Страница:
Успела она едва-едва: Кривошип и с ним еще двое вышли из дверей как раз в тот момент, когда из-за угла обвалившейся стены ей открылась самодельная жестяная вывеска «Производство зажигалок и ремонт». Один из них долго возился с замком, – Таня наблюдала за ними, стоя за выступом фанерной будки сапожника, – потом все трое медленно пошли вверх по улице. На втором перекрестке они наконец расстались. Таня, ускорив шаги, почти побежала вдогонку за Кривошеиным.
– Господин Федотов! – окликнула она его и тут же восхитилась собственной конспиративной находчивостью. – Господин Федотов, на минутку!
«Господин Федотов» оглянулся и замедлил шаг.
– А, это опять ты, – сказал он без восторга. – Ну, здравствуй, курносая. Володька не приехал?
– Здравствуй, Леша... Ой, я запыхалась совсем, я за тобой целый квартал бежала... А Володи нет, я уж начинаю бояться: не случилось ли что?
– Вернется, – коротко сказал Кривошеин. – У тебя дело ко мне?
– А, пустяк, просто я хочу в вашу мастерскую поступить. Работать. А то мой шеф сматывает удочки – хочет ехать в Одессу, а лавочку продает. Так что я скоро буду безработной... – Она говорила быстро, почему-то деланно беззаботным тоном, слегка картавя от волнения, и уже чувствовала, что ее план никуда не годится и все это гораздо труднее осуществить, чем ей казалось. Заглянув в лицо Кривошеина, она спросила с надеждой: – Леша, ведь это можно будет устроить, правда? Всего одного человека! Я согласна на любую зарплату, а делать буду что угодно – паять, пилить напильником. Я хорошо умею пилить, а у Люси все старые ножи напильником заточила, правда...
– Нету у нас в мастерской свободных мест, – сказал Кривошеин, не глядя на нее.
Таня сразу умолкла. По тону, каким это было сказано, она сразу поняла, что дальнейший разговор совершенно бесполезен; но тут же она сообразила, что сейчас рушится ее последняя, в полном смысле слова последняя, надежда. Не может быть. Конечно, он просто не понял ее!
– Леша, пойми, – я, наверное, не так начала говорить, и тебе показалось, что это все пустяки, – но ты пойми, Леша: когда уедет Попандопуло, я окажусь в совершенно безвыходном положении. Сейчас всех, кто не имеет постоянной работы, отправляют в Германию, ты же знаешь...
– Я знаю.
– ...А если не в Германию, то здесь могут послать куда угодно – уборщицей, или... Скоро, говорят, будут посылать в эти госхозы[13] , а там уж совсем каторга...
– Послушай, Николаева. Зря ты мне все это объясняешь, я ведь не первый день в оккупации. Я тебе ничем не могу помочь сейчас. Никто тебя в мастерскую не возьмет, и не потому, что у нас мало работы, а просто нам этого не разрешат. Немцы ведь не дураки, они прекрасно знают, сколько народу прячется по таким местам от трудовой повинности. У нас, кроме Глушко да меня, все инвалиды, я достал себе липовую медицинскую справку о непригодности к тяжелой работе, ну а Глушко они терпят, мы их убедили, что в мастерской должен быть хоть один здоровый парень. Понимаешь, как обстоит дело? Ты подожди, не паникуй раньше времени, что-нибудь сообразим. Вернее всего действовать через врачей, пусть придумают тебе какую-нибудь хворь...
Он на ходу взял ее за плечо, повернул к себе лицом и неодобрительно хмыкнул:
– Вид у тебя не очень-то болезненный, вот беда.
– Господи, Леша, как будто я виновата! Ну хочешь, я перестану есть?
– Правильно, замори себя голодом, вот и решение.
– Нет, я серьезно: буду есть совсем-совсем капельку, может, побледнею, зачахну. Говорят, уксус хорошо пить в таких случаях.
– Ты давай не паникуй, – повторил Кривошеин. – На съедение мы тебя не отдадим, факт. Врача надо найти подходящего, вот в чем загвоздка... За ними сейчас тоже следят – будь спокоен. Тех немногих врачей, на которых мы безусловно можем рассчитывать, лучше держать в резерве, как эн-зе, – когда уж человека из самых когтей нужно вырывать...
– Лешенька, меня уже очень скоро придется вырывать из когтей, правда, – жалобно сказала Таня.
– Ладно, ладно, вот тогда и подумаем. Жулик твой не завтра ведь уезжает? Ну так чего тебе! Хорошо, что сказала заранее, я подумаю тут, посоветуюсь кое с кем. А он сам ничего не может тебе посоветовать? У него ведь такие связи.
– Он уже посоветовал, – фыркнула Таня. – Два варианта на выбор, один другого роскошнее! Первый – сочетаться фиктивным браком и вместе ехать в Одессу. Там якобы он вернет мне свободу.
– Во как, – ухмыльнулся Кривошеин, – ты глянь. А второй?
– Второй еще лучше. Поступить машинисткой в гебитскомиссариат. Представляешь? Еще уговаривает – никто, говорит, к вам не подступится, будете застрахованы от всех неприятностей...
Кривошеин буркнул что-то неопределенное. Они дошли до соборного скверика и вошли в ограду; Кривошеин продолжал молчать, и Таня вдруг сообразила, какую глупость сделала, рассказав ему о предложениях Попандопуло. Ведь даже первое – насчет Одессы – компрометирует ее в глазах всякого честного человека. А уж о втором и говорить нечего!
Она раскрыла рот, чтобы сказать что-нибудь в свое оправдание, но тут же поняла, что оправдываться нечем. Если тебя рекомендуют на работу в оккупационную администрацию, значит, в глазах всех ты уже стала потенциальной предательницей, изменницей Родины. А предложение насчет фиктивного брака – как мерзко и двусмысленно выглядит оно со стороны! И она, как дура, взяла и все выложила, погубила, себя в глазах Кривошеина, Глушко, всех... Зачем было пускаться в идиотскую откровенность, – ведь она отказалась от обоих предложений без секунды колебания, совесть ее чиста, но теперь как это доказать?
Холодея от ужаса и отчаяния, она шла рядом с Кривошеиным, хотя идти было уже некуда и незачем продолжать разговор. Когда он остановился и, оглядевшись, жестом пригласил ее к скамейке, она съежилась словно в ожидании удара.
– Давай-ка это хорошенько обсудим, – сказал Кривошеин и достал из кармана потертую жестяную коробку. – Машинисткой, говоришь, в гебитскомиссариат...
