Страница:
— Mortuo Ladislao rege nostro, princeps invictissime, — сказал он зычным голосом, — Poloni divino numine afflail, tе regem suiragiis suis elegerunt, cum tе justitia et prudentia adeo similem defuncto credant, ut ex cineribus ilius quasi phoenix alter videaris surrexisse. Nunc ergo nos tibi submitti-mus, ut habenas regni nostri suscipere digneris [217].
Вслед за тем посол произнес в честь Гортензиуса длинный дифирамб, в коем высказал несколько прекрасных мыслей, ибо был человеком весьма ученым. Среди прочих причин, особливо побудивших поляков избрать Гортензиуса королем, он указал на славу, которую тот стяжал среди них своими писаниями, облетевшими мир, а также на распространившийся слух, будто именно его имели в виду тамошние мудрецы древности, когда предвещали в своих предсказаниях короля, коему предстояло превратить Польшу в счастливейшую страну на земле. Как только оратор кончил, Гортензиус приветствовал его кивком головы с величайшей серьезностью, и сказал так:
— Per me redibit aurea aetas: sit mihi populus bonus, bonus еrо rex [218].
Он не пожелал ничего к этому добавить, полагая, что многоглаголание не подобает монархам, ибо каждое их слово стоит пятисот. Поляки отвесили ему низкий поклон и удалились, жестикулируя самым необычайным образом, словно не помнили себя от восторга. Один говорил: «О rex Chrysostome, qualis Pactolus ex ore tuo emanat!» [219], а другой, уходя, восклицал: «О alter Amptrion! quot urbes sonus tuae vocis aedificaturus est» [220]. Они вышли, осыпая его похвалами и благословениями, как будущего светоча польской славы, а Франсион проводил их, радуясь тому, что они так натурально сыграли свою роль. По его возвращении дю Бюисон, очнувшись от мечтаний, в которые якобы был погружен, бросился к ногам Гортензиуса и воскликнул взволнованным голосом:
— О великий монарх, облагодетельствуйте своего верного слугу теперь, когда вы вбили гвоздь в колесо Фортуны: сделайте меня своим ставленником и назначьте на какую-нибудь должность, которая позволила бы мне жить пристойно.
Тогда Франсион грубо одернул его и сказал;
— Какая дерзость докучать так рано королю! Не ужели у вас не хватает терпения подождать, пока он прибудет в свои земли?
— Если дю Бюисон не будет вести себя скромнее, — заявил Гортензиус, — то я скажу, что он заслуживает отказа, хотя и просит, тогда как Франсион заслуживает награды, хоть и не просит.
После этого происшествия возник вопрос, надлежит ли Гортензиусу вернуться в обычное свое жилище. Ремон высказался против этого, указав на недостаточные размеры его помещения, и предложил ему остаться у него в доме, где Гортензиус явится как бы хозяином, тем более что вся французская нация будет польщена предложенной ему короной, и французы, живущие в Риме, сочтут своим долгом окружить его особу, как бы в качестве приближенных, дабы оказать ему честь в глазах поляков. Сказав это, Ремон покинул свою горницу, оставив Гортензиусу слугу, чтоб помочь ему раздеться, и удалился с остальным обществом в другое помещение. Не успели они выйти, как Гортензиус, желая уже проявить свою королевскую власть, вызвал к себе Одбера. Когда тот пришел, он потребовал, чтоб Одбер остался большую половину ночи подле его постели, так как заботы не дают ему уснуть. Одбер был этому весьма рад, ибо, будучи человеком хитрым, надеялся бдением и несуразными разговорами окончательно помутить ум Гортензиуса, дабы могли они еще лучше позабавиться на его счет.
— Друг мой Одбер, — начал Гортензиус, — заметил ли ты то, что эти поляки говорили о прорицаниях по поводу меня? Они не ошибаются: если мы заглянем в наши эфемериды [221], то найдем там удивительнейшие вещи. Не читал ли ты, когда мы были в Париже, месяцесловов парижанина Жана Пти и юного троаенца Лариве [222]? Я полагаю, что они предсказали происшествия, которые со мной случились. Один пишет, что произойдут великие смены событий под Малой Медведицей, а другой, что смиренные будут возвеличены. Чем это не великое событие, когда люди едут так далеко в поисках короля? А что касается смирения, то разве я не выказывал его всегда перед господом?
— Замечательное рассуждение, — подтвердил Одбер, — жаль, что у нас нет сейчас пророчеств сивилл, книги аббата Иоахима [223], откровений святой Бригитты [224], «Предсказаний» Мерлина [225] и «Предвещаний» Нострадамуса [226]: мы, безусловно, нашли бы там еще другие указания по этому поводу. Ибо, по правде говоря, все это весьма любопытные и полезные книги: вы находите в них события только тогда, когда они уже случились. Но вам должно быть безразлично, говорят ли они или не говорят о вашей короне, раз это уже факт.
— О, они сослужат мне большую пользу! — отвечал Гортензиус. — Может статься, я найду в них все то, что должно со мной свершиться в жизни, и избегну опасностей, которые мне угрожают. А потому, если вы хотите заслужить мое расположение, то идите немедленно и разыщите мне откровения святой Бригитты; они лежат где-нибудь у нашего хозяина.
Одбер, желавший ему угодить, дабы извлечь из него как можно больше удовольствия, отправился искать требуемую книгу и постарался ее найти. Гортензиус заставил его читать вслух предсказания и слушал их весьма внимательно; если попадались места, вязавшиеся, как ему казалось, с его личными обстоятельствами, то он перечитывал их раз девять или десять и отмечал карандашом, а затем, давая разные нелепые толкования, диктовал их Одберу, который записывал за ним. Так они провели добрую часть ночи, но в конце концов оба стали то и дело клевать носом в книгу, а потому решили посвятить несколько времени сну. Гортензиус растянулся на постели и сказал Одберу, чтоб тот улегся рядом с ним. Одбер стал всячески церемониться, ссылаясь на то, что недостоин чести спать с монархом и что не позволит себе такого невежества; но Гортензиус заявил, чтоб он не упускал такого счастья и лег в последний раз, пока король еще не держит скипетра в руках. Одбер уступил как бы из послушания, и оба они так крепко заснули, что, казалось, состязались, кто из них справится лучше с этим делом. Что же касается камердинера, то он давно отправился на покой, устав дожидаться такого сумасбродного барина.
На другой день поутру Одбер, проснувшись, оделся и позвал того же лакея, чтоб он помог облачиться Гортензиусу, с коим теперь надлежало обращаться уважительно; сам же он посягал на честь подать королю свежую рубашку. Когда он снимал с него грязную, то почуял такой дурной запах, что не смог удержаться и сказал:
— Боже, как от вас дурно пахнет!
— От меня дурно пахнет? — вскричал Гортензиус. — Или ты не понимаешь, что я становлюсь королем во всех отношениях? От меня уже пахнет Александром! Разве это не очевидно?
— Если от ваших подмышек пахнет Александром, — возразил Одбер, — то боюсь, как бы от ваших ног не пахло Дарием [227], который, прежде чем стать царем, был вестовым.
— Ты насмешничаешь, — отвечал Гортензиус, — но бог с тобой, я отношусь ко всему доброжелательно: короли обычно держат подле себя людей, которые разглагольствуют откровенно, чтоб их развлекать; иначе у них не осталось бы никакого удовольствия на этом свете.
Не успел он досказать эти слова, как пришли приветствовать его Ремон, Франсион, дю Бюисон и Дорини, которые осведомились, хорошо ли он изволил починать. Гортензиус рассказал, как провел добрую часть ночи за чтением книги св. Бригитты, и сообщил им те предсказания, которые истолковал в свою пользу, из чего они заключили, что он спятил больше чем наполовину и что замысел их великолепно удался. Он же, начитавшись романов, не находил странным превращение бедного писаки в короля, поскольку сам часто описывал подобные приключения, казавшиеся ему более далекими от правды, нежели его собственное, и так привык к этим вещам, что не видал в них ничего необычного.
В то время как Франсион всерьез беседовал с ним о предвещаниях, их прервал дю Бюисон и обратился к Гортензиусу:
— Скажите же мне, сударь, монсеньор, ваше величество… право, не знаю, как вас величать…
— Когда корона будет на моем челе, то вы будете называть меня величеством, — отвечал Гортензиус, — пока же я довольствуюсь титулом монсеньора.
— Простите, — вмешался Ремон, — если мы не подчинимся этому приказанию; нет никакого сомнения, что мы должны называть вас вашим величеством, ибо вы уже давно являетесь королем по своим достоинствам, хотя еще не были им по званию.
— Поступайте как хотите, — возразил Гортензиус. — Но что вы собирались мне сказать, дю Бюисон?
— Я хотел спросить, ваше величество, раз уж мы остановились на величестве, — продолжал дю Бюисон, — намерены ли вы оказывать всем равную справедливость, когда прибудете в Польшу; а именно, собираясь вознаградить добродетель, имеете ли также в виду наказывать пороки и, вспомнив тех, кто вас оскорбил, не постараетесь ли завлечь их притворными ласками, дабы предать смерти? Я слыхал об Эклюзии, Салюстии, некоем зубодере и нескольких приставах, обошедшихся с вами неподобающим образом, — не следует ли подвергнуть их каре?
Гортензиус, подумав несколько времени, отвечал:
— Да будет вам ведомо, что польскому королю не пристало мстить за обиды, нанесенные поэту Гортензиусу. Я следую апофегме французского короля [228], не захотевшего отплатить за оскорбления, коим подвергся герцог Орлеанский. Вот какую пользу я намерен впредь извлекать из прочитанного мною; а теперь мне необходимо потребовать от своей парижской хозяйки, чтоб она выслала сюда мои настольные книги, хранящиеся у нее в обеспечение тридцати пяти су, которые я остался ей должен. Когда я их получу, то, какой бы вопрос мне ни задали, у меня всегда будет быстрый ответ, почерпнутый из изречений прежних монархов, чьи жизнеописания я перелистал. В ожидании этой присылки я воспользуюсь Плутархом и сборником Эразма, и знайте, друзья мои и пособники, что я по примеру Александра отдам вам все, чем владею, и оставлю себе только надежду — вот как я намерен проводить в жизнь свои исторические познания. И так я буду поступать постоянно, а книга, в коей будет описана моя биография, станет лучшей книгой на свете. Вы, Одбер, по-видимому, обладаете любознательным складом ума, а потому поручаю вам собирание моих апофегм. Вы будете приходить с утра и оставаться у меня до вечера; придется вам также иногда спать в моей горнице, ибо если мне случится по ночам проснуться и изречь что-нибудь, то это будут одни только апофегмы.
— Как? Даже когда вы потребуете ночной горшок? — прервал его дю Бюисон. — А если вы женитесь, то неужели будете занимать королеву своими дивными апофегмами?
— Замолчите, — возразил Гортензиус, — я говорю не с вами. Вы, мой Одбер, будете ежедневно вести реестр тому, что я скажу. Это прекрасная выдумка и не сопряженная ни с какими издержками. Ведь составляют же список расходов во всяком доме, как бы мал он ни был, а сборщики и казначеи монархов круглый год заняты ведением счетов) между тем никто не записывает того, что высказывает король. Я не совершу такой оплошности и назначаю вас своим историографом.
— С каким окладом, ваше величество? — осведомился Одбер.
— Об этом еще рано спрашивать, — отвечал польский король, — подождите, пока я узнаю состояние своей казны. Я сумею положить всем вам жалованье только тогда, когда ознакомлюсь с ходом дел.
Тут Ремон сообщил ему, что он вскоре сможет получить сведения о положении своего государства, ибо к полякам уже послано с приглашением у него отобедать. Гортензиус одобрил это, желая узнать их нравы, а так как он уже был одет, как накануне, сиречь в платье из испанского сукна синего цвета, то на него накинули еще подбитую мехом епанчу и всунули в шляпу пышный эгрет, дабы наряд его больше смахивал на польский.
Вслед за тем он спустился в залу, куда не преминули тотчас же прибыть и немцы, переодетые поляками. Они приветствовали его с величайшим почтением и всячески церемонились, не решаясь оттрапезовать со своим повелителем. Дабы их уговорить, Гортензиус уселся на почетном месте, оставив подле себя пустыми три или четыре стула, а остальное общество разместилось на другом конце стола. В течение всего обеда только то и делали, что восхваляли Гортензиуса. Каждый его поступок вызывал восторг, всякое его слово встречалось восклицанием, словно он изрек пророчество, а потому самомнение ослепляло его все больше и больше и побуждало принимать за чистую монету все, что ему говорили. Когда убрали со стола, прибыло множество французских дворян, посвященных Ремоном в эту проказу; они явились на поклон к Гортензиусу, словно был он у них на родине каким-нибудь принцем. Тем временем Дорини отправился к Наис, чтоб сообщить ей забавную весть и узнать, не согласится ли она принять у себя все это милое общество. Услыхав, что она будет очень рада увидать нового короля, он вернулся рассказать об этом Франсиону, который спросил Гортензиуса, не хочет ли он провести послеобеденное время у наипрекраснейшей в Италии дамы. Он отвечал, что будет рад такому развлечению, после чего был отдан приказ заложить три кареты для всей компании. Гортензиус пожелал снять свою меховую епанчу, ссылаясь на поляков, у которых таковой не было, однако его заверили, что они не носили ее только из-за жаркого климата и что, конечно, и он мог бы надеть такой же простой плащ, как они, если б только, отказавшись столь быстро от национальной одежды, в которую едва успел облачиться, не обнаружил тем крайнее непостоянство характера. Это его убедило, и он уселся в карету вместе с поляками и Одбером, который должен был постоянно находиться при нем, чтоб запомнить его речь. Обе остальные кареты с французскими дворянами двинулись цугом за первой, каковая привлекала всеобщее внимание. Некоторые принимали сидящих в ней за маски, едущие куда-нибудь танцевать балет, однако дивились тому, что люди рядятся, когда до карнавала оставалось еще столько времени. Наис приняла их с большим радушием. Между тем подъехали несколько ее знакомых дам, чтоб увидать нового польского короля. Гортензиус держал себя весьма учтиво и ни за что не хотел присесть, пока дамы не поступят так же. Что касается мужчин, то, желая выказать уважение к монарху, они стали, прислонившись, где пришлось. Наис с первых же слов выразила свою радость по поводу счастья, выпавшего на долю лучшего из смертных, и сказала, что напрасно думают, будто господь хочет погубить людей, раз он позволил поднести скипетр человеку, который должен вернуть миру его первобытную красу.
— Особливо же, сударыня, вы должны дивиться тому, что из малой вещи сделали большую, — сказал тут дю Бюисон. — Таким образом, все разрастается, как опрокинутая пирамида: мелкие ручейки превращаются в море, прутик становится бревном, а наш король, будучи почти что ничем, сделался великим. Его жизнью управляет судьба, обратная судьбе тирана Дионисия, который из короля стал учителем, ибо он из учителя стал королем.
— Держите себя скромнее, — обрезал его Гортензиус. — О, как эта молодежь безрассудна и легкомысленна! Я не отрицаю, что вышел из ничтожества, но следует ли на это напирать? Надо забыть прошлое, точно его не было, и мы должны считать, что судьба была пьяна и не разумела своих поступков, когда насылала на нас невзгоды. Сколько королей вышло из низов, а разве их за это меньше уважали? Тамерлан был свинопасом, Агафокл [229] — сыном скудельника и в память о родителе приказывал расставлять на поставце глиняную посуду вперемежку с золотой и серебряной. Всякий знает, что Авзоний [230], который был отличным поэтом, написал о нем такие стихи: «Fama est fictilibus coenasse Agatoclea regem etc» [231]. Но, чтоб не заглядывать так далеко, один из наших польских королей [232] был землепашцем, и его деревянные башмаки еще хранятся в сокровищнице. Правда, об этом излишне говорить, и, как известно, я не такого низкого происхождения, а кроме того, быть может, обнаружится, что я родовитее, чем сам думал. Вспомните чудесные узнавания [233], встречающиеся в романах. Хариклея считала тебя дочерью жреца, а оказалась дочерью царя. Дафнис и Хлоя [234] думали, что они дети бедного пастуха, а потом выяснилось, что их родители крупнейшие богачи, Моя жизнь соткана из чудес, а потому мне представляется, что меня в конце концов признают сыном какого-нибудь великого короля. Принесут мою колыбель, мои пеленки, свивальники и какую-нибудь погремушку, усыпанную драгоценными камнями, которая засвидетельствует благородство моей крови; сердце мне это подсказывает, и я уверен, что не зря, ибо небесное наитие никогда не обманывает. Не трудно заметить, что я королевского рода, ибо никому еще не хотелось так сильно стать королем, как мне.
— Все сказанное вами совершенно правильно, — поддакнул Франсион, — а кроме того, близится год великого отпущения грехов [235]; нельзя сомневаться, что многие монархи, заключившие тайные браки, откроются в этом, дабы искупить свои прегрешения. Я слыхал, что в прошлое отпущение многие таким образом признали своих детей.
После этого Гортензиус высказал еще несколько достопримечательных рассуждений на ту же тему; но тут он заметил, что Одбер перестал его слушать, а вместо этого беседует с дю Бюисоном и ничего не записывает, хотя и захватил с собой таблички [236] для занесения на них королевских речей; а потому он сделал ему знак глазами и сказал:
— Одбер, записывайте все! Разве вы не понимаете, что это надлежит увековечить?
— Я записал все, кроме латинских стихов, — отвечал Одбер, — соблаговолите повторить их еще раз.
Гортензиус не преминул прочитать с начала до конца всю эпиграмму Авзония, полагая, что это окажет большое влияние на его жизнь, чем немало позабавил все общество. Тогда дю Бюисон, не умевший держать язык за зубами, сказал:
— Ваше величество, я знаю по-латыни только одно слово: Simia semper simia [237]. В школе вы диктовали, и теперь вы диктуете.
— Ах, шельменок, — вскричал Гортензиус, — когда вчера господа поляки объявили о желании своих соотечественников возложить на меня корону, я подумал, что мне не хватает только шутов, чтоб стать королем; но теперь я вижу, что у меня не будет в них недостатка.
Все притворились, будто находят эти реплики замечательными, а послы то и дело воздымали руки к небу и восклицали по-латыни:
— Ах, сколь велика его мудрость! Сколь он кроток! Сколь милосерден! Сколь радостно для Польши обладать таким монархом! Платон сказал: «Для счастья государств необходимо либо чтоб философы ими правили, либо чтоб короли стали философами». Но вот перед нами один из тех философов-королей, о коем мечтал Платон. Поскольку наш король был наставником в университете, то не может быть, чтоб он не преподавал логики, этой первейшей части философии, и не знал ее от доски до доски.
Так как Наис не понимала по-латыни, то Франсион не отходил от нее и объяснял ей все, о чем говорили. Что касается французского, то она владела им превосходно.
Дабы навести Гортензиуса на какой-нибудь приятный разговор, она сказала ему, что слышала о пяти-шести романах, которые он задумал написать, и спросила, намерен ли он продолжить этот труд. Он отвечал, что ему предстоят более важные занятия, но что для окончания романов будут наняты писатели на жалованье, сам же он отдает предпочтение делу перед словами и ничего так не жаждет, как искоренить османскую расу и стяжать лавры в Идумее, а потому по приезде своем в Польшу вооружит все и вся.
— Не забудьте обо мне, — вмешался дю Бюисон, — и сделайте меня командиром морской конницы.
— Хорошо, вас назначат, — отвечал Гортензиус, — но мне кажется, что вы предпочитаете должность королевского шута всякой другой.
Франсион, опасаясь, как бы польский король не разгневался, переменил разговор и опросил, с каких распоряжений он намерен начать, чтоб осчастливить свой народ.
— Могу сообщить здесь об этом, — возразил Гортензиус, — по крайней мере господа послы узнают о моих намерениях. Я желаю ввести некоторую пестроту в своих владениях и перемешать литературу с ратным делом; так, для смягчения казацких нравов, несколько слишком воинственных, я выпишу из Парижа воз поэтов, которые учредят академию и будут обучать поэзии и писанию романов. Мне хочется, чтоб все мои подданные сочиняли книги и притом на всевозможные темы. До сих пор мы видели только романы о войне и любви, но можно написать такие, которые говорили бы исключительно о тяжбах, откупах или товарах. В водовороте деловой жизни случаются дивные приключения, и никто кроме меня до этого не додумался; я подам эту идею, и тогда суконщик начнет сочинять романы о своей торговле, а адвокат — о своей клиентуре. Все будут говорить только об этом, между людьми наладится приятное общение, а стихи окажутся в таком почете, что даже приобретут цену. У кого не будет денег, тот отнесет кабатчику строфу и получит за нее полсетье [238] вина, за сонет — шопину [239], за оду — пинту, а за поэму — кварту и соответственно за прочие вирши, отчего значительно сократится народная нужда, ибо хлеб, мясо, дров свечи, сукно и шелк начнут продаваться на стихи, как вые обычно будут воспевать торговца или его товары,: наличные деньги упразднятся, и это явится большим облегчением. Вот что я сделаю для коммерции. Что же касается правосудия, то оно будет справедливым и быстрым; если тяжба окажется неразрешимой, то пусть стороны тянут жребий, кому победить, или пусть судьи рассудят в пользу того, кого считают ученее. В отношении военных законов я установлю, что никто не получит, капитанского чина, пока не выучит наизусть всего «Амадиса» и «Рыцаря Солнца» [240], без чего нельзя обладать настоящей храбростью. Кроме того, у меня есть в запасе много стратегических хитростей, чтоб обратить турок в бегство: я посажу людей на повозки, которые будут казаться огненными; в этих повозках мы спрячем лопанцы, пальники, ракеты, шутихи и швермеры со звездами и змейками, дабы варвары, увидав мои громы, кометы и светила, вообразили, что я в силах сделать нечто большее, чем Магомет. Я заведу хрустальные диски и повелю поставить за ними особые огни, благодаря которым они будут переливаться радугой; таким образом я подделаю этот семицветный метеор, это невесомое? ничто, являющееся всем, этот прекрасный божественный самострел, эту пышную арку, похожую не на английский мост через Темзу, а на ангельский мост Рая, сверкающий небесными драгоценностями. Как смутят врагов эти видения вместе с ужасающим шумом, производимым моими победоносными ратниками и теми, кого они победят!
Вслед за тем посол произнес в честь Гортензиуса длинный дифирамб, в коем высказал несколько прекрасных мыслей, ибо был человеком весьма ученым. Среди прочих причин, особливо побудивших поляков избрать Гортензиуса королем, он указал на славу, которую тот стяжал среди них своими писаниями, облетевшими мир, а также на распространившийся слух, будто именно его имели в виду тамошние мудрецы древности, когда предвещали в своих предсказаниях короля, коему предстояло превратить Польшу в счастливейшую страну на земле. Как только оратор кончил, Гортензиус приветствовал его кивком головы с величайшей серьезностью, и сказал так:
— Per me redibit aurea aetas: sit mihi populus bonus, bonus еrо rex [218].
Он не пожелал ничего к этому добавить, полагая, что многоглаголание не подобает монархам, ибо каждое их слово стоит пятисот. Поляки отвесили ему низкий поклон и удалились, жестикулируя самым необычайным образом, словно не помнили себя от восторга. Один говорил: «О rex Chrysostome, qualis Pactolus ex ore tuo emanat!» [219], а другой, уходя, восклицал: «О alter Amptrion! quot urbes sonus tuae vocis aedificaturus est» [220]. Они вышли, осыпая его похвалами и благословениями, как будущего светоча польской славы, а Франсион проводил их, радуясь тому, что они так натурально сыграли свою роль. По его возвращении дю Бюисон, очнувшись от мечтаний, в которые якобы был погружен, бросился к ногам Гортензиуса и воскликнул взволнованным голосом:
— О великий монарх, облагодетельствуйте своего верного слугу теперь, когда вы вбили гвоздь в колесо Фортуны: сделайте меня своим ставленником и назначьте на какую-нибудь должность, которая позволила бы мне жить пристойно.
Тогда Франсион грубо одернул его и сказал;
— Какая дерзость докучать так рано королю! Не ужели у вас не хватает терпения подождать, пока он прибудет в свои земли?
— Если дю Бюисон не будет вести себя скромнее, — заявил Гортензиус, — то я скажу, что он заслуживает отказа, хотя и просит, тогда как Франсион заслуживает награды, хоть и не просит.
После этого происшествия возник вопрос, надлежит ли Гортензиусу вернуться в обычное свое жилище. Ремон высказался против этого, указав на недостаточные размеры его помещения, и предложил ему остаться у него в доме, где Гортензиус явится как бы хозяином, тем более что вся французская нация будет польщена предложенной ему короной, и французы, живущие в Риме, сочтут своим долгом окружить его особу, как бы в качестве приближенных, дабы оказать ему честь в глазах поляков. Сказав это, Ремон покинул свою горницу, оставив Гортензиусу слугу, чтоб помочь ему раздеться, и удалился с остальным обществом в другое помещение. Не успели они выйти, как Гортензиус, желая уже проявить свою королевскую власть, вызвал к себе Одбера. Когда тот пришел, он потребовал, чтоб Одбер остался большую половину ночи подле его постели, так как заботы не дают ему уснуть. Одбер был этому весьма рад, ибо, будучи человеком хитрым, надеялся бдением и несуразными разговорами окончательно помутить ум Гортензиуса, дабы могли они еще лучше позабавиться на его счет.
— Друг мой Одбер, — начал Гортензиус, — заметил ли ты то, что эти поляки говорили о прорицаниях по поводу меня? Они не ошибаются: если мы заглянем в наши эфемериды [221], то найдем там удивительнейшие вещи. Не читал ли ты, когда мы были в Париже, месяцесловов парижанина Жана Пти и юного троаенца Лариве [222]? Я полагаю, что они предсказали происшествия, которые со мной случились. Один пишет, что произойдут великие смены событий под Малой Медведицей, а другой, что смиренные будут возвеличены. Чем это не великое событие, когда люди едут так далеко в поисках короля? А что касается смирения, то разве я не выказывал его всегда перед господом?
— Замечательное рассуждение, — подтвердил Одбер, — жаль, что у нас нет сейчас пророчеств сивилл, книги аббата Иоахима [223], откровений святой Бригитты [224], «Предсказаний» Мерлина [225] и «Предвещаний» Нострадамуса [226]: мы, безусловно, нашли бы там еще другие указания по этому поводу. Ибо, по правде говоря, все это весьма любопытные и полезные книги: вы находите в них события только тогда, когда они уже случились. Но вам должно быть безразлично, говорят ли они или не говорят о вашей короне, раз это уже факт.
— О, они сослужат мне большую пользу! — отвечал Гортензиус. — Может статься, я найду в них все то, что должно со мной свершиться в жизни, и избегну опасностей, которые мне угрожают. А потому, если вы хотите заслужить мое расположение, то идите немедленно и разыщите мне откровения святой Бригитты; они лежат где-нибудь у нашего хозяина.
Одбер, желавший ему угодить, дабы извлечь из него как можно больше удовольствия, отправился искать требуемую книгу и постарался ее найти. Гортензиус заставил его читать вслух предсказания и слушал их весьма внимательно; если попадались места, вязавшиеся, как ему казалось, с его личными обстоятельствами, то он перечитывал их раз девять или десять и отмечал карандашом, а затем, давая разные нелепые толкования, диктовал их Одберу, который записывал за ним. Так они провели добрую часть ночи, но в конце концов оба стали то и дело клевать носом в книгу, а потому решили посвятить несколько времени сну. Гортензиус растянулся на постели и сказал Одберу, чтоб тот улегся рядом с ним. Одбер стал всячески церемониться, ссылаясь на то, что недостоин чести спать с монархом и что не позволит себе такого невежества; но Гортензиус заявил, чтоб он не упускал такого счастья и лег в последний раз, пока король еще не держит скипетра в руках. Одбер уступил как бы из послушания, и оба они так крепко заснули, что, казалось, состязались, кто из них справится лучше с этим делом. Что же касается камердинера, то он давно отправился на покой, устав дожидаться такого сумасбродного барина.
На другой день поутру Одбер, проснувшись, оделся и позвал того же лакея, чтоб он помог облачиться Гортензиусу, с коим теперь надлежало обращаться уважительно; сам же он посягал на честь подать королю свежую рубашку. Когда он снимал с него грязную, то почуял такой дурной запах, что не смог удержаться и сказал:
— Боже, как от вас дурно пахнет!
— От меня дурно пахнет? — вскричал Гортензиус. — Или ты не понимаешь, что я становлюсь королем во всех отношениях? От меня уже пахнет Александром! Разве это не очевидно?
— Если от ваших подмышек пахнет Александром, — возразил Одбер, — то боюсь, как бы от ваших ног не пахло Дарием [227], который, прежде чем стать царем, был вестовым.
— Ты насмешничаешь, — отвечал Гортензиус, — но бог с тобой, я отношусь ко всему доброжелательно: короли обычно держат подле себя людей, которые разглагольствуют откровенно, чтоб их развлекать; иначе у них не осталось бы никакого удовольствия на этом свете.
Не успел он досказать эти слова, как пришли приветствовать его Ремон, Франсион, дю Бюисон и Дорини, которые осведомились, хорошо ли он изволил починать. Гортензиус рассказал, как провел добрую часть ночи за чтением книги св. Бригитты, и сообщил им те предсказания, которые истолковал в свою пользу, из чего они заключили, что он спятил больше чем наполовину и что замысел их великолепно удался. Он же, начитавшись романов, не находил странным превращение бедного писаки в короля, поскольку сам часто описывал подобные приключения, казавшиеся ему более далекими от правды, нежели его собственное, и так привык к этим вещам, что не видал в них ничего необычного.
В то время как Франсион всерьез беседовал с ним о предвещаниях, их прервал дю Бюисон и обратился к Гортензиусу:
— Скажите же мне, сударь, монсеньор, ваше величество… право, не знаю, как вас величать…
— Когда корона будет на моем челе, то вы будете называть меня величеством, — отвечал Гортензиус, — пока же я довольствуюсь титулом монсеньора.
— Простите, — вмешался Ремон, — если мы не подчинимся этому приказанию; нет никакого сомнения, что мы должны называть вас вашим величеством, ибо вы уже давно являетесь королем по своим достоинствам, хотя еще не были им по званию.
— Поступайте как хотите, — возразил Гортензиус. — Но что вы собирались мне сказать, дю Бюисон?
— Я хотел спросить, ваше величество, раз уж мы остановились на величестве, — продолжал дю Бюисон, — намерены ли вы оказывать всем равную справедливость, когда прибудете в Польшу; а именно, собираясь вознаградить добродетель, имеете ли также в виду наказывать пороки и, вспомнив тех, кто вас оскорбил, не постараетесь ли завлечь их притворными ласками, дабы предать смерти? Я слыхал об Эклюзии, Салюстии, некоем зубодере и нескольких приставах, обошедшихся с вами неподобающим образом, — не следует ли подвергнуть их каре?
Гортензиус, подумав несколько времени, отвечал:
— Да будет вам ведомо, что польскому королю не пристало мстить за обиды, нанесенные поэту Гортензиусу. Я следую апофегме французского короля [228], не захотевшего отплатить за оскорбления, коим подвергся герцог Орлеанский. Вот какую пользу я намерен впредь извлекать из прочитанного мною; а теперь мне необходимо потребовать от своей парижской хозяйки, чтоб она выслала сюда мои настольные книги, хранящиеся у нее в обеспечение тридцати пяти су, которые я остался ей должен. Когда я их получу, то, какой бы вопрос мне ни задали, у меня всегда будет быстрый ответ, почерпнутый из изречений прежних монархов, чьи жизнеописания я перелистал. В ожидании этой присылки я воспользуюсь Плутархом и сборником Эразма, и знайте, друзья мои и пособники, что я по примеру Александра отдам вам все, чем владею, и оставлю себе только надежду — вот как я намерен проводить в жизнь свои исторические познания. И так я буду поступать постоянно, а книга, в коей будет описана моя биография, станет лучшей книгой на свете. Вы, Одбер, по-видимому, обладаете любознательным складом ума, а потому поручаю вам собирание моих апофегм. Вы будете приходить с утра и оставаться у меня до вечера; придется вам также иногда спать в моей горнице, ибо если мне случится по ночам проснуться и изречь что-нибудь, то это будут одни только апофегмы.
— Как? Даже когда вы потребуете ночной горшок? — прервал его дю Бюисон. — А если вы женитесь, то неужели будете занимать королеву своими дивными апофегмами?
— Замолчите, — возразил Гортензиус, — я говорю не с вами. Вы, мой Одбер, будете ежедневно вести реестр тому, что я скажу. Это прекрасная выдумка и не сопряженная ни с какими издержками. Ведь составляют же список расходов во всяком доме, как бы мал он ни был, а сборщики и казначеи монархов круглый год заняты ведением счетов) между тем никто не записывает того, что высказывает король. Я не совершу такой оплошности и назначаю вас своим историографом.
— С каким окладом, ваше величество? — осведомился Одбер.
— Об этом еще рано спрашивать, — отвечал польский король, — подождите, пока я узнаю состояние своей казны. Я сумею положить всем вам жалованье только тогда, когда ознакомлюсь с ходом дел.
Тут Ремон сообщил ему, что он вскоре сможет получить сведения о положении своего государства, ибо к полякам уже послано с приглашением у него отобедать. Гортензиус одобрил это, желая узнать их нравы, а так как он уже был одет, как накануне, сиречь в платье из испанского сукна синего цвета, то на него накинули еще подбитую мехом епанчу и всунули в шляпу пышный эгрет, дабы наряд его больше смахивал на польский.
Вслед за тем он спустился в залу, куда не преминули тотчас же прибыть и немцы, переодетые поляками. Они приветствовали его с величайшим почтением и всячески церемонились, не решаясь оттрапезовать со своим повелителем. Дабы их уговорить, Гортензиус уселся на почетном месте, оставив подле себя пустыми три или четыре стула, а остальное общество разместилось на другом конце стола. В течение всего обеда только то и делали, что восхваляли Гортензиуса. Каждый его поступок вызывал восторг, всякое его слово встречалось восклицанием, словно он изрек пророчество, а потому самомнение ослепляло его все больше и больше и побуждало принимать за чистую монету все, что ему говорили. Когда убрали со стола, прибыло множество французских дворян, посвященных Ремоном в эту проказу; они явились на поклон к Гортензиусу, словно был он у них на родине каким-нибудь принцем. Тем временем Дорини отправился к Наис, чтоб сообщить ей забавную весть и узнать, не согласится ли она принять у себя все это милое общество. Услыхав, что она будет очень рада увидать нового короля, он вернулся рассказать об этом Франсиону, который спросил Гортензиуса, не хочет ли он провести послеобеденное время у наипрекраснейшей в Италии дамы. Он отвечал, что будет рад такому развлечению, после чего был отдан приказ заложить три кареты для всей компании. Гортензиус пожелал снять свою меховую епанчу, ссылаясь на поляков, у которых таковой не было, однако его заверили, что они не носили ее только из-за жаркого климата и что, конечно, и он мог бы надеть такой же простой плащ, как они, если б только, отказавшись столь быстро от национальной одежды, в которую едва успел облачиться, не обнаружил тем крайнее непостоянство характера. Это его убедило, и он уселся в карету вместе с поляками и Одбером, который должен был постоянно находиться при нем, чтоб запомнить его речь. Обе остальные кареты с французскими дворянами двинулись цугом за первой, каковая привлекала всеобщее внимание. Некоторые принимали сидящих в ней за маски, едущие куда-нибудь танцевать балет, однако дивились тому, что люди рядятся, когда до карнавала оставалось еще столько времени. Наис приняла их с большим радушием. Между тем подъехали несколько ее знакомых дам, чтоб увидать нового польского короля. Гортензиус держал себя весьма учтиво и ни за что не хотел присесть, пока дамы не поступят так же. Что касается мужчин, то, желая выказать уважение к монарху, они стали, прислонившись, где пришлось. Наис с первых же слов выразила свою радость по поводу счастья, выпавшего на долю лучшего из смертных, и сказала, что напрасно думают, будто господь хочет погубить людей, раз он позволил поднести скипетр человеку, который должен вернуть миру его первобытную красу.
— Особливо же, сударыня, вы должны дивиться тому, что из малой вещи сделали большую, — сказал тут дю Бюисон. — Таким образом, все разрастается, как опрокинутая пирамида: мелкие ручейки превращаются в море, прутик становится бревном, а наш король, будучи почти что ничем, сделался великим. Его жизнью управляет судьба, обратная судьбе тирана Дионисия, который из короля стал учителем, ибо он из учителя стал королем.
— Держите себя скромнее, — обрезал его Гортензиус. — О, как эта молодежь безрассудна и легкомысленна! Я не отрицаю, что вышел из ничтожества, но следует ли на это напирать? Надо забыть прошлое, точно его не было, и мы должны считать, что судьба была пьяна и не разумела своих поступков, когда насылала на нас невзгоды. Сколько королей вышло из низов, а разве их за это меньше уважали? Тамерлан был свинопасом, Агафокл [229] — сыном скудельника и в память о родителе приказывал расставлять на поставце глиняную посуду вперемежку с золотой и серебряной. Всякий знает, что Авзоний [230], который был отличным поэтом, написал о нем такие стихи: «Fama est fictilibus coenasse Agatoclea regem etc» [231]. Но, чтоб не заглядывать так далеко, один из наших польских королей [232] был землепашцем, и его деревянные башмаки еще хранятся в сокровищнице. Правда, об этом излишне говорить, и, как известно, я не такого низкого происхождения, а кроме того, быть может, обнаружится, что я родовитее, чем сам думал. Вспомните чудесные узнавания [233], встречающиеся в романах. Хариклея считала тебя дочерью жреца, а оказалась дочерью царя. Дафнис и Хлоя [234] думали, что они дети бедного пастуха, а потом выяснилось, что их родители крупнейшие богачи, Моя жизнь соткана из чудес, а потому мне представляется, что меня в конце концов признают сыном какого-нибудь великого короля. Принесут мою колыбель, мои пеленки, свивальники и какую-нибудь погремушку, усыпанную драгоценными камнями, которая засвидетельствует благородство моей крови; сердце мне это подсказывает, и я уверен, что не зря, ибо небесное наитие никогда не обманывает. Не трудно заметить, что я королевского рода, ибо никому еще не хотелось так сильно стать королем, как мне.
— Все сказанное вами совершенно правильно, — поддакнул Франсион, — а кроме того, близится год великого отпущения грехов [235]; нельзя сомневаться, что многие монархи, заключившие тайные браки, откроются в этом, дабы искупить свои прегрешения. Я слыхал, что в прошлое отпущение многие таким образом признали своих детей.
После этого Гортензиус высказал еще несколько достопримечательных рассуждений на ту же тему; но тут он заметил, что Одбер перестал его слушать, а вместо этого беседует с дю Бюисоном и ничего не записывает, хотя и захватил с собой таблички [236] для занесения на них королевских речей; а потому он сделал ему знак глазами и сказал:
— Одбер, записывайте все! Разве вы не понимаете, что это надлежит увековечить?
— Я записал все, кроме латинских стихов, — отвечал Одбер, — соблаговолите повторить их еще раз.
Гортензиус не преминул прочитать с начала до конца всю эпиграмму Авзония, полагая, что это окажет большое влияние на его жизнь, чем немало позабавил все общество. Тогда дю Бюисон, не умевший держать язык за зубами, сказал:
— Ваше величество, я знаю по-латыни только одно слово: Simia semper simia [237]. В школе вы диктовали, и теперь вы диктуете.
— Ах, шельменок, — вскричал Гортензиус, — когда вчера господа поляки объявили о желании своих соотечественников возложить на меня корону, я подумал, что мне не хватает только шутов, чтоб стать королем; но теперь я вижу, что у меня не будет в них недостатка.
Все притворились, будто находят эти реплики замечательными, а послы то и дело воздымали руки к небу и восклицали по-латыни:
— Ах, сколь велика его мудрость! Сколь он кроток! Сколь милосерден! Сколь радостно для Польши обладать таким монархом! Платон сказал: «Для счастья государств необходимо либо чтоб философы ими правили, либо чтоб короли стали философами». Но вот перед нами один из тех философов-королей, о коем мечтал Платон. Поскольку наш король был наставником в университете, то не может быть, чтоб он не преподавал логики, этой первейшей части философии, и не знал ее от доски до доски.
Так как Наис не понимала по-латыни, то Франсион не отходил от нее и объяснял ей все, о чем говорили. Что касается французского, то она владела им превосходно.
Дабы навести Гортензиуса на какой-нибудь приятный разговор, она сказала ему, что слышала о пяти-шести романах, которые он задумал написать, и спросила, намерен ли он продолжить этот труд. Он отвечал, что ему предстоят более важные занятия, но что для окончания романов будут наняты писатели на жалованье, сам же он отдает предпочтение делу перед словами и ничего так не жаждет, как искоренить османскую расу и стяжать лавры в Идумее, а потому по приезде своем в Польшу вооружит все и вся.
— Не забудьте обо мне, — вмешался дю Бюисон, — и сделайте меня командиром морской конницы.
— Хорошо, вас назначат, — отвечал Гортензиус, — но мне кажется, что вы предпочитаете должность королевского шута всякой другой.
Франсион, опасаясь, как бы польский король не разгневался, переменил разговор и опросил, с каких распоряжений он намерен начать, чтоб осчастливить свой народ.
— Могу сообщить здесь об этом, — возразил Гортензиус, — по крайней мере господа послы узнают о моих намерениях. Я желаю ввести некоторую пестроту в своих владениях и перемешать литературу с ратным делом; так, для смягчения казацких нравов, несколько слишком воинственных, я выпишу из Парижа воз поэтов, которые учредят академию и будут обучать поэзии и писанию романов. Мне хочется, чтоб все мои подданные сочиняли книги и притом на всевозможные темы. До сих пор мы видели только романы о войне и любви, но можно написать такие, которые говорили бы исключительно о тяжбах, откупах или товарах. В водовороте деловой жизни случаются дивные приключения, и никто кроме меня до этого не додумался; я подам эту идею, и тогда суконщик начнет сочинять романы о своей торговле, а адвокат — о своей клиентуре. Все будут говорить только об этом, между людьми наладится приятное общение, а стихи окажутся в таком почете, что даже приобретут цену. У кого не будет денег, тот отнесет кабатчику строфу и получит за нее полсетье [238] вина, за сонет — шопину [239], за оду — пинту, а за поэму — кварту и соответственно за прочие вирши, отчего значительно сократится народная нужда, ибо хлеб, мясо, дров свечи, сукно и шелк начнут продаваться на стихи, как вые обычно будут воспевать торговца или его товары,: наличные деньги упразднятся, и это явится большим облегчением. Вот что я сделаю для коммерции. Что же касается правосудия, то оно будет справедливым и быстрым; если тяжба окажется неразрешимой, то пусть стороны тянут жребий, кому победить, или пусть судьи рассудят в пользу того, кого считают ученее. В отношении военных законов я установлю, что никто не получит, капитанского чина, пока не выучит наизусть всего «Амадиса» и «Рыцаря Солнца» [240], без чего нельзя обладать настоящей храбростью. Кроме того, у меня есть в запасе много стратегических хитростей, чтоб обратить турок в бегство: я посажу людей на повозки, которые будут казаться огненными; в этих повозках мы спрячем лопанцы, пальники, ракеты, шутихи и швермеры со звездами и змейками, дабы варвары, увидав мои громы, кометы и светила, вообразили, что я в силах сделать нечто большее, чем Магомет. Я заведу хрустальные диски и повелю поставить за ними особые огни, благодаря которым они будут переливаться радугой; таким образом я подделаю этот семицветный метеор, это невесомое? ничто, являющееся всем, этот прекрасный божественный самострел, эту пышную арку, похожую не на английский мост через Темзу, а на ангельский мост Рая, сверкающий небесными драгоценностями. Как смутят врагов эти видения вместе с ужасающим шумом, производимым моими победоносными ратниками и теми, кого они победят!