Страница:
Гауптман, скорбно поджав губы, медленно вел машину по залитой дождем улице.
– Да, все бессмысленно, – повторил он. – Не только война, бессмысленна наша жизнь. Мы рождаемся, чтобы умереть, и живем, чтобы убивать. Жизнь – это убийство, тотальное убийство. Мне всего двадцать три года... не обращайте внимания на чин, мне везло по службе, и потом, во время войны с производством не тянут, особенно у нас в люфтваффе... Так вот, мне двадцать три, и я иногда пытаюсь подсчитать, хотя бы приблизительно, скольких я уже успел убить за эти три года. Трудно сказать. Я начал воевать в Польше, мы обрабатывали забитые обозами дороги осколочными бомбами и бортовым оружием. Потом я бомбил Роттердам! У вас об этом писали? Это надо было видеть с воздуха, город горел больше недели. Любопытно, что голландцы и не думали его защищать, они уже капитулировали, но связь с наземными войсками была нарушена, и мы не знали о капитуляции. А потом в Дюнкерке... англичане эвакуировали армию из Франции, вы, наверное, слышали. Там я получил вот это...
Гауптман поднял руку и коснулся большого орденского креста на шее.
– «Риттеркройц», – пояснил он, бросив взгляд на свою пассажирку. – За сбитый «спитфайр» и прямое попадание в посудину. По-моему, это был буксир. Сколько солдат можно погрузить на обыкновенный морской буксир? Они там были как сельди в бочке – стояли плотной массой... некоторые даже сидели на крыше рубки, я успел разглядеть, пока шел в пике. Человек сто, не меньше. Спрашивается, для чего все это? Кстати, ваш город я не бомбил, мы тогда были в Белоруссии.
– Здесь направо, пожалуйста, – сказала Таня.
– Надо было предупредить заранее, – проворчал гауптман, резко сворачивая, – они были уже почти на перекрестке. – Почему вы молчите? Слушаете и молчите? Вы что, плохо понимаете по-немецки?
Таня пожала плечами:
– Что я могу сказать? Наверное, жизнь и в самом деле бессмысленна, если живешь только для того, чтобы убивать.
– Это общий закон, – извиняющимся тоном сказал гауптман. – Мне говорили, в ваших школах изучают Дарвина. Тогда вы поймете, что я хочу сказать. Разумеется, в целом это типично еврейская теория, но в ней есть рациональное зерно.
– Дарвин говорил о животных, если не ошибаюсь.
– Биологически говоря, человек тоже животное.
Таня помолчала.
– Мне трудно говорить на такую тему, у меня не хватит запаса слов, и вообще... Но вы не правы, есть разница между человеком и животным. И пожалуйста, остановите на том углу, я уже приехала.
– Только не начинайте нести мне сейчас какую-нибудь слюнявую гуманистическую чушь! – бешено крикнул вдруг гауптман. – «Разница между человеком и животным»! Где вы ее видели, эту разницу?! Из вас еще выбьют эти бредни, погодите! И что вы вообще забрали себе в голову, что позволяете себе со мной спорить? Вы все таковы, ни один из вас, русских, не ценит человеческого обращения, с вами нужна палка и палка! Я мог в любую ночь пинком вышибить дверь вашей спальни, я мог взять вас с пистолетом в руке, как брал девок в Польше и на Балканах, если бы это имело хоть какой-то смысл...
– Остановите сейчас же!!
Гауптман резко крутнул рулем, бросая машину к тротуару. Шарахнулся прохожий, которого обдало фонтаном жидкой грязи из-под колес, резко взвизгнули тормоза, – Таня едва не ударилась головой о стекло.
– К черту! – крикнул ей вслед гауптман, когда она выскочила из машины. – К черту!!
Машина круто развернулась, и сумасшедший умчался, оглушительно и торжествующе просигналив на перекрестке. Обрызганный прохожий, который все еще пытался привести в порядок свое пальто, бормотал что-то, злобно косясь на Таню.
– Добре шуткуете, – сказал он, перехватив Танин взгляд, и повысил голос: – Добре, кажу, шуткуете, добродии! Ну ничего, колысь вам эти шуточки отольются... Не век будете пановать!
Таня, которую все еще трясло после разговора с гауптманом, почувствовала, что теряет над собой контроль.
– Я, что ли, вас обрызгала! – крикнула она звенящим голосом. – Как вам не стыдно!
– Да вы гляньте, она еще и стыдит! – пронзительно закричала востроносая женщина с кошелкой; еще двое остановились тут же, поглядывая недобро. – Еще и кричит на пожилого человека, бесстыжие твои глаза, срамница, как только тебя земля носит!
– Да вы что, – сказала Таня изумленно и шагнула к женщине, приложив руки к груди. – Послушайте, товарищи, как вы могли поду...
– Цыть, паскуда! – крикнула та, замахиваясь пустой кошелкой. – Какой я тебе товарищ, у меня муж и сыны на фронте! Ты вон тех товарищами называй, кто тебя на машинах катает!
Таню шатнуло, словно от удара. Впрочем, может быть, это только так показалось. Кто-то с любопытством заглянул ей в лицо и поспешно отстранился, и она прошла мимо – мимо неразличимых лиц, мимо белого свеженаклеенного приказа на стене, – вчера его не было, здесь красовался выцветший плакат с изображением удирающего во все лопатки крючконосого комиссара. Свернув за угол, она увидела Попандопуло, который уже ждал ее на ступеньках.
– Приветик, мое золотце, – закричал он, сбегая навстречу, – давайте начинайте торговать, мне жутко некогда, я бегу! А вы опять опоздали, золотце, мы с вами когда-нибудь крупно поскандалим, так работать, я извиняюсь, нельзя!
Он осекся и спросил другим тоном:
– Вы себя плохо чувствуете, шё?
– Я угорела немного, – с трудом ответила Таня. – Идите, Георгий Аристархович, ничего страшного...
– А, ну-ну. Давайте тогда, золотце, давайте. Там в конторке машинка на столе, это ваша, посмотрите потом на досуге.
Таня вошла в магазин, заперла дверь на засов. Она не сразу с этим справилась, так тряслись руки. Потом прошла в конторку и, не раздеваясь, села на продавленный диванчик в углу. Плоский черный футляр лежал на столе, – очевидно, пишущая машинка. Нужно только успокоиться, взять себя в руки. Ее ведь, в сущности, никто не оскорблял – оскорбляли совсем другую. Ту, за кого ее приняли. Спокойно, спокойно, ничего ведь не случилось! Ее совесть чиста, это главное. Самое главное, чтобы совесть оставалась чистой; а если тебя приняли за другую, разве это такая уж беда?..
