Страница:
У поворота на Герингштрассе им наперерез шагнул немецкий полицейский, запрещающим жестом вскинул ладонь перед самой мордой лошади, закричал что-то, указывая на дорожный знак.
– Чего, чего он? – испуганно спросил Танин конвоир, натягивая вожжи. – Тпр-р-ру, треклятая!
Таня объяснила, что по Герингштрассе проезд гужевому транспорту запрещен.
– Weg damit! – кричал немец, схватив лошадь под уздцы и осаживая ее. – Los, los![39]
Пришлось отъехать назад от перекрестка. Конвоир сошел, привязал лошадь к столбу, сделал знак Тане. Она тоже соскочила, пошла, прихрамывая от мурашек в затекшей ноге. «Дойдем так, тут недалеко», – сказал конвоир. Они свернули за угол.
Здесь ничего не изменилось. Впрочем, что могло измениться, она ведь отсутствовала всего пять дней. Сегодня что – вторник? А можно подумать, что это было полвека назад. Ничего не изменилось – так же лоснятся ленты накатанного шинами асфальта, так же стройно зеленеют елочки на газоне разделительной полосы, так же лениво полощется в синем июльском небе огромное знамя со свастикой над военным кладбищем. Так это и останется после того, как ее не будет, – впрочем, знамя уберут скоро... На перекрестке мимо них, свистя шинами, пронесся знакомый черный «мерседес» – за зеркальным, протертым замшей стеклом мелькнул надменный профиль Кранца, увенчанный высокой фуражкой. Все как обычно – господин гебитскомиссар возвращается с обеда. Через десять минут ему доложат: «Арестованная доставлена». Очевидно, он сам решил допросить ее, прежде чем отправить в гестапо. А может быть...
Таня не додумала своей мысли, – торжественную тишину этой мирной, дремлющей в полуденном зное улицы яростно и оглушительно продырявила короткая пулеметная очередь – совсем близко, где-то впереди, – и она увидела, как черный сверкающий «мерседес» резко вильнул влево, выскочил на разделительную полосу, вывернул направо, почти не снижая скорости, и с гулким треском сминающегося металла и бьющихся стекол врезался в военную машину, стоявшую у подъезда гебитскомиссариата. Потом еще очередь – вспышка – и у подножия кариатид забушевало пламя, словно подожгли со всех сторон огромный костер.
Все это произошло в течение секунды-двух. Таня ахнула, схватившись за щеки, ее конвоир с совершенно обалделым лицом тащил с плеча карабин, согнувшись и втянув голову в плечи, – была еще какая-то секунда тишины, а потом начался бедлам. Затрещали разнокалиберные выстрелы впереди, у комиссариата, со звоном сыпались на асфальт стекла, хлопали двери, немцы выскакивали на улицу – без фуражек, в расстегнутых мундирах, в одних сорочках, с пистолетами или автоматами в руках, расстегивая на бегу кобуру. Из дверей дома, у которого застала их с конвоиром вся эта история, выбежал светловолосый высокий ефрейтор с «люгером» в руке.
– Da sitzt eine, am Friedhof! – кричал он, указывая пистолетом в сторону военного кладбища. – Ich nab' doch gesehen![40]
Он увидел полицая, который топтался тут же со своим карабином в руках, и повелительно махнул ему, требуя следовать за собой.
– Дык как же! – взмолился тот, отлично поняв жест, и показал на Таню. – Я ж вот ее должен у комиссариат представить под расписку...
В разноголосый треск выстрелов опять врезалась знакомым уже дробным грохотом такая же очередь, как и пущенная по комиссару, но на этот раз гораздо длиннее. Ефрейтор, подскочив к полицаю, схватил его за шиворот и швырнул вперед, пнув сапогом в зад для пущей убедительности, и они вдвоем, пригнувшись, побежали наискось через улицу – к ограде кладбища. Около подъезда, где все жарче разгорался костер из облитого бензином покореженного железа, грохнули один за другим два взрыва. Таня, словно эти звуки вывели ее из столбняка, кинулась за угол и помчалась со всех ног. У нее не было с собой никаких документов, и она знала, что ее все равно скоро поймают и приведут обратно, но она уже и не пыталась спасти свою жизнь. Единственное, что ей нужно было сделать, используя эту неожиданную отсрочку, – это успеть предупредить товарищей.
Он стрелял не из укрытия. Он просто забыл о нем, когда выбежал к лестнице. Перед ним лежали шесть широких каменных ступеней, тротуар, маслянисто накатанная шинами полоса асфальта, узкий газон с молодыми елочками и снова асфальт. И там, по второй асфальтовой полосе, стремительно и бесшумно приближалась черная сверкающая машина.
Он сбежал вниз, прыгая через ступени, и дал очередь почти в упор – согнувшись, локтем прижав к бедру приклад автомата. Он видел, как стеклянным крошевом брызнуло ветровое стекло. Ослепленный, уже неуправляемый «мерседес» вылетел на газон, болтая распахнувшейся задней дверцей, – возможно, Кранц открыл ее, пытаясь выскочить, – и тут же передние колеса вывернулись вправо от удара в высокую бровку разделительной полосы. Трое офицеров в черных мундирах СС, только что севшие в пятнистый вездеход, повскакивали на ноги за секунду до того, как расстрелянная машина гебитскомиссара с грохотом протаранила их «кюбельваген» и ее бензобак взорвался от второй автоматной очереди, пущенной Володей уже вдогонку – для верности.
Только после этого он взбежал наверх и упал за гранитным кубом, тяжело дыша, еще не веря своей фантастической удаче. Началась стрельба – наконец-то опомнились! Он выглянул: стреляли из окон второго этажа и из третьего, почти из всех окон, – очевидно, многие видели, как он сюда бежал.
Он подполз к краю ограды, осторожно выглянул и прострочил длинной очередью весь второй этаж. На, получай, «раса господ»! Горячий автомат бился и мощно грохотал в его руках, словно отбойный молоток. Шутка сказать, калибр – девять миллиметров. Почти невидимый венчик пламени плясал у дульного среза, прыгали и катились по асфальту дымящиеся гильзы, а он все стрелял и стрелял, оглохнув от грохота, крича что-то ликующее. Потом – вдруг, сразу – наступила тишина; он отшвырнул ненужный уже автомат и, привалившись спиной к шершавому, нагретому солнцем камню, стал торопливо выворачивать из карманов гранаты.
Он выменял их в свое время на тот старый бельгийский браунинг, и долго потом колебался – стоило ли идти на такую сделку. Теперь он об этом не жалел. Быстро, одну за другой, он поставил ударные на боевой взвод: взять в левую руку, палец – в кольцо запальной чеки, правой рукой повернуть гранату, чтобы чека вышла из-под скобы предохранителя. Осторожно положив возле себя взведенные гранаты, он достал четвертую и, подумав, отложил в сторону.
Он опять выглянул, – немцы суетились вокруг горящих машин, где визжал и выл кто-то нечеловеческим голосом, другие бежали по улице, пригибаясь и петляя. Первую и вторую он швырнул прямо в подъезд – нате, получайте, «сверхчеловеки»! – обе сработали безотказно, и суета там сразу прекратилась, – а третью приберег для тех, что бежали по асфальту и газону, стараясь зайти ему во фланги. Он швырнул ее, привстав из-за ограды, не помня уже об осторожности, и она полетела, но взрыва ее он уже не увидел, сбитый с ног страшным ударом автоматной очереди, раздробившей ему левое плечо и руку.
