— Тысячу смертей, ну, не молодчина ли мой паж! Посмотрите-ка на его шутки: он храбр, он умен!
   Услыхав похвалу своего господина, паж вздумал еще ярче проявить доблесть, за которую его так ценили, и, подойдя ко мне, щелкнул меня в нос; но я так толкнул его, что он чуть было не упал. Барон, следивший за ним, вышел из себя и, закручивая одной рукой усы, а другой грозя мне, крикнул:
   — Эй, аршинник, как ты смеешь бить моего пажа? Вот я прикажу отстегать тебя ремнем без всякой пощады.
   Это прозвище, даваемое обычно лавочным сидельцам, от ремесла коих я был так же далек, как небо от земли, побудило меня опровергнуть его глупое обо мне мнение. Подойдя вплотную к его дурацкой особе, я сказал ему:
   — Ваши слова меня нисколько не обижают, ибо относятся собственно не ко мне; только люди того звания, которое вы мне приписываете, должны оскорбиться за ваше презрительное отношение. Что касается меня, то я буду рангом повыше их и случайно не ниже вас, а потому не чувствую себя задетым. Во всяком случае моя дрянная одежонка, побудившая вас судить обо мне столь дурно, пожалуй, тоже может почесть себя оскорбленной; так пусть же она сама и разрешает этот спор: я не желаю вмешиваться.
   Сии слова, произнесенные — скажу без хвастовства — с достоинством, не присущим подлому народу, обратили на себя внимание какого-то дворянина, прогуливавшегося неподалеку и сообразившего, что такие рассуждения не могли исходить из уст лавочного мальчишки, тогда как барон, величайший из придворных ослов, даже не дал себе труда вникнуть ни в один из моих резонов. Дворянин, видимо, догадавшийся о моем звании, сжалился надо мной и, желая избавить меня от ярости этих дикарей, посоветовал удалиться через другую калитку, а не через ту, в которую я вошел. Я последовал его указанию, призывая тысячи проклятий на головы современных дворян, окружающих себя всякой сволочью, злоба которой так приходится им по вкусу, что побуждает их оскорблять людей любого звания.
   Но, увы! Меня обижали и презирали не одни только дворяне: им вторили и те, кто больше всех придерживается правил чести и скромности. Ни один, мещанин, где бы я ни появился, не желал признавать моего права на предпочтение. На улице меня нередко толкали локтем, чтоб я шел вдоль канавы [112], а если я мстил за обиду колким замечанием, то обзывали оборванцем. Но бывало и хуже. Оцените весь ужас бедности, которую принято считать сотоварищем порока: однажды кто-то в толчее потерял кошелек, и меня заподозрили бы в этой краже, если б своими речами и поступками я не принудил всех и всякого тотчас же возыметь обо мне лучшее мнение.
   Вы скажете, что подобные неприятности могли произойти у меня только с особами совсем светского пошиба и приверженными лишь к мелочам этикета, но знайте, — сколь сие ни печально, — что даже те, кто отрекся от суетной пышности, не оказывали мне большего уважения. Я познал это воочию, будучи у вечерни в некоем монастыре. Один добрый монах впустил в часовню десять или двенадцать каких-то фертов в плюшевых плащах, о коих он не имел ни малейшего понятия, и не отказал в этом даже их лакеям; меня же, пожелавшего последовать за ними, он оставил на улице.
   — Позвольте сказать вам словечко, отче! — крикнул Я ему сквозь решетку, а затем, когда он подошел поближе, я продолжал так:
   — Я явился сюда не для того, чтобы вас поучать, да и нет у меня на это способностей; но беру на себя смелость сказать вам нечто, по-моему, неоспоримое, а именно, что церковь ваша должна служить отображением дома господня, находящегося на небеси, и вам надлежит предоставлять в ней место беднейшим, как заведено в оном блаженном обиталище. Словом, — добавил я, усмехаясь, — когда мне вздумается зайти в ваши часовни, чтоб сотворить молитву с большими удобствами, нежели здесь на улице, то я прихвачу с собой плащ, подбитый плюшем, хотя бы мне пришлось взять его напрокат у ветошника.
