Когда дядька собирался выйти, то я попросил его взять меня с собой, ибо такие случаи представлялись мне не часто, а я был рад прогуляться по городу независимо от повода. На сей раз дядька оказался весьма уступчив и удовлетворил мою просьбу, что было вполне в его власти. Таким образом, мы вместе отправились к кабатчику, но, не найдя у него ничего подходящего, взяли одного только вина. Затем мы решили пойти в кухмистерскую, что на Малом Мосту [90]. Дядька купил там каплуна и, желая прихватить еще вырезку, принялся обходить всех кухмистеров в поисках хорошего куска. Я облюбовал один, показавшийся мне весьма аппетитным, и отправился его приторговывать. Кухмистерша была лишь недавно замужем и еще плохо смыслила в торговле. Я спросил ее, почем вырезка, а она загнула мне двадцать четыре су, то есть втрое дороже против цены.
   — А хреновину хочешь? — сказал я ей и ушел.
   Тогда муж, убоявшись, что она такими запросами разгонит ему всех покупателей, заметил ей:
   — Не понимаю, с чего это ты дорожишься! Если ты будешь всегда так поступать, то я ни черта не продам; позови-ка обратно этого мальчика.
   Желая исправить свою оплошность и полагая, что «хреновина» это какая-нибудь иностранная монета, недавно введенная в обращение, она окликнула меня во весь голос:
   — Эй, купец, даешь полторы хреновины?
   Эта наивность настолько меня рассмешила, что, право, не знаю, приходилось ли мне когда-либо хохотать так за всю свою жизнь. Я в полном восторге вернулся в лавку и сказал кухмистерше, что готов дать ей даже две хреновины, если она того хочет; но тут подошел муж и, напустив на себя серьезность, сказал:
   — Ну, ну, вы тоже хороший гусь; она сказала это по ошибке, а не с дурными намерениями. В другой раз она не станет с вас запрашивать; дайте двенадцать су.
   Тут появился дядька, который предложил ему десять, чем тот и удовольствовался, и мы по окончании сего забавного приключения вернулись в школу со своей покупкой.
   После того как я насмешил общество этим маленьким анекдотом, переданным с полной точностью, все уселись за стол, и только дамы, принимавшие участие в первой трапезе, отказались от ужина. Зато Гортензиус не дал зубам заржаветь. Приятно было видеть, как он искусно обгладывал куриную ножку, поминутно поворачивая голову к Фремонде, всячески закатывая глаза и бросая на нее влюбленные взгляды; но еще любопытнее было смотреть на меня, ибо, примостившись за той же Фремондой, я получал от нее снедь, приходившуюся мне гораздо более по вкусу, нежели мой обычный рацион. По окончании ужина рылейщику приказали сыграть разные танцы, и молодые люди смогли показать свою ловкость и грацию под звуки; сего приятного инструмента. Наконец, устав от этого упражнения, затеяли они салонные игры, доставлявшие дамам изрядное удовольствие, а после того принялись за многие и столь разнообразные дурачества, что я не в силах их описать: скажу вам только, что они с большим оживлением сыграли в «дом вверх дном», ибо не было такой книги в кабинете, которую не сбросили бы на пол со всякими шутками. Они не оставили в покое даже грязного белья, которое валялось на полу в одном из углов, свидетельствуя о чистоплотности, царившей в школе; каждый взял по одной штуке и, сложив наподобие пакетика, швырял им в голову Гортензиусу, который спросил, не намереваются ли они играть в мушку [91], и защищался изо всех сил. Затем гости стали настаивать, чтоб он непременно протанцевал с Фремондой под рыле, ибо, по их словам, еще не показал ей всех своих талантов. Он готов был согласиться на это, но ни за что не хотел скинуть сутану, не потому, что опасался покражи, подобно одному славному малому, моему знакомцу, всегда танцевавшему в плаще из страха его лишиться, а потому, что боялся показать свой камзолишко без двух или трех пол, разодранный в нескольких местах, часть коих была залатана кусками другого цвета; но как он ни сопротивлялся, ему все же пришлось скинуть почтенное прикрытье своей нищеты. Это было зрелище не из последних, — как он откалывал флёроны [92], глиссе и пируэты, вероятно, те самые, с которыми Сократ полюбопытствовал познакомиться перед самой своей смертью [93]. Между тем один из молодых людей надел на себя его сутану и принялся в ней хорохориться. Увидав это, Гортензиус сказал, что он до чрезвычайности походит на начальника училища, после чего другой гость спросил, какого рода человек этот начальник.
