Страница:
При первой их встрече она заявила ему с прелестным коварством:
— Государь мой, вы завели себе лакея, который плохо исполняет ваши поручения; я убеждена, что вы дали ему два письма: одно для вашей возлюбленной, другое для моего отца. То, что предназначалось даме, он занес сюда, и боюсь, как бы он взамен не вручил ей того, которое вы написали батюшке.
Не зная, в чем дело, молодой человек принял ее слова за выдумку с целью от него отвязаться и отрицал главным образом передачу своему лакею каких бы то ни было писем для возлюбленной. Когда же Диана показала ему полученные ею послания и сообщила о том, каким способом лакей их вручил, он заподозрил, что они написаны кем-то, кто тайно в нее влюблен; находя ее достаточно привлекательной, чтоб искать ее благоволения, и заметив, что она считает все это делом его рук, он спросил, понравились ли ей цидулка и стихи, а так как она отозвалась о них благосклонно, то он притворился, будто не может дольше скрывать своего авторства и вынужден признаться, сколь сильно он жаждет ей служить. У него даже хватило сметки заверить ее, что, боясь, как бы она не отказалась принять его подношение, он додумался передать ей через своего лакея любовные стихи под видом бумаг особливо важных и касающихся тяжбы, которую отец ее вел по его поручению. Хотя она этому и поверила, однако же не преминула по-прежнему настаивать, что его слуга ошибся и что он, без всякого сомнения, велел ему отнести другой девушке. Вскоре он узнал от своего лакея, как было дело, но это не помешало ему упорно утверждать перед Дианой, будто он сочинил стихи в ее честь, и в конце концов она принуждена была сознаться, что придает веру его словам; а так как она всегда питала слабость к остромыслам, то, приписав сему кавалеру особливо острые мысли, она стала предпочитать его прочим своим поклонникам.
Я написал для Дианы еще целую кучу стихов и, встретившись однажды на улице с ее служанкой, воспользовался кромешной тьмой и сказал ей:
— Милочка, передайте от меня песенку госпоже Диане: это та, которую я обещал ей намедни; пожалуйста, засвидетельствуйте вашей госпоже мое нижайшее почтение.
Служанка не отказалась взять бумажку и отнесла ее Диане, которая не могла приписать стихи тому, кто, по ее мнению, сочинил первые, ибо этот автор, посетивший ее накануне, не нуждался в таких уловках для передачи своих посланий.
Я вознамерился сообщить ей, что вирши исходят от меня, а посему на следующий затем день, когда она после ужина вышла на крыльцо, прошел мимо ее дома и довольно громко прочел одну из строф, посланных ей накануне. Обладая хорошей памятью, она вспомнила, где ее читала, и незамедлительно обратила свой взор на меня.
Я этим не ограничился, но написал другое письмо, каковое вручил ей весьма хитрым способом, а именно, просунув его в ящик той скамьи, которую снимала Диана в церкви св. Северина, и когда на другой день, приходившийся на воскресенье, она отперла его, чтоб достать оттуда свечу и молитвенник, то обнаружила там цидулку. В ней заключались уверения в пылких моих чувствах и говорилось, что если она хочет знать, кем написано послание, то пусть взглянет на того, кто впредь будет стоять в церкви насупротив нее, одетый в светло-зеленое платье, каковое я заказал себе нарочито для сего случая. Таким образом, она нашла мою цидулку за утренней обедней и успела прочесть ее до вечерни, а потому, увидав меня во время этой службы, смогла узнать, кто ее поклонник, ибо уже к началу проповеди я стал неподалеку от ее скамьи, опасаясь не достать места в церкви и упустить из-за этого свое предприятие; я вращал глазами томно и по ровному кругу с точностью инженера, вертящего машину, а моя маленькая погубительница, несмотря на стрелы, пущенные ею в мое сердце, держала себя с величайшей самоуверенностью и глядела на меня в упор, да к тому же с меньшей стыдливостью, чем я на нее. Не знаю, назвать ли это жестокостью или, напротив, благодеянием: с одной стороны, она доставляла мне блаженство, ибо ничего не могло быть для меня сладостнее ее взоров, а с другой — причиняла великие страдания, ибо каждый ее взгляд был метко пущенной стрелой. Вернувшись к себе, я насчитал в своем сердце немало ран.
По прошествии нескольких дней встретились мы на весьма широкой улице; она шла по одной, я — по другой стороне, держась ближе к домам. Тем не менее, точно притягиваемые тайным магнитом, мы мало-помалу настолько приблизились друг к другу, что, когда она поравнялась со мной, нас разделяла одна только канавка, и даже головы наши почти соприкоснулись, увлекаемые истомой душ, ибо сия красавица уже испытывала ко мне некоторое благоволение. Все же я не решался с ней заговорить, пока кто-нибудь меня не представит. Но тут Фортуна вздумала споспешествовать мне самым благоприятным образом, ибо о ту пору приехал погостить к сей прекрасной Диане ее двоюродный брат, с коим я водил знакомство в школе. И вот в некий день я подошел к нему, чтоб завязать беседу, и прочел между прочим свои стихи, после чего он заявил мне, что его кузина показывала ему совершенно такие же. Зная расположение, которое питал ко мне этот молодой человек, я решил от него не таиться и, поведав ему о своей любви, попросил сообщить Диане, кто является настоящим сочинителем стихов, находившихся в ее руках. Он не преминул это исполнить и, побуждаемый чрезмерным доброжелательством, наговорил обо мне столько хорошего, сколько можно сказать о самом лучшем человеке, не забыв также упомянуть о моем благородном происхождении. Соперник, приписавший себе мои стихи, был признан тупицей и потерял всякое доверие, а Диана была не прочь со мной познакомиться; но отец ее слыл человеком ершистым и ни за что не потерпел бы, чтоб она встречалась с людьми, не принадлежащими к числу старых его знакомцев, ибо опасался ее слишком податливого нрава. А посему пришлось отложить наше свидание.
Тем временем я преследовал ее нежными взглядами и не упускал случая появляться в церкви всякий раз, как она там бывала. В некий день я отправился к вечерне вместе с одним знакомым мне дворянином; так как она еще не приходила, то я прогулял все послеобеденное время и, решив отдохнуть, присел на сиденье, прикрепленное спереди к ее скамье; я думал только о ней и о замужней ее сестре, когда обе они появились в церкви. Не желая посвящать дворянина в свою любовь, я попытался скрыть охватившее меня волнение и того ради затеял с ним какой-то разговор. Я говорил довольно громко, на придворный манер, изредка посмеиваясь, и ничуть не помышлял о том, что мешаю своей возлюбленной и ее сестре; спутник же мой поступал точно так же. Мы привстали на некоторое время, продолжая беседовать, но тут обе дамы немедленно покинули свою скамью и пересели на наше место. Будучи весьма недоверчив в таких делах, я без колебаний решил, что они поступили так, желая меня спровадить, дабы я перебрался куда-нибудь подальше и не докучал им своими разговорами. Тогда я незамедлительно удалился, думая тем показать, сколь я их уважаю и сколь мне было бы грустно навлечь на себя их неудовольствие. Между тем признаюсь вам, что я сильно рассердился, ибо презрение, которое Диана, казалось, проявила по моему адресу, прогнав меня с места, было мне крайне чувствительно, и в порыве негодования я даже говорил, что ей незачем так задирать нос, что я по меньшей мере такая же персона, как она, и что для нее было счастьем найти столь выдающегося поклонника, которому следовало бы остановить свой выбор на девице из более знатной семьи.
Всю ночь я бредил об этом и не успокоился до тех пор, пока не переговорил с двоюродным братом Дианы, коему, чуть ли не со слезами на глазах, пожаловался на учиненную мне обиду. В ответ на мои слова он залился неудержимым смехом, чем еще пуще меня раздосадовал, ибо мне показалось, что он надо мной издевается. Но вот как он меня утешил.
— Любезный друг, — сказал он, обнимая меня, — вы не правы в своих подозрениях и напрасно воображаете, что Диана вас обидела, совершив неучтивость, вовсе не свойственную ее характеру; вы расхохочетесь, узнав причину своего злоключения: мне помнится, что, придя от вечерни, Диана пожаловалась служанке на каких-то негодяев, облегчивших свои желудки на ее скамье. Это заставило ее сойти с места; кипрская же пудра, коей были осыпаны ваши волосы, оберегала ее от зловония.
Это известие окончательно меня успокоило, но я все же полюбопытствовал зайти в церковь, дабы взглянуть, не подшутили ли надо мной; скамья оказалась еще не вычищенной, и лицезрение сих нечистот доставило мне большее удовольствие, нежели прекраснейший из цветков, ибо оно избавляло меня от тяжких мук. Полагаю, что, узнав о моих подозрениях, Диана не смогла удержаться от смеха; тем не менее все повернулось для меня к лучшему, ибо благодаря этому она смогла убедиться, как я дорожу тем, чтоб сохранить ее расположение.
Принято говорить, что ценность вещей возрастает вместе с трудностью их приобретения и что легкая добыча лишена привлекательности; я познал эту истину в тот раз, как никогда. Пока были препятствия, мешавшие мне близко познакомиться с Дианой, я любил ее страстно. Теперь же, когда двоюродный ее брат обещал, что при первой отлучке отца сводит меня к Диане и предоставит возможность не только поговорить с ней, но и убедить ее, дабы выказала она мне всяческое благоволение, чувство мое мало-помалу ослабевало. Главной причиной было то, что, не женившись на этой девице, я не мог рассчитывать на какие-либо существенные милости с ее стороны; между тем сознание собственного достоинства было во мне слишком велико, чтоб унизиться до женитьбы на дочери простого юриста; а так как я знаю, что всякий здравомыслящий человек признает счастливцем того, кто избег опасных цепей брака, то и относился с отвращением к сему институту. Между тем мне не хотелось, чтоб про меня пошла слава, будто я влюблен в особу, с коей ни разу не говорил, а потому, зайдя навестить двоюродного брата, я постарался познакомиться со своей красавицей. Она обнаружила при этом такую остроту ума, что страсть вспыхнула во мне с прежней силой, и я с тех пор только и искал случая, чтоб повстречаться с ней подле ее дома, в церкви или на прогулке. Зная о моем благородном происхождении, относилась она ко мне с величайшим радушием и всякий раз, как я к ним заходил, покидала свое занятие, дабы со мной побеседовать. Но под конец лета милости ее сразу прекратились, и сколько я к ней ни наведывался, она приказывала говорить, что ее нет дома. Несмотря, однако, на все нежелание Дианы, мне удалось встретиться с ней, и так как, слово за слово, отозвалась она с похвалой о некоем моем знакомце, по имени Мелибей [147], то я догадался, что она питает к нему склонность. Был он лютнистом и получал королевскую пенсию, а так как все его заработки уходили на наряды, то и выглядел он всегда первейшим щеголем; к тому же он постоянно гарцевал на коне, чем и прельстил сердце ветреной Дианы, тогда как я ходил пешком. Про их шуры-муры поведал мне один мой приятель, который был с ним знаком. Я очень огорчился за Диану, ибо Мелибей был не такой человек, чтоб увиваться за ней с честными намерениями, и, будь у меня родственница, которую бы он обхаживал, я бы этого не потерпел. Хорошо известно, что такие волокиты, как он, не ластятся к девушкам с целью жениться, и, кроме того, гаеры, поэты и музыканты, каковые, по-моему, все одним мирром мазаны, продвигаются при дворе, без всякого сомнения, только благодаря сводничеству. Можно было опасаться, что Мелибей вскружит голову Диане, чтобы свести ее с каким-нибудь молодым вельможей, ему покровительствовавшим, и все дело весьма на это смахивало. Я дивился заблуждению Дианы, пренебрегшей мною ради человека, в коем не было ничего достопримечательного, если не считать его игры на лютне, да и то слыл он далеко не лучшим среди своих собратий; я играл ничуть не хуже его, хотя это и не было моим ремеслом. Выдвинулся он только благодаря своему нахальству и незадолго перед тем выкинул штуку, которая, правда, его обогатила, но не послужила ему к чести в общественном мнении.
Однажды он нагло заявил королю:
— Ваше величество, признаюсь чистосердечно, что не достоин вам служить; но я страстно желаю усовершенствоваться и надеюсь этого достигнуть, если вы осчастливите меня своей поддержкой. Прикажите, ваше Величество, выдать мне денег на покупку музыкальных инструментов, дабы я мог почаще упражняться. После этого всякий вельможа не преминет последовать вашему примеру.
Король с присущей ему добротой уважил его просьбу, а он тотчас же отправился клянчить по всем вельможам. У одного он выпросил виолу, у другого — лютню, у этого — гитару, у того — арфу, а у некоторых — по шпинету. После того как двое или трое сделали ему такие подарки, остальные также не захотели отстать, ибо почитали для себя в некотором роде постыдным проявить меньше щедрости, нежели другие. Даже их лакеи, и те надавали ему, кто по октавке [148], кто по мандоре, словно необходимо было украсить комнату Мелибея, чтоб прослыть порядочным человеком. Ему некуда было бы деть все эти инструменты, если бы он не нанял склада. Вздумай он обратиться ко мне, я бы тоже расщедрился на форейторский рожок. Он послал своего мастера к одному вельможе, обещавшему купить ему лютню. Вельможа заплатил лютенщику больше, чем она стоила, а разница пошла в пользу Мелибея; после этого торговец отправился к другому придворному, и, таким образом, одна лютня оказалась проданной десяти разным вельможам [149]. Не правда ли, какая замечательная выдумка, еще никому не приходившая в голову, и Мели-бей, кажется, первый человек, ухитрившийся попрошайничать с честью! Но не обязывало ли его это даже перед последним из дарителей и не был ли он принужден повиноваться, если б они приказали ему угостить их музыкой? Во всяком случае, он продолжал преследовать свою цель и набрал столько всяких инструментов, что если б пожелал их сбыть, — как, мне кажется, он теперь и делает, — то смог бы купить себе небольшую мызу в Босии.
Все это должно было бы вызвать у Дианы отвращение к нему, но ее ослепил пустой внешний блеск. Вы знаете, что большинство девиц любит тех, кто много говорит, независимо от того, говорят ли они кстати; Мелибей же говорил больше всех и усвоил себе при дворе некоторые вольности, до которых я еще не дошел. Я ухаживал с такой скромностью, что не осмеливался дотронуться до Дианиной ручки, чтоб ее поцеловать; а от одного человека, видевшего их вместе, я узнал, что Мелибей был далеко не так почтителен. Кроме того, в ее присутствии он разыгрывал страстного любовника и вращал глазами наподобие тех часовых фигурок, которые приводят в движение с помощью завода. В порыве восторга он корчил из себя краснобая и говорил Диане:
— Позвольте, красавица, приложиться к этим прелестным ручкам. Но ах! Какое чудо! Они сделаны из снега, а между тем они меня обожгли! Не уколюсь ли я, если поцелую дивные розы ваших щек, ибо нет розы без шипов?
Он так намастачился, что нанизывал перлы еще почище этих, и по своему характеру был склонен проявлять всегда самые сумасбродные чувства. Находясь даже в обществе принцесс, он притворялся, будто тает от восхищения, и говорил:
— Ах, сударыня, я теряю зрение, оттого что зрю перед собой слишком много прекрасного, и мне грозит еще потеря речи, которая отказывается вас занимать, ибо ей мешает мое упоение.
Было бы правильнее, если б он жаловался на потерю рассудка; и в самом деле, с его речами считались не больше, чем с ним самим, и ему прощали многое такое, за что обиделись бы на всякого другого.
Я думаю, что никто кроме Дианы не оказывал ему уважения; но это, по правде говоря, было для него немаловажно, ибо он был в нее влюблен. Придворные дурачества, которые он выкидывал в ее присутствии, казались ей милее моей скромности, и она при всякой возможности доставляла ему случай видеться с ней. Она выходила на крыльцо, когда он проезжал мимо ее дома, и нередко случалось, что она позволяла ему зайти. Мне пришла фантазия ее навестить, дабы удостовериться, в каких мы с ней отношениях, но она приказала передать, что в этот день никого не принимает. Тогда я надумал взять лакея у приятеля, ибо своего у меня не было, — впрочем, будь у меня таковой, он не смог бы пригодиться мне в данном случае. Я подослал его к Диане, как бы от имени Мелибея, и велел спросить, не обеспокоит ли он ее своим посещением. Она отвечала, что нисколько, и на сей раз прождала его понапрасну. Когда лакей доложил мне об этом, я счел уже несомненным, что Мелибей добился полной победы и, весьма вероятно, привлек на свою сторону и двоюродного брата. Клянусь вам, однако, что я испытал скорее чувство презрения, нежели ревности. Мне казалось, что, покинув меня ради Мелибея, Диана была достаточно наказана за свое ослепление и что не стоило огорчаться по поводу обстоятельства, которое должно было бы больше огорчать ее самое. Я утешился мыслью, что вечно домогаться ее любви — значило забавляться впустую. Раз она искала себе придворного, то пусть при нем и остается. Полагаю, что осуществись ее надежды и выйди она за него замуж, то имела бы не один случай в этом раскаяться. Относительно же себя могу вас твердо заверить, что я приказал бы музыкантам с Нового Моста спеть ей эпиталаму, хотя бы мне пришлось самому сочинить для этого стихи.
Тем временем, желая отвести душу, я прихватил как-то ночью пять-шесть приятелей, и мы отправились под окна Мелибея исполнить серенаду на щелкушках, тамбуринах и форейторских рожках. Я спел соло шутовские куплеты, в коих говорилось, что мои инструменты не уступят его собственным и что они отлично помогли бы ему пленить сердце его возлюбленной. Еще многое другое наговорил я ему в посрамление и полагаю, что он все это слышал, но показаться побоялся.
Я приказал бы, кроме того, всыпать ему сто палочных ударов в присутствии его избранницы, если б дело того стоило. Ничего не могло быть проще. Но я подумал, что, может статься, недалек час, когда он потеряет милости Дианы и она променяет его на другого, как променяла меня. Помимо душевных недостатков, у него были еще и физические. В свое время я слышал от Дианы:
— Боже, как Мелибей мил! От него так хорошо пахнет!