Почему бы Кривошипу не попробовать всего этого на собственной шкуре, прежде чем советовать. Скажем, надеть мундир полицая. Попробуйте, товарищ Кривошеин, в роли полицейского вы тоже сможете приносить людям кое-какую пользу, во всяком случае полицейские кадры будут насчитывать одним подонком меньше и одним честным человеком больше. А то, что на улицах люди станут плевать вам в глаза, неважно. Неважно! Важно, чтобы была чиста совесть!
Она встала и из кувшина налила себе стакан воды, расплескав половину на стол. Походила по крошечной комнатке, снова опустилась на диванчик, зажав переплетенные пальцы между колен. Ничего страшного не произошло, просто она получила урок. Страшное может быть потом – когда вернутся наши и кто-нибудь из свидетелей сегодняшней сценки опознает ее на улице. Вот она, которая путалась с немцами и раскатывала по городу в их машинах!
И все это только из-за того, что скучающему шизофренику взбрело в голову подвезти ее на работу. А если она поступит в комиссариат? Да что этот Кривошип, совсем с ума сошел? И она, дура, уже почти готова была последовать этому чудовищному совету...
В дверь магазина сильно стучали. Вздрогнув, Таня сбросила пальто и вышла из конторки, поправляя волосы.
Разговаривая с покупателем, которому нужны были новые дамские калоши номер третий, она вдруг вспомнила, что забыла свой сверток в машине гауптмана. Господи, единственные ее туфли! Она так расстроилась, что стала невпопад отвечать на вопросы покупателя и сама же накричала на него, когда тот сделал ей замечание. Он ушел возмущенный, пригрозив пожаловаться хозяину. Ну, это-то беспокоило ее меньше всего.
Но туфли, туфли! Неужели придется только ради этого еще раз заходить домой?.. Она могла бы прямо из магазина отправиться к Кривошипу и попросить, чтобы он пристроил ее куда-нибудь ночевать на несколько дней, как обещал. И заодно сказать ему совершенно откровенно, что она теперь думает по поводу его совета поступить к немцам на службу. Жаль, что его сегодня здесь не было!
А теперь придется – хочешь не хочешь – зайти домой и попросить Франца, чтобы он выяснил насчет туфель. Лишь бы не встретиться опять с шизофреником...
Хорошо еще, что Попандопуло не надул с машинкой. Может быть, Кривошипа это немножко задобрит и он не станет слишком уж ее ругать. Она принесла из конторки черный футляр и, повозившись с замком, откинула крышку. Машинка была совершенно плоская, таких маленьких ей видеть никогда не приходилось, она поблескивала черным лаком и серебристым металлом раскинутых веером литерных рычагов. Таня вынула нарядную игрушку из футляра – совсем легкая, килограмма три, не больше, – повертела в руках, прочитала на низенькой задней стенке, позади каретки, надпись золотом: «REMINGTON. Made in USA» И только после этого она заметила, что шрифт у машинки русский.
Это удивило ее: она была уверена, что Попандопуло достанет машинку с немецким шрифтом. Ведь если бы она согласилась работать в комиссариате, то печатать пришлось бы по-немецки, зачем же учиться на русской машинке? А вот для Кривошипа это, наверное, именно то, что надо. Она подвигала каретку, потрогала клавиши. У Вернадских была машинка, они с Инкой иногда возились с ней, печатали что-то, пока не сломали. Здесь расположение клавишей почти то же.
Таня вставила в каретку лист бумаги, подперла рукой голову и начала выстукивать одним пальцем: «Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой...»
Запах дыма привлек ее внимание, она подняла нос, принюхалась. Этот Попандопуло со своей печкой! Весна на дворе, а он все топит и топит, боится, чтобы сырость не испортила товар. Таня вышла из-за прилавка и взобралась на табурет возле печки, чтобы приоткрыть вьюшку. Вьюшка была расположена по-дурацки высоко, – Таня едва доставала ее, поднявшись на цыпочки. Пока она балансировала на табурете, в магазин вошел зондерфюрер фон Венк.
– Честь имею, – поклонился он, бросил на прилавок фуражку и принялся медленно стаскивать перчатки. – О, нет-нет, продолжайте, я буду охотно ждать. Meine liebe Татьяна Викторовна, безмерно печально зрелище ваших прелестных ножек, одетых в столь непотребные чулки. Почему вы упрямо не желаете принять от меня совсем маленький и невинный подарок – одну-единственную пару настоящих чулок, того, что называют дамскими чулками у нас в окаянной капиталистической Европе? Ну хорошо, хорошо, я ничего не сказал, не бросайте в меня испепелевающих взоров, моя маленькая советская патриотка...
Таня спрыгнула с табурета и теперь старалась подобраться к пишущей машинке раньше, чем болтливый зондерфюрер обратит на нее внимание. Но опередить его ей не удалось.
– О, schon, ассортимент расширяется, – сказал он, подходя к машинке. – Прелестная вещица, настоящий американский «Ремингтон», да еще портативный... Пожалуй, я ее у вас возьму!
– Нет, она... она не продается, – торопливо сказала Таня, хватаясь за футляр. – Это просто так... хозяйская! Я только вынесла ее сюда, посмотреть...
– Ах так. Жаль, я бы купил охотно. Это есть самая надежная машинка в мире, наши немецкие – выпуска военного времени – весьма часто ломаются из-за плохого качества металла. Погодите, куда же вы ее убираете, я хочу посмотреть...
Он поднял машинку прежде, чем Таня сообразила и успела выдернуть из каретки лист, и повернул клавиатурой к себе:
– О, даже с русским шрифтом! Тем большая редкость. А что это вы печатали? О, я знаю! «Священная война» – так это называется? Я многократно слышал эту песню, но до сих пор не смог получить удовлетворительно весь текст. Это очень красивое произведение, в нем много пафоса и фанатизма. Напечатайте его для меня, я вам буду чрезвычайно обязан.
– Я плохо печатаю, одним пальцем, – сказала Таня, и ей показалось, что губы стали какими-то непослушными. – И потом...
– О, я могу напечатать сам, вы будете диктовать. Но что «потом»? Вас пугает текст? Не волнуйтесь, это пустяки. Итак, продолжение первого куплета? «Вставай на смертный бой...» Дальше?..
Он присел в креслице возле печки, держа машинку на коленях, и посмотрел на Таню с усмешкой.
– Ну-с, Татьяна Викторовна?
– Пишите. «С фашистской... силой... темною...» Запятая. «С проклятою... ордой!» Восклицательный знак.
