— Господин наставник желает, чтоб вы скушали свою долю.
   Один голодный нормандец приподнял горбушку и, увидав совок, так озлился на потешавшегося над нами дядьку, что запустил ему в рожу весь пирог и спасся бегством в горницу приятеля, где просидел целый день, опасаясь гнева Гортензиуса. Мы с гасконцем покатывались со смеху, хотя у нас подводило животы лишь несколько меньше, чем у других; под конец все школяры, видя, что учитель не собирается нас накормить, послали в город за кое-какой провизией и заплатили за нее из собственного кармана: таким образом, пострадал тот, кто был ни при чем, и наш педант так и не узнал, кому был обязан похищением зайца.
   В ту пору учился я в третьем классе, но не внес еще ни ланди [47], ни за свечи, хотя приближались каникулы. Произошло это оттого, что отец позабыл прислать следуемую сумму вместе с платой за пансион. Мой наставник, крайне недовольный сим обстоятельством, подвергал меня в отличие от прочих разным строгостям и наносил мне в связи с этим мелкие обиды, когда ему представлялся к тому случай. Он был весьма рад, когда меня называли «Glisco», намекая на один пример из Деспаутера, у коего значится: «Glisco nihil dabit» [48]. Этим хотели сказать, что я не дал ему ничего, тогда как сына одного богатого казначея, заплатившего учителю добрыми двойными пистолями, называли «Hie dator» [49] в силу другой парадигмы того же учебника, и таким образом, мешая латинский с французским, давали мне понять, что он рассчитался с нашим начальником полновесным золотом. Я посвящаю вас в школярские апофегмы, но стоит о них упомянуть, раз уж пришлось к случаю.
   Видя, что сей педант всячески изыскивает поводы, дабы оправдать наказание, коему собирался меня подвергнуть, пожелал и я досадить ему сколь можно больше, а потому стал учиться прилежнее и воздерживаться от всяких шалостей, отчего он не раз терял терпение и намеревался обвинить меня облыжно, ибо эта гнусная душонка выходила из себя, когда кто-либо не удовлетворял ее жадности. Пришлось бы мне солоно от его злобствований, если бы мои деньги не прибыли в надлежащее время. Мне хотелось передать их согласно ритуалу, установленному школьными наставниками корысти ради, а именно в прекрасном хрустальном бокале с засахаренными миндалинами и лимоном; но вместо того чтоб положить деньги сверху, как того требовал обычай, я засунул их внутрь лимона, сделав надрез на корке.
   — Государь мой, — притворно сказал я ему, подавая бокал, — вы знаете, что я родом издалека; посланец не привез мне еще денег для уплаты вам ланди; в ожидании такового примите сей дар лично от меня, в счет тех десяти золотых ефимков, которые вы получите через две недели.
   Такое приятное обещание разбило скалы, окружавшие его сердце и мешавшие ему умилиться при виде почтения и дружбы, которые я выказал с целью смягчить его упорную строгость. Он оставил бокал себе и, поблагодарив меня улыбкой, высыпал миндалины в мой берет, лимон же отдал одному экстерну из своих любимчиков, не подозревая, что этот плод не менее драгоценен, чем яблоко Гесперидского сада [50]. Желая насладиться до конца, я не стал ему препятствовать, но, увидав по окончании урока, что экстерн намеревается покинуть класс, я остановил его и спросил, не променяет ли он лимон на миндалины. Он согласился, предпочитая сладкое кислому, а я незамедлительно подошел к нашему домине [51] и дернул его за длинный рукав в то самое время, как он поправлял чье-то сочинение. Осведомившись у него со смехом, не желает ли он отведать лимон, я разрезал его пополам складным ножичком и показал спрятанные там ефимки.
   — Вам не придется ждать так долго, как было обещано, — отнесся я к Гортензиусу.
   — Вижу, — возразил он, забирая монеты, — деньги мне, а лимон вам.