Он открыл коробку, достал листок газетной бумаги, согнул желобком и натрусил в него зеленоватое крошево самосада. Таня, сидя рядом, как загипнотизированная наблюдала за его пальцами. При последнем слове она вздрогнула и подняла на него умоляющие глаза.
– Леша, я тебе даю честное комсомольское, что никогда и ничем не дала ни малейшего, ну никакого совершенно повода, – заговорила она быстро, сбиваясь от волнения и страха быть непонятой. – Я совершенно не...
– Постой ты, не тараторь, – сказал Кривошеин и неторопливо облизал самокрутку, – Какой дурак говорит, что ты дала повод? Послушай, а ты что – печатаешь на машинке?
– Нет, конечно! Откуда?
– Как же он тебя хочет устроить машинисткой?
– Ну, он сказал, что достанет машинку, чтобы я попрактиковалась. Говорит, там необязательно знать это хорошо. Леша, как он только мог вообразить, что я на такое...
– Да погоди ты! Я вот что подумал, Николаева...
Он не договорил и задумался, поглядывая на ржавый купол соборной колокольни, возвышающейся над черными, усыпанными шапками грачиных гнезд, сучьями по-весеннему голых вязов. Несколько листов обшивки купола было сорвано, и выгнутые ребра каркаса четко рисовались на фоне вечереющего неба.
– Грачи скоро прилетят, – сказал он неожиданно. – Гаму будет! Помню, году в тридцатом мы тут на пасху верующим мозги вправляли, ночью, поздно уж было. Они там внутри пошабашили, выходят наружу с крестным ходом – вроде демонстрация такая, крест несут здоровенный, хоругви, а мы со всех райкомов мобилизнули ребят погорластее, выстроили вон там вокруг церкви, да как урежем хором: «Не надо нам монахов, не надо нам попов, мы на небо залезем, разгоним всех богов», – умора, да и только. А я пострадал тогда: высунулся вперед, поглядеть, что это там поп над крашеными яичками колдует, а бабка мне р-раз клюкой по загривку, да здорово так, – я думал, черт, перешибла мне позвоночник. Долго чего-то там болело, головы не мог повернуть...
Кривошеин замолчал, улыбаясь воспоминаниям, потом вздохнул и раскурил забытую самокрутку.
– Да, хорошее было время, Николаева. Первая пятилетка... Ребята на Магнитку уезжали, на Сталинградский тракторный, на Днепрострой... Ты-то не видела всего этого, только по книгам знаешь.
– Я помню стихи: «Человек сказал Днепру: я стеной тебя запру»... Как же там дальше?.. «Чтобы, падая с вершины, побежденная вода с шумом двигала машины и толкала поезда». Это мы в первом классе учили... «Над Днепром звезда горит, левый берег говорит...» Нет, забыла, что говорил левый берег.
– А-а, – Кривошеин кивнул, продолжая улыбаться, – это, верно, насчет соревнования, мы ж там соревновались – левый берег с правым, – кто больше бетона уложит за смену. Да, так слушай, Николаева: насчет гебитскомиссариата это мысль дельная.
Таня, собиравшаяся в этот момент что-то сказать, замерла с приоткрытым ртом.
– Он прав, этот твой Попандопуло: работая там, ты будешь застрахована от любой неприятности. Ни один полицай не сунется.
– Да ты что, Леша, ты соображаешь, то говоришь? – выговорила наконец Таня – даже без возмущения, а просто изумленно.
– Факт, соображаю, – кивнул Кривошеин, – кто ж такие вещи говорит не подумавши. Я тебе, конечно, приказывать не могу. Но если ты хотела моего совета, так я тебе говорю: поступай в комиссариат.
– Да ты с ума сошел, – сказала Таня, глядя на него уже со страхом. – Как тебе не стыдно! Ты еще год назад был моим комсоргом!
– Почему «был»? Ты что, перестала считать себя комсомолкой?
– Это ты перестал быть комсомольцем! Ты отдаешь себе отчет, на что меня толкаешь?
– Ты, Николаева, давай вот что. Давай не кипятись, а дослушай, что я тебе хочу сказать...
– И слушать не стану! Я к тебе пришла посоветоваться всерьез, а ты... – у нее от возмущения даже слов не хватило, – ты или шутки себе со мной позволяешь совершенно неуместные, или – если это не шутка – толкаешь меня на предательство!
– Ты дослушай сперва, балаболка. То, что служба у немцев удобна тебе в смысле личной безопасности, это одна сторона дела. А вторая сторона в том, что нам не помешает иметь там своего человека...
Говоря это, Кривошеин понизил голос и оглянулся на всякий случай, хотя чужих ушей здесь опасаться не приходилось: осенью в скверике стояла немецкая зенитная батарея и солдаты изрыли и попереломали всю сирень, немногие уцелевшие кусты, сейчас к тому же голые, просматривались насквозь. Вокруг скамейки было пусто и безлюдно.
– Кому это «нам»? – настороженно спросила Таня. – у вас что, все-таки есть какая-то организация? Значит, ты мне врал?
– Не врал я тебе, – твердо сказал Кривошеин. – Организации как таковой пока нет. Но она может родиться, Николаева, и она должна родиться, иначе мы не комсомольцы. Без организации мы ничто, мы даже помочь в случае чего никому не можем. Евреев помнишь? Хорошо, что тревога оказалась покамест ложной, может, с ними ничего и не сделают; но если нужно было бы тогда их спасать? Всех, естественно, мы и не могли бы, сделать что-то – при наличии организации – было бы возможно. Ну, скажем, хотя бы укрыть часть детей. При наличии организации можно саботировать немецкие мероприятия по отправке молодежи в Германию, да мало ли что...
– Леша, ты мне читаешь прописные истины. Я не хуже тебя представляю преимущества организованного подполья, но что о нем говорить, если его нет!
– Будет, – сказал Кривошеин. – Будет, Николаева, рано или поздно.
– Так ты что... – Таня помолчала, накручивая на палец перчатку. – Ты предлагаешь мне идти туда уже как... как подпольщице?
– Факт, – кивнул Кривошеин. – В сущности, твое поступление туда может стать одним из организационных мероприятий. Понимаешь, Николаева?
Она теперь понимала. Но легче от этого ей не было.
Минута или две прошли в молчании. Кривошеин докурил самокрутку, аккуратно раздавил сапогом окурок, покосился на Таню. Та сидела в той же напряженной позе, выпрямившись, с крепко сжатыми губами и прорезавшейся меж бровей тоненькой вертикальной морщинкой. Почувствовав на себе взгляд Кривошеина, она повернула голову и улыбнулась растерянно и немного смущенно.