Машинка мягко стрекотала на коленях у зондерфюрера. Быстро печатая, тот продолжал усмехаться, крутил головой. Стоя за прилавком почти навытяжку, Таня продиктовала текст припева, второй куплет, третий. На зондерфюрера она не смотрела, перед ее глазами стоял красный, предвещающий бурю закат того дня – двадцать третьего июля, когда она проводила Сережу и, сама не зная куда, ослепнув от слез, брела по бесконечному широкому проспекту, а навстречу ей шли на вокзал маршевые роты, которые должны были, очевидно, отправлять ночью, следом за Сережиным эшелоном. Она тогда в первый раз услышала эту песню не по радио.
Она смотрела в пыльное окно, на котором шиворот-навыворот было написано дурацкое слово «ТРИАНОН», и видела высокий алый закат, острия штыков и ряды круглых, тусклых от пыли касок, ритмично колеблющихся в такт глухим ударам тысяч сапог об асфальт, и снова слышала эту грозную, медлительную и торжественную, как клятва, мелодию ратной песни, которую пели люди, уходившие в бой, на подвиг, на смерть...
– Вам нравится это произведение? – спросил фон Венк, кончив печатать и выкручивая лист из каретки.
Таня с трудом оторвала взгляд от невидимого заката за окном и посмотрела на зондерфюрера.
– Нравится, – сказала она спокойно. – Очень.
– Зондерфюрер встал и, еще раз взвесив машинку в руках, осторожно опустил на прилавок перед Таней.
– Вы большой молодец, Татьяна Викторовна. Или в данном случае более правомерно сказать «молодица»? Здесь не совсем понятная мне путаница в родах. Так вот, вы немножечко упали бы в моих глазах, если бы сказали сейчас «нет». Хотя хорошенькая девушка может позволить себе роскошь быть нейтральной даже в такой войне... И что же вам нравится в этой песне? Вы согласны с теми многочисленными эпитетами, которыми не очень лестно удостоены в тексте германские вооруженные силы и их вождь? Как это здесь – «отродье человечества», «мучители людей», und so weiter[15]. Вы тоже находите, что мы именно таковы – «свора палачей», да?
– Вы для меня враги, которые напали на мою страну, – сказала Таня. – А у меня на фронте жених и отец...
Как это у нее вырвалось, что она назвала Дядюсашу отцом, она не поняла, даже не сразу спохватилась; она заметила свою обмолвку лишь секундой спустя.
– О, разумеется, – вздохнул фон Венк, пряча в нагрудный карман аккуратно сложенный листок с текстом «Священной войны». – Поверьте, Татьяна Викторовна, я понимаю ваши чувства, но надеюсь, что время внесет в них свои коррективы.
Таня промолчала, убирая машинку в футляр.
– Правда, к тому есть препятствия, – продолжал зондерфюрер. – История не знает более жестокой войны, чем эта, и мы тоже бываем иной раз жестоки, но эта жестокость навязана нам нашими врагами. Нет народа более сентиментального и добросердечного, чем немцы, но когда нас вынуждают, мы умеем становиться жестокими. О, ja! Я подчеркиваю; когда нас вынуждают. Мы, например, жестоки с евреями, но это лишь потому, многоуважаемая Татьяна Викторовна, что именно мы, немцы, испытали еврейское засиливанье в самой злой форме: имею в виду Версаль. Нужен был гений фюрера, чтобы не побояться решить эту проблему единственно радикальным путем. Это решение жестоко, скажете вы? О да, несомненно. Как европеец и как русский интеллигент – не помню, говорил ли я вам, у моего папеньки было имение под Санкт-Петерсбургом, – как человек, в юности разделявший некоторые идеи графа Льва Николаевича Толстого, я сам иногда ужасаюсь. О, я предпочел бы не видеть приказов, подобных вывешенному сегодня в Энске. Я предпочел бы не знать, что за ними скрыто. Но как немец – а я прежде всего немец – я не могу не преклониться перед истинно германским, безграничным мужеством, с каковым фюрер взял на себя эту сверхчеловеческую миссию – избавить мир от еврейской опасности...
– О каких приказах вы говорите? – спросила Таня.
– Разве вы не видели, когда шли на службу? О, вы рассеянны, милая Татьяна Викторовна. – Фон Венк улыбнулся и погрозил ей пальцем, как это делают немцы, поводив им перед собственным носом вправо и влево. – Любовь, я не ошибся? Что ж, весна – пора любви даже в оккупированной зоне. Но во время войны предпочтительно не быть столь рассеянной, ибо не прочитав вовремя очередной приказ, вы рискуете серьезными неприятностями, да, да!
Он захохотал, доставая портсигар.
– С вашего позволения...
– Пожалуйста.
Барон поблагодарил кивком головы и закурил. Уже спрятав портсигар, он снова достал его и протянул Тане – массивный, серебряный, с выпуклой вязью золотой монограммы на рубчатой крышке.
– Посмотрите, это папенькино наследие. Единственное, что уцелело от былого благосостояния фон Венков, – вздохнул зондерфюрер. – Остальное досталось мужичкам. Вы знаете, чем занимался ваш покорный слуга в первый год эмиграции, в Риге? Брил покойников, о да. За это хорошо платили!
– Как интересно! – сказала Таня. – Но этот приказ... Почему вы сказали, что я рискую неприятностями? Это какая-нибудь новая мобилизация?
– О нет, я говорил вообще. В данном случае приказ касается не вас. – Барон весело рассмеялся. – Что вы, Татьяна Викторовна! Это касается евреев. Вам, с вашим очаровательным славянским носиком, можно не опасаться быть принятой за еврейку и помещенной в гетто!
– А что, евреев будут помещать в гетто? – после короткой паузы спросила Таня безразличным тоном, перекладывая что-то на полке.
– Glaub nicht, – сказал зондерфюрер. – Это весьма маловероятно.
– Но... куда же в таком случае?
– К чему подробности? Вспомните сказку о Синей Бороде! Всегда есть двери, за которые предпочтительно не заглядывать хорошеньким глазкам. Но если настаиваете, я скажу, что евреи будут надежно обезврежены. Надежно и, смею вас уверить, без излишних м-м-м... неприятностей. Может быть, это печально, но еврейскую проблему не решить в белых перчатках.
– Где висят приказы?
– Один я видел здесь близко, за углом. Любопытствуйте, если хотите, я постерегу лавку. – Зондерфюрер снова рассмеялся: сегодня он был в отличном настроении.
Таня накинула на плечи пальто и выбежала из магазина.
Да, приказ висел за углом. Около него стояли двое; при приближении Тани они быстро отошли. Таня, не замечая дождя, прочитала русский текст справа (почему-то на этот раз именно русский, не украинский), потом немецкий, слева, словно не веря в точность перевода. Потом снова перевела взгляд на правую сторону листа: «Все жиды города Энска должны явиться на бывш. стадион «Динамо» 25 апреля 1942 года к 6 часам утра, независимо от пола, возраста и состояния здоровья, имея при себе личные вещи и запас продовольствия на двое суток. Сбор производится для отправки на отведенные места жительства. Всякий жид, обнаруженный на территории города после указанного выше срока, будет расстрелян».