Упав, он даже не почувствовал боли и сразу пополз назад, под защиту ограды, где лежала последняя его граната – дистанционная, на длинной деревянной ручке. Это оказалось очень трудно, он едва дополз, удивляясь тому, как быстро человек теряет силы от какого-то одного ранения. Потом он повернул голову и увидел кровь – очень много крови, рукав и левый бок пиджака были изорваны пулями и уже пропитались насквозь. Он дотянулся наконец до гранаты, это так обессилело его, что он опять лег и откинул голову, говоря себе: «Сейчас... сейчас... только отдохну полминуты», – а перед его глазами качалось и плавало синее-синее небо, чистое и безоблачное, как в детстве.
Он попробовал шевельнуть левой рукой и чуть не закричал от бешено вцепившейся в него боли. Одною правой этого было не сделать, он стиснул зубы и приподнялся рывком, и сел, опираясь здоровым плечом о стенку. Ослепительно, до боли в глазах, сверкала на солнце серебряная листва тополей. «Тополей седая стая... воздух тополиный... Украина... мать родная...» Он подбородком прижал к груди круглую, нагревшуюся на солнце головку гранаты и стал отвинчивать крышечку на конце деревянной ручки. Немцы не стреляли, подбирались поближе. Он слышал их шаги – крадущиеся, осторожные. Крышечка наконец отвинтилась, на ладонь выпал прикрепленный к концу запального шнура – чтобы удобнее дергать – фарфоровый шарик. «Э, Иван! – крикнул из-за ограды горловой немецкий голос. – Сдафайсс, руки-ферх!»
Володя, как перед прыжком в воду, вдохнул полной грудью. Его глаза не отрывались от этого блистающего тополя, от неба, солнца и зелени – от всего, что он не смог вобрать в себя с последним глотком родного воздуха. Так, с широко открытыми глазами, он еще крепче прижал гранату подбородком и сильным рывком выдернул запальный шнур.
Глава четырнадцатая
А в городе полным ходом шла операция «Трал», начатая допомоговой полицией по личному приказу покойного уже гебитскомиссара. Полицейское начальство получило на этот счет совершенно точные указания: грести всех громадян и громадянок от шестнадцати до тридцати пяти (на глазок, примерно), а отпускать только тех, кто сможет предъявить совершенно неоспоримые немецкие документы, освобождающие от трудповинности.
Над базарной площадью, где производилась самая крупная облава, давшая в этот день наивысший улов, стоял вопль и плач. Похватали в основном женщин; многие из них кричали, что оставили дома ребятишек, запертых и не кормленных с утра, рыдали, рвали на себе волосы, остервенело кидались на полицаев. Те, свирепея в свою очередь, пускали в ход плетки. И никого не удивило, что так отчаянно вырывалась и билась в схвативших ее руках какая-то ошалевшая девчонка, сломя голову вылетевшая из-за угла прямо на оцепление.
Пойманная была хорошо одета, будто на танцы – в модной черной юбчонке и блузке парашютного шелка, – но документов никаких не предъявила; поэтому ее на общих основаниях турнули к другим задержанным, влепив для острастки несколько плетей – чтоб не кусалась, стервь.
Как только начальнику полиции стало известно о покушении, он помчался к своему немецкому шефу за инструкциями. Он осведомился, целесообразно ли продолжать операцию «Трал» в такой момент, и не лучше ли, учитывая все эти вновь возникшие и весьма прискорбные обстоятельства... но немецкий шеф ударил по столу кулаком и, постепенно повышая голос, стал кричать, что не слишком ли большие полномочия берет на себя господин начальник украинской вспомогательной полиции, и что если гебитскомиссар Кранц пал на своем посту, как солдат, то это никому – ни-ко-му!! – не дает права отменять его приказы!!! Словом, начальник полиции выскочил оттуда как ошпаренный и отдал приказ продолжать «траление».
Весь улов – партия за партией – сгонялся на сборный пункт в помещении бывшего сельхозинститута. Очень скоро здание окружила толпа родственников задержанных, тоже в основном женщин. Про убийство Кранца уже знал весь город, и кто-то пустил слух, что задержанные в сегодняшних облавах будут расстреляны как заложники. В полицаев, охранявших ворота, полетели камни. «Каты! Душегубы!» – кричали обезумевшие женщины. С большим трудом удалось оттеснить их от ворот, чтобы пропустить внутрь очередную партию выловленных тунеядцев.
Толпа не расходилась и после того, как наступил комендантский час, – такого не случалось еще за все время оккупации. В конце концов женщин разогнали с помощью вызванных подразделений жандармерии, но не было никакой гарантии, что завтра не повторится то же самое.
Помощник Кранца Мальцан, принявший на себя бремя верховной власти в столь неблагоприятный момент, совершенно растерялся. Шеф гестапо, которого он вызвал к себе для доклада о ходе расследования, огорошил его заявлением, что расследовать, в сущности, нечего. Преступление явно совершено террористом-одиночкой, весь «почерк» операции говорит о его неопытности и о том, что он не имел ни сообщников, ни поддержки какой-либо группы, связанной с партизанским движением. Партизаны обычно пользуются оружием советского производства, у этого же были немецкие гранаты – типов М-24 и М-34, осколки уже исследованы, – и английский пистолет-пулемет типа «sten», оружие в высшей степени необычное для советского диверсанта... Новый комиссар, слушая всю эту белиберду, начал уже багроветь от ярости: неслыханная наглость, пытаться закрыть дело, когда еще не преданы земле обгорелые останки его предшественника, отдавшего жизнь за фюрера и Великую Германию, – но вдруг сообразил, что такая версия устраивает не только самих гестаповцев, но и его, поскольку именно он отвечает теперь за все происходящее в Энске, и в том числе за бдительность и оперативность местных органов безопасности...
Потом он совещался, со своим «штабом» – совещался весь вечер, допоздна. Еще и этот «женский бунт»! Все понимали, что покойный Кранц перегнул палку со своим тотальным тралением, но – мертвых критиковать не принято – никто не осмелился предложить отказаться от неудачного плана, задержанных (хотя бы женщин) распустить по домам, а потом провести мобилизацию уже более спокойно, через биржу. Оставалось расхлебывать кашу, заваренную покойным.
– Я больше – не хочу – беспорядков – в этом городе! -кричал Мальцан, прихлопывая по столу ладонью. – Довольно! Вчера – стрельба из-за этого печатника! Сегодня сумасшедший террорист устраивает бойню перед зданием высшего германского административного органа – в результате гибнет доктор Кранц, гибнет случайно оказавшийся тут же командир танкового полка со своим начальником штаба, гибнут еще семеро немцев – неслыханный позор, господа! А что будет завтра? Может быть, нам придется стрелять по толпе разъяренных баб? И это происходит в тот момент, когда в Виннице находится группа журналистов из нейтральных стран. Господа отдают себе отчет в значении этого обстоятельства?
Господа отдавали себе отчет, но господа не совсем представляли себе, что тут можно сделать. Да, могут быть беспорядки, с этим вышло неудачно.