   Монах, надо отдать ему справедливость, устыдился, и так как он быстро меня покинул, то едва ли дослушал бы мою речь, если б я под конец не повысил голоса; но это-то и послужило к его посрамлению: ибо некоторые лица, находившиеся тут же, услыхали мои слова, и я убедился по их смеху, что они со мной согласны и хохочут над тем, кто, презирая бедных, так дурно соблюдает правила своего ордена. Слабая сторона моей позиции заключалась лишь в том, что я был бедняком против воли. Тем не менее монах совершил грех, который мог искупить только самым строгим покаянием.
   Прибавьте к сему еще худшую обиду: те, кто знал о моем происхождении, обращались со мной не лучше. Маленькие негодяи, сыновья горожан, коих я знал по школе и нередко держал в подчинении, встречая меня на улице, притворялись, будто никогда не имели со мной ничего общего; когда же я, к величайшему своему унижению, кланялся им, дабы возобновить старинное знакомство, они только дотрагивались до шляпы, да и то почитали это для себя великим затруднением, так кичились они тем, что ходят в шелку и держат лакеев, одетых лучше меня. Я навестил тех, кто казался мне подоступнее и с кем я прежде поддерживал более близкие отношения. Правда, они оказали мне у себя дома довольно хороший прием, будучи вынуждены к тому правилами вежливости; но никто из них и не подумал отдать мне визит, почитая для себя слишком унизительным посещать человека, находившегося в таком неважном положении и, как им казалось, только позорившего их своей дружбой.
   Встречаясь с лицами, спорившими на какую-нибудь тему, где я мог показать плоды своих занятий, испытывал я не меньше неприятностей, ибо не смел раскрыть рот, зная, что дурное мнение, которое они составили себе о моей особе, побудит их отнестись с презрением к моим речам; когда же я пытался затеять какой-либо разговор, то меня не слушали, а некоторые даже нагло прерывали.
   Между тем одежда моя с каждым днем все больше изнашивалась, и я так часто обнаруживал на ней новые раны, что уже не знал, чем тут пособить. Все мои деньги давно ушли на уплату хозяину за постой и харчи, и у меня не оставалось ни гроша, чтоб купить материю для новой починки штанов и камзола. Я закалывал булавками отпоровшиеся полы и носил дрянные эгильетки, заменявшие мне обтрепавшиеся пуговицы. Хотя плащ мой тоже никуда не годился, однако же я всегда старался завернуться в него со всех сторон, дабы прикрыть прочие прорехи. В конце концов мне даже снова пришлось надеть свой траурный камзол, ибо он оказался лучше серого.
   Обиды, претерпеваемые мной в тогдашнем моем положении, были мне весьма чувствительны, и, дабы избежать их. я оказался вынужден просидеть всю зиму дома. О, сколь жестока была эта пытка! Ибо незадолго перед тем увидал я одну юную очаровательницу, стоявшую на пороге своего дома, неподалеку от улицы Сен-Жак, и она одержала такую победу над моей независимостью, что я не переставал вздыхать о ней. Но к чему? Что мог я предпринять, даже если бы вышел из дому? Любовь — смертельный враг бедности: я не посмел бы показаться на глаза Диане (так звали царицу моего сердца). Дли итого надо было одеться совсем иначе, ибо вид мой мог произвести на нее неблагоприятное впечатление. В своем уединении я только то и делал, что мечтал о ней; сколь сие ни безумно, но мне доставляло известное удовольствие простаивать целые вечера перед ее домом, хотя трудно было придумать что-либо бесполезнее этого занятия.
   Если бы в ту пору я пожелал приобщиться к ремеслу некоторых мошенников из городских школяров, с коими перед тем свел знакомство, то сумел бы одеться без особых затрат, ибо всякую ночь они занимались похищением плащей на отдаленных улицах; но я никогда не смог решиться на то, чтоб унизить свое мужество до столь подлого поступка. Меня больше прельщало общество некоторых искателей философского камня, обещавших мне золотые горы дозволенными и почетными путями. Но в конце концов я перестал общаться и с ними, опознав в них продавцов воздуха, да и им тоже наскучило со мной хороводиться, ибо взять с меня было нечего, и плутни их теряли всякий смысл. Вначале я оказался по меньшей мере таким же хитрецом, как они, и поддерживал в них надежду, будто вскоре получу с родины знатную сумму и помогу им из этих денег приобрести все, что нужно для их тайнодействий; я подбил их научить меня многим секретам белой магии, кои уже имел случай пустить в ход при разных обстоятельствах: вот польза, какую я извлек из знакомства с ними.
   После того предался я другому занятию. То была французская поэзия, чары коей с тех пор никогда не переставали меня прельщать. Обычным моим развлечением стало сочинять стихи об отвращении, питаемом мною к подлости нашего века, и о любви моей к прелестной Диане. Но, боже, что это были за творения по сравнению с теми, что я мог бы сейчас написать! Все они отдавали школярским духом и не блистали ни лоском, ни здравомыслием; но клянусь вам, что в ту пору я не успел еще прочесть ни одного порядочного произведения, и сочинители, от коих мог бы чему-нибудь научиться, были мне неизвестны, как по моей нерадивости, так и по другим причинам; таким образом, моим творчеством надлежало восхищаться не менее, чем творениями певцов древней Греции, у коих мы находим столько крупных промахов, ибо руководствовались они только своей поэтической жилкой и не имели перед собой никаких образцов; а ведь ни одна вещь не может быть одновременно и изобретена и доведена до совершенства.
   Не правда ли, ни в какие времена не было столь очевидно, как теперь, что музы любят селиться в обиталищах бедноты? Редко когда приходится встречать богача, который возымел бы желание сочинять стихи: ведь обладание крупными имущественными благами побуждает людей лениться и пренебрегать благами духовными. Между тем ничто так не веселит нашего разума, как поэзия, и занятие ею создает великое отличье между нами и животными.
   Увы! В ту самую пору лишился я всех надежд, давно взлелеянных в душе. Я рисовал себе будущие свои похождения по образцу жизнеописаний великих мужей, мною прочитанных, и, полагаясь на свою доблесть и на склонность подражать всему достойному, твердо уповал на то, что меня постигнет такая же судьба, как и их. О, сколь я был слеп, не замечая бесконечных препятствий, могущих воспротивиться моим успехам, хотя бы я превосходил мужеством даже древних рыцарей!
   Если бы я не изливал ярости своего гнева на бумаге, то впал бы в беспримерное отчаяние. Но посудите, ради бога, какое чудо! Разве оно не поразительно и разве не исцелило оно меня вопреки законам природы? Описав свой недуг, я уже не страдал от него в такой же мере, как прежде, хотя видел перед собой откровенное изображение самых сильных его приступов. Какой глупец станет ныне отрицать, что Аполлона почитали богом медицины в такой же мере за исцеление опаснейших ран при помощи своих стихов, как и при помощи трав, взращиваемых им, когда он принимает на себя сан солнца, дабы оплодотворить землю.
   Франсион довел свою историю до этого места, но тут учтивый хозяин пожал ему руку и сказал:
   — На сей раз довольно, становится уже поздно. Меня будет мучить совесть за то, что вы так утомляете себя рассказом.
   Прервав его повествование этими словами, он пожелал перед уходом еще немного с ним побеседовать и сказал, что Франсион был неправ, желая опустить рассказ о своих приключениях с педагогами и тем лишить его удовольствия. Затем он продолжал так:
   — Государь мой, вы претерпели немало мук из-за украденных у вас денег. Если не ошибаюсь, вы говорили, что похитил их какой-то Ремон. Очень ли вы на него сердились?
   — Еще как, — отвечал Франсион, — даже теперь, когда вспоминаю беды, перенесенные мною из-за этого человека, гнев мой разгорается пуще прежнего; поступок же его мне еще потому особенно противен, что, как мне доподлинно известно, этот Ремон принадлежит к одному из знатнейших и богатейших родов во Франции.
   Но тут сеньор замка сказал каким-то странным тоном, коему трудно было найти объяснение, что, может статься, этот Ремон похитил деньги ради любовных дел или по необходимости, дабы развязать себе руки и отправиться во Фландрию без ведома родителей, но что если Франсион все же ему не прощает, то может справиться, нет ли его в Бургундии, и вызвать на дуэль. На это Франсион ответил, что станет всеобщим посмешищем, если обнаружит свою досаду по поводу столь давних обид. Желая тем не менее доставить ему удовлетворение и сообщить, что сталось с похитителем его денег, дворянин обещал осведомиться, находится ли в Бургундии или где-либо в окрестностях вельможа, носящий или носивший имя Ремон. Вслед за тем он пожелал ему доброй ночи и попросил приготовиться к тому, чтобы на другое утро досказать остальные свои похождения; затем он отправился спать, весьма довольный тем, что ему удалось услышать о столь разнообразных вещах, из коих иные были поучительны для очень многих; ибо хотя не все люди — педанты, однако же поступки педанта Гортензиуса присущи не ему одному, и найдется немало таких, которые совершают точно такие же. Франсион, кроме того, обличил откровенно глупость народа, уважающего только тех, кто хорошо одет, и особенно наглость придворных, почитающих себя выше горожан, каковые нередко превосходят их своими достоинствами. Он упомянул также о заблуждениях молодежи, дурно воспитываемой вдали от родителей; однако же надлежит повсюду отметить благородство мыслей Франсиона, никогда его не покидающее. Тот, кого он занимал сими прелестными приключениями, мог вдосталь пораздумать над ними на сон грядущий и получить от них совершенное удовольствие. Мы сможем поступить так же, если у нас хватит умения применить их себе на пользу. Далее мы увидим дурачества современных поэтов и сочинителей, отменно описанные. Будет также уделено место проказам, учиняемым молодежью под влиянием любви, и среди них встретятся забавные акты комедийного действа, из коих читатель извлечет для себя развлечение и поучение,
 
КОНЕЦ ЧЕТВЕРТОЙ КНИГИ

КНИГА V

   КОГДА СОЛНЦЕ ПРИВЕЛО ОБРАТНО ДЕНЬ, владелец замка, уже совершенно одетый, не преминул самолично справиться о том, хорошо ли почивал Франсион, намереваясь одновременно узнать, когда гость его сможет закончить рассказ о разнообразных своих приключениях. Не желая терять времени, они сократили взаимные приветствия. Хотя Франсион и чувствовал значительное облегчение от болей, причиняемых ему раной на голове, однако же было положено, что он проведет весь сей день в постели, дабы он мог восстановить силы; а потому он и не сделал никакой попытки встать и продолжал нить своего рассказа так, как вы сейчас услышите.
   — Государь мой, мы остановились вчера на удовольствии, доставляемом мне поэзией; возвращаясь к этой теме, должен вам сказать, что я раздобыл несколько довольно вылощенных сочинений, по образцу коих затем стал составлять свои; мне даже указали одну совсем новую книгу весьма прославленного автора, каковую я решил купить, дабы научиться по ней, как надлежит писать в духе века, ибо простодушно признавал, что ничего в этом не смыслю. Узнав, что книготорговец, продававший это сочинение, живет на улице Сен-Жак, я направил туда свои стопы, и поскольку любознательность моя была там известна, то мне не преминули показать множество французских книг, о коих я никогда не слыхал. У меня не было достаточно средств, чтоб приобрести весь этот ворох, а потому я купил только те, коими положил обзавестись в первую очередь, да и то пришлось мне занять денег на этот расход. Однако же я не упустил случая доставить себе удовольствие и принялся перелистывать все книги, находившиеся на прилавке, а тем временем зашел туда высокий молодой человек [113], тощий и бледный, с блуждающим взором и наружности весьма необыкновенной; одет он был крайне убого, и мне нечего было опасаться его насмешек, а посему я продолжал без стеснения разговаривать при нем с книготорговцем, не смущаясь тем, что он меня слушает.
   — Скажите, — спросил я, — существуют ли теперь люди, подвизающиеся с успехом на поприще поэзии? Я всегда полагал, что такие совсем перевелись, да и, по-видимому, редко кто в наш век забавляется рифмоплетством.
   — О как вы заблуждаетесь! — воскликнул книгопродавец. — Разве я не показал вам только что замечательных произведений, сочиненных ныне здравствующими авторами? Но, может быть, вы не поклонник новой манеры писать, усвоенной этими господами, и предпочитаете старинную и грубую поэзию?
   — Что касается меня, — возразил я, — то не берусь вам сказать, сочиняют ли теперь лучше или хуже, нежели в прежние времена, а когда сам кропаю стихи, то не могу определить, написаны ли они по новой моде или в античном духе.
   Тут молодой человек повернулся в мою сторону и, обнажив добрую половину своих зубов, отнесся ко мне с недоброжелательной усмешкой:
   — Вы, как я слышу, сударь, пишете стихи?
   — Я сочетаю слова со словами на темы, которые приходят мне в голову, — отвечал я, — но подбираю их так плохо, что не знаю, можно ли назвать это поэзией.
   Тогда он возразил мне, что я говорю так только из самоуничижения, и попросил показать ему что-нибудь из моих произведений. Я сказал, что не решусь это сделать, ибо едва ли соблюл в них современные правила, о коих не имею ни малейшего понятия.
   — В таком случае, — заявил он, — я скажу вам дружески свое мнение о них, и вы, вероятно, будете рады, что со мной посоветовались, ибо в Париже не найдется и трех человек, которые могли бы судить о стихах лучше меня.
   После того как и эти доводы не убедили меня исполнить его просьбу, он распрощался со мной, сунув под плащ две или три книги, за каковые ничего не заплатил книгопродавцу, что побудило меня спросить последнего, отпускает ли он ему товар в долг.
   — Нет, — отвечал тот, — я даю ему заимообразно и вынужден поступать подобным образом с целой кучей таких же сочинителей, как он, приходящих ежедневно в мою лавку, дабы поведать друг другу свои творения; здесь устраивают они важнейшие свои собрания, так что нет во Франции места, которое бы с большим правом могло быть названо Парнасом.
   — Какую прибыль извлекаете вы из этих совещаний? — спросил я.
   — Только ту, что они берут у меня книги и их не возвращают, — сказал он, смеясь.
   — На вашем месте я вышвырнул бы таких клиентов, — заметил я.
   — И не подумаю, — возразил он, — ибо среди них всегда найдется один какой-нибудь, который поручит мне напечатать свою рукопись, а кроме того, благодаря им растет слава моей лавки.
   Вслед за тем я стал расспрашивать его о всех современных поэтах, каковых он мне тут же назвал, сообщив также, что тот, кого я перед тем видел, был одним из самых прославленных. Кроме того, желая мне услужить, книгопродавец обещал, что если я принесу ему какое-нибудь свое стихотворение, то он, не выдавая имени автора, покажет его этим людям, дабы узнать, какие в нем недостатки. Мне очень хотелось научиться писать та«, чтоб угодить всеобщему вкусу, и это побудило меня согласиться на его предложение и вручить ему на следующий же день одно из своих произведений, почитавшееся мною за лучшее. Он показал его этим людям, и они нашли в нем чуть ли не столько же погрешностей, сколько там было слов. Мой книгопродавец любезно все их отметил, а это послужило мне предостережением, ибо, убедившись, что поэты правы, я решил впредь не впадать в те же ошибки.
   И в самом деле, их правила стремились лишь к тому, чтоб придать стихам больше легкости и осмысленности: а кто не хотел бы, чтоб поэзия достигла этих совершенств? Правда, мне скажут, что писать стихи по правилам трудно и неудобно; но если их вовсе не соблюдать, то всякий начнет соваться в это дело, и искусство опошлится.
   Спустя короткое время я постиг все правила как нельзя лучше, ибо часто заходил в книжную лавку, где беседовал с поэтами; потершись об их плащи, я быстро понял, как надо сочинять: с тех пор они уже не находили у меня ошибок, за исключением двух или трех раз, а я, считаясь с этими недочетами, воздержался от других, более грубых. Впрочем, не думаю, чтоб был очень обязан поэтам, ибо то немногое, что они мне сообщили, едва ли могло просветить чей-либо разум. Надо описать вам этих людей: одни были учителями, бросившими школу; другие пришли неизвестно откуда в одежонке школьных дядек и спустя короткое время ухитрились облачиться в дворянское платье; впрочем, они быстро возвращались к первому своему состоянию, потому ли, что их великолепные наряды были взяты напрокат, или потому, что, не имея чем жить, они вынуждены были их продать. Многие не повышались и не опускались, оставаясь изо дня в день в том же положении; одни существовали на то, что им перепадало за кое-какие рукописи, другие проживали последние гроши в надежде встретить вельможу, которому вздумалось бы взять их к себе на службу или выхлопотать им королевскую пенсию. Впрочем, ни один из них не обладал крупным и подлинным талантом. Все их вымыслы оказывались подражаниями и были так слабы, что не выдерживали никакой критики. Единственным их достоинством являлся вылощенный язык, и то никто не владел им в совершенстве, ибо даже самый ловкий из них, избежав какого-нибудь промаха, сейчас же впадал в другой. Некоторые занимались исключительно переводом книг, что является делом совсем легким; но когда они брались сочинить что-либо самостоятельное, то получалось смехотворное безобразие. Надо еще отметить, что большинство стало стихоплетами в силу поветрия, главным образом из-за общения с теми, кто посвящал себя сему ремеслу, ибо нет более заразительной болезни. Клянусь создателем, мне жаль этих бедных людей: они писали, мня себя хорошими писателями, и заблуждались чистосердечно. Тем не менее некоторые из их сочинений пользуются ныне великим успехом, но это, видите ли, потому, что нет лучших. Приходится против воли довольствоваться тем, что дают, и я сам бывал иной раз вынужден читать их книги за отсутствием другого развлечения. Ну и миленькие вещицы, доложу вам, те два-три романа [114], которые получили особливую известность! Разрази меня господь, если я не найду в каждом из них ошибок, достойных кнута!
   Весьма вероятно, что, приложи я даже все усилия, чтоб написать что-нибудь порядочное, эти убогие умишки удостоились бы гораздо большего одобрения, нежели я, ибо, гоняясь за славой, они прибегают к некоторым плутням, до коих я не стал бы унижаться. Корпя подолгу над своей книгой [115], такой писака располагает достаточным временем, чтоб раззванивать о ней повсеместно и заинтересовать читателей с помощью расточаемых ей похвал (хотя бы никто не видал из всей книги ни единой строчки), а затем, выставив ее в благоприятном свете, добивается благоволения какого-нибудь вельможи, который создает ей успех при дворе. Помимо сего, существуют рифмачи, внушающие авторам, что они властвуют над всеми умами; и знайте, что таких рифмачей немало и что они с такой охотой посвящают свои стихи всем современным сочинителям, словно король платит им за это жалованье. Нет книги, где бы вы не встретив ли их имен; но без этого произведения наших писателей остались бы ненапечатанными, ибо разорили бы издателей, а посему питомцы муз поступают, как крапивник, который, желая подняться к небесам, прячется под крылья орла. Мало того: наши авторы так тщеславны, что сами сочиняют для себя предисловия и рекомендательный послания, рассыпающиеся в безмерных похвалах, после которых уже даже не знаешь, с какими словами обращаться к божеству; и печатают они эти выступления якобы от имени своих друзей [116], каковые хотя и обладают достаточным даром красноречия, тем не менее не способны превознести их так, как бы сочинителям хотелось. А потому, если б они обратились к кому-нибудь с просьбой написать в их честь стихи, им можно было бы ответить: «Стоит ли браться за этот труд? Ведь вы восхваляете себя так, что мне за вами не угнаться». Нигде самомнение не процветало в такой мере, как у них в те времена, и мне даже передавали, будто один пиит, притязавший на тиранию и на знаки верноподданничества со стороны остальных, сказал: «Есть еще несколько несмышленных мятежников, не явившихся ко мне на поклон; это — мелкие пфальцграфы, не желающие признавать своего императора, но я доведу их до ума». Мне сообщили про это дурачество в разгар одного из собраний наших борзописцев, где я потешался то над одними, то над другими, после чего сказал им: