— Сообщу вам, монсеньор, об одном ужасном происшествии. Надобно вам знать, что несколько времени тому назад ушел я рано поутру из дому хлопотать по своим делам и вернулся ранее, нежели рассчитывал, ибо к тому же забыл захватить одну важную бумагу. Я застал этого француза перед своей горницей, где он беседовал с моей женой, которая была не совсем еще одета. Вы отлично знаете, как косо мы здесь смотрим на то, когда заходят так фамильярно в наши дома, а особливо к нашим женам, которых никак не устережешь. Я накричал на свою за то, что она впустила к себе этого человека, и довольно резко обрушился также и на него; но он извинился, сославшись на обычаи своей страны, от коих не может отвыкнуть и все забывает, что в Риме живут иначе; впрочем, пришел он по делу и просил меня сообщить ему о ходе процесса одного своего приятеля-дворянина, о коем мне должно быть известно. Уловку эту он придумал весьма удачно, так как я действительно был осведомлен об интересовавшем его деле и хранил в своем кабинете некоторые бумаги, до него относившиеся. Я отправился туда, дабы их взять и показать ему, ибо уже не опасался никакого зла и считал его вполне порядочным человеком. Мне хотелось также отыскать забытую бумагу, а потому я несколько замешкался в своем кабинете; но не успел я повернуться к французу спиной, чтоб взглянуть на полки, как злодей захлопнул дверь и дважды повернул ключ. Сколько я ни кричал и ни молил, он не захотел мне открыть. Я приказал жене освободить меня, но она отвечала, что не может, и действительно, предатель не замедлил ее схватить и поступить с нею по своему желанию. Дверь моего кабинета состоит из двух досок, которые так разошлись, что образовали щель в два пальца. Не знаю, почитать ли это своим счастьем или несчастьем, но, с одной стороны, получил я ту пользу, что видел наносимый мне ущерб, за который намерен был потребовать возмездия, а с другой — терпел муки, глядя сквозь это отверстие на постигший меня позор. Я кричал на жену, но она отговаривалась тем, что француз ее насилует. Я кричал на него, не жалея поносных слов, но не получил никакого ответа. Я неистовствовал взаперти и, сняв с крючка большой тесак, висевший в кабинете, вытащил его из ножен и просунул клинок несколько раз в дверную щель, угрожая подлецу французу убить его, если он не отопрет; но я не мог до него добраться и пришел в такую ярость, что принялся изо всей силы колоть и рубить стул в своем кабинете и чуть было не превратил его в щепки. Наконец жена отперла дверь, и я вышел, взбешенный, намереваясь лишить предателя жизни, но он успел исчезнуть; тогда я обратился к жене и сказал ей, что если б это произошло с ее согласия и я бы в том убедился, то зарезал бы ее на месте. Но, по словам жены, совесть ее была совершенно чиста, и француз напрасно потратил свои усилия, ибо она так сопротивлялась, что он не смог выполнить своего намерения; по крайней мере, она утверждала, что ей так показалось; впрочем, может статься, была она в большом возбуждении и не почувствовала того, что он над ней проделал. Злодей же, как она сообщила, сказал, уходя, что затеял все это только забавы ради и что запер меня и поиграл с ней лишь для того, чтоб поиздеваться над моей ревностью и узнать, как я к этому отнесусь. Она такая простушка, что поверила ему, но меня не проведешь: злодейство француза было слишком очевидно. С тех пор мне не представлялось ни одного удобного случая, кроме сегодняшнего, подать на него жалобу; но теперь я ходатайствую об удовлетворении меня за поруганную честь и о телес-ном наказании для предателя.
