Это был страх не рассудочный, а почти суеверный – тот вид подсознательного страха, который невольно охватывает человека в помещении, где было совершено убийство. Казалось бы, бояться нечего: преступление уже в прошлом, преступник схвачен, и даже более того – именно это место, если верить теории вероятности, надолго застраховано теперь от чего-либо подобного. И все же нормальный человек не поселится в комнате, где следы крови еще различимы на стенах.
   Никому в городе не было известно точное число жертв двенадцатого августа, но все знали, что больше всего их было во Фрунзенском районе, в сметенных с лица земли кварталах между бульваром Котовского и проспектом Сталина. Много подвалов, ставших в то утро импровизированными бомбоубежищами, так и осталось нераскопанными; всю осень, вплоть до первых заморозков в конце октября, из-под развалин сочилось тяжкое густое зловоние...
   Сейчас все это выглядело уже не таким страшным. Трупы истлели, а груды щебня и битого кирпича поросли молодой травкой, кое-где поднялась пышная лебеда, дожди и ветры зализали рваные края проломов, придали руинам меланхоличную мягкость очертаний. И так же, как и год назад, бездонно и высоко стояла над этой каменной пустыней безоблачная синева летнего неба, и упрямо зеленели на бульваре уцелевшие, несмотря ни на что, каштаны – изуродованные, с наполовину обнажившимися корнями, изрубленные и иссеченные осколками. «А ведь это все восстановят, – подумала Таня, обходя стороной заросшую травой воронку перед развалинами здания обкома. – Сделают еще красивее, чем было... Сколько лет может на это понадобиться? И как все это будет выглядеть? Если бы у нас с Сережей был ребенок, он мог бы побывать здесь когда-нибудь, лет через двадцать... И если бы ему сказали, что было здесь в сорок втором году, он просто не смог бы представить себе этого, потому что к тому времени люди уже забудут, как выглядят развалины...»!
   Она прошла под арку и очутилась посреди знакомого двора, пустого и молчаливого, окруженного с трех сторон зияющими глазницами окон. Радужные от времени куски битого стекла под ногами, какой-то обгорелый хлам, заросшие лопухами холмики на том месте, где была щель. Бревенчатый ее накат давно растащили на топливо, не было и посаженных перед самой войной молодых топольков, – тоже, видно, срубили. Таня подошла к темному провалу подъезда, дверь была вырвана вместе с коробкой; из прямоугольной дыры на нее пахнуло сыростью, пылью и тлением – покинутым, нежилым духом развалин. Уже жалея о том, что пришла сюда, она заставила себя подняться по лестнице, подозрительно покосившейся, усыпанной тем же битым стеклом и штукатурным мусором. На площадках тоже не осталось ни одной двери, – видно, дом растаскивался долго и основательно.
   «А ведь мою надпись унесли вместе с дверью», – сообразила вдруг Таня. Ахнув, она сбежала по лестнице, подобрала во дворе несколько головешек и вернулась на третий этаж. В квартиру можно было не входить, – все видно отсюда. Ни одной щепки не осталось, выломали даже паркет. Ну что ж, правильно. Она написала угольком на стене, выбрав участок сохранившейся штукатурки; «Николаева живет на Пушкинской, дом 16», – и пошла вниз не оглядываясь. Господи, бывают же самые невероятные случаи! У Вернадских к соседке пришел совершенно незнакомый человек и принес письмо от мужа – из лагеря где-то под Уманью...
   Странное дело, ни Сережу, ни Дядюсашу она совершенно не могла представить себе в плену. Она прекрасно понимала, что это глупо, что в плен попадают люди самые разные, но все равно – представить себе Сережу или полковника оборванными, униженными, в рванье, клейменном красными буквами «KG», она попросту не могла. Раненными, убитыми, как угодно, но только не пленными. Это было немыслимо, это было страшнее смерти; она поняла это после того, как прошлой осенью на ее глазах конвоир ударил сапогом красноармейца, наклонившегося за брошенным куском хлеба. Он ударил его даже без особой злости, а просто раздраженно, как пинают надоедливую собаку. Когда она это увидела, у нее внутри словно что-то оборвалось, – да, бывают положения, когда мертвым можно только завидовать...