   После этого он похвалил меня за выдумку, но осудил за взятый на себя риск потерять свои ефимки. В то время как он разглагольствовал на эту тему, школяры принялись, как водится, хлопать ранцами по партам в знак своего одобрения, и притом е такой силой, что чуть было их не изломали.
   С той поры это свирепое животное оказалось окончательно прирученным и обращалось со мною не строже, чем с остальными; но мне не пришлось долго пользоваться сим счастьем, ибо отец письмом вызвал меня на родину по случаю свадьбы обеих моих сестер, коих должны были обвенчать в один день, первую с честным дворянином, а вторую — с советником бретонской судебной палаты. Я отправился туда в почтовой карете и по приезде очутился на верху блаженства, ибо там только и было дела, что сладко покушать. Тем не менее желание постичь науки побудило меня распроститься со своими после празднества, тем более что наступил день св. Ремигия [52], когда начинались занятия, и таким образом, будучи тринадцати лет от роду, я снова вернулся в Париж, чтоб поступить во второй класс [53]. Затем я в последующие годы прошел остальные классы и наконец кончил курс. Не стану передавать вам того, что в то время со мной приключилось, ибо все это пустяки, коими не стоит утруждать ваш слух. Мне и так надоело рассказывать всякие глупости, тем более что я могу развлечь вас кое-чем получше.
   — Как, сударь, — воскликнул бургундский дворянин, — вы безжалостно хотите лишить меня рассказа о ваших забавных похождениях? Неужели вам неизвестно, что низменные поступки бесконечно занимательны и что мы с удовольствием слушаем про приключения всяких плутов и наглецов, вроде Гусмана д'Аль-фараче и Ласарильо с Тормеса [54]? С какой же стати наскучит мне жизнеописание школяра-дворянина, обнаружившего с малолетства изворотливость ума и большую отвагу?
   — Вы не знаете, — возразил Франсион, — что получите много больше удовольствия, слушая про обстоятельства, случившиеся со мной в более зрелом возрасте: они гораздо серьезнее и скорее могут усладить ваш разум.
   — От вашей придворной жизни я не ожидаю ничего, кроме чудес, — сказал дворянин, — ибо слыхал уже самые бесподобные рассказы про это от лиц, побывавших при дворе: вот почему мне хотелось бы, чтоб вы уже добрались до этого времени и прошли все классы; во всяком случае, я не желаю перескакивать через целый период, хотя бы вам довелось быть перепоротым в каждом классе раз по десять.
   — Вы с такой легкостью представляете себе события, словно они у вас перед глазами, — заметил Франсион, — и, поистине, я вам весьма признателен за то, что вы желаете мне столько раз отведать плетки. Но где взять такие ягодицы, которые бы это выдержали? Соблаговолите повелеть, чтоб к моему заду приковали латы и выкрасили их под телесный цвет, или одолжите мне для его прикрытия кожу от собственного вашего афедрона.
   — Не извольте печалиться: мы обо всем позаботимся, — отвечал дворянин.
   Вот какие бесхитростные беседы вели они между собой; но сих речей отнюдь не следует опускать, хотя они и не столь возвышенны, как многие другие, ибо без них история была бы неполной. Мы поставили себе задачей показать картину человеческой жизни, а посему надлежит рассмотреть здесь различные ее стороны. История Франсионова отца рисует захолустного дворянина, который провел молодость на поле брани и сохранил воинственное сердце, презирающее прочие ремесла. Также отмечены весьма кстати жадность некоторых судейских и их дурные повадки. Затем перед нами проходят дурачества простолюдинов и, наконец, наглые поступки учителей вкупе с проделками школяров. Франсион продолжит свою историю в том же духе, показав также заблуждения тех, кто мнит себя мудрее, богаче или родовитее, чем это оказывается на самом деле, как, например, господин Гортензиус. Читатели узнают, как он стал всеобщим посмешищем, и это послужит кое-кому уроком.