Это была правда: можно сказать, что от него хорошо пахло, потому что сам он пах плохо [150]. Присущий ему запах был способен заразить самую здоровую местность, и если бы не душистые подушечки, которые он носил под мышками, то он насмердил бы вокруг себя так, что это чувствовалось бы и через час после его ухода. Мне оставалось только дождаться, чтобы настали жаркие дни и крепкий запах пота пересилил духи. Не может быть, чтоб, перед тем как целоваться с Дианой, он хоть иногда не забывал поесть мускусных лепешек, отшибавших вонь, которая исходила от его зубов; а благодаря тухлому дыханию даже самые лучшие речи казались отвратительными в его устах. Полагаю, однако, что независимо от всего этого Диана была вынуждена его забыть, ибо спустя короткое время отец выдал ее за адвоката, человека довольно богатого и порядочного, что было мне приятнее, чем видеть ее в руках Мелибея.
Будучи слишком совестливым, чтоб разбивать семейное счастье, я стал постепенно охладевать к Диане, или, говоря напрямик, страсть моя прошла и простыла. Любовь, однако, не потеряла власти, приобретенной надо мной, и заставила меня обожать другую красавицу, ухаживания за которой были сопряжены с еще большими шипами, хотя никто и не мешал мне в этом деле.
После нее я любил еще многих других, о коих не стану распространяться, дабы вам не наскучить. Достаточно будет сказать, что большинство из них платило мне взаимностью, но не нашлось ни одной, которая, удостаивая меня высших милостей, проявила бы особенно пылкую страсть. На небе не сверкает столько звезд, сколько меня озаряло прекрасных глаз. Душа моя воспламенялась от первой встречной женщины, и я не мог разобрать, которая из пятидесяти красоток, по большей части занимавших мою фантазию, приглянулась мне сильнее прочих: я гонялся за всеми вместе и, потеряв надежду насладиться той или иной, нередко испытывал столь сильное огорчение, словно она была моей единственной любовью. Может быть, если придется к случаю, я расскажу вам в дальнейшем о какой-нибудь из своих пассий.
КНИГА VI
— Государь мой, вы завели себе лакея, который плохо исполняет ваши поручения; я убеждена, что вы дали ему два письма: одно для вашей возлюбленной, другое для моего отца. То, что предназначалось даме, он занес сюда, и боюсь, как бы он взамен не вручил ей того, которое вы написали батюшке.
Не зная, в чем дело, молодой человек принял ее слова за выдумку с целью от него отвязаться и отрицал главным образом передачу своему лакею каких бы то ни было писем для возлюбленной. Когда же Диана показала ему полученные ею послания и сообщила о том, каким способом лакей их вручил, он заподозрил, что они написаны кем-то, кто тайно в нее влюблен; находя ее достаточно привлекательной, чтоб искать ее благоволения, и заметив, что она считает все это делом его рук, он спросил, понравились ли ей цидулка и стихи, а так как она отозвалась о них благосклонно, то он притворился, будто не может дольше скрывать своего авторства и вынужден признаться, сколь сильно он жаждет ей служить. У него даже хватило сметки заверить ее, что, боясь, как бы она не отказалась принять его подношение, он додумался передать ей через своего лакея любовные стихи под видом бумаг особливо важных и касающихся тяжбы, которую отец ее вел по его поручению. Хотя она этому и поверила, однако же не преминула по-прежнему настаивать, что его слуга ошибся и что он, без всякого сомнения, велел ему отнести другой девушке. Вскоре он узнал от своего лакея, как было дело, но это не помешало ему упорно утверждать перед Дианой, будто он сочинил стихи в ее честь, и в конце концов она принуждена была сознаться, что придает веру его словам; а так как она всегда питала слабость к остромыслам, то, приписав сему кавалеру особливо острые мысли, она стала предпочитать его прочим своим поклонникам.
Я написал для Дианы еще целую кучу стихов и, встретившись однажды на улице с ее служанкой, воспользовался кромешной тьмой и сказал ей:
— Милочка, передайте от меня песенку госпоже Диане: это та, которую я обещал ей намедни; пожалуйста, засвидетельствуйте вашей госпоже мое нижайшее почтение.
Служанка не отказалась взять бумажку и отнесла ее Диане, которая не могла приписать стихи тому, кто, по ее мнению, сочинил первые, ибо этот автор, посетивший ее накануне, не нуждался в таких уловках для передачи своих посланий.
Я вознамерился сообщить ей, что вирши исходят от меня, а посему на следующий затем день, когда она после ужина вышла на крыльцо, прошел мимо ее дома и довольно громко прочел одну из строф, посланных ей накануне. Обладая хорошей памятью, она вспомнила, где ее читала, и незамедлительно обратила свой взор на меня.
Я этим не ограничился, но написал другое письмо, каковое вручил ей весьма хитрым способом, а именно, просунув его в ящик той скамьи, которую снимала Диана в церкви св. Северина, и когда на другой день, приходившийся на воскресенье, она отперла его, чтоб достать оттуда свечу и молитвенник, то обнаружила там цидулку. В ней заключались уверения в пылких моих чувствах и говорилось, что если она хочет знать, кем написано послание, то пусть взглянет на того, кто впредь будет стоять в церкви насупротив нее, одетый в светло-зеленое платье, каковое я заказал себе нарочито для сего случая. Таким образом, она нашла мою цидулку за утренней обедней и успела прочесть ее до вечерни, а потому, увидав меня во время этой службы, смогла узнать, кто ее поклонник, ибо уже к началу проповеди я стал неподалеку от ее скамьи, опасаясь не достать места в церкви и упустить из-за этого свое предприятие; я вращал глазами томно и по ровному кругу с точностью инженера, вертящего машину, а моя маленькая погубительница, несмотря на стрелы, пущенные ею в мое сердце, держала себя с величайшей самоуверенностью и глядела на меня в упор, да к тому же с меньшей стыдливостью, чем я на нее. Не знаю, назвать ли это жестокостью или, напротив, благодеянием: с одной стороны, она доставляла мне блаженство, ибо ничего не могло быть для меня сладостнее ее взоров, а с другой — причиняла великие страдания, ибо каждый ее взгляд был метко пущенной стрелой. Вернувшись к себе, я насчитал в своем сердце немало ран.
По прошествии нескольких дней встретились мы на весьма широкой улице; она шла по одной, я — по другой стороне, держась ближе к домам. Тем не менее, точно притягиваемые тайным магнитом, мы мало-помалу настолько приблизились друг к другу, что, когда она поравнялась со мной, нас разделяла одна только канавка, и даже головы наши почти соприкоснулись, увлекаемые истомой душ, ибо сия красавица уже испытывала ко мне некоторое благоволение. Все же я не решался с ней заговорить, пока кто-нибудь меня не представит. Но тут Фортуна вздумала споспешествовать мне самым благоприятным образом, ибо о ту пору приехал погостить к сей прекрасной Диане ее двоюродный брат, с коим я водил знакомство в школе. И вот в некий день я подошел к нему, чтоб завязать беседу, и прочел между прочим свои стихи, после чего он заявил мне, что его кузина показывала ему совершенно такие же. Зная расположение, которое питал ко мне этот молодой человек, я решил от него не таиться и, поведав ему о своей любви, попросил сообщить Диане, кто является настоящим сочинителем стихов, находившихся в ее руках. Он не преминул это исполнить и, побуждаемый чрезмерным доброжелательством, наговорил обо мне столько хорошего, сколько можно сказать о самом лучшем человеке, не забыв также упомянуть о моем благородном происхождении. Соперник, приписавший себе мои стихи, был признан тупицей и потерял всякое доверие, а Диана была не прочь со мной познакомиться; но отец ее слыл человеком ершистым и ни за что не потерпел бы, чтоб она встречалась с людьми, не принадлежащими к числу старых его знакомцев, ибо опасался ее слишком податливого нрава. А посему пришлось отложить наше свидание.
Тем временем я преследовал ее нежными взглядами и не упускал случая появляться в церкви всякий раз, как она там бывала. В некий день я отправился к вечерне вместе с одним знакомым мне дворянином; так как она еще не приходила, то я прогулял все послеобеденное время и, решив отдохнуть, присел на сиденье, прикрепленное спереди к ее скамье; я думал только о ней и о замужней ее сестре, когда обе они появились в церкви. Не желая посвящать дворянина в свою любовь, я попытался скрыть охватившее меня волнение и того ради затеял с ним какой-то разговор. Я говорил довольно громко, на придворный манер, изредка посмеиваясь, и ничуть не помышлял о том, что мешаю своей возлюбленной и ее сестре; спутник же мой поступал точно так же. Мы привстали на некоторое время, продолжая беседовать, но тут обе дамы немедленно покинули свою скамью и пересели на наше место. Будучи весьма недоверчив в таких делах, я без колебаний решил, что они поступили так, желая меня спровадить, дабы я перебрался куда-нибудь подальше и не докучал им своими разговорами. Тогда я незамедлительно удалился, думая тем показать, сколь я их уважаю и сколь мне было бы грустно навлечь на себя их неудовольствие. Между тем признаюсь вам, что я сильно рассердился, ибо презрение, которое Диана, казалось, проявила по моему адресу, прогнав меня с места, было мне крайне чувствительно, и в порыве негодования я даже говорил, что ей незачем так задирать нос, что я по меньшей мере такая же персона, как она, и что для нее было счастьем найти столь выдающегося поклонника, которому следовало бы остановить свой выбор на девице из более знатной семьи.
Всю ночь я бредил об этом и не успокоился до тех пор, пока не переговорил с двоюродным братом Дианы, коему, чуть ли не со слезами на глазах, пожаловался на учиненную мне обиду. В ответ на мои слова он залился неудержимым смехом, чем еще пуще меня раздосадовал, ибо мне показалось, что он надо мной издевается. Но вот как он меня утешил.
— Любезный друг, — сказал он, обнимая меня, — вы не правы в своих подозрениях и напрасно воображаете, что Диана вас обидела, совершив неучтивость, вовсе не свойственную ее характеру; вы расхохочетесь, узнав причину своего злоключения: мне помнится, что, придя от вечерни, Диана пожаловалась служанке на каких-то негодяев, облегчивших свои желудки на ее скамье. Это заставило ее сойти с места; кипрская же пудра, коей были осыпаны ваши волосы, оберегала ее от зловония.
Это известие окончательно меня успокоило, но я все же полюбопытствовал зайти в церковь, дабы взглянуть, не подшутили ли надо мной; скамья оказалась еще не вычищенной, и лицезрение сих нечистот доставило мне большее удовольствие, нежели прекраснейший из цветков, ибо оно избавляло меня от тяжких мук. Полагаю, что, узнав о моих подозрениях, Диана не смогла удержаться от смеха; тем не менее все повернулось для меня к лучшему, ибо благодаря этому она смогла убедиться, как я дорожу тем, чтоб сохранить ее расположение.
Принято говорить, что ценность вещей возрастает вместе с трудностью их приобретения и что легкая добыча лишена привлекательности; я познал эту истину в тот раз, как никогда. Пока были препятствия, мешавшие мне близко познакомиться с Дианой, я любил ее страстно. Теперь же, когда двоюродный ее брат обещал, что при первой отлучке отца сводит меня к Диане и предоставит возможность не только поговорить с ней, но и убедить ее, дабы выказала она мне всяческое благоволение, чувство мое мало-помалу ослабевало. Главной причиной было то, что, не женившись на этой девице, я не мог рассчитывать на какие-либо существенные милости с ее стороны; между тем сознание собственного достоинства было во мне слишком велико, чтоб унизиться до женитьбы на дочери простого юриста; а так как я знаю, что всякий здравомыслящий человек признает счастливцем того, кто избег опасных цепей брака, то и относился с отвращением к сему институту. Между тем мне не хотелось, чтоб про меня пошла слава, будто я влюблен в особу, с коей ни разу не говорил, а потому, зайдя навестить двоюродного брата, я постарался познакомиться со своей красавицей. Она обнаружила при этом такую остроту ума, что страсть вспыхнула во мне с прежней силой, и я с тех пор только и искал случая, чтоб повстречаться с ней подле ее дома, в церкви или на прогулке. Зная о моем благородном происхождении, относилась она ко мне с величайшим радушием и всякий раз, как я к ним заходил, покидала свое занятие, дабы со мной побеседовать. Но под конец лета милости ее сразу прекратились, и сколько я к ней ни наведывался, она приказывала говорить, что ее нет дома. Несмотря, однако, на все нежелание Дианы, мне удалось встретиться с ней, и так как, слово за слово, отозвалась она с похвалой о некоем моем знакомце, по имени Мелибей [147], то я догадался, что она питает к нему склонность. Был он лютнистом и получал королевскую пенсию, а так как все его заработки уходили на наряды, то и выглядел он всегда первейшим щеголем; к тому же он постоянно гарцевал на коне, чем и прельстил сердце ветреной Дианы, тогда как я ходил пешком. Про их шуры-муры поведал мне один мой приятель, который был с ним знаком. Я очень огорчился за Диану, ибо Мелибей был не такой человек, чтоб увиваться за ней с честными намерениями, и, будь у меня родственница, которую бы он обхаживал, я бы этого не потерпел. Хорошо известно, что такие волокиты, как он, не ластятся к девушкам с целью жениться, и, кроме того, гаеры, поэты и музыканты, каковые, по-моему, все одним мирром мазаны, продвигаются при дворе, без всякого сомнения, только благодаря сводничеству. Можно было опасаться, что Мелибей вскружит голову Диане, чтобы свести ее с каким-нибудь молодым вельможей, ему покровительствовавшим, и все дело весьма на это смахивало. Я дивился заблуждению Дианы, пренебрегшей мною ради человека, в коем не было ничего достопримечательного, если не считать его игры на лютне, да и то слыл он далеко не лучшим среди своих собратий; я играл ничуть не хуже его, хотя это и не было моим ремеслом. Выдвинулся он только благодаря своему нахальству и незадолго перед тем выкинул штуку, которая, правда, его обогатила, но не послужила ему к чести в общественном мнении.
Однажды он нагло заявил королю:
— Ваше величество, признаюсь чистосердечно, что не достоин вам служить; но я страстно желаю усовершенствоваться и надеюсь этого достигнуть, если вы осчастливите меня своей поддержкой. Прикажите, ваше Величество, выдать мне денег на покупку музыкальных инструментов, дабы я мог почаще упражняться. После этого всякий вельможа не преминет последовать вашему примеру.
Король с присущей ему добротой уважил его просьбу, а он тотчас же отправился клянчить по всем вельможам. У одного он выпросил виолу, у другого — лютню, у этого — гитару, у того — арфу, а у некоторых — по шпинету. После того как двое или трое сделали ему такие подарки, остальные также не захотели отстать, ибо почитали для себя в некотором роде постыдным проявить меньше щедрости, нежели другие. Даже их лакеи, и те надавали ему, кто по октавке [148], кто по мандоре, словно необходимо было украсить комнату Мелибея, чтоб прослыть порядочным человеком. Ему некуда было бы деть все эти инструменты, если бы он не нанял склада. Вздумай он обратиться ко мне, я бы тоже расщедрился на форейторский рожок. Он послал своего мастера к одному вельможе, обещавшему купить ему лютню. Вельможа заплатил лютенщику больше, чем она стоила, а разница пошла в пользу Мелибея; после этого торговец отправился к другому придворному, и, таким образом, одна лютня оказалась проданной десяти разным вельможам [149]. Не правда ли, какая замечательная выдумка, еще никому не приходившая в голову, и Мели-бей, кажется, первый человек, ухитрившийся попрошайничать с честью! Но не обязывало ли его это даже перед последним из дарителей и не был ли он принужден повиноваться, если б они приказали ему угостить их музыкой? Во всяком случае, он продолжал преследовать свою цель и набрал столько всяких инструментов, что если б пожелал их сбыть, — как, мне кажется, он теперь и делает, — то смог бы купить себе небольшую мызу в Босии.
Все это должно было бы вызвать у Дианы отвращение к нему, но ее ослепил пустой внешний блеск. Вы знаете, что большинство девиц любит тех, кто много говорит, независимо от того, говорят ли они кстати; Мелибей же говорил больше всех и усвоил себе при дворе некоторые вольности, до которых я еще не дошел. Я ухаживал с такой скромностью, что не осмеливался дотронуться до Дианиной ручки, чтоб ее поцеловать; а от одного человека, видевшего их вместе, я узнал, что Мелибей был далеко не так почтителен. Кроме того, в ее присутствии он разыгрывал страстного любовника и вращал глазами наподобие тех часовых фигурок, которые приводят в движение с помощью завода. В порыве восторга он корчил из себя краснобая и говорил Диане:
— Позвольте, красавица, приложиться к этим прелестным ручкам. Но ах! Какое чудо! Они сделаны из снега, а между тем они меня обожгли! Не уколюсь ли я, если поцелую дивные розы ваших щек, ибо нет розы без шипов?
Он так намастачился, что нанизывал перлы еще почище этих, и по своему характеру был склонен проявлять всегда самые сумасбродные чувства. Находясь даже в обществе принцесс, он притворялся, будто тает от восхищения, и говорил:
— Ах, сударыня, я теряю зрение, оттого что зрю перед собой слишком много прекрасного, и мне грозит еще потеря речи, которая отказывается вас занимать, ибо ей мешает мое упоение.
Было бы правильнее, если б он жаловался на потерю рассудка; и в самом деле, с его речами считались не больше, чем с ним самим, и ему прощали многое такое, за что обиделись бы на всякого другого.
Я думаю, что никто кроме Дианы не оказывал ему уважения; но это, по правде говоря, было для него немаловажно, ибо он был в нее влюблен. Придворные дурачества, которые он выкидывал в ее присутствии, казались ей милее моей скромности, и она при всякой возможности доставляла ему случай видеться с ней. Она выходила на крыльцо, когда он проезжал мимо ее дома, и нередко случалось, что она позволяла ему зайти. Мне пришла фантазия ее навестить, дабы удостовериться, в каких мы с ней отношениях, но она приказала передать, что в этот день никого не принимает. Тогда я надумал взять лакея у приятеля, ибо своего у меня не было, — впрочем, будь у меня таковой, он не смог бы пригодиться мне в данном случае. Я подослал его к Диане, как бы от имени Мелибея, и велел спросить, не обеспокоит ли он ее своим посещением. Она отвечала, что нисколько, и на сей раз прождала его понапрасну. Когда лакей доложил мне об этом, я счел уже несомненным, что Мелибей добился полной победы и, весьма вероятно, привлек на свою сторону и двоюродного брата. Клянусь вам, однако, что я испытал скорее чувство презрения, нежели ревности. Мне казалось, что, покинув меня ради Мелибея, Диана была достаточно наказана за свое ослепление и что не стоило огорчаться по поводу обстоятельства, которое должно было бы больше огорчать ее самое. Я утешился мыслью, что вечно домогаться ее любви — значило забавляться впустую. Раз она искала себе придворного, то пусть при нем и остается. Полагаю, что осуществись ее надежды и выйди она за него замуж, то имела бы не один случай в этом раскаяться. Относительно же себя могу вас твердо заверить, что я приказал бы музыкантам с Нового Моста спеть ей эпиталаму, хотя бы мне пришлось самому сочинить для этого стихи.
Тем временем, желая отвести душу, я прихватил как-то ночью пять-шесть приятелей, и мы отправились под окна Мелибея исполнить серенаду на щелкушках, тамбуринах и форейторских рожках. Я спел соло шутовские куплеты, в коих говорилось, что мои инструменты не уступят его собственным и что они отлично помогли бы ему пленить сердце его возлюбленной. Еще многое другое наговорил я ему в посрамление и полагаю, что он все это слышал, но показаться побоялся.
Я приказал бы, кроме того, всыпать ему сто палочных ударов в присутствии его избранницы, если б дело того стоило. Ничего не могло быть проще. Но я подумал, что, может статься, недалек час, когда он потеряет милости Дианы и она променяет его на другого, как променяла меня. Помимо душевных недостатков, у него были еще и физические. В свое время я слышал от Дианы:
— Боже, как Мелибей мил! От него так хорошо пахнет!
Это была правда: можно сказать, что от него хорошо пахло, потому что сам он пах плохо [150]. Присущий ему запах был способен заразить самую здоровую местность, и если бы не душистые подушечки, которые он носил под мышками, то он насмердил бы вокруг себя так, что это чувствовалось бы и через час после его ухода. Мне оставалось только дождаться, чтобы настали жаркие дни и крепкий запах пота пересилил духи. Не может быть, чтоб, перед тем как целоваться с Дианой, он хоть иногда не забывал поесть мускусных лепешек, отшибавших вонь, которая исходила от его зубов; а благодаря тухлому дыханию даже самые лучшие речи казались отвратительными в его устах. Полагаю, однако, что независимо от всего этого Диана была вынуждена его забыть, ибо спустя короткое время отец выдал ее за адвоката, человека довольно богатого и порядочного, что было мне приятнее, чем видеть ее в руках Мелибея.
Будучи слишком совестливым, чтоб разбивать семейное счастье, я стал постепенно охладевать к Диане, или, говоря напрямик, страсть моя прошла и простыла. Любовь, однако, не потеряла власти, приобретенной надо мной, и заставила меня обожать другую красавицу, ухаживания за которой были сопряжены с еще большими шипами, хотя никто и не мешал мне в этом деле.
После нее я любил еще многих других, о коих не стану распространяться, дабы вам не наскучить. Достаточно будет сказать, что большинство из них платило мне взаимностью, но не нашлось ни одной, которая, удостаивая меня высших милостей, проявила бы особенно пылкую страсть. На небе не сверкает столько звезд, сколько меня озаряло прекрасных глаз. Душа моя воспламенялась от первой встречной женщины, и я не мог разобрать, которая из пятидесяти красоток, по большей части занимавших мою фантазию, приглянулась мне сильнее прочих: я гонялся за всеми вместе и, потеряв надежду насладиться той или иной, нередко испытывал столь сильное огорчение, словно она была моей единственной любовью. Может быть, если придется к случаю, я расскажу вам в дальнейшем о какой-нибудь из своих пассий.
КОНЕЦ ПЯТОЙ КНИГИ
КНИГА VI
— С ТЕХ ПОР КАК ПОЯВИЛОСЬ У МЕНЯ нарядное платье, — продолжал Франсион, — завел я кучу новых знакомств среди молодых людей всякого звания, равно дворян, как и сыновей откупщиков, торговцев и судейских; всякий день встречались мы для разгульных забав, причем я ухитрялся скорее наживать, нежели проживать. Я предложил пятерым или шестерым молодцам, которые были побойчее, составить сколь можно большую компанию из людей смелых и врагов глупости и невежества, дабы увеселять себя приятными разговорами и выкидывать разные проказы.
Предложение мое настолько пришлось им по вкусу, что они принялись за дело и собрали изрядное число повес, а те привели других своих знакомцев. Мы учредили законы, коим надлежало неукоснительно повиноваться, как то: почитать того, кого мы будем выбирать в главари сроком на две недели, помогать друг другу при ссорах, в любовных приключениях и прочих делах, презирать гнусные душонки всяких болванов, наводняющих Париж и считающих себя персонами, оттого что отправляют какие-то смехотворные должности. Все, кто обязывался соблюдать сии предписания и еще несколько других в том же духе, принимались в число «Удалых и Щедрых» (так мы себя называли), и не придавалось никакого значения тому, были ли вы сыном купца или откупщика, лишь бы вы презирали торгашество и откупа. Мы считались не с породой, а только с достоинствами человека. Каждый по очереди устроил пирушку, только я один, как основатель братства, уклонился от этого, и, после того как я первым отбыл должность главаря, на меня возложили сбор пени, взимавшейся с тех, кто нарушил какое-либо данное ему предписание; штрафные деньги предназначались на покупку угощения, но одному богу известно, хорошим ли я был казначеем и не истратил ли кой-чего из этих сумм на собственные нужды.
Мои сотоварищи были такими денежными и богатыми людьми, что щедро опорожняли свои кошельки и никогда не спрашивали у меня отчета в моих получках.
Я был самым удалым из всех удальцов, и никто не умел так остроумно уязвить подлых людишек, для коих я был бичом, ниспосланным с неба.
Один купеческий сынок, невежественный и до крайности самонадеянный, явился как-то в общество, где мне случилось быть; он носил платье из такого роскошного сукна, какого не сыскать во всей Франции: полагаю, что он приказал изготовить его в Италии по особому заказу и по этой причине воображал себя персоной, с коей никто не мог равняться. Я заметил, что он шествовал, не уступая дороги, а когда с ним учтиво раскланивались, то не снимал шляпы, словно у него была парша на голове. Так как я всегда ненавидел подобные повадки, то не стерпел и на сей раз и, указывая пальцем на этого фофана, сказал бывшим подле меня приятелям:
— Удальцы, вот главная лавка сьера Юсташа (я титуловал его отца по-старинному); клянусь богом, он выложил на прилавок свою лучшую материю. Здорово он поживится, право слово; ведь покупателям уже незачем бегать к нему на дом, чтоб посмотреть на хороший товар: его сынок, эта бродячая лавочка, показывает его повсюду.
— Вы обо мне говорите? — спросил он с нахмуренным лицом.
— Господа, — обратился я, расхохотавшись, к своим товарищам, — неужели вы не обижаетесь на его слова? Он взаправду воображает, будто среди вас может найтись человек, который на него похож и заслуживает того, что я о нем сказал.
Тут он окончательно разобиделся и, поклявшись смертью и кровью, возразил мне, что не носит шпаги, как я, и что это не его ремесло, но что тем не менее… На этом он остановился, не осмелившись продолжать.
Что касается меня, то, отнесясь к гневу этого дурака с насмешкой, я продолжал его шпынять.
— Право, недурная уловка, — сказал я, — прикрыть погуще то, что отдает гнилью и вонью; однако же дурной запах до нас доходит. Но раз вы силитесь блеснуть нарядом, то это доказывает, что у вас нет ничего другого, заслуживающего уважения, и, клянусь вам, вы только что были не правы, вздумав пыжиться перед порядочным человеком: ибо если вы и перещеголяли его своим телом, то зато он перещеголял вас своим духом.
Тут один из моих приятелей подошел ко мне и попросил, чтоб я оставил свою жертву в покое.
— Охотно, — отвечал я, — у меня нет никаких оснований препираться с платьем, а кроме платья тут и не с чем разговаривать: ножны здесь стоят дороже шпаги, и, в сущности, он прав, этот прекрасный плащ, пожелав похвастаться, скажем, вот перед этим, который его не стоит… Да простится ему, но с условием, чтоб он впредь тягался лишь с такими же плащами, как он сам.
Предложение мое настолько пришлось им по вкусу, что они принялись за дело и собрали изрядное число повес, а те привели других своих знакомцев. Мы учредили законы, коим надлежало неукоснительно повиноваться, как то: почитать того, кого мы будем выбирать в главари сроком на две недели, помогать друг другу при ссорах, в любовных приключениях и прочих делах, презирать гнусные душонки всяких болванов, наводняющих Париж и считающих себя персонами, оттого что отправляют какие-то смехотворные должности. Все, кто обязывался соблюдать сии предписания и еще несколько других в том же духе, принимались в число «Удалых и Щедрых» (так мы себя называли), и не придавалось никакого значения тому, были ли вы сыном купца или откупщика, лишь бы вы презирали торгашество и откупа. Мы считались не с породой, а только с достоинствами человека. Каждый по очереди устроил пирушку, только я один, как основатель братства, уклонился от этого, и, после того как я первым отбыл должность главаря, на меня возложили сбор пени, взимавшейся с тех, кто нарушил какое-либо данное ему предписание; штрафные деньги предназначались на покупку угощения, но одному богу известно, хорошим ли я был казначеем и не истратил ли кой-чего из этих сумм на собственные нужды.
Мои сотоварищи были такими денежными и богатыми людьми, что щедро опорожняли свои кошельки и никогда не спрашивали у меня отчета в моих получках.
Я был самым удалым из всех удальцов, и никто не умел так остроумно уязвить подлых людишек, для коих я был бичом, ниспосланным с неба.
Один купеческий сынок, невежественный и до крайности самонадеянный, явился как-то в общество, где мне случилось быть; он носил платье из такого роскошного сукна, какого не сыскать во всей Франции: полагаю, что он приказал изготовить его в Италии по особому заказу и по этой причине воображал себя персоной, с коей никто не мог равняться. Я заметил, что он шествовал, не уступая дороги, а когда с ним учтиво раскланивались, то не снимал шляпы, словно у него была парша на голове. Так как я всегда ненавидел подобные повадки, то не стерпел и на сей раз и, указывая пальцем на этого фофана, сказал бывшим подле меня приятелям:
— Удальцы, вот главная лавка сьера Юсташа (я титуловал его отца по-старинному); клянусь богом, он выложил на прилавок свою лучшую материю. Здорово он поживится, право слово; ведь покупателям уже незачем бегать к нему на дом, чтоб посмотреть на хороший товар: его сынок, эта бродячая лавочка, показывает его повсюду.
— Вы обо мне говорите? — спросил он с нахмуренным лицом.
— Господа, — обратился я, расхохотавшись, к своим товарищам, — неужели вы не обижаетесь на его слова? Он взаправду воображает, будто среди вас может найтись человек, который на него похож и заслуживает того, что я о нем сказал.
Тут он окончательно разобиделся и, поклявшись смертью и кровью, возразил мне, что не носит шпаги, как я, и что это не его ремесло, но что тем не менее… На этом он остановился, не осмелившись продолжать.
Что касается меня, то, отнесясь к гневу этого дурака с насмешкой, я продолжал его шпынять.
— Право, недурная уловка, — сказал я, — прикрыть погуще то, что отдает гнилью и вонью; однако же дурной запах до нас доходит. Но раз вы силитесь блеснуть нарядом, то это доказывает, что у вас нет ничего другого, заслуживающего уважения, и, клянусь вам, вы только что были не правы, вздумав пыжиться перед порядочным человеком: ибо если вы и перещеголяли его своим телом, то зато он перещеголял вас своим духом.
Тут один из моих приятелей подошел ко мне и попросил, чтоб я оставил свою жертву в покое.
— Охотно, — отвечал я, — у меня нет никаких оснований препираться с платьем, а кроме платья тут и не с чем разговаривать: ножны здесь стоят дороже шпаги, и, в сущности, он прав, этот прекрасный плащ, пожелав похвастаться, скажем, вот перед этим, который его не стоит… Да простится ему, но с условием, чтоб он впредь тягался лишь с такими же плащами, как он сам.