   Таня вышла из подъезда. Посреди двора стоял человек в штатском, занятый настройкой висящего на груди фотоаппарата. Увидев ее, человек явно растерялся.
   – О... прошу прощения, – сказал он. – Я был уверен, что здесь никто не живет...
   – А здесь и не живут, – ответила Таня. – Вы же видите, кругом одни развалины!
   Только после этого она вдруг осознала, что человек говорит по-русски, и говорит совершенно правильно, без акцента. Она бросила на него изумленный взгляд. Он был похож на немца из «цивильных» – без шляпы, в сером костюме спортивного покроя и явно заграничного происхождения. Но почему так хорошо знает язык? Может быть, он из тех, что до войны жили здесь как шпионы?
   – А я хотел вот... взять несколько фото, – почти извиняющимся тоном сказал шпион. – Надо сказать, это ужасно. Я не представлял себе ничего подобного.
   – Снимайте, снимайте, – сказала Таня. – У вас в Германии любят такие сувениры.
   Он догнал ее уже за воротами.
   – Прошу прощения, я только сейчас сообразил... с некоторым запозданием, к сожалению... что вы приняли меня за немца. Поверьте, мне это очень неприятно – быть принятым за немца именно здесь, у себя на родине, и в такое время...
   Таня оглянулась и посмотрела на него совсем бесцеремонно:
   – Как это – «на родине»? Вы что, русский?
   – Ну разумеется, – обрадованно сказал «шпион». – Самый коренной, из дворян Орловской губернии – из бывших дворян, вы сами понимаете; сейчас это, разумеется, не имеет уже ровно никакого значения.
   – Ах во-от что, – протянула Таня. – Сейчас-то вы откуда?
   Орловский дворянин засмеялся немного смущенно:
   – О, издалека, очень издалека. Из Дрездена, а до этого из Парижа, а до этого из Праги...
   – Ого, – сказала Таня. – Прямо как у Жюль Верна! Вы профессиональный путешественник?
   – Ну как вам сказать, – опять рассмеялся тот. – В какой-то степени каждый эмигрант невольно становится профессиональным путешественником... Я жил в Праге, потом уехал учиться в Париж – как раз в тридцать девятом году окончил Эколь политекник, за два месяца до войны... А сюда меня прислала фирма, я инженер, служу у Вернике.
   – А-а. Так вы, значит, действительно эмигрант? Белоэмигрант? Как интере-е-есно, никогда не видела живого белогвардейца...
   – Назвать меня белогвардейцем – незаслуженный комплимент, – сказал он, – мне было семь лет, когда Врангель эвакуировал Крым. Кстати, «белогвардеец» – выражение неточное; никакой «белой гвардии» никогда не существовало, была белая армия, чаще ее называли просто «добровольческой». В те годы гвардия была только у красных.
   – Спасибо, историю гражданской войны я учила, – почему-то немного обидевшись, сказала Таня. – А насчет комплимента заблуждаетесь, здесь у нас слово «белогвардеец» имеет несколько иной смысловой оттенок и вряд ли может быть понято как комплимент... Впрочем, обидеть вас я тоже не хотела, просто у меня так вырвалось, – добавила она небрежным тоном.
   – Я понимаю, – сказал немного ошарашенный белогвардеец.
   – Мой отец и мой дядя, они оба были участниками гражданской войны. Разумеется, на стороне красных! Дядя, кстати, брал Перекоп, – добавила она небрежно.
   – Я понимаю, – повторил он. – Разумеется. Но, знаете, сейчас это уже как-то неактуально – вспоминать, кто на чьей стороне воевал. Все это «дела давно минувших дней».
   – Вы считаете, классовые противоречия так быстро стираются? – с вызовом спросила Таня.