   — Я назвал бы его лицом вполне достойным, если бы он не драл с меня так бессовестно за наем комнат, — отвечал Гортензиус, который, будучи склонен позлословить, особливо на счет тех, кто покушался на его карман, не преминул охаять своего принципала.
   С этими словами он взял виолу да гамба с балдахина кровати и, вообразив себя отменным музыкантом, вздумал очаровать свою красавицу музыкой; по счастью, рылейщик знал мотив, который тот начал пиликать, и Гортензиус, настроив, как он думал, инструмент под его лад, обратился к гостям:
   — Теперь, господа, протанцуйте балет под звуки наших лир.
   — А кого мы будем изображать? — спросила Фремонда.
   — Пусть кавалер, взявший мою сутану, представит нашего принципала, а вы и прочие гости, переодевшись в халаты моих воспитанников, исполняйте роли школяров. Возьмите, господин начальник, розги, привязанные к моей циновке [94], и стегайте ими в такт партнеров.
   Тогда труппа направилась в соседнюю горницу, чтобы перерядиться; но так как оказалось, что время уже позднее, все решили разойтись по домам, не прощаясь с учителем, и предоставить ему пиликать, сколько душе угодно. Я пошел в горницу Гортензиуса, чтоб взять с его кровати плащи мужчин и муфты женщин, и, заверив его, что они нужны танцорам для лучшего успеха маскарада, принес все это гостям и выпустил их через заднюю дверь, ключ от коей оставил мне наш дядька, отправившийся куда-то по своим делам; затем я вернулся в свою штудирную комнату, которую запер изнутри, словно не покидал ее во весь вечер.
   Тем временем школьный начальник с потайным фонарем в руке шел дозором по двору, проверяя, все ли уже улеглись, и, проходя мимо нашего помещения, услыхал виолу и рыле, все еще продолжавшие наигрывать. Он не мог понять, кто развлекается этой музыкой, звучавшей крайне нескладно, ибо оба инструмента были настроены не в унисон и играли вразброд, а наш учитель то и дело нажимал на струны, так что они грозили лопнуть, и почти всякий раз ошибался ладом, беря «до» вместо «си» и «ре» вместо «до». Подойдя к стене, начальник прислушался и услыхал, как Гортензиус вопил во всю глотку:
   — Пожалуйте сюда, господин принципал! Ваш выход! Начинайте балет!
   Начальник решил, что учитель видел его из окна и обращается к нему, а посему поднялся наверх, желая узнать, что именно Гортензиус хочет ему сообщить, и кстати разведать, не происходит ли у нас пьянство. В то время как он входил в верхние сени, наш учитель добавил еще следующее:
   — Festina [95], принципал, мне надоело ждать; выходи сейчас же, а то я сделаю маленькую диверсию и сам пущусь в пляс. Эй, дружок, — продолжал он, ударяя рылейщика смычком по пальцам, — запузырь-ка мне танец, что плясали лакедемоняне при, жертвоприношениях, или сарабанду, которую наигрывали разные там куреты и корибанты [96], унося Юпитера из дворца Сатурна от страха, как бы сей великий обжора не услыхал крика младенца и не проглотил его, подобно остальным.
   Рылейщик, не понимавший всей этой тарабарщины, продолжал наигрывать первый мотив своего балета, а это рассердило Гортензиуса, который принялся бить его сильнее, чем прежде, отчего тот завопил благим матом. Начальник остановился за дверями, чтоб прислушаться, но тут любопытство заставило его войти и спросить моего учителя:
   — Какой такой балет, черт подери, я должен для вас танцевать? Что это за игры вы затеяли, господин Гортензиус? Не пьяны ли вы, прости господи?
   — Ах, государь мой, не гневайтесь, ради бога, — воскликнул Гортензиус, который был не настолько навеселе, чтоб не узнать своего начальника, — я угощаю тут нескольких друзей и забавляюсь с ними. Обращался же я не к вам, а к одному из них, который должен был выступать первым в кимерийском маскараде [97], затеянном им вместе с остальной компанией.
   — Но где же эти люди, о которых вы говорите? — спросил начальник.
   — Они рядятся в сборной, — возразил Гортензиус. Начальник тотчас же отправился в означенный покой и, не найдя там никого, вернулся обратно.
   — Сдается мне, — заявил он, — что вы рехнулись и воображаете себя в большом обществе, тогда как кроме вас здесь нет ни души. И что за кавардак вы устроили в этой горнице? Можно подумать, что сюда ворвалось стадо свиней. Как? Вот славный Сенека и другие латинские сочинители валяются в грязи, — продолжал он, поднимая несколько книг, сброшенных на пол в самый разгар бесчинств. — А вам, господин рылейщик, достанется на орехи. Откуда это вас принесло? Зачем вы пожаловали в мою школу? Не вы ли доконали своей музыкой рассудок этого человека, этого подлинного феникса [98], превосходящего всех своим красноречием?
   — Ах, сударь, простите меня, — ответствовал рылейщик, — я хожу лишь туда, куда меня водят: зрение мое угасло; неизвестный мне человек привел меня сюда и отослал мои глаза домой, сказав им, чтоб возвращались поутру, а что до тех пор они мне не понадобятся.
   — Что это за глаза такие? — удивился начальник.
   — Так я называю мальчика, который меня сопровождает, — отозвался слепой, — ибо он называет мне все, что попадается ему на улице, а я переношу это в свое воображение, словно в самом деле вижу. Ах, господи Иисусе, как я хотел бы, чтоб он был уже здесь и увел меня куда-нибудь из этого дома, где надо мной достаточно поиздевались: недавно я попросил пить, а мне подали бокал с загаженной ножкой, и хотя запах шел от него весьма мерзкий, однако же жажда заставила меня поднести его к губам, и так как я широко раскрыл рот, то хватил оттуда немалый глоток урины, прежде чем заметил, что это не вино. Мало того, тот дивный музыкант, что играл вместе со мной, излупил меня, как собаку, оглушив перед тем своею латынью, от которой душе моей пришлось солонее, чем бокам от его кулаков.
   Не ведаю, сударь, кто со мной говорит, но, кто бы вы ни были, вы, видимо, хорошо меня знаете, раз упомянули харчевню под вывеской «Феникс», где я живу: отведите же меня туда, и я дам вам пять денье.
   — Ко мне не обращаются ни с подобными просьбами, ни с подобными предложениями, — сказал школьный начальник, — но я не сержусь на вас, любезный, ибо у вас нет при себе глаз, чтоб видеть, кто я такой; ищите себе другого вожака.
   Во время сей беседы Гортензиус наводил порядок в своем хозяйстве, но тут рылейщик, остановив его за руку, отнесся к нему:
   — Сударь, я играл весь вечер; мне обещали за это четверть ефимка: заплатите мне, пожалуйста.
   — Как, друг мой, — отвечал Гортензиус, — разве, слушая мою игру на виоле, ты не получил такого же удовольствия, как я, слушая твои рыле? А между тем я не требую от тебя денег в награду.
   — Да, но вы перед тем плясали, — возразил рылейщик, — и тут уже не можете утверждать, что ваш танец доставил мне удовольствие и мне потому незачем платить, ибо я его не видал.
   — Пусть тебе платят те, кто тебя рядил, — сказал Гортензиус, — покажи хоть что-нибудь от своей работы: все унес ветер, а ты требуешь, чтоб тебе отсчитали взаправду и наличными четверть ефимка, которая останется у тебя в кармане.
   — О жалкие времена! — воскликнул рылейщик. — Увы, никто уже, как бывало, не уважает нашего ремесла; я помню, как су сыпались в мою сумку гуще, чем теперь полушки. Я играл перед королями, и меня сажали за столом на почетное место.
   — Успокойтесь, друг мой, — прервал его начальник, — я скажу, чтоб вам уплатили. Неужели, господин Гортензиус, вы хотите удержать деньги этого бедняка? И скажите кстати, с чего это вам вздумалось разыгрывать с ним дуэты?
   — Ведь я уже вам говорил, — отвечал Гортензиус. — Пойду взглянуть, куда девались мои гости.
   С этими словами он взял свечу и стал обходить все помещение.
   Тем временем начальник, постучав в двери штудирных комнат, стал нас спрашивать, был ли кто-нибудь у нашего наставника, но мы отговорились незнанием, желая показать, что учим уроки с превеликим усердием и не обращаем внимания на посторонние происшествия, происходящие в школе.
   — Не знаю, что б это значило, — заявил Гортензиус, вернувшись со своих поисков, — но я никого не нашел.
   — Ступайте-ка лучше спать, вам это необходимо, — ответил начальник, решивший, что Гортензиус не в своем уме. — Я беру к себе на ночь рылейщика, а то как бы вы опять не повздорили или, помирившись, не вздумали снова музицировать.
   Сказав это, он удалился вместе со слепцом, с которым как-то рассчитался из денег, принадлежавших нашему учителю.
   После их ухода Гортензиус спросил меня, куда пошла Фремонда со своими подружками. Я убедил его, что, увидав начальника, входившего в наше помещение, она побоялась, как бы он ее не заметил, и попросила меня отпереть ей дверь с черного хода, через которую удалилась и остальная компания. Затем он осведомился о своей сутане, и я ответил ему, что исполнитель роли принципала забрал ее с собой и обещался продать завтра с тем, чтоб на вырученные деньги угостить завтраком всю ватагу,
   — О Юпитер-Гостеприимец! — воскликнул он, — будь свидетелем, как я всегда почитал твое божество! Не я ли щедро трактовал своих гостей? А между тем они меня обокрали. Отомсти за меня.
   Раздосадованный этим происшествием, отправился он спать, а на следующий день поутру навестили его все наставники нашего училища, желавшие проведать, вернулся ли к нему здравый смысл, который, по словам начальника, от него сбежал. Гортензиус успел протрезвиться за ночь, так что они застали его в том умонастроении, в коем он обычно пребывал. Тем не менее они не преминули подтрунить над его музыкой. После обеда он поручил мне наведаться к Фремонде и упросить ее, чтоб она распорядилась отослать ему сутану. В ответ на это Фремонда надумала написать письмо, где сообщала, что весьма польщена его любовью, в каковой теперь убедилась, но что ей не нравится его ремесло, ибо хотя отец ее всего-навсего адвокат, однако принадлежит к весьма благородному роду, и что она желает выйти замуж за человека, которого облагораживала бы по крайней мере доблесть и который занимался бы ратным делом, а что посему сутана ему возвращена не будет и что взамен ее он должен впредь носить шпагу, если хочет добиться у своей дамы того, к чему выказывал такое стремление.
   Прочитав это послание, носившее как бы характер окончательного приговора, он ответил на него также письмом. В нем он заверял, что всегда питал намеренье сделаться адвокатом (ибо Фремонде, как он полагал, должен был быть приятен человек, занимающийся ремеслом ее отца), что она поступает дурно, презирая сочинителей, коих скорее надлежит признать благородными, нежели ратных людей, но что он тем не менее готов стать воином, раз таково ее желание, и что занятие, коему он себя до сих пор посвящал, нисколько не умаляет благородства его предков, каковое он берется доказать. Все это было пересыпано сентенциями, пословицами, примерами и авторитетными изречениями и в совокупности составляло самую варварскую мешанину, в каковой было так трудно разобраться, что адвокат вкупе с четырьмя весьма учеными приятелями потратили на это занятие все послеобеденное время, да и то догадывались они о смысле скорее по наитию.
   Гортензиус влюбился еще пуще, чем прежде, и надо сказать, что предмет его страсти вполне того заслуживал. Он решился выполнить обещание, данное Фремонде, и, зная, что, внезапно опоясав чресла шпагой, немало удивит всех своих знакомцев, задумал приучить их к тому мало-помалу. Того ради обулся он однажды под всадника и, прогуливаясь по городу, говорил всем повстречавшимся друзьям, что намерен завтра отъехать к себе на родину, в Нормандию, после чего распустил слух об этом и у нас в школе. Однако отбыл он только спустя четыре дня и оставил взамен себя младшего наставника, коему поручил опекать нас в свое отсутствие.
   Вернувшись, поселился он не в школе, а где-то на стороне и уже не расставался более ни со шпагой, ни с сапогами, приказав также окарнать свой длинный плащ и превратить сутану в камзол с вырезом для рубахи; при этом он стал постоянно носить кружевные воротники и ничем уже, кроме речей, не походил на школьного педанта.
   В таком виде повстречал он Фремонду, а та объявила ему, что весьма им пленилась, но что до тех пор не будет окончательно довольна, пока не увидит доказательств древности его рода, каковые он похвалялся ей доставить. Припертый к стене, стал он усердно изыскивать средства, дабы оправдать эту несусветную ложь, и, проведав про приезд в Париж некоего славного старца, своего односельчанина, разыскал его и попросил засвидетельствовать, что тот знавал его отца, всегда слывшего в округе дворянином [99]. Старец, человек вполне добропорядочный, заявил ему, что, готовясь вскоре отдать господу богу отчет в своих поступках, не посмеет утверждать такую неправду и не польстится ни на какие награды и посулы, ибо мирские блага ему почти уже не нужны. Гортензиус возразил, что на все вопросы, какие могут задать старцу, он заранее составит ловкие ответы и что хотя таковые будут содержать одну только чистейшую правду, однако же не преминут подтвердить все нужные ему обстоятельства. Тогда старик сказал, что если это ему удастся, то Гортензиус встретит в его лице человека, готового всячески ему услужить.
   — Итак, — заявил наш наставник, — отец мой был таким же дворянином, как и ты, а утверждая, что он из благородных, ты не соврешь, ибо вы оба не были низменными душами. Объясню тебе, почему: если бы каждому из вас пожаловали сто тысяч ливров дохода, то не стали бы вы заниматься ремеслами, к коим принудила вас бедность, и жили бы, ничего не делая, а жить, ничего не делая, — значит жить по-дворянски. Ваша добрая воля должна быть приравнена к фактическому поступку, и таким образом, отвечая по этому первому пункту, вы не совершите и четвертой доли самого что ни на есть дрянненького и недоношенного грешка. Если же вас спросят относительно второго пункта, то есть воевал ли мой отец за короля, то можете это подтвердить, ибо, право, мне помнится, будто в свои молодые годы он дезертировал во время какой-то смуты во Франции и поступил в холуи к одному рядовому из дворян, зачисленному в пехоту. Но поскольку отец служил человеку, который служил королю, то никто не посмеет вспаривать, что он как бы и сам состоял на службе у его величества. Более того, не его вина, если он не стал капитаном или даже генералиссимусом, и незачем осуждать людей, не достигших сих высоких чинов, оттого только, что им не благоприятствовала Фортуна.
   Побуждаемый сими убедительными доводами, сельчанин согласился выступить свидетелем в деле Гортензиуса. В первый же раз, как классный наставник повстречал Фремонду, она назвала ему день, в который намеревалась быть в некоем доме, где он сможет сказать ей все, что ему вздумается. Он отправился туда в назначенный час вместе с сельчанином, прихватив с собой нашего дядьку и наказав последнему неотступно держаться позади него и всякий раз, как он начнет перечислять перед кем-нибудь свои достатки, смело вмешиваться в разговор и все преувеличивать, дабы Гортензиуса сочли за безусловно зажиточного, а кроме того, скромного и нечванливого человека, у коего прикоплено даже больше, нежели он говорит.
   Хозяйкой того дома, куда отправилась Фремонда, была одна из тех горожанок, что сопровождали ее в школу. Туда явился и двоюродный братец Фремонды, с коим, по ее словам, желала она держать совет относительно сватовства Гортензиуса, прежде нежели отец об этом узнает. Кроме того, было там еще два добрых молодца, весьма подходящих для такого совещания. Согласно своему обыкновению, наш педагог принялся перво-наперво занимать свою даму любовными разговорами, но, заметив, что она понуждает его исполнить обещание и, кроме того, желает узнать, достаточно ли он богат, чтоб содержать ее на равной ноге с дворянками, стал нагло и громогласно похваляться своими достатками.
   — Государь мой, — сказал он, обращаясь преимущественно к двоюродному брату, вмешавшемуся в их беседу, — дабы вы не почли меня за какого-нибудь голодранца, знайте, что я приобрел у себя на родине дом стоимостью в две тысячи ефимков.
   Дядька, стоявший позади, немедленно же гаркнул согласно его наущению:
   — Помилуйте, сударь, он стоит не менее четырех.
   — Как вы смеете поправлять своего господина? — вскричал Гортензиус, оборачиваясь к нему. — Если б я даже соврал, вы должны считать это за правду. Кроме того, — продолжал он, — я поместил три тысячи ливров из шести с половиной в безусловно верные руки.
   — Не три, а шесть тысяч, — сейчас же вмешался дядька, — я видел копию вашего контракта.
   — Замолчишь ли ты, негодяй, сколько раз тебе надо повторять? — накинулся на него Гортензиус.
   — А как же, сударь, мне вам не напомнить, коли вы забыли? — ответствовал дядька.
   Тогда хозяйка дома сказала Гортензиусу, что ходят слухи, будто он страдает некоторыми болезнями, и что если это так, то она не советует Фремонде выходить за него замуж.
   — Вам наклепали на меня какие-нибудь зложелатели, — возразил Гортензиус. — Здесь присутствует особа, перед которой я не позволил бы себе соврать, все равно как перед божеством: а посему клянусь вам, что нет у меня никаких язв на теле, кроме фонтанели [100] на левой ноге.
   Дядька, полагавший, что и тут надлежит преувеличить, воскликнул:
   — Как, сударь, у вас есть еще вторая на правой ноге!
   Тогда Гортензиус встал со стула, дабы побить своего служителя и наказать за нескромность, но тот, сочтя его гнев таким же притворным, решил продолжить свое дело при первой же оказии.
   — Государь мой, — сказала тогда Фремонда Гортензиусу, — насколько мы могли усмотреть из слов ваших, а также вашего служителя, вы обладаете состоянием в восемнадцать тысяч ливров, но, с другой стороны, до нас дошло от лиц, вполне достойных доверия, что вы задолжали по крайней мере десять тысяч частью для покупки дома, частью для удовлетворения других надобностей.
   — Те, кто вас осведомил, сказали вам неправду, — возразил Гортензиус.
   — Простите, — продолжала Фремонда, — но если вам угодно, чтобы мы почли вас за человека чистосердечного, то не отрицайте того, что нам доподлинно известно.
   Тогда учитель, не желая противоречить своей возлюбленной и полагая достаточным прослыть в ее глазах за владельца восьми тысяч франков, сказал ей:
   — Раз вы хотите, чтоб я вам уступил, то признаюсь, что задолжал десять тысяч ливров.
   — Какие там десять, целых двадцать! — вставил дядька.
   — Черт подери! — воскликнул Гортензиус, вскакивая. — Ты превышаешь свои полномочия. Неужели тебе неизвестно, — шепнул он ему на ухо, — что долг не имущество? Ведь я приказывал раздувать только мои достатки.
   Сию речь сопроводил он четырьмя или пятью ударами кулака, за коими, вероятно, последовало бы продолжение, если бы присутствующие не умерили его гнева. Когда он снова уселся, Фремонда заявила ему:
   — Я вижу, что вы бедняк, хотя и корчите из себя бог весть какого богача; у вас есть восемнадцать тысяч ливров, а долгу двадцать: совершенно ясно, что вы хотите жениться только для того, чтобы погасить свой долг из жениных денег.
   По правде говоря, у него действительно было три тысячи ефимков, каковые он наскреб, урезывая наши порции и исполняя обязанности надзирателя в некоторых классах, а также с помощью кое-каких мелких личных махинаций; но ему так и не удалось убедить в этом Фремонду и ее подружку, которые продолжали придерживаться мнения, внушенного им дядькой. Все же Фремонда заявила, что если он действительно окажется такого знатного происхождения, каким похвалялся, то она не обратит внимания на его бедность.
   — Сударыня, — возразил он, — я привел с собой свидетеля.