Мальцан обвел их взглядом и поднялся. Как многие неуверенные в себе люди, он иногда любил щегольнуть быстрым и радикальным решением.
– Немедленно связаться с железной дорогой, – распорядился он. – Весь порожняк – к вокзалу, улицу от вокзала до сборного пункта оцепить, погрузку мобилизованных начать немедленно. Сотрудники биржи поедут с эшелоном до Лемберга, чтобы оформить документацию в пути. Я хочу, чтобы к утру город был чист от мобилизованных!
Шеф гестапо, приблизившись, негромко сказал что-то.
– Ну разумеется, – кивнул Мальцан. – Я имел в виду – мобилизованных женского пола. Мужчины до отправления должны пройти тщательную проверку. Подумайте, где их можно разместить на это время. Может быть, в шталаге, изолировав несколько свободных бараков...
В эту сумасшедшую ночь все понимали, что приказы нового начальства следует исполнять по возможности быстрее. Уже к двадцати трем часам пустые товарные вагоны были поданы к вокзалу, ведущие к нему улицы оцеплены, полиция и солдаты местного гарнизона стояли вдоль тротуаров сплошными шеренгами, держа винтовки наперевес. Длинная молчаливая колонна растянулась на несколько кварталов, в лунном свете – было полнолуние – люди казались призраками. Таня вообще давно уже не понимала, где все это происходит, во сне или наяву. Она ни о чем не думала, ничего не хотела.
Погрузка шла медленно: у каждого вагона сидел за столиком писарь, внося в ведомость персональные данные уезжающих. Имя, фамилия, год рождения. Адресов не спрашивали, – здесь они уже никому не были нужны.
– Татьяна Дежнева, – сказала она, когда очередь дошла до нее, – год рождения тысяча девятьсот двадцать третий...
Писарь записал, не поднимая головы сказал равнодушно: «Следующая!» Таню толкнули дальше, к приставленной к вагону деревянной лесенке; она полезла, цепляясь за перекладины. «Sechsundfiinfzig! – крикнул стоящий рядом солдат – Noch vier, und schliiss![41]
Поднялись еще четверо, потом немец пнул лесенку и свалил ее на землю. Зарокотала на роликах тяжелая дверь, в вагоне стало темно, лязгнули запоры. Таня пробралась в угол, где было посвободнее, и опустилась на корточки, боязливо пошарив вокруг. Пол был сухой, но замусоренный, – щепки какие-то, солома, обрывки бумаги, крупная колючая пыль. Не то соль, не то уголь.
Она легла и свернулась клубком, как собачонка. Уже больше суток она ничего не ела, от голода голова у нее обморочно кружилась, перед глазами вспыхивали огненные кольца. Мучительно жгли и саднили рубцы, оставленные на ее теле полицейской плетью.
Снаружи шла какая-то непонятная возня, там дрались или боролись, сдавленно – сквозь зубы – ругаясь по-русски и по-немецки, что-то с силой ударилось о дощатую стенку вагона, вскрикнула женщина. Кто-то засвистел и крикнул протяжно: «Abfa-a-ahrt!»[42]
Эшелон тронулся без гудка. Загромыхали буфера, сцепки, вагон резко дернуло, вокруг заплакали, заголосили. Таня лежала в углу не шевелясь, ничего не видя и не слыша.
Грохоча на стрелках, перебегая с пути на путь, быстрее и быстрее катились мимо разрушенных привокзальных построек наглухо запертые вагоны – тысячетонный груз человеческого горя, унижения, ненависти и отчаянья. В неверном свете начинающегося дня уплывали назад развалины, обнесенные колючей проволокой бараки, пулеметные вышки охранников, зенитки на высоких деревянных платформах. Уплывали затаившиеся улицы окраин, пустые, повисшие пластами взорванных перекрытий коробки цехов, холодные заводские трубы. Уплывал город – истерзанный, оскверненный чужими знаменами, сапогами и приказами, город ненавидящий, город, живущий со стиснутыми зубами.
Над ним занимался новый день. Но там, куда уходил эшелон, было еще темно. Эшелон шел на запад, в глухую, непроглядную ночь «новой Европы», черную от дыма лагерных крематориев, зловеще озаренную пожарами умирающих под бомбами городов; так отяжелевшая от добычи членистая тварь спешит до наступления утра уползти в доисторический мрак своего логова. Перед паровозом – страховка от партизанских мин – громыхала нагруженная рельсами платформа, с тендера, украшенного обязательным лозунгом: «Rader mussen rollen fur den Sieg»[43], угрюмо смотрели из-под надвинутых стальных шлемов автоматчики сопровождения, на крыше замыкающего состав служебного вагона дежурили артиллеристы у четырехствольной автоматической зенитки. Изгибаясь на поворотах, тяжело замедляя ход на подъемах и с грохотом рушась под уклоны, эшелон уходил в ночь. А по его следам еще вздрагивающие рельсы медленно разгорались алым победным отблеском утренней зари.
Солнце шло над страной от Тихого океана. Оно вставало над рудниками и шахтами, над Кузбассом, Магниткой, над Уралом, над бесчисленными номерными заводами в тайге и степях, над испытательными аэродромами и полигонами. Оно видело составы с углем и рудой, видело огненные реки чугуна у доменных печей и бешеное клокотание жидкого пламени в мартенах. Оно видело, как катают броню, как выплавляют свинец и алюминий, как движутся по конвейерам тяжкие броневые корпуса тридцатьчетверок и стремительные фюзеляжи «ИЛов», как вращаются под резцами многотонные стволы тяжелых артиллерийских систем и женские руки собирают точнейшие бомбардировочные прицелы. Оно видело, как рождается оружие победы.
Но оно не видело, как эту победу добывают, потому что там, где это происходило, люди не видели солнца уже третьи сутки. Третьи сутки непроницаемая завеса дыма и пыли висела над курскими полями, где на пространстве в несколько сот квадратных километров, в величайшей битве второй мировой войны, решалась в эти дни судьба человечества, судьба планеты Земля.
Они уже давно потеряли счет времени и счет атакам. Сначала всегда появлялись пикировщики; никто не мог потом с точностью сказать, сколько времени крутились они над передним краем, потому что время исчезало в этом воющем и грохочущем аду. Потом шли танки. В коротком оглушительном затишье после очередной авиационной подготовки сначала возникал звук, – самих танков еще не было, они шли где-то там, впереди, и только грозный гул двигателей рос и ширился над окопами, а потом начинала дрожать земля и из дыма постепенно проявлялись их контуры – громоздкие бесформенные «фердинанды», прямоугольные на широких гусеницах «тигры», горбатые «пантеры» со скошенными на русский уже манер броневыми листами. Их были десятки, их были сотни.
Танки шли сквозь дым и огонь, шли через горящую пшеницу, подминая под гусеницы дымящуюся развороченную землю, и, следя за их движением, медленно поворачивались по-змеиному вытянутые длинные стволы иптаповских пушек. Хищно припав к земле, намертво вцепившись в нее раскинутыми лапами станин, орудие следило за танком, и чудовищное напряжение между двумя полюсами современного машинного боя – броней и снарядом – возрастало с каждой секундой, с каждым оборотом гусениц, с каждым движением осторожных пальцев наводчика; и потом, уже почти в упор, с дистанции в триста, в двести, в сто пятьдесят метров – оно взрывалось вдруг сокрушительным разрядом бронебойной молнии, длинное гремящее пламя прожигало воздух, и не поглощенная противооткатными устройствами сила отдачи швыряла орудие, подбрасывала его на полметра от земли – словно прыгал разъяренный зверь, словно оживала неодушевленная сталь, проникаясь человеческой яростью артиллеристов.
А молния била в танк и проламывала броню, и ад разверзался в тесной стальной коробке; и когда кончалось это длящееся тысячные доли секунды извержение – танка уже не было, и лишь горела вокруг земля и дымились на ней погнутое, искореженное днище да развороченные бортовые листы. Но ведь танков было много, их были десятки, сотни, их были тысячи – рвущихся на Обоянь, на Курск, на Россию...
А за танками бежали панцер-гренадеры. Рослые, вымуштрованные, натренированные, как символами высшей доблести украшенные эмблемой смерти и древним руническим знаком сдвоенного зигзага, прыгали они на ходу с бронетранспортеров и под огнем бежали вперед, к обещанной фюрером победе. Но впереди не было победы, впереди была гибель.
Пулеметы скашивали цепь за цепью. Рота за ротой, батальон за батальоном ложились в курскую землю полки «великой Германии», неслыханно высокими потерями был уже оплачен каждый километр продвижения, но наступательный порыв немцев не ослабевал.
И дело было не только в приказах, не только в общепризнанной способности немецкого солдата выполнять их безоговорочно и беспрекословно, не жалея при этом ни чужой, ни своей собственной жизни. Здесь, под Курском, действительно решалась судьба войны, это понимали все – от генерала Гота до последнего подносчика патронов; здесь было поставлено на карту все, чем еще располагала Германия. Не взять Курск в течение ближайших дней значило не только проиграть операцию, это значило проиграть войну.
Война уже была наполовину проиграна. Гигантской западней оказалась Россия, рухнули широко задуманные планы в Африке, с каждым месяцем все яснее становилась полная бесперспективность подводного рейдерства на караванных путях Северной Атлантики. С воздуха мертвой бульдожьей хваткой вцепились в Германию английские бомберы, – если бы у этого наркомана Геринга оставалась еще хоть капля совести, он давно уже сменил бы фамилию на Майер[44]. Плохо обстояли дела в воздухе, на море и на суше; и единственной возможностью поправить их был успех решающего наступления на Восточном фронте.
Это понимал каждый немец. И именно это сознание гнало их в самоубийственные атаки, как не может гнать никакой приказ, никакая дисциплина. Взять Курск, сломать хребет русской армии, покончить наконец с этой затянувшейся «военной прогулкой», которую фюрер рассчитывал на три недели, – цели наступления были близки и понятны каждому танкисту, каждому панцер-гренадеру. Солдаты смертельно устали от войны, они хотели домой, но путь домой лежал через русскую оборону, через бесконечные километры дымящейся, развороченной земли. С нечеловеческим, бешеным упорством вгрызались в эту оборону эсэсовские дивизии, – так, уже не помня себя от боли и ярости, грызет обреченный хищник железо захлопнувшегося на нем капкана.
Опять повторялось то же самое: адские завывания «юнкерсов», пикирующих сквозь тучи дыма, обвальный грохот бомбежки, низкий, стелющийся над степью гул танковых моторов, скрежещущий рев шестиствольных минометов. Потом пошли автоматчики. Они не ложились под огнем, бежали в рост, только пригнувшись, словно от ветра, и уже без бинокля видны были их обезумевшие лица с разинутыми, перекошенными ртами, засученные по локоть рукава, заткнутые за пояса гранаты.
На этот раз им удалось прорваться к линии траншей. Их добивали уже здесь, в полузасыпанных ходах сообщения, в развороченных блиндажах, в молчаливом озверении рукопашного боя. Сергей тоже дрался с кем-то – в памяти остался лишь тошнотворный запах чужого пропотевшего мундира и тот момент, когда ему удалось наконец, изрезав себе (как после оказалось) всю ладонь, выломить штурмовой нож из руки немца. Дальше шел в памяти милосердный провал, он знал, что потом это все равно вспомнится, и не сразу, а по частям, во всех подробностях, но пока этого не было. Пока все было тихо и опустошенно; как всегда бывает после атаки.
Медленно, устало волоча ноги в ставших пудовыми сапогах, обошел он свое хозяйство. Раненых уже снесли в укрытие, там их перевязывала санинструкторша; в сторонке, прикрытые шинелями, лежали тихой шеренгой убитые, там же, отдельно, поскладывали и немцев. Солдаты занимались обычными делами: копали, подтесывали, ладили бревно – подпереть просевший накат, жевали сухари, курили, обессиленно привалившись к стенке траншеи.
Короткий покой затишья стоял над передним краем. Сергей поднялся наверх, сел на краю полуобвалившейся стрелковой ячейки. Горячий ветер гнал низкие клубы дыма, севернее – у Березовки, что ли, часто и гулко хлопали танковые пушки, там еще шел бой. Достав из кармана индивидуальный пакет, он кое-как перевязал себе правую кисть.
Что-то блеснуло у него под ногами, он нагнулся и поднял маленькое зеркальце в целлулоидной оправе. Сергей погляделся – ну и вид. Каска съехала набок, ремешок болтается, лицо все черное от пота, смешавшегося с пылью и копотью. Он снял каску, достал пачку папирос, закурил, щелкнув зажигалкой. Зеркальце было немецкое – с голой красоткой на обороте и надписью «Berlin -Wintergarten». Неловко размахнувшись левой рукой, он бросил его вперед – туда, где метрах в ста от траншей стоял «тигр», каким-то чудом подбитый вчера из обычного ПТР. Непонятно даже было, что они смогли в нем повредить, но экипаж ночью сбежал, а он стоит тут с опущенным к земле стволом пушки – исполински грузный, еще более огромный от навешенных по бортам и вокруг башни дополнительных броневых экранов, в буро-зеленых лишаях камуфляжа.
Сергей сидел, сгорбившись, курил, посматривал на пятнистую молчаливую громаду подбитого танка, на стелющийся по земле дым и думал о том, что нужно пойти помыться, привести себя в порядок. Принять командирский вид, пока не началась новая атака...
Он думал о том, сколько их еще будет, этих атак, и скоро ли выдохнутся немцы. В том, что они выдохнутся очень скоро, он уже не сомневался, в этом не сомневался никто. Немецкая война пришла к последнему своему рубежу, она издыхала здесь, на курских полях, как некогда на бородинском поле издохли разом все войны Наполеона.
Немецкая война издыхала, и ей на смену рождалась русская, яростная и справедливая, как само Возмездие, – рождалась не в фальшивом блеске парадов, а в поту и крови тяжкого ратного труда. И сколько этого труда было еще впереди!
Сергей шире раскрыл ворот гимнастерки, подставляя грудь дымному, пахнущему гарью ветру. Все тело его ныло от усталости, но надо было привыкать, – отдыха пока не предвиделось.
«Сейчас пойду», – сказал он себе и посмотрел на часы. Да, отдыхать придется не скоро. Выстоять здесь, а потом идти самим, – идти вперед и вперед, до самого Берлина...
Он с трудом поднялся, надел каску, поправил на себе ремни. Дым стелился над выжженными полями, дым стоял стеной до самого горизонта. Сколько еще труда, сколько дорог лежало перед ними в этом непроглядном дыму!
– Чего, чего он? – испуганно спросил Танин конвоир, натягивая вожжи. – Тпр-р-ру, треклятая!
Таня объяснила, что по Герингштрассе проезд гужевому транспорту запрещен.
– Weg damit! – кричал немец, схватив лошадь под уздцы и осаживая ее. – Los, los![39]
Пришлось отъехать назад от перекрестка. Конвоир сошел, привязал лошадь к столбу, сделал знак Тане. Она тоже соскочила, пошла, прихрамывая от мурашек в затекшей ноге. «Дойдем так, тут недалеко», – сказал конвоир. Они свернули за угол.
Здесь ничего не изменилось. Впрочем, что могло измениться, она ведь отсутствовала всего пять дней. Сегодня что – вторник? А можно подумать, что это было полвека назад. Ничего не изменилось – так же лоснятся ленты накатанного шинами асфальта, так же стройно зеленеют елочки на газоне разделительной полосы, так же лениво полощется в синем июльском небе огромное знамя со свастикой над военным кладбищем. Так это и останется после того, как ее не будет, – впрочем, знамя уберут скоро... На перекрестке мимо них, свистя шинами, пронесся знакомый черный «мерседес» – за зеркальным, протертым замшей стеклом мелькнул надменный профиль Кранца, увенчанный высокой фуражкой. Все как обычно – господин гебитскомиссар возвращается с обеда. Через десять минут ему доложат: «Арестованная доставлена». Очевидно, он сам решил допросить ее, прежде чем отправить в гестапо. А может быть...
Таня не додумала своей мысли, – торжественную тишину этой мирной, дремлющей в полуденном зное улицы яростно и оглушительно продырявила короткая пулеметная очередь – совсем близко, где-то впереди, – и она увидела, как черный сверкающий «мерседес» резко вильнул влево, выскочил на разделительную полосу, вывернул направо, почти не снижая скорости, и с гулким треском сминающегося металла и бьющихся стекол врезался в военную машину, стоявшую у подъезда гебитскомиссариата. Потом еще очередь – вспышка – и у подножия кариатид забушевало пламя, словно подожгли со всех сторон огромный костер.
Все это произошло в течение секунды-двух. Таня ахнула, схватившись за щеки, ее конвоир с совершенно обалделым лицом тащил с плеча карабин, согнувшись и втянув голову в плечи, – была еще какая-то секунда тишины, а потом начался бедлам. Затрещали разнокалиберные выстрелы впереди, у комиссариата, со звоном сыпались на асфальт стекла, хлопали двери, немцы выскакивали на улицу – без фуражек, в расстегнутых мундирах, в одних сорочках, с пистолетами или автоматами в руках, расстегивая на бегу кобуру. Из дверей дома, у которого застала их с конвоиром вся эта история, выбежал светловолосый высокий ефрейтор с «люгером» в руке.
– Da sitzt eine, am Friedhof! – кричал он, указывая пистолетом в сторону военного кладбища. – Ich nab' doch gesehen![40]
Он увидел полицая, который топтался тут же со своим карабином в руках, и повелительно махнул ему, требуя следовать за собой.
– Дык как же! – взмолился тот, отлично поняв жест, и показал на Таню. – Я ж вот ее должен у комиссариат представить под расписку...
В разноголосый треск выстрелов опять врезалась знакомым уже дробным грохотом такая же очередь, как и пущенная по комиссару, но на этот раз гораздо длиннее. Ефрейтор, подскочив к полицаю, схватил его за шиворот и швырнул вперед, пнув сапогом в зад для пущей убедительности, и они вдвоем, пригнувшись, побежали наискось через улицу – к ограде кладбища. Около подъезда, где все жарче разгорался костер из облитого бензином покореженного железа, грохнули один за другим два взрыва. Таня, словно эти звуки вывели ее из столбняка, кинулась за угол и помчалась со всех ног. У нее не было с собой никаких документов, и она знала, что ее все равно скоро поймают и приведут обратно, но она уже и не пыталась спасти свою жизнь. Единственное, что ей нужно было сделать, используя эту неожиданную отсрочку, – это успеть предупредить товарищей.
Он стрелял не из укрытия. Он просто забыл о нем, когда выбежал к лестнице. Перед ним лежали шесть широких каменных ступеней, тротуар, маслянисто накатанная шинами полоса асфальта, узкий газон с молодыми елочками и снова асфальт. И там, по второй асфальтовой полосе, стремительно и бесшумно приближалась черная сверкающая машина.
Он сбежал вниз, прыгая через ступени, и дал очередь почти в упор – согнувшись, локтем прижав к бедру приклад автомата. Он видел, как стеклянным крошевом брызнуло ветровое стекло. Ослепленный, уже неуправляемый «мерседес» вылетел на газон, болтая распахнувшейся задней дверцей, – возможно, Кранц открыл ее, пытаясь выскочить, – и тут же передние колеса вывернулись вправо от удара в высокую бровку разделительной полосы. Трое офицеров в черных мундирах СС, только что севшие в пятнистый вездеход, повскакивали на ноги за секунду до того, как расстрелянная машина гебитскомиссара с грохотом протаранила их «кюбельваген» и ее бензобак взорвался от второй автоматной очереди, пущенной Володей уже вдогонку – для верности.
Только после этого он взбежал наверх и упал за гранитным кубом, тяжело дыша, еще не веря своей фантастической удаче. Началась стрельба – наконец-то опомнились! Он выглянул: стреляли из окон второго этажа и из третьего, почти из всех окон, – очевидно, многие видели, как он сюда бежал.
Он подполз к краю ограды, осторожно выглянул и прострочил длинной очередью весь второй этаж. На, получай, «раса господ»! Горячий автомат бился и мощно грохотал в его руках, словно отбойный молоток. Шутка сказать, калибр – девять миллиметров. Почти невидимый венчик пламени плясал у дульного среза, прыгали и катились по асфальту дымящиеся гильзы, а он все стрелял и стрелял, оглохнув от грохота, крича что-то ликующее. Потом – вдруг, сразу – наступила тишина; он отшвырнул ненужный уже автомат и, привалившись спиной к шершавому, нагретому солнцем камню, стал торопливо выворачивать из карманов гранаты.
Он выменял их в свое время на тот старый бельгийский браунинг, и долго потом колебался – стоило ли идти на такую сделку. Теперь он об этом не жалел. Быстро, одну за другой, он поставил ударные на боевой взвод: взять в левую руку, палец – в кольцо запальной чеки, правой рукой повернуть гранату, чтобы чека вышла из-под скобы предохранителя. Осторожно положив возле себя взведенные гранаты, он достал четвертую и, подумав, отложил в сторону.
Он опять выглянул, – немцы суетились вокруг горящих машин, где визжал и выл кто-то нечеловеческим голосом, другие бежали по улице, пригибаясь и петляя. Первую и вторую он швырнул прямо в подъезд – нате, получайте, «сверхчеловеки»! – обе сработали безотказно, и суета там сразу прекратилась, – а третью приберег для тех, что бежали по асфальту и газону, стараясь зайти ему во фланги. Он швырнул ее, привстав из-за ограды, не помня уже об осторожности, и она полетела, но взрыва ее он уже не увидел, сбитый с ног страшным ударом автоматной очереди, раздробившей ему левое плечо и руку.
Упав, он даже не почувствовал боли и сразу пополз назад, под защиту ограды, где лежала последняя его граната – дистанционная, на длинной деревянной ручке. Это оказалось очень трудно, он едва дополз, удивляясь тому, как быстро человек теряет силы от какого-то одного ранения. Потом он повернул голову и увидел кровь – очень много крови, рукав и левый бок пиджака были изорваны пулями и уже пропитались насквозь. Он дотянулся наконец до гранаты, это так обессилело его, что он опять лег и откинул голову, говоря себе: «Сейчас... сейчас... только отдохну полминуты», – а перед его глазами качалось и плавало синее-синее небо, чистое и безоблачное, как в детстве.
Он попробовал шевельнуть левой рукой и чуть не закричал от бешено вцепившейся в него боли. Одною правой этого было не сделать, он стиснул зубы и приподнялся рывком, и сел, опираясь здоровым плечом о стенку. Ослепительно, до боли в глазах, сверкала на солнце серебряная листва тополей. «Тополей седая стая... воздух тополиный... Украина... мать родная...» Он подбородком прижал к груди круглую, нагревшуюся на солнце головку гранаты и стал отвинчивать крышечку на конце деревянной ручки. Немцы не стреляли, подбирались поближе. Он слышал их шаги – крадущиеся, осторожные. Крышечка наконец отвинтилась, на ладонь выпал прикрепленный к концу запального шнура – чтобы удобнее дергать – фарфоровый шарик. «Э, Иван! – крикнул из-за ограды горловой немецкий голос. – Сдафайсс, руки-ферх!»
Володя, как перед прыжком в воду, вдохнул полной грудью. Его глаза не отрывались от этого блистающего тополя, от неба, солнца и зелени – от всего, что он не смог вобрать в себя с последним глотком родного воздуха. Так, с широко открытыми глазами, он еще крепче прижал гранату подбородком и сильным рывком выдернул запальный шнур.
Глава четырнадцатая
А в городе полным ходом шла операция «Трал», начатая допомоговой полицией по личному приказу покойного уже гебитскомиссара. Полицейское начальство получило на этот счет совершенно точные указания: грести всех громадян и громадянок от шестнадцати до тридцати пяти (на глазок, примерно), а отпускать только тех, кто сможет предъявить совершенно неоспоримые немецкие документы, освобождающие от трудповинности.
Над базарной площадью, где производилась самая крупная облава, давшая в этот день наивысший улов, стоял вопль и плач. Похватали в основном женщин; многие из них кричали, что оставили дома ребятишек, запертых и не кормленных с утра, рыдали, рвали на себе волосы, остервенело кидались на полицаев. Те, свирепея в свою очередь, пускали в ход плетки. И никого не удивило, что так отчаянно вырывалась и билась в схвативших ее руках какая-то ошалевшая девчонка, сломя голову вылетевшая из-за угла прямо на оцепление.
Пойманная была хорошо одета, будто на танцы – в модной черной юбчонке и блузке парашютного шелка, – но документов никаких не предъявила; поэтому ее на общих основаниях турнули к другим задержанным, влепив для острастки несколько плетей – чтоб не кусалась, стервь.
Как только начальнику полиции стало известно о покушении, он помчался к своему немецкому шефу за инструкциями. Он осведомился, целесообразно ли продолжать операцию «Трал» в такой момент, и не лучше ли, учитывая все эти вновь возникшие и весьма прискорбные обстоятельства... но немецкий шеф ударил по столу кулаком и, постепенно повышая голос, стал кричать, что не слишком ли большие полномочия берет на себя господин начальник украинской вспомогательной полиции, и что если гебитскомиссар Кранц пал на своем посту, как солдат, то это никому – ни-ко-му!! – не дает права отменять его приказы!!! Словом, начальник полиции выскочил оттуда как ошпаренный и отдал приказ продолжать «траление».
Весь улов – партия за партией – сгонялся на сборный пункт в помещении бывшего сельхозинститута. Очень скоро здание окружила толпа родственников задержанных, тоже в основном женщин. Про убийство Кранца уже знал весь город, и кто-то пустил слух, что задержанные в сегодняшних облавах будут расстреляны как заложники. В полицаев, охранявших ворота, полетели камни. «Каты! Душегубы!» – кричали обезумевшие женщины. С большим трудом удалось оттеснить их от ворот, чтобы пропустить внутрь очередную партию выловленных тунеядцев.
Толпа не расходилась и после того, как наступил комендантский час, – такого не случалось еще за все время оккупации. В конце концов женщин разогнали с помощью вызванных подразделений жандармерии, но не было никакой гарантии, что завтра не повторится то же самое.
Помощник Кранца Мальцан, принявший на себя бремя верховной власти в столь неблагоприятный момент, совершенно растерялся. Шеф гестапо, которого он вызвал к себе для доклада о ходе расследования, огорошил его заявлением, что расследовать, в сущности, нечего. Преступление явно совершено террористом-одиночкой, весь «почерк» операции говорит о его неопытности и о том, что он не имел ни сообщников, ни поддержки какой-либо группы, связанной с партизанским движением. Партизаны обычно пользуются оружием советского производства, у этого же были немецкие гранаты – типов М-24 и М-34, осколки уже исследованы, – и английский пистолет-пулемет типа «sten», оружие в высшей степени необычное для советского диверсанта... Новый комиссар, слушая всю эту белиберду, начал уже багроветь от ярости: неслыханная наглость, пытаться закрыть дело, когда еще не преданы земле обгорелые останки его предшественника, отдавшего жизнь за фюрера и Великую Германию, – но вдруг сообразил, что такая версия устраивает не только самих гестаповцев, но и его, поскольку именно он отвечает теперь за все происходящее в Энске, и в том числе за бдительность и оперативность местных органов безопасности...
Потом он совещался, со своим «штабом» – совещался весь вечер, допоздна. Еще и этот «женский бунт»! Все понимали, что покойный Кранц перегнул палку со своим тотальным тралением, но – мертвых критиковать не принято – никто не осмелился предложить отказаться от неудачного плана, задержанных (хотя бы женщин) распустить по домам, а потом провести мобилизацию уже более спокойно, через биржу. Оставалось расхлебывать кашу, заваренную покойным.
– Я больше – не хочу – беспорядков – в этом городе! -кричал Мальцан, прихлопывая по столу ладонью. – Довольно! Вчера – стрельба из-за этого печатника! Сегодня сумасшедший террорист устраивает бойню перед зданием высшего германского административного органа – в результате гибнет доктор Кранц, гибнет случайно оказавшийся тут же командир танкового полка со своим начальником штаба, гибнут еще семеро немцев – неслыханный позор, господа! А что будет завтра? Может быть, нам придется стрелять по толпе разъяренных баб? И это происходит в тот момент, когда в Виннице находится группа журналистов из нейтральных стран. Господа отдают себе отчет в значении этого обстоятельства?
Господа отдавали себе отчет, но господа не совсем представляли себе, что тут можно сделать. Да, могут быть беспорядки, с этим вышло неудачно.
Мальцан обвел их взглядом и поднялся. Как многие неуверенные в себе люди, он иногда любил щегольнуть быстрым и радикальным решением.
– Немедленно связаться с железной дорогой, – распорядился он. – Весь порожняк – к вокзалу, улицу от вокзала до сборного пункта оцепить, погрузку мобилизованных начать немедленно. Сотрудники биржи поедут с эшелоном до Лемберга, чтобы оформить документацию в пути. Я хочу, чтобы к утру город был чист от мобилизованных!
Шеф гестапо, приблизившись, негромко сказал что-то.
– Ну разумеется, – кивнул Мальцан. – Я имел в виду – мобилизованных женского пола. Мужчины до отправления должны пройти тщательную проверку. Подумайте, где их можно разместить на это время. Может быть, в шталаге, изолировав несколько свободных бараков...
В эту сумасшедшую ночь все понимали, что приказы нового начальства следует исполнять по возможности быстрее. Уже к двадцати трем часам пустые товарные вагоны были поданы к вокзалу, ведущие к нему улицы оцеплены, полиция и солдаты местного гарнизона стояли вдоль тротуаров сплошными шеренгами, держа винтовки наперевес. Длинная молчаливая колонна растянулась на несколько кварталов, в лунном свете – было полнолуние – люди казались призраками. Таня вообще давно уже не понимала, где все это происходит, во сне или наяву. Она ни о чем не думала, ничего не хотела.
Погрузка шла медленно: у каждого вагона сидел за столиком писарь, внося в ведомость персональные данные уезжающих. Имя, фамилия, год рождения. Адресов не спрашивали, – здесь они уже никому не были нужны.
– Татьяна Дежнева, – сказала она, когда очередь дошла до нее, – год рождения тысяча девятьсот двадцать третий...
Писарь записал, не поднимая головы сказал равнодушно: «Следующая!» Таню толкнули дальше, к приставленной к вагону деревянной лесенке; она полезла, цепляясь за перекладины. «Sechsundfiinfzig! – крикнул стоящий рядом солдат – Noch vier, und schliiss![41]
Поднялись еще четверо, потом немец пнул лесенку и свалил ее на землю. Зарокотала на роликах тяжелая дверь, в вагоне стало темно, лязгнули запоры. Таня пробралась в угол, где было посвободнее, и опустилась на корточки, боязливо пошарив вокруг. Пол был сухой, но замусоренный, – щепки какие-то, солома, обрывки бумаги, крупная колючая пыль. Не то соль, не то уголь.
Она легла и свернулась клубком, как собачонка. Уже больше суток она ничего не ела, от голода голова у нее обморочно кружилась, перед глазами вспыхивали огненные кольца. Мучительно жгли и саднили рубцы, оставленные на ее теле полицейской плетью.
Снаружи шла какая-то непонятная возня, там дрались или боролись, сдавленно – сквозь зубы – ругаясь по-русски и по-немецки, что-то с силой ударилось о дощатую стенку вагона, вскрикнула женщина. Кто-то засвистел и крикнул протяжно: «Abfa-a-ahrt!»[42]
Эшелон тронулся без гудка. Загромыхали буфера, сцепки, вагон резко дернуло, вокруг заплакали, заголосили. Таня лежала в углу не шевелясь, ничего не видя и не слыша.
Грохоча на стрелках, перебегая с пути на путь, быстрее и быстрее катились мимо разрушенных привокзальных построек наглухо запертые вагоны – тысячетонный груз человеческого горя, унижения, ненависти и отчаянья. В неверном свете начинающегося дня уплывали назад развалины, обнесенные колючей проволокой бараки, пулеметные вышки охранников, зенитки на высоких деревянных платформах. Уплывали затаившиеся улицы окраин, пустые, повисшие пластами взорванных перекрытий коробки цехов, холодные заводские трубы. Уплывал город – истерзанный, оскверненный чужими знаменами, сапогами и приказами, город ненавидящий, город, живущий со стиснутыми зубами.
Над ним занимался новый день. Но там, куда уходил эшелон, было еще темно. Эшелон шел на запад, в глухую, непроглядную ночь «новой Европы», черную от дыма лагерных крематориев, зловеще озаренную пожарами умирающих под бомбами городов; так отяжелевшая от добычи членистая тварь спешит до наступления утра уползти в доисторический мрак своего логова. Перед паровозом – страховка от партизанских мин – громыхала нагруженная рельсами платформа, с тендера, украшенного обязательным лозунгом: «Rader mussen rollen fur den Sieg»[43], угрюмо смотрели из-под надвинутых стальных шлемов автоматчики сопровождения, на крыше замыкающего состав служебного вагона дежурили артиллеристы у четырехствольной автоматической зенитки. Изгибаясь на поворотах, тяжело замедляя ход на подъемах и с грохотом рушась под уклоны, эшелон уходил в ночь. А по его следам еще вздрагивающие рельсы медленно разгорались алым победным отблеском утренней зари.
Солнце шло над страной от Тихого океана. Оно вставало над рудниками и шахтами, над Кузбассом, Магниткой, над Уралом, над бесчисленными номерными заводами в тайге и степях, над испытательными аэродромами и полигонами. Оно видело составы с углем и рудой, видело огненные реки чугуна у доменных печей и бешеное клокотание жидкого пламени в мартенах. Оно видело, как катают броню, как выплавляют свинец и алюминий, как движутся по конвейерам тяжкие броневые корпуса тридцатьчетверок и стремительные фюзеляжи «ИЛов», как вращаются под резцами многотонные стволы тяжелых артиллерийских систем и женские руки собирают точнейшие бомбардировочные прицелы. Оно видело, как рождается оружие победы.
Но оно не видело, как эту победу добывают, потому что там, где это происходило, люди не видели солнца уже третьи сутки. Третьи сутки непроницаемая завеса дыма и пыли висела над курскими полями, где на пространстве в несколько сот квадратных километров, в величайшей битве второй мировой войны, решалась в эти дни судьба человечества, судьба планеты Земля.
Они уже давно потеряли счет времени и счет атакам. Сначала всегда появлялись пикировщики; никто не мог потом с точностью сказать, сколько времени крутились они над передним краем, потому что время исчезало в этом воющем и грохочущем аду. Потом шли танки. В коротком оглушительном затишье после очередной авиационной подготовки сначала возникал звук, – самих танков еще не было, они шли где-то там, впереди, и только грозный гул двигателей рос и ширился над окопами, а потом начинала дрожать земля и из дыма постепенно проявлялись их контуры – громоздкие бесформенные «фердинанды», прямоугольные на широких гусеницах «тигры», горбатые «пантеры» со скошенными на русский уже манер броневыми листами. Их были десятки, их были сотни.
Танки шли сквозь дым и огонь, шли через горящую пшеницу, подминая под гусеницы дымящуюся развороченную землю, и, следя за их движением, медленно поворачивались по-змеиному вытянутые длинные стволы иптаповских пушек. Хищно припав к земле, намертво вцепившись в нее раскинутыми лапами станин, орудие следило за танком, и чудовищное напряжение между двумя полюсами современного машинного боя – броней и снарядом – возрастало с каждой секундой, с каждым оборотом гусениц, с каждым движением осторожных пальцев наводчика; и потом, уже почти в упор, с дистанции в триста, в двести, в сто пятьдесят метров – оно взрывалось вдруг сокрушительным разрядом бронебойной молнии, длинное гремящее пламя прожигало воздух, и не поглощенная противооткатными устройствами сила отдачи швыряла орудие, подбрасывала его на полметра от земли – словно прыгал разъяренный зверь, словно оживала неодушевленная сталь, проникаясь человеческой яростью артиллеристов.
А молния била в танк и проламывала броню, и ад разверзался в тесной стальной коробке; и когда кончалось это длящееся тысячные доли секунды извержение – танка уже не было, и лишь горела вокруг земля и дымились на ней погнутое, искореженное днище да развороченные бортовые листы. Но ведь танков было много, их были десятки, сотни, их были тысячи – рвущихся на Обоянь, на Курск, на Россию...
А за танками бежали панцер-гренадеры. Рослые, вымуштрованные, натренированные, как символами высшей доблести украшенные эмблемой смерти и древним руническим знаком сдвоенного зигзага, прыгали они на ходу с бронетранспортеров и под огнем бежали вперед, к обещанной фюрером победе. Но впереди не было победы, впереди была гибель.
Пулеметы скашивали цепь за цепью. Рота за ротой, батальон за батальоном ложились в курскую землю полки «великой Германии», неслыханно высокими потерями был уже оплачен каждый километр продвижения, но наступательный порыв немцев не ослабевал.
И дело было не только в приказах, не только в общепризнанной способности немецкого солдата выполнять их безоговорочно и беспрекословно, не жалея при этом ни чужой, ни своей собственной жизни. Здесь, под Курском, действительно решалась судьба войны, это понимали все – от генерала Гота до последнего подносчика патронов; здесь было поставлено на карту все, чем еще располагала Германия. Не взять Курск в течение ближайших дней значило не только проиграть операцию, это значило проиграть войну.
Война уже была наполовину проиграна. Гигантской западней оказалась Россия, рухнули широко задуманные планы в Африке, с каждым месяцем все яснее становилась полная бесперспективность подводного рейдерства на караванных путях Северной Атлантики. С воздуха мертвой бульдожьей хваткой вцепились в Германию английские бомберы, – если бы у этого наркомана Геринга оставалась еще хоть капля совести, он давно уже сменил бы фамилию на Майер[44]. Плохо обстояли дела в воздухе, на море и на суше; и единственной возможностью поправить их был успех решающего наступления на Восточном фронте.
Это понимал каждый немец. И именно это сознание гнало их в самоубийственные атаки, как не может гнать никакой приказ, никакая дисциплина. Взять Курск, сломать хребет русской армии, покончить наконец с этой затянувшейся «военной прогулкой», которую фюрер рассчитывал на три недели, – цели наступления были близки и понятны каждому танкисту, каждому панцер-гренадеру. Солдаты смертельно устали от войны, они хотели домой, но путь домой лежал через русскую оборону, через бесконечные километры дымящейся, развороченной земли. С нечеловеческим, бешеным упорством вгрызались в эту оборону эсэсовские дивизии, – так, уже не помня себя от боли и ярости, грызет обреченный хищник железо захлопнувшегося на нем капкана.
Опять повторялось то же самое: адские завывания «юнкерсов», пикирующих сквозь тучи дыма, обвальный грохот бомбежки, низкий, стелющийся над степью гул танковых моторов, скрежещущий рев шестиствольных минометов. Потом пошли автоматчики. Они не ложились под огнем, бежали в рост, только пригнувшись, словно от ветра, и уже без бинокля видны были их обезумевшие лица с разинутыми, перекошенными ртами, засученные по локоть рукава, заткнутые за пояса гранаты.
На этот раз им удалось прорваться к линии траншей. Их добивали уже здесь, в полузасыпанных ходах сообщения, в развороченных блиндажах, в молчаливом озверении рукопашного боя. Сергей тоже дрался с кем-то – в памяти остался лишь тошнотворный запах чужого пропотевшего мундира и тот момент, когда ему удалось наконец, изрезав себе (как после оказалось) всю ладонь, выломить штурмовой нож из руки немца. Дальше шел в памяти милосердный провал, он знал, что потом это все равно вспомнится, и не сразу, а по частям, во всех подробностях, но пока этого не было. Пока все было тихо и опустошенно; как всегда бывает после атаки.
Медленно, устало волоча ноги в ставших пудовыми сапогах, обошел он свое хозяйство. Раненых уже снесли в укрытие, там их перевязывала санинструкторша; в сторонке, прикрытые шинелями, лежали тихой шеренгой убитые, там же, отдельно, поскладывали и немцев. Солдаты занимались обычными делами: копали, подтесывали, ладили бревно – подпереть просевший накат, жевали сухари, курили, обессиленно привалившись к стенке траншеи.
Короткий покой затишья стоял над передним краем. Сергей поднялся наверх, сел на краю полуобвалившейся стрелковой ячейки. Горячий ветер гнал низкие клубы дыма, севернее – у Березовки, что ли, часто и гулко хлопали танковые пушки, там еще шел бой. Достав из кармана индивидуальный пакет, он кое-как перевязал себе правую кисть.
Что-то блеснуло у него под ногами, он нагнулся и поднял маленькое зеркальце в целлулоидной оправе. Сергей погляделся – ну и вид. Каска съехала набок, ремешок болтается, лицо все черное от пота, смешавшегося с пылью и копотью. Он снял каску, достал пачку папирос, закурил, щелкнув зажигалкой. Зеркальце было немецкое – с голой красоткой на обороте и надписью «Berlin -Wintergarten». Неловко размахнувшись левой рукой, он бросил его вперед – туда, где метрах в ста от траншей стоял «тигр», каким-то чудом подбитый вчера из обычного ПТР. Непонятно даже было, что они смогли в нем повредить, но экипаж ночью сбежал, а он стоит тут с опущенным к земле стволом пушки – исполински грузный, еще более огромный от навешенных по бортам и вокруг башни дополнительных броневых экранов, в буро-зеленых лишаях камуфляжа.
Сергей сидел, сгорбившись, курил, посматривал на пятнистую молчаливую громаду подбитого танка, на стелющийся по земле дым и думал о том, что нужно пойти помыться, привести себя в порядок. Принять командирский вид, пока не началась новая атака...
Он думал о том, сколько их еще будет, этих атак, и скоро ли выдохнутся немцы. В том, что они выдохнутся очень скоро, он уже не сомневался, в этом не сомневался никто. Немецкая война пришла к последнему своему рубежу, она издыхала здесь, на курских полях, как некогда на бородинском поле издохли разом все войны Наполеона.
Немецкая война издыхала, и ей на смену рождалась русская, яростная и справедливая, как само Возмездие, – рождалась не в фальшивом блеске парадов, а в поту и крови тяжкого ратного труда. И сколько этого труда было еще впереди!
Сергей шире раскрыл ворот гимнастерки, подставляя грудь дымному, пахнущему гарью ветру. Все тело его ныло от усталости, но надо было привыкать, – отдыха пока не предвиделось.
«Сейчас пойду», – сказал он себе и посмотрел на часы. Да, отдыхать придется не скоро. Выстоять здесь, а потом идти самим, – идти вперед и вперед, до самого Берлина...
Он с трудом поднялся, надел каску, поправил на себе ремни. Дым стелился над выжженными полями, дым стоял стеной до самого горизонта. Сколько еще труда, сколько дорог лежало перед ними в этом непроглядном дыму!