   Франсион весьма охотно рассказывал обо всех этих вещах, ибо было в нем немало хороших природных свойств, побуждавших его презирать глупость разного рода людишек. Тем не менее он не был настолько поглощен своим повествованием, чтоб не приглядываться частенько к окружавшим его предметам; а посему по окончании вышеприведенных речей пожелал он вполне удовлетворить свое любопытство и, притянув несколько к себе полог постели, высунул голову, дабы устремить взор в самый отдаленный угол горницы,
   — Чего вы ищете? — осведомился владелец замка.
   — Я хотел взглянуть, — ответствовал Франсион, — нет ли здесь кого-нибудь из ваших слуг, дабы принес он мне маленькую картинку, висящую на той стенке. Мне отсюда не видать, что там изображено.
   — Я вам сейчас ее достану, — сказал сеньор.
   Встав со своего места, он отправился за картиной, оказавшейся овальной формы, размером с карманные солнечные часы [55], и передал ее Франсиону, выразившему сожаление по поводу того, что заикнулся о ней, ибо тем самым причинил беспокойство своему хозяину. Затем Франсион обратил свои взоры на картину, на коей была изображена красавица, превосходившая всех на свете своими совершенствами и очарованием.
   — Ах, государь мой! — воскликнул Франсион. — Зачем помещаете вы такие колдовские предметы в горнице для гостей? Не для того ли, чтоб неожиданным образом уморить этих несчастных и унаследовать их имущество? О, вы убили меня этим портретом!
   — Не все так впечатлительны, как вы, — ответствовал сеньор, — и если б я оказался таковым, то был бы уже мертв, ибо много раз созерцал черты этого личика.
   Тогда Франсион взглянул на крышку портрета, который закрывался, как коробка, и увидал на нем надпись: «Наис».
   — Что это означает? — спросил он.
   — Так зовут красавицу, — возразил сеньор, — она итальянка, как вы можете судить по прическе. Один итальянский дворянин, по имени Дорини, недавно сюда заезжавший, одолжил мне портрет на неделю, дабы я мог им вдосталь налюбоваться. Я поместил его в этом покое, самом потайном во всем замке, где устроил для себя кабинет услад.
   — Жива ли эта бесподобная дама? — спросил Франсион.
   — Право, не знаю, — возразил сеньор, — но Дорини может осведомить вас об этом.
   — Вы просто поразительно нелюбопытны, коль скоро не задали ему такого вопроса, — заметил Франсион. — По-видимому, вы человек не увлекающийся и относитесь ко всему равнодушно.
   — Вы правы, — ответил сеньор, — клянусь вам, что, будучи третьего дня у Елены, обладающей всего-навсего обыденной красотой, я испытал больше удовольствия, чем если б насладился бесподобной Наис. Зажмурьте, государь мой, глаза, когда вам придется целовать лицо, лишенное всякой привлекательности, и уверяю вас, что радость самой совершенной любви будет щекотать ваши чувства, и вы тем самым утолите свою страсть к телу, в коем взоры ваши находили предмет для сильнейших соблазнов.
   После этого Франсион, внимательно поглядев на портрет, пришпилил его булавкой к изголовью постели и продолжал свой рассказ, как читатель увидит из следующей книги.
 
КОНЕЦ ТРЕТЬЕЙ КНИГИ

КНИГА IV

   — ЗАВТРА НА ДОСУГЕ РАССМОТРЮ ПОРТРЕТ при дневном освещении, — сказал Франсион, — а теперь мне необходимо уплатить вам долг и поведать свои школьные, а не придворные похождения. Представьте себе Франсиона входящим в класс, с подштанниками, спускающимися из-под штанов до самых башмаков, с перекошенным балахоном, с сумкой под мышкой, и старающимся опустить одному шпанец, другому щелчок в нос. Я постоянно прятал под одеждой какой-нибудь роман и читал его, положив перед собой другие книги, из опасения быть пойманным тутором. Б ту пору храбрость моя сильно возросла, а посему я вздыхал втихомолку о том, что не совершил еще ни одного военного подвига, хотя достиг уже возраста, когда странствующие рыцари успевали разбить множество врагов; не смогу также описать вам сожаления, которое я испытывал, видя, что возможности мои не соответствуют желаниям.