   Человек этот рассказывал свою историю не настолько тихо, чтоб помимо судьи ее не слышали еще некоторые из присутствующих, а потому весть эта стала переходить из уст в уста, и все вскоре узнали о ней. Сказанное им о Ремоне было сущей правдой; но он сам оставил ему лазейку для оправданий, огласив заявления своей жены. Тогда Ремон сказал, что вовсе ее не обесчестил и что выкинул эту штуку для одного только времяпровождения, не питая никакого злого умысла. Лючио уже не раз слыхал о жене этого человека, неоднократно наставлявшей рога своему ничего не подозревавшему мужу, а потому решил не предавать дела огласке и заявил сбиру, что он должен быть удовлетворен объяснениями Ремона. Но тот продолжал упорно настаивать на своем. Тогда судья сказал ему, что он неправ и напрасно старается изо всех сил доказать бесчестье своей жены, когда остальные это оспаривают. Пришлось ему умолкнуть, но все заподозрили истину и приготовились посудачить об его позоре. Хотя Ремон действительно поступил слишком дерзко, но, надо отдать ему справедливость, несколько совестился публичного разоблачения своих любовных делишек перед строгим судьей и столькими лицами и, дабы рассеять это воспоминание, подошел к Франсиону и заговорил с ним об его делах; он рассказал ему о том, как раскрыл происки его соперников, и выразил надежду, что Наис, узнав об этом, вероятно, умерит свой гнев. Затем, обратившись к Дорини, он попросил его известить кузину, что Лючинда с дочерью заходили к ней и заверили ее в измене Франсиона исключительно по наущению Эргаста, который преследовал две цели, желая одновременно отделаться от Эмилии и помешать Франсиону жениться на Наис. Дорини отвечал, что слышал признания Корсего и очень желал бы, чтоб его кузина получила возможно скорее неоспоримые доказательства невиновности Франсиона.
   Пока они совещались, Лючио доложили, что его спрашивают какие-то дамы, а так как он к тому времени закончил часть своих дел, то сошел в нижний зал, куда их провели. То были Лючинда и Эмилия, которые, узнав об обвинении Франсиона в подделке денег, почитали его уже мертвым и отчаялись извлечь из него какую-либо пользу. Бергамин и Сальвиати все еще находились в суде и не побеспокоились уведомить их об его освобождении. Мать и дочь знали о пребывании Эргаста в Риме и рассудили, что если казнят Франсиона, то этот венецианский синьор вновь начнет домогаться руки Наис и Эмилия потеряет надежду им завладеть. Ей же хотелось, потеряв одного, удержать другого, который действительно был гораздо более обязан жениться на ней, нежели Франсион. Итак, Лючинда рассказала Лючио, что Эргаст сошелся с ее дочерью в бытность их в Венеции и что у этой последней даже был от него ребенок, коим она разрешилась преждевременно, но что тем не менее этот синьор отказывался жениться на ней из-за ее бедности, а потому пришла она искать правосудия против обольстителя. Судья посоветовал ей не прибегать к обычной процедуре и не поднимать шума, а в интересах их чести обойтись с Эргастом деликатно и послать за ним, дабы выведать его намерения. Они с радостью одобрили это предложение, которое весьма им благоприятствовало. Тогда судья послал человека к Эргасту и попросил его немедленно прийти. Тот жил неподалеку, а потому вскоре явился. Лючио изложил ему заявление дам и спросил, может ли он это отрицать. Эргаст оказался не настолько нагл, однако ответил, что у Эмилии было бы больше оснований напоминать ему об их прежних узах, если б она ежедневно не заключала новых, как, например, незадолго перед тем с неким французом, пользовавшимся свободным доступом в ее жилище.
   — Но вы умалчиваете о том, — возразил судья, — что это дело ваших рук и что вы хотели обмануть француза и отстранить его от другой любви, где он был вашим соперником и одержал верх.
   Эргаст весьма подивился такой осведомленности судьи в его делах. Он досадовал на откровенность, с которой прежде говорил об этом предмете, и попытался заверить Лючио, что у него нет никаких счетов с Франсионом; но судья отвечал, что поставит его на очную ставку с человеком, который подтвердит обвинение, и что, кроме того, Эмилия обещает предъявить против него бесспорные улики, а потому, если он не согласен жениться на ней добровольно, правосудие принудит его к этому. Тогда он сослался на свою подсудность венецианскому суду, который один только вправе принять жалобу от Эмилии; однако Лючио указал ему на то, что потерпевшие вчиняют иски по месту своего пребывания, а поскольку он, равно как и Лючинда с Эмилией, жительствует в данное время в Риме, то тамошние судьи вполне полномочны его осудить. Тут Эргаст почувствовал угрызения совести: он вспомнил обещания, некогда данные Эмилии, и пожалел о том, что ее бросил. Он сказал Лючио, что это дело со временем уладится; но тот не пожелал дать ему отсрочку и пригрозился арестовать его, если он вздумает о ней ходатайствовать. Затем судья послал за Дорини, с коим был в большом дружестве, и рассказал ему о том, как он пытается сосватать Эргаста и Эмилию, а также вкратце поведал ему о прочих происшествиях. Дорини подивился этому стечению обстоятельств и, видя, как Эргаст пытается увильнуть от обещания жениться на прежней своей полюбовнице, заявил ему, что отлично знает об его намерениях по отношению к Наис, но что надежды эти тщетны, ибо если даже она откажет Франсиону, то все же не выйдет за него замуж, так как не питает к нему никакой склонности. Это побудило Эргаста докончить начатое: он обещал жениться на Эмилии и впредь оказывать ей всяческие знаки внимания. Она обладала такой редкостной красотой, что он мог почитать себя довольным; правда, мать ее была бедна и находилась в затруднительном положении, однако же могла надеяться на блестящее будущее в случае удачного исхода своего процесса. Лючинда была в восторге, ибо всегда желала, чтоб он стал ее зятем, а если она одно время помышляла о Франсионе, то лишь благодаря тому, что ее коварным образом убедили в преимуществах этого брака для ее дочери и в невозможности больше рассчитывать на Эргаста.
   Тогда этот синьор откровенно признался, что злоумышлял против Франсиона и что его клевреты внушили Лючинде мысль отправиться к Наис и возбудить в ней ненависть к тому, за кого она собиралась выйти замуж; точно так же и Бергамин ходил по его наущению к Франсиону с требованиями, ибо им хотелось узнать, как его соперник к этому отнесется и согласится ли покинуть Наис ради Эмилии. Дорини, получив такие сведения, попросил Лючио сходить к его кузине, бывшей и ему несколько сродни, дабы успокоить ее и рассеять ее негодование против Франсиона. Тот охотно согласился взять на себя этот труд, ибо чего не сделаешь ради такой дамы.
   После того как Лючинда, Эмилия и Эргаст удалились вполне удовлетворенные, судья вспомнил о прочих делах. Жалоба сбира на Ремона могла почитаться пустой. Иск Сальвиати к Франсиону отпадал в связи с только что происшедшим, а когда ходатай с Бергамином узнали об этом, то ушли весьма смущенные. Что касается Корсего, то его отвели в тюрьму. Когда Лючио отпустил всех судейских чинов, то остались одни только наши французские дворяне, которые принялись благодарить судью за справедливое решение, особливо же Франсион, наиболее заинтересованный из всех. Дорини рассказал ему о соглашении между Эргастом и Эмилией. Франсион остался этим весьма доволен, но еще больше обрадовался, узнав, что Дорини и Лючио собираются успокоить Наис и разрешить его тяжбу с нею. Тогда судья, смеясь, заявил, что простолюдинов обычно вызывает к себе для дознания, но что такая дама заслуживает допроса на дому. Франсион поклялся ему в вечной благодарности, после чего Лючио с Дорини уехали. Нашему кавалеру разрешили забрать сундуки, и он отправился домой в сопровождении Ремона, Одбера и Гортензиуса, который все время тут присутствовал; но по пути они увидали нечто, приведшее их в крайнее изумление.
   Они услыхали за собою такой страшный шум, что принуждены были обернуться и тотчас же заметили молодого человека в одной только сорочке и даже без сапог, которого преследовало с беспрерывным гиканьем огромное скопище всякой сволочи. Он продолжал бежать с большой быстротой, но они тем не менее узнали в нем дю Бюисона и весьма огорчились странным его состоянием, ибо заподозрили, что ему причинили какую-нибудь обиду или что он помешался в уме, и эта последняя мысль казалась наиболее вероятной, ибо он то и дело размахивал вокруг себя хлыстом, выхваченным у какого-то лакея, и фехтовал им, как двухконечной булавой, не переставая распевать всякие шутовские песни. Обгоняя своих друзей, он не подал виду, что их заметил и только поглядел на Гортензиуса, которому закатил здоровенную оплеушину. Тут крики еще усилились, а дю Бюисон побежал быстрее, чем прежде. Одни говорили, что он пьян, другие — что он спятил, третьи — что у него горячка и что римский воздух вреден большинству французов; нашлись и такие, которые утверждали, что он вытворяет все это со зла и что его надо схватить и связать. Но наши французские дворяне не позволили учинить над ним насилия и проводили его до самого дома Ремона, куда он ринулся со всего размаху. Они подоспели почти одновременно с ним, а он, увидав их, обратился к ним с просьбой спасти его от сволочи и дать ему отдохнуть. Тут они убедились в невредимости рассудка дю Бюисона и, доведя его до одной из горниц, посоветовали лечь; пришлось только откинуть одеяло, и он сейчас же юркнул в постель. Затем, несколько переведя дух, он рассказал своим друзьям следующее.
   — Должен поведать вам о своих безумствах: я несколько раз навещал здешних куртизанок и обманывал их шутки ради, заведя себе это обыкновение еще во Франции. Но нашлась одна, по имени Фьяметта, которая вздумала мне отомстить. Я обещал ей быть у нее в прошлую ночь и ушел отсюда вчера под вечер; хотя дело Франсиона не выходило у меня из головы, однако я не хотел упускать это удовольствие. Итак, я проскользнул в ее дом и переговорил со служанкой, которая провела меня в гардеробную, где предложила подождать, пока не уйдет какой-то родственник ее госпожи, ибо Фьяметта не хотела, чтоб этот человек знал об ее шашнях. Наконец служанка объявила, что он ушел и что мне остается только раздеться и провести— ночь с Фьяметтой. Я не согласился снять с себя платье и пожелал сперва с нею поздороваться, но наперсница принялась раздевать меня как бы в шутку и сказала, что будет очень забавно, если я в таком виде неожиданно предстану перед хозяйкой. Сняв с меня одежду, она открыла двери и предложила мне выйти без свечи, что я поспешно исполнил, рассчитывая попасть прямо в спальню; но она быстро захлопнула за мной двери, и тут мне стало ясно, что меня обманули. С первого же шага я чуть было не сломал себе шею, ибо вместо ровного пола там оказались ступени. При падении я изодрал себе все ляжки, и мне оставалось только кричать и стучать кулаками в двери; но служанка заявила, что если я не замолчу, то она пришлет мне кой-кого, кто обойдется со мной другим манером. Я попытался улестить ее просьбами и обещаниями, но ничего не помогло. Она продолжала мне грозить, а потому я принужден был умолкнуть. Хотя погода стоит довольно теплая, однако ночь была холодная и для меня крайне неприятная; могу вас заверить, что никогда не проводил худшей. Я уселся на ступеньке и ежился, как мог, чтоб хоть несколько согреться. Когда ободняло, я долго взывал, но никто мне не ответил: вероятно, служанка нарочно ушла, чтоб со мной не разговаривать, Наконец сверху сошел рослый детина с тесаком в одной руке и воловьей жилой в другой и, стеганув меня ею по плечу, приказал мне убраться отсюда. Я вынужден был спуститься с лестницы, тщетно пытаясь уговорить его и потеряв всякую надежду получить назад свои пожитки. Внизу оказалась маленькая дверца, выходившая в переулок; он вытолкал меня наружу и запер за мной. Я присел на камень, размышляя о том, что мне предпринять. Там проходило мало народу, ибо эта уличка кончается тупиком, да и были это исключительно люди простого звания. Я пожаловался им на то, что у меня отняли платье. Одни смеялись, говоря, что так мне и надо, коль скоро я повадился ходить к женщинам. Другие жалели меня, но, по их словам, были бессильны мне помочь. С некоторыми я вовсе не заговаривал и полагаю, что они принимали меня за нищего, ибо рубашка моя загрязнилась от лежания на ступенях, далеко не отличавшихся чистотой. Наконец я рассудил, что могу просидеть так бесконечно, если не уйду оттуда; но идти в таком виде среди бела дня было делом не совсем обычным. Я надумал сказать одному прохожему, чтоб он зашел сюда и предупредил моих друзей о постигшем меня несчастье; но, видимо, он не нашел дома, и, заставив меня долго дожидаться, вовсе не вернулся. Тут, наконец, мне пришла на ум забавная мысль разыграть сумасшедшего, что было целесообразнее, нежели торчать там бог весть сколько времени. Я храбро вышел и оттуда двинулся по улицам, распевая нелепейшие песни. Дети, как вы видели, потешались надо мной и, не встреть я вас, вероятно, причинили бы мне немало вреда. Если же я дал пощечину господину Гортензиусу, то лишь для того, чтоб укрепить веру в мое безумие; от всего сердца прошу у него прощения.
   Гортензиус простил ему, но посоветовал больше не соваться в такие злачные места. Ремон же сказал, что после такого наказания дю Бюисон, наверное, раз навсегда проникнется к ним отвращением.
   — Но и вы, Ремон, получили свою долю, — заметил Франсион. — Вам было здорово совестно, когда разоблачили ваши шуры-муры перед Лючио.
   — Если бы вы видели жену сбира, — отвечал Ремон, — то сказали бы, что она того стоит; несмотря на свое подлое звание, это — милейшая особа.
   — Как бы то ни было, — возразил Франсион, — но я с удовольствием прослушал рассказ об этом приключении, ибо теперь вы не можете попрекать меня тем, что я утаил от вас свою любовь к Эмилии. Я же говорил вам, что есть такие вещи, которые мы обычно храним в тайне. Но вернемся к происшествию с дю Бюисоном. Не следует ли послать за его одеждой? Много ли денег было у вас в кармане?
   — Нет, немного, — отвечал дю Бюисон, — я готов оставить их Фьяметте, лишь бы получить от нее свое платье. Я счел бы для себя позором, если б она его мне не вернула.
   Франсион согласился с ним, а потому отрядили хозяина и нескольких лакеев, которые угрозами вытребовали у Фьяметты все вещи. Тем временем сволочь продолжала дежурить подле дома, поджидая выхода дю Бюисона; но, наконец, удалось спровадить этих людей, сказав им, что то был бедный молодой человек, заболевший горячкой, и что его уложили в постель.
   По наступлении обеденного часа наши французские дворяне уселись за стол вместе с дю Бюисоном, который успел достаточно отдохнуть. Они не переставали издеваться друг над другом по поводу своих приключений. Только один Одбер оставался неуязвим, ибо хотя и был человеком весьма занимательным, однако же отличался уравновешенным и рассудительным нравом, предпочитая общаться с местными любомудрами, нежели заводить знакомство с самыми прелестными куртизанками. Франсион, обсудив приключения своих приятелей, откровенно признал, что на его долю выпала худшая участь, и сомневался только, кто из двух его объединившихся врагов, Валерий или Эргаст, причинил ему больше вреда. Одни называли Валерия, заставившего заподозрить Франсиона в подделке денег, позорном преступлении, караемом смертной казнью; но сам он больше винил Эргаста, который поступил с ним гораздо хуже, лишив его благоволения Наис; зло, конечно, заключалось не столько в том, что он свел его с Эмилией, доставившей ему удовольствие своими беседами, сколько в том, что он подговорил ее пожаловаться Наис. Спустя несколько времени после обеда приехал Дорини и сказал Франсиону, что Лючио хлопотал за него с успехом и несколько обелил его в глазах Наис, которая разрешает ему навестить ее сегодня днем. Тогда Франсион поспешил приготовиться к предстоящему визиту и принарядился в лучшее платье, ибо в тюрьме ему было не до этого. Ему сопутствовали все наши французские дворяне, и когда Наис увидала его, то приняла весьма строгий и внушительный вид; но он ничего уже больше не боялся и сказал ей так:
   — Перед вами невинный человек, которого облыжно обвинили и который принес вам доказательства своей безупречности.
   — Не будьте столь самонадеянны, — отвечала она, — чтоб отрицать за собой всякую вину, ибо вы лишили бы меня удовольствия вас простить.
   — Поскольку мне обеспечено ваше прощение, то готов признать себя виновным, — возразил Франсион.
   — Но вы и виновны до некоторой степени, — промолвила Наис, — ибо, без всякого сомнения, любили Эмилию.
   — Любил, — отвечал Франсион, — но как любят прекрасный плод, который висит на дереве и до которого не хочется дотронуться; вернее, я любил ее так, как любят цветы, но не более; едва ли вам угодно, чтоб я ослеп и не мог любоваться творениями природы? я нахожу все их прекрасными^ но мое любование ими сейчас же обращается на вас, ибо я нахожу красоту, лишь в том, что так или иначе сходствует с вами. Все же если вы считаете такой образ жизни преступным, то я готов переменить свой нрав, лишь бы остаться в границах повиновения.
   — Можете говорить, что вам угодно, — возразила Наис, — но вам не удастся так легко оправдаться, как в деле о фальшивых монетах.
   Тут Дорини, отведя ее в сторону, посоветовал ей оставить строгость и принять во внимание, что Франсион был не так виновен, как ей казалось, и что если он навещал Эмилию, то происходило это тогда, когда Наис еще не выказывала ему благосклонности и он старался рассеять свою грусть в других местах. К тому же, как ей уже было известно, ничто не связывало Франсиона с этой дамой, а, напротив, Эргаст собирался на ней жениться. С другой стороны, она рассуждала, что если порвет с Франсионом после того, как дело зашло так далеко, то станет всеобщим посмешищем, и что он, обладая множеством друзей и большими связями, мог с отчаяния и гнева решиться на какой-нибудь досадный поступок. А потому она разрешила ему переговорить с ней наедине и повторить заверения в своей покорности; таким образом состоялось как бы новое соглашение. Тогда Дорини заявил, что не следует долее откладывать свадьбу, дабы завистливые враги не учинили какой-нибудь новой помехи. Тотчас же послали за священником, после чего их обручили и назначили венчание на следующий день.
   Вернувшись домой вместе со своими друзьями, Франсион сказал им, что постарается вести себя благоразумнее, нежели прежде, и что, женившись на Наис, обретет спокойную гавань и перестанет блуждать по морю всевозможных увлечений, нарушая свой покой и подвергая себя непрестанной опасности кораблекрушения. Неприятности, испытанные им из-за Эмилии, живо рисовались его глазам, и он решил впредь любить одну только Наис. Он стал уговаривать остальные бросить сколь можно скорее беспутный образ жизни и не служить долее дурным примером для других.
   Весь вечер прошел в подобных рассуждениях, а на следующий день наши французские дворяне принарядились, дабы присутствовать при бракосочетании Франсиона и Наис. Все с удовольствием узнали, что Эргаст в тот же день женится на Эмилии. Хотя этот последний и считал свою невесту прекрасной и исполненной всяких совершенств, однако же вступил в брак с нею не без некоторого отвращения, вспоминая об ее знакомстве с Франсионом. Он терзался мыслью о том, что его соперник, может статься, насладился ею и что сам он тому способствовал. Эти угрызения были достаточной карой; но все же он был наказан мягче Валерия, коего в тот же день отправили в ссылку, уличив в подделке денег. Корсего и доносчик, пособлявшие ему в этом воровском деле, были приговорены к галерам. Что же касается Бергамина и Сальвиати, пытавшихся обмануть Франсиона другим способом, то они не совершили такого большого зла, а потому их не наказали, а предоставили их собственному окаянству. Те, кто подвергся суровой каре, совершили еще и другие преступления помимо своих последних плутней. В тот же день повесили также одного вора, который оправдывался тем, что не обкрадывал никого, а, напротив, несколько времени тому назад положил деньги в кармашек некоего француза; его допросили обстоятельнее, и он оказался тем самым, которого Корсего подговорил подсунуть Франсиону воровские деньги; таким образом невиновность нашего кавалера оказалась бесспорно доказанной, к удовольствию тех, кто его знал, а особливо всех присутствовавших на свадьбе, среди коих слух об этом вскоре распространился. Общество было, однако, невелико: пригласили только самых интимных друзей Франсиона и ближайших родственников Наис, ибо не в обычае созывать много народу на свадьбу вдовицы и праздновать оную с чрезмерной пышностью; а потому и на сей раз наибольшая радость пришлась на долю новобрачных, и достаточно того, что они были довольны и наслаждались блаженством, предоставленным им по праву. А дабы никто не возымел мысли в нем участвовать, мы не станем его описывать. Скажем только, что оно было бесподобно и с течением времени нисколько не уменьшилось. Франсион, будучи вынужден бросить свою холостую жизнь, стал человеком степенного и серьезного нрава, и никто не узнал бы в нем прежнего удальца. Но хотя он и сознает, что не следует делать зло, дабы из этого вышло добро, однако же передают, будто он не слишком раскаивается во многих мелких проказах, совершенных им в дни юности с целью покарать людские пороки. Что касается Ремона и дю Бюисона, то, несмотря ни на какие уговоры своего женатого друга, они продолжали предаваться мирским наслаждениям весь остаток времени, которое положили пробыть в Риме. Первым вернулся во Францию Одбер, присоединившись к свите возвращавшегося туда посла, ибо достаточно насмотрелся на диковины Италии и не хотел долее там оставаться. Он не взял с собой Гортензиуса; Наис пристроила его к одному своему родственнику кардиналу, у коего он жил в свое удовольствие, не теряя надежды на королевскую корону, ибо под влиянием удачи дух его невесть как окрылился; таким образом он изо дня в день поджидал послов от польского народа, а потому речи его переставали забавлять окружающих. Когда Франсион увидал, что Ремон и дю Бюисон готовятся его покинуть, он не нашел иного средства пособить этой беде, как отправиться вместе с ними и постранствовать по отечеству, дабы навестить родных вместе со своей супругой. Дорини также принял в этом участие, и путешествие их оказалось наиблагополучнейшим и наиприятнейшим. Франсион был весьма рад пожить несколько времени со всеми прежними знакомцами, и при этом случае он и поведал некоторым бесподобные свои похождения.
 
 
КОНЕЦ