– Я... просто не ожидала, не знаю, что и думать, – сказала она, словно извиняясь, и лицо ее снова стало серьезным. – Леша, ведь неизвестно, смогу ли я...
– Сможешь – что?
– Ну... выполнять ваши задания, работая там.
– А может, никаких особых заданий и не будет, – сказал Кривошеин. – Ты думаешь, тебе придется рассовывать мины под письменные столы? Ерунда, Николаева, никогда мы таких глупостей делать не будем, даже если получим возможность. Это твой Володька все бредит диверсиями. Я о другом думаю: немцы сейчас для нас что-то вроде марсиан – напали, захватили и сидят, – а мы о них ни фига не знаем. Я говорю про нас, здесь, про рядовых граждан, попавших в оккупацию. Видишь ли, легче бороться против немца знакомого, чем против немца неизвестного. Согласна? Мне представляется очень важным иметь наших людей в немецких учреждениях, Николаева. Хотя бы вот почему: если где-то, допустим, им потребуется нанять десять служащих из местного населения, то рано или поздно они их наберут, и это будут в основном предатели. Ну, или просто шкурники. Верно? А мы их перехитрим – подсунем своих людей. Мы таким образом будем в какой-то степени осведомлены о том, что немцы делают, что они замышляют и так далее. А подвернется случай – и конкретное что-то можно будет предпринять. Вот тебе простой пример: если бы мы догадались в свое время и подсунули наших переводчиков в тот же арбайтзамт, насколько легче жилось бы теперь людям! А мы этого не сделали, поналезла туда всякая сволота из бывших колонистов, вот и издеваются над народом. Что, не верно я говорю?
– Верно, конечно... в общем.
– А в частности?
– Леша, представь себе такое положение: я поступаю на службу в комиссариат, и за все время мне ни разу не представляется случай сделать что-то «конкретное», как ты говоришь. Ну, я просто сижу там, занимаю место, чтобы его не занял какой-нибудь предатель, иногда рассказываю вам о том, что немцы делают и что замышляют. А потом приходят наши. Что тогда, Леша? В каком я тогда буду положении – перед Сережей, перед моим дядей? Да просто перед людьми! Хорошо, если ты в этот момент окажешься рядом. А ведь может получиться и иначе, правда?
Кривошеин пожал плечами.
– Николаева, ты комсомолка, а рассуждаешь, как кисейная барышня. Тебя беспокоит, что скажут люди! Твоя совесть будет чиста и перед дядькой, и перед женихом, а перед кем угодно...
– Леша, совесть совестью, но ведь меня просто посадят, – сказала Таня. – Объясняй потом, почему я стала сотрудницей оккупантов!
– А тебе, я вижу, фашистская пропаганда тоже в голову ударила, – строго сказал Кривошеин. – Может, я и зря затеял с тобой этот разговор. Конечно, если ты считаешь, что Советская власть может несправедливо осудить человека, то дело тогда вообще меняется...
– Что ты, что ты! Как ты мог подумать, Леша, я так не считаю, я просто говорю, что, пока найдут свидетелей да разберутся...
– Не беспокойся, Николаева, этого тебе бояться нечего. Бояться нужно собственных ошибок, а если ты честно будешь исполнять свой долг – никто тебя ни в чем и не обвинит.
– Я понимаю, – сказала Таня не совсем уверенно.
– Ну и отлично. Ты подумай еще, дело это не к спеху, но я тебе советую согласиться. А если Попандопуло и в самом деле может достать тебе машинку – не упускай ни в коем случае, это очень важно. Напомни ему сама, пусть машинку гонит, и никаких гвоздей. Хоть какая-то польза будет от спекулянта.
– Да, но тогда нужно будет сказать, что я согласна...
– Необязательно; скажи, что подумаешь, а пока хочешь научиться печатать. Ясно?
Кривошеин встал со скамейки. Поднялась и Таня.
– Идем, я тебя провожу немного, – сказал он. – До комендантского часа еще есть время. Ты как живешь-то вообще?
– Леша, у меня офицер поселился, совершенно сумасшедший, – пожаловалась Таня. – Просто домой не хочется возвращаться.
Кривошеин озабоченно посмотрел на нее:
– Он что – пристает к тебе?
– Да, в общем, нет... по-моему.
– А то гляди, в случае чего бросай, к черту, квартиру и сразу сыпь ко мне, что-нибудь сообразим на время.
– Как же я могу бросить квартиру, Леша, там ведь чужие вещи – сразу все растащат...
– Ну вот, еще о барахле думать!
– Да, но все-таки там библиотека огромная Галины Николаевны, ну и вообще... Если бы это было мое, другое дело. Нет, немец так ничего себе не позволяет – пока. Понимаешь, он целыми вечерами сидит и слушает музыку. Всегда одно и то же – похоронный марш Шопена и еще что-то Вагнера, мрачное такое. И пьет как!
Что-то удержало ее от того, чтобы рассказать о воскресном обеде.
– Значит, уже готов, – усмехнулся Кривошеин. – Ничего, Николаева, скоро им всем ничего не останется, кроме шнапса да похоронных маршей.
– Леша...
– Чего?
– А мы действительно победим?
Кривошеин резко остановился.
– Ты что – спятила? – тихо спросил он. – Это что у тебя за мысли? Я тебе запрещаю, слышишь, запрещаю задавать этот вопрос – ни вслух, ни мысленно! Да ты пойми: если сейчас хоть малейшая трещинка появится в нашей вере в победу, мы здесь уже не люди, а рабочая скотина, дерьмо под немецкими сапогами, унтерменши в полном смысле слова...
Глава пятая
– Господин Федотов! – окликнула она его и тут же восхитилась собственной конспиративной находчивостью. – Господин Федотов, на минутку!
«Господин Федотов» оглянулся и замедлил шаг.
– А, это опять ты, – сказал он без восторга. – Ну, здравствуй, курносая. Володька не приехал?
– Здравствуй, Леша... Ой, я запыхалась совсем, я за тобой целый квартал бежала... А Володи нет, я уж начинаю бояться: не случилось ли что?
– Вернется, – коротко сказал Кривошеин. – У тебя дело ко мне?
– А, пустяк, просто я хочу в вашу мастерскую поступить. Работать. А то мой шеф сматывает удочки – хочет ехать в Одессу, а лавочку продает. Так что я скоро буду безработной... – Она говорила быстро, почему-то деланно беззаботным тоном, слегка картавя от волнения, и уже чувствовала, что ее план никуда не годится и все это гораздо труднее осуществить, чем ей казалось. Заглянув в лицо Кривошеина, она спросила с надеждой: – Леша, ведь это можно будет устроить, правда? Всего одного человека! Я согласна на любую зарплату, а делать буду что угодно – паять, пилить напильником. Я хорошо умею пилить, а у Люси все старые ножи напильником заточила, правда...
– Нету у нас в мастерской свободных мест, – сказал Кривошеин, не глядя на нее.
Таня сразу умолкла. По тону, каким это было сказано, она сразу поняла, что дальнейший разговор совершенно бесполезен; но тут же она сообразила, что сейчас рушится ее последняя, в полном смысле слова последняя, надежда. Не может быть. Конечно, он просто не понял ее!
– Леша, пойми, – я, наверное, не так начала говорить, и тебе показалось, что это все пустяки, – но ты пойми, Леша: когда уедет Попандопуло, я окажусь в совершенно безвыходном положении. Сейчас всех, кто не имеет постоянной работы, отправляют в Германию, ты же знаешь...
– Я знаю.
– ...А если не в Германию, то здесь могут послать куда угодно – уборщицей, или... Скоро, говорят, будут посылать в эти госхозы[13] , а там уж совсем каторга...
– Послушай, Николаева. Зря ты мне все это объясняешь, я ведь не первый день в оккупации. Я тебе ничем не могу помочь сейчас. Никто тебя в мастерскую не возьмет, и не потому, что у нас мало работы, а просто нам этого не разрешат. Немцы ведь не дураки, они прекрасно знают, сколько народу прячется по таким местам от трудовой повинности. У нас, кроме Глушко да меня, все инвалиды, я достал себе липовую медицинскую справку о непригодности к тяжелой работе, ну а Глушко они терпят, мы их убедили, что в мастерской должен быть хоть один здоровый парень. Понимаешь, как обстоит дело? Ты подожди, не паникуй раньше времени, что-нибудь сообразим. Вернее всего действовать через врачей, пусть придумают тебе какую-нибудь хворь...
Он на ходу взял ее за плечо, повернул к себе лицом и неодобрительно хмыкнул:
– Вид у тебя не очень-то болезненный, вот беда.
– Господи, Леша, как будто я виновата! Ну хочешь, я перестану есть?
– Правильно, замори себя голодом, вот и решение.
– Нет, я серьезно: буду есть совсем-совсем капельку, может, побледнею, зачахну. Говорят, уксус хорошо пить в таких случаях.
– Ты давай не паникуй, – повторил Кривошеин. – На съедение мы тебя не отдадим, факт. Врача надо найти подходящего, вот в чем загвоздка... За ними сейчас тоже следят – будь спокоен. Тех немногих врачей, на которых мы безусловно можем рассчитывать, лучше держать в резерве, как эн-зе, – когда уж человека из самых когтей нужно вырывать...
– Лешенька, меня уже очень скоро придется вырывать из когтей, правда, – жалобно сказала Таня.
– Ладно, ладно, вот тогда и подумаем. Жулик твой не завтра ведь уезжает? Ну так чего тебе! Хорошо, что сказала заранее, я подумаю тут, посоветуюсь кое с кем. А он сам ничего не может тебе посоветовать? У него ведь такие связи.
– Он уже посоветовал, – фыркнула Таня. – Два варианта на выбор, один другого роскошнее! Первый – сочетаться фиктивным браком и вместе ехать в Одессу. Там якобы он вернет мне свободу.
– Во как, – ухмыльнулся Кривошеин, – ты глянь. А второй?
– Второй еще лучше. Поступить машинисткой в гебитскомиссариат. Представляешь? Еще уговаривает – никто, говорит, к вам не подступится, будете застрахованы от всех неприятностей...
Кривошеин буркнул что-то неопределенное. Они дошли до соборного скверика и вошли в ограду; Кривошеин продолжал молчать, и Таня вдруг сообразила, какую глупость сделала, рассказав ему о предложениях Попандопуло. Ведь даже первое – насчет Одессы – компрометирует ее в глазах всякого честного человека. А уж о втором и говорить нечего!
Она раскрыла рот, чтобы сказать что-нибудь в свое оправдание, но тут же поняла, что оправдываться нечем. Если тебя рекомендуют на работу в оккупационную администрацию, значит, в глазах всех ты уже стала потенциальной предательницей, изменницей Родины. А предложение насчет фиктивного брака – как мерзко и двусмысленно выглядит оно со стороны! И она, как дура, взяла и все выложила, погубила, себя в глазах Кривошеина, Глушко, всех... Зачем было пускаться в идиотскую откровенность, – ведь она отказалась от обоих предложений без секунды колебания, совесть ее чиста, но теперь как это доказать?
Холодея от ужаса и отчаяния, она шла рядом с Кривошеиным, хотя идти было уже некуда и незачем продолжать разговор. Когда он остановился и, оглядевшись, жестом пригласил ее к скамейке, она съежилась словно в ожидании удара.
– Давай-ка это хорошенько обсудим, – сказал Кривошеин и достал из кармана потертую жестяную коробку. – Машинисткой, говоришь, в гебитскомиссариат...
Он открыл коробку, достал листок газетной бумаги, согнул желобком и натрусил в него зеленоватое крошево самосада. Таня, сидя рядом, как загипнотизированная наблюдала за его пальцами. При последнем слове она вздрогнула и подняла на него умоляющие глаза.
– Леша, я тебе даю честное комсомольское, что никогда и ничем не дала ни малейшего, ну никакого совершенно повода, – заговорила она быстро, сбиваясь от волнения и страха быть непонятой. – Я совершенно не...
– Постой ты, не тараторь, – сказал Кривошеин и неторопливо облизал самокрутку, – Какой дурак говорит, что ты дала повод? Послушай, а ты что – печатаешь на машинке?
– Нет, конечно! Откуда?
– Как же он тебя хочет устроить машинисткой?
– Ну, он сказал, что достанет машинку, чтобы я попрактиковалась. Говорит, там необязательно знать это хорошо. Леша, как он только мог вообразить, что я на такое...
– Да погоди ты! Я вот что подумал, Николаева...
Он не договорил и задумался, поглядывая на ржавый купол соборной колокольни, возвышающейся над черными, усыпанными шапками грачиных гнезд, сучьями по-весеннему голых вязов. Несколько листов обшивки купола было сорвано, и выгнутые ребра каркаса четко рисовались на фоне вечереющего неба.
– Грачи скоро прилетят, – сказал он неожиданно. – Гаму будет! Помню, году в тридцатом мы тут на пасху верующим мозги вправляли, ночью, поздно уж было. Они там внутри пошабашили, выходят наружу с крестным ходом – вроде демонстрация такая, крест несут здоровенный, хоругви, а мы со всех райкомов мобилизнули ребят погорластее, выстроили вон там вокруг церкви, да как урежем хором: «Не надо нам монахов, не надо нам попов, мы на небо залезем, разгоним всех богов», – умора, да и только. А я пострадал тогда: высунулся вперед, поглядеть, что это там поп над крашеными яичками колдует, а бабка мне р-раз клюкой по загривку, да здорово так, – я думал, черт, перешибла мне позвоночник. Долго чего-то там болело, головы не мог повернуть...
Кривошеин замолчал, улыбаясь воспоминаниям, потом вздохнул и раскурил забытую самокрутку.
– Да, хорошее было время, Николаева. Первая пятилетка... Ребята на Магнитку уезжали, на Сталинградский тракторный, на Днепрострой... Ты-то не видела всего этого, только по книгам знаешь.
– Я помню стихи: «Человек сказал Днепру: я стеной тебя запру»... Как же там дальше?.. «Чтобы, падая с вершины, побежденная вода с шумом двигала машины и толкала поезда». Это мы в первом классе учили... «Над Днепром звезда горит, левый берег говорит...» Нет, забыла, что говорил левый берег.
– А-а, – Кривошеин кивнул, продолжая улыбаться, – это, верно, насчет соревнования, мы ж там соревновались – левый берег с правым, – кто больше бетона уложит за смену. Да, так слушай, Николаева: насчет гебитскомиссариата это мысль дельная.
Таня, собиравшаяся в этот момент что-то сказать, замерла с приоткрытым ртом.
– Он прав, этот твой Попандопуло: работая там, ты будешь застрахована от любой неприятности. Ни один полицай не сунется.
– Да ты что, Леша, ты соображаешь, то говоришь? – выговорила наконец Таня – даже без возмущения, а просто изумленно.
– Факт, соображаю, – кивнул Кривошеин, – кто ж такие вещи говорит не подумавши. Я тебе, конечно, приказывать не могу. Но если ты хотела моего совета, так я тебе говорю: поступай в комиссариат.
– Да ты с ума сошел, – сказала Таня, глядя на него уже со страхом. – Как тебе не стыдно! Ты еще год назад был моим комсоргом!
– Почему «был»? Ты что, перестала считать себя комсомолкой?
– Это ты перестал быть комсомольцем! Ты отдаешь себе отчет, на что меня толкаешь?
– Ты, Николаева, давай вот что. Давай не кипятись, а дослушай, что я тебе хочу сказать...
– И слушать не стану! Я к тебе пришла посоветоваться всерьез, а ты... – у нее от возмущения даже слов не хватило, – ты или шутки себе со мной позволяешь совершенно неуместные, или – если это не шутка – толкаешь меня на предательство!
– Ты дослушай сперва, балаболка. То, что служба у немцев удобна тебе в смысле личной безопасности, это одна сторона дела. А вторая сторона в том, что нам не помешает иметь там своего человека...
Говоря это, Кривошеин понизил голос и оглянулся на всякий случай, хотя чужих ушей здесь опасаться не приходилось: осенью в скверике стояла немецкая зенитная батарея и солдаты изрыли и попереломали всю сирень, немногие уцелевшие кусты, сейчас к тому же голые, просматривались насквозь. Вокруг скамейки было пусто и безлюдно.
– Кому это «нам»? – настороженно спросила Таня. – у вас что, все-таки есть какая-то организация? Значит, ты мне врал?
– Не врал я тебе, – твердо сказал Кривошеин. – Организации как таковой пока нет. Но она может родиться, Николаева, и она должна родиться, иначе мы не комсомольцы. Без организации мы ничто, мы даже помочь в случае чего никому не можем. Евреев помнишь? Хорошо, что тревога оказалась покамест ложной, может, с ними ничего и не сделают; но если нужно было бы тогда их спасать? Всех, естественно, мы и не могли бы, сделать что-то – при наличии организации – было бы возможно. Ну, скажем, хотя бы укрыть часть детей. При наличии организации можно саботировать немецкие мероприятия по отправке молодежи в Германию, да мало ли что...
– Леша, ты мне читаешь прописные истины. Я не хуже тебя представляю преимущества организованного подполья, но что о нем говорить, если его нет!
– Будет, – сказал Кривошеин. – Будет, Николаева, рано или поздно.
– Так ты что... – Таня помолчала, накручивая на палец перчатку. – Ты предлагаешь мне идти туда уже как... как подпольщице?
– Факт, – кивнул Кривошеин. – В сущности, твое поступление туда может стать одним из организационных мероприятий. Понимаешь, Николаева?
Она теперь понимала. Но легче от этого ей не было.
Минута или две прошли в молчании. Кривошеин докурил самокрутку, аккуратно раздавил сапогом окурок, покосился на Таню. Та сидела в той же напряженной позе, выпрямившись, с крепко сжатыми губами и прорезавшейся меж бровей тоненькой вертикальной морщинкой. Почувствовав на себе взгляд Кривошеина, она повернула голову и улыбнулась растерянно и немного смущенно.
– Я... просто не ожидала, не знаю, что и думать, – сказала она, словно извиняясь, и лицо ее снова стало серьезным. – Леша, ведь неизвестно, смогу ли я...
– Сможешь – что?
– Ну... выполнять ваши задания, работая там.
– А может, никаких особых заданий и не будет, – сказал Кривошеин. – Ты думаешь, тебе придется рассовывать мины под письменные столы? Ерунда, Николаева, никогда мы таких глупостей делать не будем, даже если получим возможность. Это твой Володька все бредит диверсиями. Я о другом думаю: немцы сейчас для нас что-то вроде марсиан – напали, захватили и сидят, – а мы о них ни фига не знаем. Я говорю про нас, здесь, про рядовых граждан, попавших в оккупацию. Видишь ли, легче бороться против немца знакомого, чем против немца неизвестного. Согласна? Мне представляется очень важным иметь наших людей в немецких учреждениях, Николаева. Хотя бы вот почему: если где-то, допустим, им потребуется нанять десять служащих из местного населения, то рано или поздно они их наберут, и это будут в основном предатели. Ну, или просто шкурники. Верно? А мы их перехитрим – подсунем своих людей. Мы таким образом будем в какой-то степени осведомлены о том, что немцы делают, что они замышляют и так далее. А подвернется случай – и конкретное что-то можно будет предпринять. Вот тебе простой пример: если бы мы догадались в свое время и подсунули наших переводчиков в тот же арбайтзамт, насколько легче жилось бы теперь людям! А мы этого не сделали, поналезла туда всякая сволота из бывших колонистов, вот и издеваются над народом. Что, не верно я говорю?
– Верно, конечно... в общем.
– А в частности?
– Леша, представь себе такое положение: я поступаю на службу в комиссариат, и за все время мне ни разу не представляется случай сделать что-то «конкретное», как ты говоришь. Ну, я просто сижу там, занимаю место, чтобы его не занял какой-нибудь предатель, иногда рассказываю вам о том, что немцы делают и что замышляют. А потом приходят наши. Что тогда, Леша? В каком я тогда буду положении – перед Сережей, перед моим дядей? Да просто перед людьми! Хорошо, если ты в этот момент окажешься рядом. А ведь может получиться и иначе, правда?
Кривошеин пожал плечами.
– Николаева, ты комсомолка, а рассуждаешь, как кисейная барышня. Тебя беспокоит, что скажут люди! Твоя совесть будет чиста и перед дядькой, и перед женихом, а перед кем угодно...
– Леша, совесть совестью, но ведь меня просто посадят, – сказала Таня. – Объясняй потом, почему я стала сотрудницей оккупантов!
– А тебе, я вижу, фашистская пропаганда тоже в голову ударила, – строго сказал Кривошеин. – Может, я и зря затеял с тобой этот разговор. Конечно, если ты считаешь, что Советская власть может несправедливо осудить человека, то дело тогда вообще меняется...
– Что ты, что ты! Как ты мог подумать, Леша, я так не считаю, я просто говорю, что, пока найдут свидетелей да разберутся...
– Не беспокойся, Николаева, этого тебе бояться нечего. Бояться нужно собственных ошибок, а если ты честно будешь исполнять свой долг – никто тебя ни в чем и не обвинит.
– Я понимаю, – сказала Таня не совсем уверенно.
– Ну и отлично. Ты подумай еще, дело это не к спеху, но я тебе советую согласиться. А если Попандопуло и в самом деле может достать тебе машинку – не упускай ни в коем случае, это очень важно. Напомни ему сама, пусть машинку гонит, и никаких гвоздей. Хоть какая-то польза будет от спекулянта.
– Да, но тогда нужно будет сказать, что я согласна...
– Необязательно; скажи, что подумаешь, а пока хочешь научиться печатать. Ясно?
Кривошеин встал со скамейки. Поднялась и Таня.
– Идем, я тебя провожу немного, – сказал он. – До комендантского часа еще есть время. Ты как живешь-то вообще?
– Леша, у меня офицер поселился, совершенно сумасшедший, – пожаловалась Таня. – Просто домой не хочется возвращаться.
Кривошеин озабоченно посмотрел на нее:
– Он что – пристает к тебе?
– Да, в общем, нет... по-моему.
– А то гляди, в случае чего бросай, к черту, квартиру и сразу сыпь ко мне, что-нибудь сообразим на время.
– Как же я могу бросить квартиру, Леша, там ведь чужие вещи – сразу все растащат...
– Ну вот, еще о барахле думать!
– Да, но все-таки там библиотека огромная Галины Николаевны, ну и вообще... Если бы это было мое, другое дело. Нет, немец так ничего себе не позволяет – пока. Понимаешь, он целыми вечерами сидит и слушает музыку. Всегда одно и то же – похоронный марш Шопена и еще что-то Вагнера, мрачное такое. И пьет как!
Что-то удержало ее от того, чтобы рассказать о воскресном обеде.
– Значит, уже готов, – усмехнулся Кривошеин. – Ничего, Николаева, скоро им всем ничего не останется, кроме шнапса да похоронных маршей.
– Леша...
– Чего?
– А мы действительно победим?
Кривошеин резко остановился.
– Ты что – спятила? – тихо спросил он. – Это что у тебя за мысли? Я тебе запрещаю, слышишь, запрещаю задавать этот вопрос – ни вслух, ни мысленно! Да ты пойми: если сейчас хоть малейшая трещинка появится в нашей вере в победу, мы здесь уже не люди, а рабочая скотина, дерьмо под немецкими сапогами, унтерменши в полном смысле слова...
Глава пятая
Прошло два, потом три дня после разговора в соборном скверике, а Таня все еще не могла заставить себя принять решение. Кривошип был прав, но последовать его совету было слишком страшно.
Какая бы чистая ни была у тебя совесть, а стать по своей воле презираемым отщепенцем трудно. Таня понимала, что, поступив на службу в гебитскомиссариат, она станет в Энске еще более одинокой. Количеством друзей она никогда не была избалована, но знакомых было много, часть из них оставалась в городе и по сей день; не то чтобы Таня часто с ними общалась, но просто сознавать, что где-то недалеко есть славные и симпатизирующие тебе люди, было приятно. А теперь все они будут смотреть на нее как на зачумленную.
Кроме того, ей было еще и попросту страшно очутиться в исключительно немецкой среде, в самом, так сказать, логове. Кто знает, как они там себя ведут? На улицах держат себя прилично, – очевидно, на этот счет есть соответствующий приказ, что-нибудь насчет нежелательности лишних конфликтов с местным населением. Но считают ли они нужным церемониться с теми, кто попадает прямо туда?
Таня странным образом похорошела за эту зиму, хотя жизнь была «далеко не курорт», как выражался господин Попандопуло. Цвести и хорошеть было, во всяком случае, не с чего, а вот поди ты! Какая-то трудноуловимая, но совершенно явная перемена в собственной внешности, которая в другое время доставила бы ей немало приятных переживаний перед зеркалом, сейчас пугала и огорчала Таню, и в этом огорчении не было ни грана притворства. Просто она уже была достаточно опытной жительницей оккупированной территории, чтобы знать назубок действующие здесь законы; и, в частности, тот, согласно которому опасность, угрожающая здесь всякой молодой и привлекательной женщине, становится тем реальнее, чем женщина моложе и привлекательнее. Достаточно того внимания, которым удостаивают ее немцы-покупатели в «Трианоне»...
Однако, так или иначе, что-то надо было решать. Таня дала себе неделю на размышления, а пока, вспомнив совет (или приказ, – она уже не совсем понимала) Кривошеина, потребовала от Попандопуло обещанную пишущую машинку.
Она плохо спала эту ночь и проснулась поздно – около половины девятого. Теперь уже со вставаньем можно было не торопиться, все равно опоздала. Она подоткнула одеяло и повернулась на другой бок, снова прикрыв глаза. За окном шумел весенний дождь, по коридору каменно простучали сапоги Франца, потом из комнаты господина гауптмана послышались какие-то ритмичные прыжки и постукиванья, – очевидно, он делал утреннюю гимнастику. В кухне, где Франц держал маленький радиоприемник, неразборчиво бормотал что-то берлинский диктор. Таня слушала все это, борясь с дремотой, и лениво прикидывала в уме шансы пробраться в ванную, не встретив на пути никого из постояльцев. Пока что шансы были ничтожны: Франц таскался взад и вперед по коридору, – наверное, собирал гауптману завтракать.
Минут через десять денщик надел шинель, уронив что-то с вешалки, и вышел из дому. Таня вскочила с постели. Что за мышиная жизнь – сидишь, боишься высунуть нос... За окном шумел дождь, она подошла посмотреть на градусник: было совсем тепло, семь выше нуля! Весна наконец-то.
Холодное умыванье согнало с ресниц остатки сна. Завтракая вчерашней мамалыгой, Таня обдумывала программу дня. Отнести в починку туфли – это она успеет после работы. Но тогда придется забрать отданные месяц назад ботинки, а платить за них нечем. Отнести туфли к другому сапожнику? Неизвестно, что у него за материал, поставит какой-нибудь картон, – что она в этом понимает? У этого хоть настоящая кожа, – он показывал, из приводного ремня. Конечно, денег можно попросить у Попандопуло, авансом. Ладно; с туфлями что-нибудь придумаем.
Инка Вернадская заходила и оставила записку, хочет зачем-то встретиться. Надо бы пойти, только когда? Сегодня, пока сходишь к сапожнику, потом приготовишь что-нибудь на ужин, – вот тебе и комендантский час...
В передней Таня замешкалась, доставая упавшую за сундук перчатку. Сундук был высокий, обитый кожей, Галина Николаевна называла его кофром; в нем, разумеется, тоже лежали книги, и сдвинуть его с места нечего было и думать. Она пошуровала в щели палкой от швабры, ничего не нашла и растянулась на сундуке, чтобы достать перчатку рукой. В этой нелепой позе и застал ее вышедший из коридора гауптман.
Добыв наконец свою перчатку, она соскочила с кофра – красная, растрепанная, рукав по плечо в пыли и паутине. Немец смотрел на нее со спокойным любопытством, слегка расставив ноги и держа руки за спиной. Он был в плаще и высокой фуражке, – видно, тоже собрался уходить.
– Доброе утро, – сказал он неожиданно веселым тоном и глянул на ее испачканный рукав. – Русские женщины не очень любят чистоту в доме, не так ли? О, я это замечал неоднократно. Особенно неопрятны ваши крестьянки...
Таня молча, не глядя на него, почистила рукав щеткой и пошла к выходу. Гауптман распахнул перед нею дверь, они вышли вместе.
– Идет дождь, – сообщил он. – Весна! Прекрасная весна. Скоро конец войне, фройляйн. Еще одно наступление – Баку, Урал, Москва, Сталин капут – и всё. Что вы намерены делать после войны?
– Я не думала об этом, – ответила Таня.
На улице, перед самой калиткой, Франц протирал ветровое стекло закрытого серого автомобиля. Увидев гауптмана, он сунул тряпку в карман, обежал машину и, вытянувшись, открыл дверцу. Гауптман сел за руль.
– Фройляйн! – крикнул он Тане, которая успела отойти уже на несколько шагов. – Садитесь в машину, я вас отвезу. Дождь усиливается!
Таня оглянулась.
– Спасибо, я пешком, – отозвалась она и пошла дальше. Позади взревел мотор, машина догнала ее одним прыжком и резко затормозила рядом, клюнув носом.
– Я не спрашивал вашего согласия, идиотка! – крикнул гауптман совсем уже нелюбезно. – Немедленно в машину!
Он кричал, высунувшись в полуоткрытую дверцу, и лицо его было таким злым, что Таня поняла: если она будет продолжать отказываться, гауптман может сделать что угодно. Пристрелить ее тут же на тротуаре, или ударить по лицу, или втащить в машину за шиворот, – этот человек способен на все. Псих! Она пожала плечами и осторожно сошла на грязную мостовую.
Когда она была перед самым радиатором, машина издала вдруг дикий рев, похожий скорее на паровозный гудок, чем на сигнал обыкновенного автомобиля. Таня шарахнулась и уронила сверток с туфлями. Сверток угодил прямо в лужу, испачкался, газетная бумага сразу же расползлась. Подняв его, Таня не удержалась и бросила на сидящего за рулем шутника возмущенный взгляд, – гауптман дико хохотал, закидывая голову.
«Сил моих нет, – решила она, забираясь в машину, – пойду сегодня же к Кривошипу, пусть устраивает где хочет. И не вернусь, пока этот псих не уедет, – пусть растаскивают, пропади все пропадом».
– О, этот маленький сюрприз всегда имеет большой успех, – сказал псих, трогая машину с места. – Сигнал снят с английского бронетранспортера, на этой машине ездил наш командир эскадрильи – он любил, чтобы ему уступали дорогу. Куда прикажете вас доставить?
– Хорст-Вессель-штрассе, – сухо сказала Таня. – Езжайте прямо, я покажу, где сворачивать.
– Вы на меня сердитесь? *»'
–Нет.
– У вас плохое настроение?
–Да.
– Могу вам посочувствовать, у меня тоже часто бывает плохое настроение. В сущности, всегда. Все кругом так бессмысленно...
«Господи, он еще и философ», – подумала Таня. Немцы, видно, даже при Гитлере не могут обойтись без «вельтшмерца»[14]; не совсем понятно, как это сочетается...!
Какая бы чистая ни была у тебя совесть, а стать по своей воле презираемым отщепенцем трудно. Таня понимала, что, поступив на службу в гебитскомиссариат, она станет в Энске еще более одинокой. Количеством друзей она никогда не была избалована, но знакомых было много, часть из них оставалась в городе и по сей день; не то чтобы Таня часто с ними общалась, но просто сознавать, что где-то недалеко есть славные и симпатизирующие тебе люди, было приятно. А теперь все они будут смотреть на нее как на зачумленную.
Кроме того, ей было еще и попросту страшно очутиться в исключительно немецкой среде, в самом, так сказать, логове. Кто знает, как они там себя ведут? На улицах держат себя прилично, – очевидно, на этот счет есть соответствующий приказ, что-нибудь насчет нежелательности лишних конфликтов с местным населением. Но считают ли они нужным церемониться с теми, кто попадает прямо туда?
Таня странным образом похорошела за эту зиму, хотя жизнь была «далеко не курорт», как выражался господин Попандопуло. Цвести и хорошеть было, во всяком случае, не с чего, а вот поди ты! Какая-то трудноуловимая, но совершенно явная перемена в собственной внешности, которая в другое время доставила бы ей немало приятных переживаний перед зеркалом, сейчас пугала и огорчала Таню, и в этом огорчении не было ни грана притворства. Просто она уже была достаточно опытной жительницей оккупированной территории, чтобы знать назубок действующие здесь законы; и, в частности, тот, согласно которому опасность, угрожающая здесь всякой молодой и привлекательной женщине, становится тем реальнее, чем женщина моложе и привлекательнее. Достаточно того внимания, которым удостаивают ее немцы-покупатели в «Трианоне»...
Однако, так или иначе, что-то надо было решать. Таня дала себе неделю на размышления, а пока, вспомнив совет (или приказ, – она уже не совсем понимала) Кривошеина, потребовала от Попандопуло обещанную пишущую машинку.
Она плохо спала эту ночь и проснулась поздно – около половины девятого. Теперь уже со вставаньем можно было не торопиться, все равно опоздала. Она подоткнула одеяло и повернулась на другой бок, снова прикрыв глаза. За окном шумел весенний дождь, по коридору каменно простучали сапоги Франца, потом из комнаты господина гауптмана послышались какие-то ритмичные прыжки и постукиванья, – очевидно, он делал утреннюю гимнастику. В кухне, где Франц держал маленький радиоприемник, неразборчиво бормотал что-то берлинский диктор. Таня слушала все это, борясь с дремотой, и лениво прикидывала в уме шансы пробраться в ванную, не встретив на пути никого из постояльцев. Пока что шансы были ничтожны: Франц таскался взад и вперед по коридору, – наверное, собирал гауптману завтракать.
Минут через десять денщик надел шинель, уронив что-то с вешалки, и вышел из дому. Таня вскочила с постели. Что за мышиная жизнь – сидишь, боишься высунуть нос... За окном шумел дождь, она подошла посмотреть на градусник: было совсем тепло, семь выше нуля! Весна наконец-то.
Холодное умыванье согнало с ресниц остатки сна. Завтракая вчерашней мамалыгой, Таня обдумывала программу дня. Отнести в починку туфли – это она успеет после работы. Но тогда придется забрать отданные месяц назад ботинки, а платить за них нечем. Отнести туфли к другому сапожнику? Неизвестно, что у него за материал, поставит какой-нибудь картон, – что она в этом понимает? У этого хоть настоящая кожа, – он показывал, из приводного ремня. Конечно, денег можно попросить у Попандопуло, авансом. Ладно; с туфлями что-нибудь придумаем.
Инка Вернадская заходила и оставила записку, хочет зачем-то встретиться. Надо бы пойти, только когда? Сегодня, пока сходишь к сапожнику, потом приготовишь что-нибудь на ужин, – вот тебе и комендантский час...
В передней Таня замешкалась, доставая упавшую за сундук перчатку. Сундук был высокий, обитый кожей, Галина Николаевна называла его кофром; в нем, разумеется, тоже лежали книги, и сдвинуть его с места нечего было и думать. Она пошуровала в щели палкой от швабры, ничего не нашла и растянулась на сундуке, чтобы достать перчатку рукой. В этой нелепой позе и застал ее вышедший из коридора гауптман.
Добыв наконец свою перчатку, она соскочила с кофра – красная, растрепанная, рукав по плечо в пыли и паутине. Немец смотрел на нее со спокойным любопытством, слегка расставив ноги и держа руки за спиной. Он был в плаще и высокой фуражке, – видно, тоже собрался уходить.
– Доброе утро, – сказал он неожиданно веселым тоном и глянул на ее испачканный рукав. – Русские женщины не очень любят чистоту в доме, не так ли? О, я это замечал неоднократно. Особенно неопрятны ваши крестьянки...
Таня молча, не глядя на него, почистила рукав щеткой и пошла к выходу. Гауптман распахнул перед нею дверь, они вышли вместе.
– Идет дождь, – сообщил он. – Весна! Прекрасная весна. Скоро конец войне, фройляйн. Еще одно наступление – Баку, Урал, Москва, Сталин капут – и всё. Что вы намерены делать после войны?
– Я не думала об этом, – ответила Таня.
На улице, перед самой калиткой, Франц протирал ветровое стекло закрытого серого автомобиля. Увидев гауптмана, он сунул тряпку в карман, обежал машину и, вытянувшись, открыл дверцу. Гауптман сел за руль.
– Фройляйн! – крикнул он Тане, которая успела отойти уже на несколько шагов. – Садитесь в машину, я вас отвезу. Дождь усиливается!
Таня оглянулась.
– Спасибо, я пешком, – отозвалась она и пошла дальше. Позади взревел мотор, машина догнала ее одним прыжком и резко затормозила рядом, клюнув носом.
– Я не спрашивал вашего согласия, идиотка! – крикнул гауптман совсем уже нелюбезно. – Немедленно в машину!
Он кричал, высунувшись в полуоткрытую дверцу, и лицо его было таким злым, что Таня поняла: если она будет продолжать отказываться, гауптман может сделать что угодно. Пристрелить ее тут же на тротуаре, или ударить по лицу, или втащить в машину за шиворот, – этот человек способен на все. Псих! Она пожала плечами и осторожно сошла на грязную мостовую.
Когда она была перед самым радиатором, машина издала вдруг дикий рев, похожий скорее на паровозный гудок, чем на сигнал обыкновенного автомобиля. Таня шарахнулась и уронила сверток с туфлями. Сверток угодил прямо в лужу, испачкался, газетная бумага сразу же расползлась. Подняв его, Таня не удержалась и бросила на сидящего за рулем шутника возмущенный взгляд, – гауптман дико хохотал, закидывая голову.
«Сил моих нет, – решила она, забираясь в машину, – пойду сегодня же к Кривошипу, пусть устраивает где хочет. И не вернусь, пока этот псих не уедет, – пусть растаскивают, пропади все пропадом».
– О, этот маленький сюрприз всегда имеет большой успех, – сказал псих, трогая машину с места. – Сигнал снят с английского бронетранспортера, на этой машине ездил наш командир эскадрильи – он любил, чтобы ему уступали дорогу. Куда прикажете вас доставить?
– Хорст-Вессель-штрассе, – сухо сказала Таня. – Езжайте прямо, я покажу, где сворачивать.
– Вы на меня сердитесь? *»'
–Нет.
– У вас плохое настроение?
–Да.
– Могу вам посочувствовать, у меня тоже часто бывает плохое настроение. В сущности, всегда. Все кругом так бессмысленно...
«Господи, он еще и философ», – подумала Таня. Немцы, видно, даже при Гитлере не могут обойтись без «вельтшмерца»[14]; не совсем понятно, как это сочетается...!