   Не дивитесь тому, что я предпочитал предаваться чтению, нежели слушать своего тутора, ибо он был величайший осел, когда-либо говоривший с кафедры. Он плел несусветную чепуху и заставлял нас тратить время по-пустому на заучивание самой сухой школярской белиберды. Мы рьяно состязались из-за первенства и задавали друг другу вопросы, но какие вопросы! Какова этимология слова «lima»? На что надлежало отвечать: «Quasi luse lucens aliena» [56], все равно, как если б по-нашему сказать, что «ложесна» суть как бы «ложе сна». Не правда ли, дивная система, чтоб пичкать наукой молодых ослов? Между тем мы проводили дни, занимаясь подобным шутовством, и тот, кто отвечал лучше других, получал звание императора. Иногда наш глупый педант заставлял нас писать стихи и для более успешного подражания Вергилию [57] позволял заимствовать из него целые отрывки; если же дело касалось других поэтов, то нам разрешалось прибегать к разным книжонкам вроде «Парнаса» или Текстора [58]. Когда он задавал нам прозаические сочинения, мы пользовались сборниками такого же пошиба, откуда надергивали разные кусочки, чтоб смастерить из них крошево в школярском духе. Не правда ли, сколь все это было пригодно, чтоб развивать души и просвещать разум? Не мерзко ли, что в университетах для обучения юношества подвизаются почти исключительно одни невежды? Разве не следовало бы им подумать о том, чтоб приучать детей к сколько-нибудь самостоятельному творчеству, а не отсылать их к привычным сборникам, отчего ученики только тупеют? Ведь из этих пособий нельзя почерпнуть ни чистоты языка, ни прекрасных выражений, ни сентенций, ни кстати приведенных историй, ни удачно использованных уподоблений. Боже праведный! Сколь заблуждаются отцы, полагая, что поручили сыновей людям, начиняющим их доброкачественной и полезной наукой! Наставники приходят к кафедре почти что от сохи, побывав известное время в дядьках, в каковой должности они обкрадывают своего начальника на несколько классных часов, дабы на ходу кой-чему подучиться. Поджаривая треску на очаге, они тем временем слегка перелистывают кой-какие книжонки и кончают тем, что выдают себя за магистров свободных искусств; они не читают ничего, кроме толкований и комментариев к классическим авторам, дабы разъяснять их ученикам и приправлять своими замечаниями. Что касается учтивости, то она им неведома, и надо обладать от природы хорошими задатками и отменным благородством, дабы не совратиться под их попечением, ибо они предоставляют вам приобретать всякие порочные привычки, даже не думая пробрать вас за то.
   Наш тутор, отличавшийся теми же прелестными свойствами, пожелал, чтоб мы исполняли по-французски пьесы его сочинения, ибо корчил из себя великого поэта. Многие школьники выбрали себе роли, и желание побывать принцем хотя бы раз в жизни побудило и меня принять в этом участие, ибо давалась трагедия, где выступали одни только монархи и именитые вельможи; при этом честолюбие мое было так велико, что я захотел сыграть еще и бога Аполлона в латинской моралите [59], шедшей в качестве интермедии.