– Там говорится, что их куда-то отправят, – сказала она фон Венку, вернувшись в магазин. – Может быть, это действительно для отправки?
Тот посмотрел на нее и молча усмехнулся.
– Вот как! – сказала Таня. – Значит, смелости сказать правду у вас все же не хватает. Почему же, господин зондерфюрер? Если вы так уверены в правоте своей сверхчеловеческой миссии...
– Милая Татьяна Викторовна, – добродушно протянул он, качая головой, – зачем лишние страдания? Мы всегда гуманны в пределах разумного. Эти люди ничего не будут знать до последнего момента, ни о чем не будут догадываться. Они соберутся спокойно, без плача и злых предчувствий. Неужели было бы более гуманно за пять дней объявить им правду? Все делается как надо, поверьте. Забудьте об этом и не принимайте близко к сердцу. Лучше я вас сейчас рассмешу, хотите? Недавно к нам приехал специалист по вопросам пропаганды из штаба рейхсминистра Розенберга. И меня пригласили на консультацию. Дело в том, что господин из Берлина пишет по-русски некие стихи для широкого распространения в восточных областях в качестве пропаганды среди цивильного населения. Also, мне сказали: «Господин барон, вы родились в России и знаете русский народ, изложите ваше мнение, – будут ли иметь успех такие стихи, если им дать большой тираж». Я говорю: хорошо, я послушаю стихи и скажу. И вы знаете, что мне прочитал этот господин из Берлина? Начало было таково: «Вот уже идут варяги, слышны ихни громки шаги. Прыгай, русский мужичок, от Москвы до Таганрог», – и прочее в подобном духе. Что скажете? И самое любопытное, что это с весьма серьезным видом было обсуждаемо – вы думаете, где? В кабинете господина гебитскомиссара доктора Кранца, милейшая моя Татьяна Викторовна! Смешно?
– Очень.
– Ну хоть улыбнитесь, прошу вас!
– Кстати, о гебитскомиссариате, – сказала Таня. – Это вы предлагали господину Попандопуло устроить меня туда на работу?
– Так точно, такой разговор имел место. Aber ваш патрон сказал позже, что вы колебаетесь.
– Сегодня я приняла бы это предложение, господин зондерфюрер, – сказала Таня очень спокойным тоном, крепко вцепившись в какую-то перекладину под прилавком, чтобы не упасть.
– О, прекрасно! Я сегодня же поговорю с кем следует. Надеюсь, что дело решится без длинного ящика.
Таня молча кивнула. Говорить еще что-то у нее уже не было сил. Она понимала, что почти наверняка подписывает собственный смертный приговор, соглашаясь на то, чего требовал от нее Кривошеин. На сколько месяцев жизни может рассчитывать неподготовленная разведчица? Люди учатся годами, оканчивают спецшколы – и все равно рано или поздно срываются на какой-нибудь мелочи...
Впрочем, что значит «Кривошеин требовал»! Дело ведь было не в Кривошеине. Сейчас она думала не о нем. Она думала о человеке, которого видела всего раз в жизни и никогда больше не увидит, – о старике Бровмане.
И еще она думала о его внуке. Наверное, это был его внук – тот мальчик, что вошел тогда в комнату. А может быть, и не внук. Может быть, просто соседский ребенок. Это неважно. Важно то, что его теперь тоже убьют. Так же, как убьют и старого часового мастера, и вдову профессора Берковича, и еще сотни и тысячи, других – молодых и старых, больных и здоровых, проживших долгую жизнь и еще не начинавших жить...
Вот кто требовал от нее сегодня, чтобы она стала разведчицей. Они, а вовсе не Кривошеин. Потому что услышать то, что сказал ей зондерфюрер фон Венк – узнать это и продолжать жить дальше так же, как жил до этой минуты, – это значит самой в чем-то уподобится тем, кто будет их убивать.
Зондерфюрер распрощался, еще раз пообещав сегодня же поговорить со своим начальством.
Она заперла дверь, перевернув табличку на «Закрыто», и ушла в заднюю комнату. Гори оно все синим огнем – коммерция, покупатели, сам Попандопуло. В хорошенькую историю он ее втравил, нечего сказать!
Она сидела на продавленном диванчике и смотрела в зеркало, висящее напротив, – смотрела на свое лицо, растерянное и перепуганное, в котором не было ничего героического, ничего возвышенного. «Дура!» – крикнула она отчаянно и беззвучно и прикусила согнутый палец, чтобы не закричать вслух. Кому она этим поможет, кого спасет? Просто будет на одну жертву больше. Ведь ничто, абсолютно ничто не изменится к лучшему оттого, что она – Таня Николаева – добровольно положит голову под гестаповский топор...
Но разве в этом дело, разве можно торговаться с судьбой, когда принимаешь такое решение! Разве Сережа, когда писал в военкомат, и сотни тысяч других, ушедших в июне добровольцами, – разве кто-нибудь из них рассчитывал на то, что именно ему судьба предоставит за это возможность совершить что-то сверхгероическое, способное перевернуть ход войны... Да ничего подобного, просто каждый понимал, что иначе нельзя. Разве с нею сейчас не происходит то же самое?
Иначе нельзя, – в этом все и дело. Просто нельзя иначе! Это даже и не подвиг, потому что настоящий подвиг – это когда есть свобода выбора, когда можно этого и не сделать, но ты делаешь; когда можно остаться в стороне, в безопасности, но ты сознательно избираешь опасность. А у нее ведь сейчас нет никакой свободы выбора; из всех видов необходимости самая жестокая – это необходимость нравственная, необходимость совершить то, чего требует от тебя твоя совесть.
Таня с трудом заставила себя встать, бесцельно потолкалась по тесной комнатке, потом взяла с электроплитки холодный чайник и стала пить прямо из носика. Вода была с каким-то неприятным привкусом, пресным и затхлым, но она пила не отрываясь, словно впервые за несколько дней получив возможность утолить жажду.
Она не ощущала ничего, кроме пустоты и усталости. Действительно, какой там подвиг! Подвиги совершаются добровольно, в высоком и ослепительном порыве; а ее просто втянуло, как втягивает неосторожного безжалостная зубчатая передача...
Из дневника Людмилы Земцовой
19/IV-42.
Сегодня был странный разговор с профессором – моим «хозяином». Настолько странный, что даже побаиваюсь: не провокация ли это? Но он не похож на провокатора.
Судя по тому, сколько его трудов переведено на иностранные языки, он довольно крупный ученый, с европейской известностью. Как-то не укладывается в сознании, что такой человек может быть доносчиком. А впрочем, что мы знаем о немцах?
– Да, все бессмысленно, – повторил он. – Не только война, бессмысленна наша жизнь. Мы рождаемся, чтобы умереть, и живем, чтобы убивать. Жизнь – это убийство, тотальное убийство. Мне всего двадцать три года... не обращайте внимания на чин, мне везло по службе, и потом, во время войны с производством не тянут, особенно у нас в люфтваффе... Так вот, мне двадцать три, и я иногда пытаюсь подсчитать, хотя бы приблизительно, скольких я уже успел убить за эти три года. Трудно сказать. Я начал воевать в Польше, мы обрабатывали забитые обозами дороги осколочными бомбами и бортовым оружием. Потом я бомбил Роттердам! У вас об этом писали? Это надо было видеть с воздуха, город горел больше недели. Любопытно, что голландцы и не думали его защищать, они уже капитулировали, но связь с наземными войсками была нарушена, и мы не знали о капитуляции. А потом в Дюнкерке... англичане эвакуировали армию из Франции, вы, наверное, слышали. Там я получил вот это...
Гауптман поднял руку и коснулся большого орденского креста на шее.
– «Риттеркройц», – пояснил он, бросив взгляд на свою пассажирку. – За сбитый «спитфайр» и прямое попадание в посудину. По-моему, это был буксир. Сколько солдат можно погрузить на обыкновенный морской буксир? Они там были как сельди в бочке – стояли плотной массой... некоторые даже сидели на крыше рубки, я успел разглядеть, пока шел в пике. Человек сто, не меньше. Спрашивается, для чего все это? Кстати, ваш город я не бомбил, мы тогда были в Белоруссии.
– Здесь направо, пожалуйста, – сказала Таня.
– Надо было предупредить заранее, – проворчал гауптман, резко сворачивая, – они были уже почти на перекрестке. – Почему вы молчите? Слушаете и молчите? Вы что, плохо понимаете по-немецки?
Таня пожала плечами:
– Что я могу сказать? Наверное, жизнь и в самом деле бессмысленна, если живешь только для того, чтобы убивать.
– Это общий закон, – извиняющимся тоном сказал гауптман. – Мне говорили, в ваших школах изучают Дарвина. Тогда вы поймете, что я хочу сказать. Разумеется, в целом это типично еврейская теория, но в ней есть рациональное зерно.
– Дарвин говорил о животных, если не ошибаюсь.
– Биологически говоря, человек тоже животное.
Таня помолчала.
– Мне трудно говорить на такую тему, у меня не хватит запаса слов, и вообще... Но вы не правы, есть разница между человеком и животным. И пожалуйста, остановите на том углу, я уже приехала.
– Только не начинайте нести мне сейчас какую-нибудь слюнявую гуманистическую чушь! – бешено крикнул вдруг гауптман. – «Разница между человеком и животным»! Где вы ее видели, эту разницу?! Из вас еще выбьют эти бредни, погодите! И что вы вообще забрали себе в голову, что позволяете себе со мной спорить? Вы все таковы, ни один из вас, русских, не ценит человеческого обращения, с вами нужна палка и палка! Я мог в любую ночь пинком вышибить дверь вашей спальни, я мог взять вас с пистолетом в руке, как брал девок в Польше и на Балканах, если бы это имело хоть какой-то смысл...
– Остановите сейчас же!!
Гауптман резко крутнул рулем, бросая машину к тротуару. Шарахнулся прохожий, которого обдало фонтаном жидкой грязи из-под колес, резко взвизгнули тормоза, – Таня едва не ударилась головой о стекло.
– К черту! – крикнул ей вслед гауптман, когда она выскочила из машины. – К черту!!
Машина круто развернулась, и сумасшедший умчался, оглушительно и торжествующе просигналив на перекрестке. Обрызганный прохожий, который все еще пытался привести в порядок свое пальто, бормотал что-то, злобно косясь на Таню.
– Добре шуткуете, – сказал он, перехватив Танин взгляд, и повысил голос: – Добре, кажу, шуткуете, добродии! Ну ничего, колысь вам эти шуточки отольются... Не век будете пановать!
Таня, которую все еще трясло после разговора с гауптманом, почувствовала, что теряет над собой контроль.
– Я, что ли, вас обрызгала! – крикнула она звенящим голосом. – Как вам не стыдно!
– Да вы гляньте, она еще и стыдит! – пронзительно закричала востроносая женщина с кошелкой; еще двое остановились тут же, поглядывая недобро. – Еще и кричит на пожилого человека, бесстыжие твои глаза, срамница, как только тебя земля носит!
– Да вы что, – сказала Таня изумленно и шагнула к женщине, приложив руки к груди. – Послушайте, товарищи, как вы могли поду...
– Цыть, паскуда! – крикнула та, замахиваясь пустой кошелкой. – Какой я тебе товарищ, у меня муж и сыны на фронте! Ты вон тех товарищами называй, кто тебя на машинах катает!
Таню шатнуло, словно от удара. Впрочем, может быть, это только так показалось. Кто-то с любопытством заглянул ей в лицо и поспешно отстранился, и она прошла мимо – мимо неразличимых лиц, мимо белого свеженаклеенного приказа на стене, – вчера его не было, здесь красовался выцветший плакат с изображением удирающего во все лопатки крючконосого комиссара. Свернув за угол, она увидела Попандопуло, который уже ждал ее на ступеньках.
– Приветик, мое золотце, – закричал он, сбегая навстречу, – давайте начинайте торговать, мне жутко некогда, я бегу! А вы опять опоздали, золотце, мы с вами когда-нибудь крупно поскандалим, так работать, я извиняюсь, нельзя!
Он осекся и спросил другим тоном:
– Вы себя плохо чувствуете, шё?
– Я угорела немного, – с трудом ответила Таня. – Идите, Георгий Аристархович, ничего страшного...
– А, ну-ну. Давайте тогда, золотце, давайте. Там в конторке машинка на столе, это ваша, посмотрите потом на досуге.
Таня вошла в магазин, заперла дверь на засов. Она не сразу с этим справилась, так тряслись руки. Потом прошла в конторку и, не раздеваясь, села на продавленный диванчик в углу. Плоский черный футляр лежал на столе, – очевидно, пишущая машинка. Нужно только успокоиться, взять себя в руки. Ее ведь, в сущности, никто не оскорблял – оскорбляли совсем другую. Ту, за кого ее приняли. Спокойно, спокойно, ничего ведь не случилось! Ее совесть чиста, это главное. Самое главное, чтобы совесть оставалась чистой; а если тебя приняли за другую, разве это такая уж беда?..
Почему бы Кривошипу не попробовать всего этого на собственной шкуре, прежде чем советовать. Скажем, надеть мундир полицая. Попробуйте, товарищ Кривошеин, в роли полицейского вы тоже сможете приносить людям кое-какую пользу, во всяком случае полицейские кадры будут насчитывать одним подонком меньше и одним честным человеком больше. А то, что на улицах люди станут плевать вам в глаза, неважно. Неважно! Важно, чтобы была чиста совесть!
Она встала и из кувшина налила себе стакан воды, расплескав половину на стол. Походила по крошечной комнатке, снова опустилась на диванчик, зажав переплетенные пальцы между колен. Ничего страшного не произошло, просто она получила урок. Страшное может быть потом – когда вернутся наши и кто-нибудь из свидетелей сегодняшней сценки опознает ее на улице. Вот она, которая путалась с немцами и раскатывала по городу в их машинах!
И все это только из-за того, что скучающему шизофренику взбрело в голову подвезти ее на работу. А если она поступит в комиссариат? Да что этот Кривошип, совсем с ума сошел? И она, дура, уже почти готова была последовать этому чудовищному совету...
В дверь магазина сильно стучали. Вздрогнув, Таня сбросила пальто и вышла из конторки, поправляя волосы.
Разговаривая с покупателем, которому нужны были новые дамские калоши номер третий, она вдруг вспомнила, что забыла свой сверток в машине гауптмана. Господи, единственные ее туфли! Она так расстроилась, что стала невпопад отвечать на вопросы покупателя и сама же накричала на него, когда тот сделал ей замечание. Он ушел возмущенный, пригрозив пожаловаться хозяину. Ну, это-то беспокоило ее меньше всего.
Но туфли, туфли! Неужели придется только ради этого еще раз заходить домой?.. Она могла бы прямо из магазина отправиться к Кривошипу и попросить, чтобы он пристроил ее куда-нибудь ночевать на несколько дней, как обещал. И заодно сказать ему совершенно откровенно, что она теперь думает по поводу его совета поступить к немцам на службу. Жаль, что его сегодня здесь не было!
А теперь придется – хочешь не хочешь – зайти домой и попросить Франца, чтобы он выяснил насчет туфель. Лишь бы не встретиться опять с шизофреником...
Хорошо еще, что Попандопуло не надул с машинкой. Может быть, Кривошипа это немножко задобрит и он не станет слишком уж ее ругать. Она принесла из конторки черный футляр и, повозившись с замком, откинула крышку. Машинка была совершенно плоская, таких маленьких ей видеть никогда не приходилось, она поблескивала черным лаком и серебристым металлом раскинутых веером литерных рычагов. Таня вынула нарядную игрушку из футляра – совсем легкая, килограмма три, не больше, – повертела в руках, прочитала на низенькой задней стенке, позади каретки, надпись золотом: «REMINGTON. Made in USA» И только после этого она заметила, что шрифт у машинки русский.
Это удивило ее: она была уверена, что Попандопуло достанет машинку с немецким шрифтом. Ведь если бы она согласилась работать в комиссариате, то печатать пришлось бы по-немецки, зачем же учиться на русской машинке? А вот для Кривошипа это, наверное, именно то, что надо. Она подвигала каретку, потрогала клавиши. У Вернадских была машинка, они с Инкой иногда возились с ней, печатали что-то, пока не сломали. Здесь расположение клавишей почти то же.
Таня вставила в каретку лист бумаги, подперла рукой голову и начала выстукивать одним пальцем: «Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой...»
Запах дыма привлек ее внимание, она подняла нос, принюхалась. Этот Попандопуло со своей печкой! Весна на дворе, а он все топит и топит, боится, чтобы сырость не испортила товар. Таня вышла из-за прилавка и взобралась на табурет возле печки, чтобы приоткрыть вьюшку. Вьюшка была расположена по-дурацки высоко, – Таня едва доставала ее, поднявшись на цыпочки. Пока она балансировала на табурете, в магазин вошел зондерфюрер фон Венк.
– Честь имею, – поклонился он, бросил на прилавок фуражку и принялся медленно стаскивать перчатки. – О, нет-нет, продолжайте, я буду охотно ждать. Meine liebe Татьяна Викторовна, безмерно печально зрелище ваших прелестных ножек, одетых в столь непотребные чулки. Почему вы упрямо не желаете принять от меня совсем маленький и невинный подарок – одну-единственную пару настоящих чулок, того, что называют дамскими чулками у нас в окаянной капиталистической Европе? Ну хорошо, хорошо, я ничего не сказал, не бросайте в меня испепелевающих взоров, моя маленькая советская патриотка...
Таня спрыгнула с табурета и теперь старалась подобраться к пишущей машинке раньше, чем болтливый зондерфюрер обратит на нее внимание. Но опередить его ей не удалось.
– О, schon, ассортимент расширяется, – сказал он, подходя к машинке. – Прелестная вещица, настоящий американский «Ремингтон», да еще портативный... Пожалуй, я ее у вас возьму!
– Нет, она... она не продается, – торопливо сказала Таня, хватаясь за футляр. – Это просто так... хозяйская! Я только вынесла ее сюда, посмотреть...
– Ах так. Жаль, я бы купил охотно. Это есть самая надежная машинка в мире, наши немецкие – выпуска военного времени – весьма часто ломаются из-за плохого качества металла. Погодите, куда же вы ее убираете, я хочу посмотреть...
Он поднял машинку прежде, чем Таня сообразила и успела выдернуть из каретки лист, и повернул клавиатурой к себе:
– О, даже с русским шрифтом! Тем большая редкость. А что это вы печатали? О, я знаю! «Священная война» – так это называется? Я многократно слышал эту песню, но до сих пор не смог получить удовлетворительно весь текст. Это очень красивое произведение, в нем много пафоса и фанатизма. Напечатайте его для меня, я вам буду чрезвычайно обязан.
– Я плохо печатаю, одним пальцем, – сказала Таня, и ей показалось, что губы стали какими-то непослушными. – И потом...
– О, я могу напечатать сам, вы будете диктовать. Но что «потом»? Вас пугает текст? Не волнуйтесь, это пустяки. Итак, продолжение первого куплета? «Вставай на смертный бой...» Дальше?..
Он присел в креслице возле печки, держа машинку на коленях, и посмотрел на Таню с усмешкой.
– Ну-с, Татьяна Викторовна?
– Пишите. «С фашистской... силой... темною...» Запятая. «С проклятою... ордой!» Восклицательный знак.
Машинка мягко стрекотала на коленях у зондерфюрера. Быстро печатая, тот продолжал усмехаться, крутил головой. Стоя за прилавком почти навытяжку, Таня продиктовала текст припева, второй куплет, третий. На зондерфюрера она не смотрела, перед ее глазами стоял красный, предвещающий бурю закат того дня – двадцать третьего июля, когда она проводила Сережу и, сама не зная куда, ослепнув от слез, брела по бесконечному широкому проспекту, а навстречу ей шли на вокзал маршевые роты, которые должны были, очевидно, отправлять ночью, следом за Сережиным эшелоном. Она тогда в первый раз услышала эту песню не по радио.
Она смотрела в пыльное окно, на котором шиворот-навыворот было написано дурацкое слово «ТРИАНОН», и видела высокий алый закат, острия штыков и ряды круглых, тусклых от пыли касок, ритмично колеблющихся в такт глухим ударам тысяч сапог об асфальт, и снова слышала эту грозную, медлительную и торжественную, как клятва, мелодию ратной песни, которую пели люди, уходившие в бой, на подвиг, на смерть...
– Вам нравится это произведение? – спросил фон Венк, кончив печатать и выкручивая лист из каретки.
Таня с трудом оторвала взгляд от невидимого заката за окном и посмотрела на зондерфюрера.
– Нравится, – сказала она спокойно. – Очень.
– Зондерфюрер встал и, еще раз взвесив машинку в руках, осторожно опустил на прилавок перед Таней.
– Вы большой молодец, Татьяна Викторовна. Или в данном случае более правомерно сказать «молодица»? Здесь не совсем понятная мне путаница в родах. Так вот, вы немножечко упали бы в моих глазах, если бы сказали сейчас «нет». Хотя хорошенькая девушка может позволить себе роскошь быть нейтральной даже в такой войне... И что же вам нравится в этой песне? Вы согласны с теми многочисленными эпитетами, которыми не очень лестно удостоены в тексте германские вооруженные силы и их вождь? Как это здесь – «отродье человечества», «мучители людей», und so weiter[15]. Вы тоже находите, что мы именно таковы – «свора палачей», да?
– Вы для меня враги, которые напали на мою страну, – сказала Таня. – А у меня на фронте жених и отец...
Как это у нее вырвалось, что она назвала Дядюсашу отцом, она не поняла, даже не сразу спохватилась; она заметила свою обмолвку лишь секундой спустя.
– О, разумеется, – вздохнул фон Венк, пряча в нагрудный карман аккуратно сложенный листок с текстом «Священной войны». – Поверьте, Татьяна Викторовна, я понимаю ваши чувства, но надеюсь, что время внесет в них свои коррективы.
Таня промолчала, убирая машинку в футляр.
– Правда, к тому есть препятствия, – продолжал зондерфюрер. – История не знает более жестокой войны, чем эта, и мы тоже бываем иной раз жестоки, но эта жестокость навязана нам нашими врагами. Нет народа более сентиментального и добросердечного, чем немцы, но когда нас вынуждают, мы умеем становиться жестокими. О, ja! Я подчеркиваю; когда нас вынуждают. Мы, например, жестоки с евреями, но это лишь потому, многоуважаемая Татьяна Викторовна, что именно мы, немцы, испытали еврейское засиливанье в самой злой форме: имею в виду Версаль. Нужен был гений фюрера, чтобы не побояться решить эту проблему единственно радикальным путем. Это решение жестоко, скажете вы? О да, несомненно. Как европеец и как русский интеллигент – не помню, говорил ли я вам, у моего папеньки было имение под Санкт-Петерсбургом, – как человек, в юности разделявший некоторые идеи графа Льва Николаевича Толстого, я сам иногда ужасаюсь. О, я предпочел бы не видеть приказов, подобных вывешенному сегодня в Энске. Я предпочел бы не знать, что за ними скрыто. Но как немец – а я прежде всего немец – я не могу не преклониться перед истинно германским, безграничным мужеством, с каковым фюрер взял на себя эту сверхчеловеческую миссию – избавить мир от еврейской опасности...
– О каких приказах вы говорите? – спросила Таня.
– Разве вы не видели, когда шли на службу? О, вы рассеянны, милая Татьяна Викторовна. – Фон Венк улыбнулся и погрозил ей пальцем, как это делают немцы, поводив им перед собственным носом вправо и влево. – Любовь, я не ошибся? Что ж, весна – пора любви даже в оккупированной зоне. Но во время войны предпочтительно не быть столь рассеянной, ибо не прочитав вовремя очередной приказ, вы рискуете серьезными неприятностями, да, да!
Он захохотал, доставая портсигар.
– С вашего позволения...
– Пожалуйста.
Барон поблагодарил кивком головы и закурил. Уже спрятав портсигар, он снова достал его и протянул Тане – массивный, серебряный, с выпуклой вязью золотой монограммы на рубчатой крышке.
– Посмотрите, это папенькино наследие. Единственное, что уцелело от былого благосостояния фон Венков, – вздохнул зондерфюрер. – Остальное досталось мужичкам. Вы знаете, чем занимался ваш покорный слуга в первый год эмиграции, в Риге? Брил покойников, о да. За это хорошо платили!
– Как интересно! – сказала Таня. – Но этот приказ... Почему вы сказали, что я рискую неприятностями? Это какая-нибудь новая мобилизация?
– О нет, я говорил вообще. В данном случае приказ касается не вас. – Барон весело рассмеялся. – Что вы, Татьяна Викторовна! Это касается евреев. Вам, с вашим очаровательным славянским носиком, можно не опасаться быть принятой за еврейку и помещенной в гетто!
– А что, евреев будут помещать в гетто? – после короткой паузы спросила Таня безразличным тоном, перекладывая что-то на полке.
– Glaub nicht, – сказал зондерфюрер. – Это весьма маловероятно.
– Но... куда же в таком случае?
– К чему подробности? Вспомните сказку о Синей Бороде! Всегда есть двери, за которые предпочтительно не заглядывать хорошеньким глазкам. Но если настаиваете, я скажу, что евреи будут надежно обезврежены. Надежно и, смею вас уверить, без излишних м-м-м... неприятностей. Может быть, это печально, но еврейскую проблему не решить в белых перчатках.
– Где висят приказы?
– Один я видел здесь близко, за углом. Любопытствуйте, если хотите, я постерегу лавку. – Зондерфюрер снова рассмеялся: сегодня он был в отличном настроении.
Таня накинула на плечи пальто и выбежала из магазина.
Да, приказ висел за углом. Около него стояли двое; при приближении Тани они быстро отошли. Таня, не замечая дождя, прочитала русский текст справа (почему-то на этот раз именно русский, не украинский), потом немецкий, слева, словно не веря в точность перевода. Потом снова перевела взгляд на правую сторону листа: «Все жиды города Энска должны явиться на бывш. стадион «Динамо» 25 апреля 1942 года к 6 часам утра, независимо от пола, возраста и состояния здоровья, имея при себе личные вещи и запас продовольствия на двое суток. Сбор производится для отправки на отведенные места жительства. Всякий жид, обнаруженный на территории города после указанного выше срока, будет расстрелян».
– Там говорится, что их куда-то отправят, – сказала она фон Венку, вернувшись в магазин. – Может быть, это действительно для отправки?
Тот посмотрел на нее и молча усмехнулся.
– Вот как! – сказала Таня. – Значит, смелости сказать правду у вас все же не хватает. Почему же, господин зондерфюрер? Если вы так уверены в правоте своей сверхчеловеческой миссии...
– Милая Татьяна Викторовна, – добродушно протянул он, качая головой, – зачем лишние страдания? Мы всегда гуманны в пределах разумного. Эти люди ничего не будут знать до последнего момента, ни о чем не будут догадываться. Они соберутся спокойно, без плача и злых предчувствий. Неужели было бы более гуманно за пять дней объявить им правду? Все делается как надо, поверьте. Забудьте об этом и не принимайте близко к сердцу. Лучше я вас сейчас рассмешу, хотите? Недавно к нам приехал специалист по вопросам пропаганды из штаба рейхсминистра Розенберга. И меня пригласили на консультацию. Дело в том, что господин из Берлина пишет по-русски некие стихи для широкого распространения в восточных областях в качестве пропаганды среди цивильного населения. Also, мне сказали: «Господин барон, вы родились в России и знаете русский народ, изложите ваше мнение, – будут ли иметь успех такие стихи, если им дать большой тираж». Я говорю: хорошо, я послушаю стихи и скажу. И вы знаете, что мне прочитал этот господин из Берлина? Начало было таково: «Вот уже идут варяги, слышны ихни громки шаги. Прыгай, русский мужичок, от Москвы до Таганрог», – и прочее в подобном духе. Что скажете? И самое любопытное, что это с весьма серьезным видом было обсуждаемо – вы думаете, где? В кабинете господина гебитскомиссара доктора Кранца, милейшая моя Татьяна Викторовна! Смешно?
– Очень.
– Ну хоть улыбнитесь, прошу вас!
– Кстати, о гебитскомиссариате, – сказала Таня. – Это вы предлагали господину Попандопуло устроить меня туда на работу?
– Так точно, такой разговор имел место. Aber ваш патрон сказал позже, что вы колебаетесь.
– Сегодня я приняла бы это предложение, господин зондерфюрер, – сказала Таня очень спокойным тоном, крепко вцепившись в какую-то перекладину под прилавком, чтобы не упасть.
– О, прекрасно! Я сегодня же поговорю с кем следует. Надеюсь, что дело решится без длинного ящика.
Таня молча кивнула. Говорить еще что-то у нее уже не было сил. Она понимала, что почти наверняка подписывает собственный смертный приговор, соглашаясь на то, чего требовал от нее Кривошеин. На сколько месяцев жизни может рассчитывать неподготовленная разведчица? Люди учатся годами, оканчивают спецшколы – и все равно рано или поздно срываются на какой-нибудь мелочи...
Впрочем, что значит «Кривошеин требовал»! Дело ведь было не в Кривошеине. Сейчас она думала не о нем. Она думала о человеке, которого видела всего раз в жизни и никогда больше не увидит, – о старике Бровмане.
И еще она думала о его внуке. Наверное, это был его внук – тот мальчик, что вошел тогда в комнату. А может быть, и не внук. Может быть, просто соседский ребенок. Это неважно. Важно то, что его теперь тоже убьют. Так же, как убьют и старого часового мастера, и вдову профессора Берковича, и еще сотни и тысячи, других – молодых и старых, больных и здоровых, проживших долгую жизнь и еще не начинавших жить...
Вот кто требовал от нее сегодня, чтобы она стала разведчицей. Они, а вовсе не Кривошеин. Потому что услышать то, что сказал ей зондерфюрер фон Венк – узнать это и продолжать жить дальше так же, как жил до этой минуты, – это значит самой в чем-то уподобится тем, кто будет их убивать.
Зондерфюрер распрощался, еще раз пообещав сегодня же поговорить со своим начальством.
Она заперла дверь, перевернув табличку на «Закрыто», и ушла в заднюю комнату. Гори оно все синим огнем – коммерция, покупатели, сам Попандопуло. В хорошенькую историю он ее втравил, нечего сказать!
Она сидела на продавленном диванчике и смотрела в зеркало, висящее напротив, – смотрела на свое лицо, растерянное и перепуганное, в котором не было ничего героического, ничего возвышенного. «Дура!» – крикнула она отчаянно и беззвучно и прикусила согнутый палец, чтобы не закричать вслух. Кому она этим поможет, кого спасет? Просто будет на одну жертву больше. Ведь ничто, абсолютно ничто не изменится к лучшему оттого, что она – Таня Николаева – добровольно положит голову под гестаповский топор...
Но разве в этом дело, разве можно торговаться с судьбой, когда принимаешь такое решение! Разве Сережа, когда писал в военкомат, и сотни тысяч других, ушедших в июне добровольцами, – разве кто-нибудь из них рассчитывал на то, что именно ему судьба предоставит за это возможность совершить что-то сверхгероическое, способное перевернуть ход войны... Да ничего подобного, просто каждый понимал, что иначе нельзя. Разве с нею сейчас не происходит то же самое?
Иначе нельзя, – в этом все и дело. Просто нельзя иначе! Это даже и не подвиг, потому что настоящий подвиг – это когда есть свобода выбора, когда можно этого и не сделать, но ты делаешь; когда можно остаться в стороне, в безопасности, но ты сознательно избираешь опасность. А у нее ведь сейчас нет никакой свободы выбора; из всех видов необходимости самая жестокая – это необходимость нравственная, необходимость совершить то, чего требует от тебя твоя совесть.
Таня с трудом заставила себя встать, бесцельно потолкалась по тесной комнатке, потом взяла с электроплитки холодный чайник и стала пить прямо из носика. Вода была с каким-то неприятным привкусом, пресным и затхлым, но она пила не отрываясь, словно впервые за несколько дней получив возможность утолить жажду.
Она не ощущала ничего, кроме пустоты и усталости. Действительно, какой там подвиг! Подвиги совершаются добровольно, в высоком и ослепительном порыве; а ее просто втянуло, как втягивает неосторожного безжалостная зубчатая передача...
Из дневника Людмилы Земцовой
19/IV-42.
Сегодня был странный разговор с профессором – моим «хозяином». Настолько странный, что даже побаиваюсь: не провокация ли это? Но он не похож на провокатора.
Судя по тому, сколько его трудов переведено на иностранные языки, он довольно крупный ученый, с европейской известностью. Как-то не укладывается в сознании, что такой человек может быть доносчиком. А впрочем, что мы знаем о немцах?