   – Я никогда не думал о классовых противоречиях, – честно сознался орловский дворянин. – Просто мне кажется, что сейчас уже давно нет никаких белых и красных, а есть просто русские люди...
   – Из которых одни дерутся с немцами, а другие служат в немецких фирмах?
   – Ваш упрек справедлив, и я знал, что услышу его в России рано или поздно. Но у меня не было другой возможности...
   – Возможности чего?
   – Возможности попасть на родину! Мне не за что любить немцев, ни в какое «освобождение России от большевизма» я не верю... Им нужны территории, уголь, пшеница и дешевая рабочая сила, это ясно каждому. Но ведь что у меня с ними? Я на время отдал им свои знания, они дали мне возможность вернуться на родину, вот и все. Чисто деловые отношения, не так ли?
   Таня даже остановилась от возмущения. Остановился и ее собеседник. Пока она подыскивала самые уничтожающие слова, он снова заговорил.
   – Я не представился, простите, – заявил он как ни в чем не бывало. – Болховитинов Кирилл Андреевич, к вашим услугам.
   Произнося это, он поклонился как-то очень картинно – одним четким наклоном головы, выпрямившись и держа руки почти по швам. Тане этот поклон что-то напомнил, она только никак не могла сообразить, что именно.
   – Николаева Татьяна Викторовна, – представилась она в свою очередь, недовольная таким оборотом дел. Потом, конечно, сообразишь, что нужно было сказать в ответ на это мерзкое заявление о «чисто деловых отношениях»; но почему-то она всегда крепка задним умом, сейчас момент упущен, и международный этот авантюрист увернулся ловко, как угорь, начав представляться. «Болховитинов Кирилл Андреевич», подумаешь! А кланяется, как типичный белобандит, – о, вот оно откуда: из того фильма, где офицеры...
   – Удивительно, – сказал он. – Вы, в сущности, первая моя знакомая; я приехал третьего дня, но как-то не успел еще обзавестись знакомыми; просто хожу по улицам, слушаю русскую речь, по рынку тоже много ходил, – так вот, вы первая и сразу – Татьяна!
   – А что в этом удивительного?
   – Видите ли, в эмигрантской среде существует, я бы сказал, культ этого имени, оно как-то стало почти символом, что ли, – тут всё вместе, и «Евгений Онегин», и Татьянин день – словом, как-то так...
   Таня пожала плечами:
   – Имя как имя, по-моему. Бывают красивее. Вы назвали себя инженером?
   – Совершенно верно, я окончил курс гражданских инженеров; дорожное строительство – не совсем мой профиль, но...
   – Я вообще подозреваю, что «профиль» у вас совсем не тот, – заявила Таня. – Интересно, кто научил вас кланяться так по-офицерски, если вы инженер, да еще и гражданский?
   Болховитинов рассмеялся:
   – Ах, вот оно что! А вы наблюдательны, Татьяна Викторовна. Видите ли, ларчик открывается просто: до пражской гимназии я учился в русском кадетском корпусе, в Югославии. Эта муштра въедается на всю жизнь.
   – Вдобавок ко всему, значит, еще и кадет.
   – Бывший, так точно. Татьяна Викторовна, не истолкуйте как-нибудь превратно, прошу вас, но... когда человек попадает к себе на родину, которую он, можно сказать, никогда не видел, у него возникает столько вопросов, хочется столько узнать, понять поскорее... Не сочтите за навязчивость, повторяю, но я был бы вам бесконечно признателен, если бы вы не отказались встретиться со мной – ну, посидеть, поговорить не торопясь...
   Таня прикусила губу. Поговорить с Болховитиновым ей и самой было бы интересно: с ума сойти, настоящий эмигрант, человек «оттуда», столько видел, – но тут же она вспомнила о Кривошеине, и мурашки пробежали у нее по спине. Еще и знакомство с белоэмигрантом, только этого ей не хватало...
   – Я отдаю себе отчет в разнице наших взглядов, -продолжал тот, – но ведь не это главное, не так ли? Я всегда мечтал именно о такой возможности – встретиться и побеседовать с интеллигентным человеком из Советской России... Кстати, меня удивило отсутствие интеллигенции здесь в городе; она что, – очевидно, вся эвакуировалась? Знаете, это поразительно и как-то угнетающе, право. Видишь вокруг себя очень приятные, славные такие малороссийские лица, но это все в основном... м-м-м... ну, простой народ! А где же интеллигенция? Неужели это все, что осталось?..
   – Глупости, – сказала Таня. – Сколько угодно есть интеллигенции; многие, конечно, эвакуировались, но некоторые не успели. Вы еще кого угодно встретите, уверяю вас, и поговорите обо всем, а мне просто трудно вам обещать, – я так занята, у меня столько работы, что... Ну вот, а сейчас мне нужно...
   Она улыбнулась немного смущенно и сделала беспомощный жест, – ей было стыдно, потому что она видела, что ее отказ шит белыми нитками и Болховитинов различает их все до одной, но неужели он не соображает, в какое глупое положение ставит ее своей просьбой...
   – Простите, – сказал он, – не смею задерживать.
   Таня, не подавая ему руки, поклонилась неловко, по-мальчишески тряхнув головой, и быстро пошла вперед, не оглядываясь, но чувствуя, что Болховитинов смотрит ей вслед.
   Ей было не по себе, разговор – точнее, конец его – оставил какой-то неприятный осадок. Она почти добралась до Замостной слободки, где жили Лисиченки, и только тут вдруг поняла, что неприятный осадок не что иное, как тот же стыд. С этим человеком она поступила как-то не так. Он обратился к ней с просьбой, в сущности, совершенно естественной, а она сразу отшатнулась от него, как от зачумленного. Но ведь и иначе не могла она поступить!
   «Ой-ой, как нехорошо получилось», – подумала она, морщась, и тут же увидела впереди Иру Лисиченко с ведрами на коромысле.
   – Аришка, здравствуй! – крикнула она еще издали. – Спасибо за полные, удача мне будет. Как живешь-то? Петр Гордеич как себя чувствует?
   – Ничего, спасибо, лучше немного, – сдержанно отозвалась Ира, осторожно, чтобы не расплескать воду, замедлив шаги. – Ты как?
   Сдержанность подруги удивила Таню, но в первую минуту она не придала этому значения. А потом сообразила, что Аришка остановилась, не снимая с плеч коромысла, как останавливаются перекинуться двумя словами, и не приглашая ее во двор.
   – Да что с тобой? – спросила она удивленно. – У вас что – случилось что-нибудь?
   – Со мной ничего, – сказала Лисиченко, щурясь куда-то мимо Тани. – А ты что... у немцев теперь работаешь, я слышала?
   – Ну да! Тебе разве твой папа не...
   Она не договорила, потому что какая-то женщина прошла мимо, окинув их не в меру любопытным взглядом; да и вообще что тут объяснять, смешно просто! У Аришки плохое настроение, но у кого оно теперь хорошее!..
   – Ладно, вижу, что некстати пришла, – сказала Таня – что-то ты надутая сегодня, сил нет. Аришка, я денег принесла, – может быть, Петру Гордеевичу купить что-нибудь нужно. И вообще ты скажи, чего вам достать из продуктов, для меня это сейчас сравнительно просто...
   Говоря это, Таня достала из кармана приготовленные деньги, несколько сложенных вместе пятимарковых бумажек, и протянула их Аришке. Та отступила, качнув ведрами.
   – Уйди лучше, – проговорила она тихо. – Бессовестная ты, еще заработком хвастаешь – а мы-то с Людой считали тебя...
   – Да ты что, Аришка, – сказала Таня, вдруг вся похолодев, – ты что – не знаешь, почему я туда пошла?
   – Это неважно, почему. – Ира подошла к калитке и, придерживая коромысло одной рукой, нашарила другою щеколду. – Ты думаешь, одной тебе пришлось трудно? Поинтересовалась бы, как живут другие...
   – Я знаю, я видела Вернадскую, – торопливо перебила Таня, – но ты же видишь...
   – Я одно вижу: что из всех наших девочек одна ты оказалась такой подлой. Если бы Люда тебя сейчас увидела!
   Она открыла калитку и, повернувшись, боком пронесла в нее коромысло. Заднее ведро качнулось, выплеснув немного воды, – сверкающий жидкий слиточек тяжело упал в пыль и раскатился тусклыми серыми шариками. Потом калитка захлопнулась, громко – на всю улицу – звякнув щеколдой.

Глава десятая

   – Алексей, послушай-ка...
   – Чего тебе?
   – Ты уверен, что тут никакой ошибки? А то, понимаешь, оскандалимся мы с этим ангаром – вдруг окажется, что напутали и что совсем не о нем шла речь...
   Кривошеин отложил газету и изумленно посмотрел на Глушко:
   – Ты же спрашивал меня уже, и я тебе сказал: нет, все правильно, речь идет именно об этом ангаре, ни о чем другом. А ты опять за свое!
   – Так нет, просто странно. – Володя пожал плечами и взъерошил пятерней и без того спутанные волосы.
   – Постригся бы, черт лохматый, – сказал Кривошеин. – Как только Николаева у себя в доме такого терпит, уму непостижимо.
   – Мне только и дела, по фризерам таскаться, – высокомерно отозвался Глушко. – А Николаева со своими штучками докатится до полного морального разложения, я тебя предупреждаю.
   – Не докатится, она девка хорошая. Какие штучки ты имеешь в виду?
   – Разные фигли-мигли, – свирепо сказал Глушко, – Причесочки там, каблучки и тому подобное. Я понимаю: в какой-то степени ей этим заниматься приходится...
   – Вот именно, – сказал Кривошеин. – Чего ж об этом толковать, раз приходится.
   – Как знаешь, мое дело предупредить.
   – Ага.
   – А насчет ангара...
   – Опять за рыбу гроши! Что ты ко мне привязался с этим делом?
   – Бессмысленная операция, Алексей, – твердо сказал Глушко.
   – Ну уж, так сразу и бессмысленная...
   – Ты пойми – пустое, никому не нужное заброшенное помещение, где-то у черта на куличках за лесом. Курам на смех! Столько объектов в городе – нужных, ценных, имеющих совершенно определенное военное значение...
   – Стратегическое, – лениво подсказал Кривошеин.
   – Да ты не смейся, – вскипел Глушко, – я о деле с тобой говорю! Есть немецкие склады, есть административные учреждения, какие-то даже промышленные объекты, а нас нацеливают на этот идиотский ангар! Я сам туда ходил – пусто, ни охраны, ничего. Немцы там еще осенью побывали – стояли, видно, совсем недолго, а с тех пор и не появлялись!
   – Вот и хорошо, легче будет провернуть это дело. Ты сразу с большого хочешь начинать, гебитскомиссара тебе подавай, склады, комендатуру...
   – Насчет гебитскомиссара ты мое мнение знаешь. В этом вопросе мы совершаем непростительную ошибку, и рано или поздно ты в этом убедишься.
   – Может, и так, – согласился Кривошеин. – Если окажется, что я ошибаюсь, то у меня хоть будет утешение, что в результате моей ошибки какая-то сотня человек осталась в живых. Дай Бог, чтобы побольше таких ошибок.
   – Ты рассуждаешь как обыватель, тут мы с тобой никогда друг друга не поймем. Если на каждом шагу думать о том, во что это обойдется, то тогда вообще нельзя воевать. Как же тогда на фронте?
   – Как на фронте – не знаю, не был. Но думаю, что как раз на фронте каждая операция прежде всего планируется с точки зрения целесообразности, с точки зрения того, стоит ли для достижения данного результата пожертвовать данным количеством живой силы и техники. Если заранее видно, что жертвы будут большими, а результаты с гулькин нос, то какой же дурак согласится на такую операцию...
   – Ликвидировать гебитскомиссара – это тебе гулькин нос?
   – Факт. Что значит «ликвидировать»? – Кривошеин пожал плечами. – Ты хочешь сказать: заменить одного другим? Не вижу смысла.
   – Смысл в том, чтобы земля горела у них под ногами. Странно, Алексей, что ты этого не понимаешь!
   Кривошеин опять взялся за газету, развернул ее и стал разглядывать большой снимок на второй полосе – панораму пылающего Ростова.
   – Ты вот что, Глушко, – сказал он негромко. – Ты меня политграмоте не учи, этому я сам могу тебя поучить. Политика горящей земли – вещь правильная, но опасная...
   – Конечно, безопаснее ничего не делать!
   – Я не о том, – терпеливо сказал Кривошеин. – Земля под ихними ногами пусть горит, это правильно, но не нужно только в этот огонек наших людей подкидывать... чтобы пожарче полыхало, дескать. Есть тут какая-то черта, которую перейти очень легко. Вот о какой опасности я говорил, понял? Я вот, как с Черниговщины вернулся, много об этом думаю. Мне там разное рассказывали... Партизанское движение – святое дело, но партизаны тоже бывают разные. Скажем, эшелон пустить под откос – это одно. А бывает знаешь как? Кокнут на лесной дороге какого-нибудь задрипанного зондерфюрера и обратно в лес! На другой день ближайшую деревню каратели сводят под корень, а тот герой сидит тем временем у себя в землянке и гордится. Вот, мол, еще один подвиг на боевом счету! Стрелять к матери надо за такие подвиги, вот что! Мало у нас еще народу погибло из-за чужой дури?! Почему сегодня немец воюет у нас на Дону, а не мы у него на Эльбе, а?!
   Последнюю фразу Кривошеин выкрикнул с внезапно перекосившимся от боли и ярости лицом, тыча пальцем в снимок на разостланном газетном листе; и тут же замолчал, словно устыдившись своего срыва.
   – Ладно, – сказал он уже спокойным тоном и посмотрел на тикающие на стене ржавые ходики. – Ты давай иди, а то до комендантского часа не успеешь.
   – А пистолет?
   – Пистолет Мишка принесет. Смотри, потеряешь – голову оторву.
   Он все-таки совершенно не понимал, зачем Кривошипу понадобилось взрывать этот никому не нужный ангар на опушке леса, у заброшенного луга, который когда-то должен был стать аэродромом. Никто даже не помнил, к каким точно временам относилась эта грандиозная затея Осоавиахима – создать в Энске лучший на Украине аэроклуб; пожалуй, это было где-то в самом начале тридцатых годов, а то и раньше – в эпоху, когда на спичечных коробках изображался биплан с кукишем вместо пропеллера и надписью: «Наш ответ Чемберлену». Был запланирован целый комплекс сооружений летного городка, но потом все почему-то заглохло, хотя и успели уже возвести грандиозный ангар – почти эллинг, годный по своим габаритам чуть ли не для приема дирижаблей. К ангару подвели водопровод и линию электропередачи от ближайшей подстанции, но дорогу через лес проложить забыли; и после того, как строительство было законсервировано, туда лет десять никто, кроме энской пацанвы, не заглядывал. Летом сорок первого в ангаре разместилась на короткое время какая-то наша часть, потом немецкий склад, но немцы скоро оттуда убрались, – видно, им не понравились ухабы и колдобины на просеке длиною почти в десять километров...
   Теперь какому-то умнику понадобилось устроить здесь диверсию. Подумаешь, подвиг! Глушко сплюнул и, достав кисет, принялся на ощупь ладить самокрутку. Закурить он все-таки не решился и спрятал ее, готовую, за ухо.
   В лесу было тихо, смолк ветер, давно спали птицы. Почему-то не было слышно даже комаров, хотя обычно их тут тьма-тьмущая – особенно в такую безветренную погоду. Володе Глушко тишина казалась угрожающей, он нервничал, хотя оснований для тревоги, в общем, не было. Просто он в первый раз шел на операцию. Не только он, конечно. За исключением подрывника Мишки, бывшего сапера, тоже, судя по всему, побывавшего в лагере, все в группе были из необстрелянных. Их боевое крещение сегодня ночью обещало быть мирным.
   В какой-то степени он об этом даже жалел. Что за операция без стрельбы! Пистолет лежал у него за пазухой, теплый и тяжелый, словно притаившееся живое существо. При каждом движении он ощущал его кожей – скользкие плоскости отшлифованного металла, шероховатость пластмассовых накладок на рукоятке; ТТ был совершенно новенький. Володя подозревал, что Кривошип даже не удосужился из него пострелять – хотя бы просто так, для удовольствия.
   Володя почти с сожалением предугадывал бескровный исход сегодняшней операции. Если бы она прошла по-настоящему, и если бы при этом ему удалось уложить хотя бы одного немца, то можно было рассчитывать на то, что в Кривошипе заговорит совесть и он отдаст пистолет ему, Володьке. Он представлял себе, как это должно произойти: он выложит ТТ на стол перед Кривошипом и скажет небрежно: «Вот, мол, возвращаю при свидетелях, вычищен, смазан – можешь проверить», а Кривошип ответит: «Да ладно, чего там, можешь оставить себе, раз уж ты к нему пристрелялся».
   Как всякий юноша восемнадцати лет от роду, Володя Глушко страстно мечтал обзавестись хорошим пистолетом. Больше всего ему хотелось бы иметь ТТ или немецкий парабеллум – знаменитый Люгер-0/8, личное оружие танкистов и унтер-офицерского состава. Он, правда, великоват, но выглядит совершенно потрясающе. И не только выглядит! Длинный ствол, калибр девять миллиметров, с ума сойти. Мечта, а не пистолет. Наш ТТ выглядит более скромно, но тоже отличная машинка; и его легче скрыть под одеждой – немаловажное преимущество для подпольщика...
   Разумеется, на худой конец сошел бы и старый добрый наган. Эти револьверы устарели, но в них что-то есть. Какой-то налет романтики, скажем так. В сорок втором году бить немцев из потертого нагана, повидавшего Перекоп и Царицын, – это даже здорово. Барабанные системы к тому же практически безотказны; человек бывалый, чья жизнь не раз уже висела на волоске, всегда предпочтет наиновейшему оружию старое, но вполне надежное. С каким восторгом глазели мальчишки накануне войны на токаревские десятизарядные полуавтоматы! А фронтовики избавляются от них при первой возможности, чтобы получить взамен старую трехлинейку...
   Он сунул руку за пазуху, чтобы достать пистолет и еще раз почувствовать в руке его восхитительную тяжесть, ощутить, как удобно и плотно вписывается в ладонь линия рукоятки. И в эту секунду земля под ним явственно дрогнула, – раскатистый громовой удар взорвал тишину ночного леса, шарахнулось что-то в кустах, зашумели вверху, ошалело галдя, перепуганные спросонья грачи. Володя выскочил на середину просеки с пистолетом в руке, не сразу сообразив, что нужно делать теперь.
   – Тьфу, ч-черт, – выругался он, опомнившись, спрятал пистолет и достал из кармана немецкий сигнальный фонарик. Нащупав кнопки шторок-светофильтров, он выдвинул зеленую и просигналил несколько раз, повернувшись лицом к опушке – туда, где еще минуту назад стоял этот пресловутый ангар. Некоторое время лесной мрак оставался таким же непроглядным (он уже начал беспокоиться, хорошо ли видны его сигналы), а потом, неожиданно близко, как показалось Володе, быстро замигали ответные вспышки – три красных и одна белая, как было условлено, три красных, одна белая. Володя облегченно перевел дыхание и оглянулся через плечо: зеленые сигналы других постов успокаивающе помаргивали вдоль просеки, путь отхода был свободен.