   Трудно представить себе что-либо нелепее нашего театра. Для изображения колодца взяли кухонное ведро, не прикрыв его ни холстом, ни ветками, а деревья привязали верхушками к облакам. Костюмы были подобраны плохо; так, например, жрец языческого храма был одет, как христианский священник, в белый стихарь, а поверх него носил мантию, служившую для отправления обедни в нашей часовне. Впрочем, расположение актов было столь отменно, стихи так ладно скроены, сюжет столь прекрасен, а реплики столь убедительны, что, найдя два месяца тому назад среди старых бумаг несколько отрывков оттуда, я чуть было не изрыгнул всех своих внутренностей, так меня тошнило. «Боже! — сказал я себе. — Неужели Франсион когда-либо произносил такие дурацкие слова?» И тут же бросил в огонь эту ужасную пьесу. Но в то время, как я исполнял свою роль, все казалось мне превосходным, и когда я сам сочинял стихи, то пытался подражать тутору; я даже был так слеп, что достоинства, которые я ему приписывал, нисколько не умалялись в моих глазах, хотя я встречал большинство его виршей в уже напечатанных комедиях, в «Фарсе о Патлене» [60] и в «Романе о Розе» [61], откуда наш педант их заимствовал. Приведу вам еще несколько нелепостей, которые он допустил в своей пьесе, как при представлении, так и при сочинении текста. Юпитер жалуется у него на головную боль и, говоря, что идет спать, приказывает изготовить себе бульон и отвар. Это было бы недурно, если б автор догадался изобразить его в ту пору, когда он забеременел Минервой.
   Под конец случился превеликий скандал: согласно трагедии, я был убит своим врагом и после этого выступил в роли Фурии, явившейся мучить убийцу. Пока я преследовал на сцене свою жертву, один из актеров, которому нужно было переменить костюм, искал места, куда бы деть первый. Будучи с тутором запанибрата и видя, что тот стоит с непокрытой головой, он надел на него свой тюрбан и набросил ему на плечи камзол, после чего тутор, несмотря на свою сутану, вдел руки в рукава камзола, так как погода была тогда еще холодная. Но в то время, как я с факелом в руках носился во все стороны, делая самые странные телодвижения, мой антагонист внезапно запнулся в своих сетованиях, словно испугавшись встречи со мной, и шесть раз подряд повторил те же стихи. На самом же деле он не мог никак вспомнить продолжения, а потому, полагая, что я слышал его роль на репетиции и запомнил ее лучше его, шепнул мне:
   — Как дальше? Подскажи, Франсион.
   Но я, не слушая его вопроса, вертелся и туда и сюда. Тутор, крайне рассердившийся на него за такое тупоумие, вышел на сцену с пьесой в руках, совершенно позабыв про свое облачение, и, хватив молодца кулаком, сказал ему:
   — Ступай, ступай, невежда! С тобой позора не оберешься! Перечитай свою роль.
   Школяр берет бумажку и быстро удаляется за ширму, полагая, что такова воля начальника. Поскольку костюмы наши были остатками от какого-то королевского балета и почти все одинаковы, то, увидав тутора в таком же облачении, как и мой убежавший партнер, я решил, что он хочет его заместить, а посему взял его, как полагалось по роли, за рукав и стал таскать во все стороны, держа факел перед его носом, так что чуть было не спалил ему всей бороды. В это время мой осрамившийся партнер, заметив безмолвие учителя, подумал, что и он тоже забыл слова, и принялся подсказывать их полным голосом, отчего его можно было слышать на другом конце зала. Наконец он решил, что тутор оглох, и, выскочив на сцену, прокричал ему роль прямо в уши: это еще больше утвердило меня во мнении, что нашему педанту самому хотелось сыграть роль убийцы, и так как я был сильнее, то мучил его до тех пор, пока не заставил упасть на пол. Он совершенно одурел от смолы факелов и от толчков, которые я ему надавал, и чуть было не лишился чувств, а кроме того, так растерялся, что не мог даже вразумительно сказать мне, чтоб я его отпустил. По правде говоря, тут было немало злого умысла с моей стороны, и я подвергал его такому обращению нарочно, дабы отомстить за не раз перенесенные от него жестокости; ибо первого своего партнера я не стал бы так терзать. Но зато ручаюсь вам, что никогда публика не оставалась так довольна представлением, как в этот раз, когда произошли столь потешные происшествия. Меня признали лучшим из наших исполнителей, ибо прочие были по большей части парижскими вертопрахами, которые, послушавшись дурацких наставлений тутора, знавшего толк в хорошем тоне не более свинопаса, держали каждый по красивому платочку в руках, дабы проявить себя хоть чем-нибудь, а стихи читали нараспев и нередко пускали петуха. Я же, ревнуя о лучшем исполнении, делал как раз обратное тому, чему учил меня тутор, и когда мне приходилось отвешивать кому-либо поклон, то поступал по-придворному, а не как питомцы конгрегации св. Духа [62], коим он советовал мне подражать. Кроме того, я разрешил себе жесты и телодвижения лишь в тех местах, где они оправдывались необходимостью. Но мне пришлось изрядно раскаяться в том, что я так хорошо представил фурию, ибо тутор, заметив, как вся школа и многие уважаемые горожане посмеялись над ним, пожелал отомстить своему мучителю примерным образом и при первой же моей провинности зарубцевал мне ягодицы так же глубоко, как иной цирюльник, ставя банки своему пациенту.
   В то время я жил у Гортензиуса по-прежнему, с той лишь разницей, что обращался он с нами еще хуже, чем в предыдущие годы, и в течение всей зимы, оказавшейся очень холодной, ни разу не отпустил нам дров. Необходимость согреться вынудила нас поэтому сжечь перегородки в штудирных комнатах, солому наших тюфяков, а затем и тетради для сочинений. Однажды ему вздумалось обыскать мою библиотеку, где он нашел кучу французских книг с фантастическими рассказами, каковые унес с собой, заявив, что они портят мои хорошие задатки и, засоряют ум: таково было его мнение. Некоторые из них отличались такими страстными описаниями любви, что они не преминули воспламенить в нем нежные чувства к дочери адвоката, расплачивавшегося за мой пансион. Да будет вам ведомо, что Амуру в равной мере покорны, и учительские четырехуголки, и короны монархов. Особливо же побудило его подчиниться власти сего миленького божка то обстоятельство, что поклонялись ему и почитали его почти все философы, сочинения коих Гортензиусу приходилось читать. Раненный столь сладостной стрелой, принялся он изыскивать средства, дабы понравиться своей даме, и стал одеваться тщательнее, нежели прежде; так, он менял теперь белье каждые две недели, а не раз в месяц по своему обыкновению, и всякое утро закручивал усы ручкой от разливательной ложки; наш же привратник, исполнявший обязанности штопальщика, два дня подряд пришивал новые рукава к его сутане и чинил прочую разорванную одежду. Раньше он любовался своей особой, глядя в ведро с водой, но тут раскошелился на покупку зеркала стоимостью в тридцать денье и не переставал смотреться в него, дабы проверить, изящно ли он делает реверанс или другие самые обычные телодвижения; иногда же это занятие стоило ему немалых усилий, ибо, желая узнать, достойно ли он выглядит за чтением, он заглядывал в Марка Туллия, коего держал в руках, и тотчас же переводил взоры на зеркало; но это не приводило к желанной цели, ибо отражавшийся там образ тоже поднимал голову и уже не смотрел в книгу, и выходило так, будто он хочет одновременно глядеть в две стороны. Но заботы о наружности были не единственным способом, с помощью коего он намеревался добиться благоволения возлюбленной: более всего полагался он на свои умственные достоинства, которые почитал выдающимися; всякий день он перелистывал отобранные у меня любовные книжки и извлекал из них речи, казавшиеся ему наиболее пригодными, дабы впредь украшать его уста. Среди этих томов был один, полный метафор и варварских антитез, удивительнейших фигур, для коих не сыщется названий, и бесконечной галиматьи, способной загнать в тупик самый изворотливый ум на свете, если б он взялся за ее разъяснение. Тем не менее Гортензиус называл автора французским Цицероном [63] и всецело подражал его стилю, заимствуя, впрочем, и у других писателей нашего времени известные выражения, казавшиеся ему бесподобными, потому что были необычны, хотя любая зеленщица с угла могла бы указать и ему и его прелестным сочинителям, что все это сплошные ошибки. Передам вам одну из речей, которую он держал своей владычице в духе прочитанных им книг. Однажды, намереваясь навестить отца оной девицы, он застал ее совершенно одну и изрек следующее: