоре двух специалистов иногда проскальзывают незначительные, казалось бы, детали, говорящие о многом. Представьте себе, знакомый инженер жалуется вам – ему нужна для арматуры сталь такой-то марки, а прислали такую-то...
– Я понимаю, – тихо сказала Таня. – Вы хотите стать разведчиком?
– Я хочу служить России, – сказал Болховитинов, и эта фраза не прозвучала у него ни напыщенно, ни фальшиво. – Поймите, я больше не могу оставаться в стороне. Я хочу что-то делать. Но что? Я уже думал – саботаж; но, очевидно, для этого требуется специальная подготовка, как вы думаете? К сожалению, у меня ее нет. Единственное, что я могу в этом плане, это путать в статических расчетах. Но это примитив, это слишком легко раскрыть и дает мало результатов. И тогда я решил, что, может быть, я смог бы немного заняться разведкой...
Окончив говорить, он посмотрел на нее выжидающе. Нужно было что-то сказать, но Таня промолчала. Прошла минута или две, и Болховитинов поднялся, видимо почувствовав себя неловко.
– Словом, так, – сказал он наигранно бодрым тоном. – Вы поговорите об этом, Танечка, со своими друзьями, а сейчас мне нужно идти...
– Хорошо, я... поговорю, – сказала Таня с усилием. Болховитинов, поколебавшись, несмело подошел к ней.
– Таня, у вас какая-нибудь неприятность?
Она отрицательно мотнула головой.
– Но я же вижу, – сказал он с мягкой настойчивостью, – что вас что-то мучает, тревожит или... Почему вы не хотите быть со мной откровенной?
Он нагнулся и положил руку ей на голову, – таким жестом ласкают детей. Таня замерла на секунду и потом резко отшатнулась, прижавшись к спинке дивана.
– Не нужно, – шепнула она, глядя на него со страхом. – Прошу вас, не нужно... Да отойдите же, ну как вы не понимаете!
Она выпрямилась гибким кошачьим движением, сбросила ноги с дивана и села, нашаривая ступней упавшую набок туфельку, не замечая того, что от этого быстрого движения ее узкая и короткая юбка вздернулась, высоко открывая ноги. Прошло, наверное, всего две или три секунды, пока ее ступня нашла туфлю и скользнула в нее, но Болховитинов отвел глаза раньше.
Когда за его спиной простучали шаги, и хлопнула дверь, он отошел к креслу у письменного стола, сел и ошеломленно уставился на чернильницу.
Вернулась Таня не скоро, – прошло, пожалуй, не менее четверти часа. С порозовевшим лицом и мокрыми на лбу и на висках волосами она, закрыв за собою дверь, прижалась к ней спиной и спрятала назад обе руки, словно боясь, что они выдадут ее каким-нибудь непроизвольным жестом.
– Вы попросили быть с вами откровенной, – сказала она звенящим голосом. – Я только поэтому и говорю это сейчас. Даю честное слово, что никогда не предполагала, что так получится, и уж конечно не хотела этого. Я думала, вы для меня просто хороший знакомый, и только вот сейчас...
Лицо ее исказилось, стало некрасивым, она крепко зажмурилась и опустила голову, кусая губы, по-прежнему держа за спиной обе руки. Болховитинов смотрел на нее и не трогался с места. Он понимал, что подойти к ней сейчас, пытаться что-то говорить, утешать – нельзя.
– ...Я только сейчас увидела, чем вы успели стать для меня за это время. Если б вы знали, какое это для меня несчастье, – ничего страшнее я никогда не...
– Таня, не продолжайте, – сказал Болховитинов, воспользовавшись паузой. – Успокойтесь, это пройдет, не говорите об этом больше...
– Погодите, – прервала его она, справившись с собой. – Вы должны обещать мне – я очень вас прошу! – обещайте не приходить больше сюда и не пытаться видеть меня в городе. Если вам хоть немножечко меня жаль! Я не могу сама этого избежать, и вам, я знаю, тоже приходится бывать в комиссариате, но хоть постарайтесь, пожалуйста, мне ведь очень трудно будет вас видеть...
– Я не стану попадаться вам на глаза, Татьяна Викторовна, – глухо сказал Болховитинов.
Таня молча кивнула, вымученно улыбаясь сквозь слезы. Потом она сообразила, что все еще стоит у двери, загораживая выход, и отступила в сторону.
– Итак, честь имею, – сказал Болховитинов, стоя посреди комнаты почти навытяжку, и поклонился одним резким кивком. – Когда и как я смогу узнать о результатах вашего разговора? Может быть, через Володю?..
Таня кивнула в ответ и прикрыла глаза.
– Прощайте, Кирилл Андреевич, – шепнула она, услышав рядом его шаги. – Я никогда вас не забуду...
Он осторожно обнял ее плечи и поцеловал в лоб. Она замерла и затихла, потом шепнула еще тише:
– Те стихи, помните... «ты как уголь в тлеющей золе»... как там кончается?
– «Ты одна – и нет тебя меж ними беззащитней и непобедимей», – сказал Болховитинов. – Я верю, что это относится к тебе, ты – такая хрупкая – действительно сильнее их всех. Бог стоит не за сильных, а за правых. Помни это и будь счастлива, родная.
Он ушел. Таня выключила свет и легла на диван, свернувшись клубком и зябко натянув на плечи платок. Она лежала долго, ни о чем не думая, ничего не вспоминая. Непрекращающийся дождь тихонько барабанил по стеклам. По улице прошел взвод полицаев, – их теперь каждый день гоняли на какие-то вечерние учения; они прошли, нестройно грохая сапогами и горланя свою излюбленную «Марш вперед, труба зовет, храбрые шуцманы». Потом к Тане незаметно подкрался милосердный сон.
А когда она проснулась – с беспощадно четким ощущением горя, – то в комнате горел свет и в кресле у письменного стола вместо Болховитинова сидел Володя. Он сидел в мокром плаще, согнувшись и опираясь локтями на расставленные колени, и задумчиво вертел на пальце свою кепчонку. Услышав, что Таня пошевелилась, он поднял голову и посмотрел на нее.
– Привет, – сказал он. – Я не хотел будить, ты так спала... Там чайник сейчас закипит, я поставил.
– Что случилось? – спросила Таня, поднимаясь.
– Ничего страшного, не впадай в панику преждевременно. Просто человек, который доставал нам пропуска и прочую липу, сегодня арестован.
Таня ничего не ощутила в этот момент – ни страха, ни даже тревоги. Она потянулась к тумбочке, взяла щетку и стала расчесывать волосы.
– Что он знал? – спросила она, искоса наблюдая за Володей.
– Он? – Володя посмотрел на нее, словно не поняв вопроса. – Алешка говорит: почти ничего. Он не был членом организации, с его стороны это было просто коммерческое дело, он зарабатывал себе гроши на пропуск в Транснистрию. Плохо то, что теперь мы заперты. Понимаешь? В случае чего, никто из нас отсюда не выскочит. И если эти два ареста не просто совпадение...
– Какие два? Володя смутился:
– Да нет, там вчера еще одного арестовали, и я просто...
– Второй – член организации?
Таня подождала ответа – Володя молчал.
– Почему ты не отвечаешь? А впрочем, ты уже ответил. Но только зачем было скрывать от меня? Ты хотел сделать мне сюрприз, чтобы до самого ареста я ни о чем не догадывалась, правда?
– Алексей не хотел тебя волновать, – сказал Володя, разглядывая пятно на кепке. – В конце концов, не известно еще, провал ли это. Может быть, все и обойдется... пока. Этого парня взяли с листовками, но он был один. Алексей говорит: он из крепких. – Володя поднял на нее глаза и добавил каким-то совсем не свойственным ему тоном: – Ты не бойся, Николаева, возьми себя в руки и... не бойся.
– А я не боюсь, – сказала Таня. – Откуда ты взял, что я боюсь и что мне нужно брать себя в руки?
Глава одиннадцатая
Подпольщики гибнут по-разному. Одних губит собственная неосторожность, других – предательство, третьих – случайное стечение обстоятельств. Именно так, из-за глупого случая, погиб и Димка Горбань.
Последнее его задание было сравнительно легким: расклеить листовки в районе мотороремонтного завода. Район этот считался почти безопасным, так как блюстители «нового порядка» предпочитали не заглядывать туда после комендантского часа. Хорошо было выбрано и время операции: перед рассветом, незадолго до смены ночных патрулей. Казалось бы, ничто не предвещало беды.
Вместе с командиром «луча» Миколой Жуком они прошли сначала по широкому Коминтерновскому проспекту, каждый по своей стороне, и благополучно расклеили около сорока штук. Потом решили разделиться: Микола отправился прямо, а Димка свернул направо, чтобы обработать параллельную улицу Карла Либкнехта. Встретиться договорились у кинотеатра «Ударник»,
Дойдя до угла, Димка остановился и прислушался. Все было тихо. Небо уже чуть просветлело с краю, и он подумал, что придется поторапливаться; следовало бы выйти на часок раньше.
Он достал из-за пазухи листовку, взял кисть из прицепленного к поясу плоского немецкого котелка с клейстером. Несколько быстрых движений – и листок четко забелел на темном фоне кирпичной стены, а Димка двинулся дальше, неслышно ступая в старых резиновых тапочках. Он не сделал и нескольких шагов, как навстречу ему выдвинулась из подворотной арки темная фигура и прямо в глаза ударил слепящий свет карманного прожектора.
– А ну стой!
Человек, выкрикнувший эти слова, шуцман вспомогательной полиции Степан Нефедов, в данный момент должен был находиться совсем в другом месте, по крайней мере за десять кварталов от улицы Карла Либкнехта. Однако случилось так, что его напарник по патрулю, за которым был давнишний карточный должок, неделю назад продул в очко все свое жалованье за месяц вперед; поскольку расплачиваться теперь было нечем, он предложил Степану отдежурить за него три ночи. Они выходили вдвоем, а потом Степан шел отсыпаться и присоединялся к напарнику за час до смены. Сделка была, понятно, тайной, и Степан не стал посвящать в нее свою жену, бабу болтливую и ненадежную. Поэтому отсыпался он у знакомой официантки, жившей на улице Карла Либкнехта.
Сейчас, выйдя от своей приятельницы, шуцман задержался под аркой, чтобы закурить. Зажигалки в кармане не оказалось. Он еще раздумывал, вернуться ли за ней, когда услышал за воротами осторожные шаги. В первый момент они даже не привлекли его внимания; лишь секунду спустя Нефедов сообразил, что сейчас три часа ночи и обычных прохожих на улице быть не может. Задержанный оказался совсем мальчишкой – лет семнадцати от силы. Нефедов быстро обыскал его, вытащил из-за пазухи пачку отпечатанных листков, отстегнул от пояса котелок и, взболтнув, вылил на тротуар густую желтоватую кашицу.
– Думаете, у меня там граната лежит, – сказал парнишка. – Я же не партизан какой-нибудь...
– Это мы разберем, кто ты есть, – сказал шуцман и вернул ему котелок. – На, чепляй обратно, представлю тебя при всем снаряжении. За листки тоже по головке не погладят, сопляк ты дурной. Допрыгался?
– Да я на гроши польстился, – уныло ответил хлопец, возясь с котелком. – Он мне, зараза, десять марок пообещал.
– Кто?
– Парень один. Чернявый такой, высокий.
– Где живет?
– А кто ж его знает. Уговорились встретиться завтра, на базаре. То есть теперь уже сегодня. Если успеешь, говорит, за ночь всё расклеить, приходи на толчок часам к одиннадцати – сразу и рассчитаемся. Хотите – нехай со мной пойдут, только в цивильном, я на него укажу...
Димка и сам не знал, зачем говорил все это. Глупо было предполагать, что полицай примет всерьез такое нелепое объяснение, да он и не собирался его убеждать; просто ему казалось сейчас очень важным суметь прикинуться таким теленком, показать, что он и не думает сопротивляться и вообще готов выложить все, что знает. Он понимал, что это ничем ему не поможет, когда начнется настоящий допрос; но пока важно было заговорить зубы.
Мысль о побеге пришла позже, когда полицай повел его по длинной, обесцвеченной предрассветным сумраком улице, время от времени подталкивая между лопаток стволом карабина. Точнее, это была мысль не о побеге, а о самоубийстве. Он знал, что его ведут в управление вспомогательной полиции, или «шуцманшафт»; в сравнении с тем, что его ожидало там, пуля в спину была бы милостью судьбы. Кроме того, побег давал ему еще и шанс спастись, – правда, ничтожный, но все равно нельзя им не воспользоваться.
Они шли по длинной пустой улице, посередине мостовой, шли мимо спящих домов и запертых калиток. Начинался день, с каждой минутой становилось все светлее; до «шуцманшафта» оставалось не более четверти часа ходу. Дальше, в центре, им могли встретиться другие патрули. Тянуть было нельзя.
Димка замедлил шаги и начал отцеплять от пояса котелок.
– Ты чего там? – угрожающе крикнул конвоир. – Давай шагай!
– Слухайте, пан, – сказал Димка, – вы пытали, как зовут того парня... Тут на котелке какая-то фамилия нацарапана – может, его? Котелок-то он мне дал вместе с листовками. Вот гляньте, может разберете...
– А ну покажь!
Димка обернулся. Полицай, тоже остановившись, опустил карабин, держа его на сгибе правой руки.
– На, гляди! – крикнул Димка, с размаху ударив его в лицо ребром котелка.
И бросился бежать.
Он ударил изо всей силы, но пустой алюминиевый котелок – не такое уж увесистое оружие; шуцман Нефедов был не столько оглушен, сколько ошарашен внезапностью нападения. Впрочем, он тут же пришел в себя.
– Стой, куды побег! – заорал он, кидаясь вдогонку за беглецом. – Стой, говорю!
Тот был уже довольно далеко, – шуцман сообразил, что в тяжелых сапогах ему за мальчишкой не угнаться. Оставалось стрелять. Еще до войны боец ВОХРа Нефедов не раз брал призы на осоавиахимовских состязаниях и имел значок «Ворошиловского стрелка». Остановившись, он вскинул карабин и срезал бегущего первым же выстрелом.
А Микола Жук, благополучно расклеив все свои листовки по Коминтерновскому проспекту, ждал у мрачной коробки сгоревшего в сорок первом году кинотеатра «Ударник». Он уже начал беспокоиться, – прошел почти час, как они расстались с Димкой. Когда совсем рассвело, он забрался подальше в развалины и оттуда продолжал следить за прилегающими к площади улицами. Горбань так и не появился.
Кончился комендантский час, появились прохожие. Жук вернулся по Коминтерновскому проспекту до того перекрестка, свернул к улице Либкнехта. На стене углового кирпичного дома был виден след сорванной листовки, которая еще не успела просохнуть до того, как ее сорвали. Это было подозрительно. Чуть подальше он увидел на тротуаре подсохшую и уже затоптанную лужицу знакомого клейстера. А в первом же соседнем дворе, куда Микола зашел, чтобы поговорить со всезнающими пацанами, нашелся и свидетель – конопатый Генка, который в четвертом часу выбегал за нуждой и видел, как возле того вон дома полицай с фонариком обыскивал какого-то человека.
Дальше выяснять было нечего. Микола Жук отправился к Алексею и сообщил о провале первого «луча».
Теперь оставалось только ждать. Все меры по переключению руководства на запасный центр, предусмотренные на случай прямой угрозы, были приняты, люди предупреждены, машинка и ротатор перепрятаны в другое место. Ничего больше сделать было нельзя, оставалось ждать.