Страница:
Тут Ремон, прервав их беседу, отвел его в сторону и спросил, ощущает ли он величайшее блаженство от присутствия возлюбленной.
— Не стану ничего скрывать от вас, — отвечал Франсион, — я испытываю больше желаний, чем есть песчинок на дне морском; вот почему я очень боюсь, что у меня никогда не будет покоя. Я крепко люблю Лорету и страстно жажду насладиться ею, но в такой же мере меня прельщает множество других женщин, коих я обожаю не меньше ее. Прекрасная Диана, безупречная Флора, привлекательная Белиза, милая Жантина, несравненная Марфиза и много-много других постоянно всплывают в моем воображении со всеми чарами, им присущими, а быть может, вовсе и не присущими.
— Если б, однако, вас заперли в одной горнице со всеми этими дамами, — сказал Ремон, — то, может статься, вы смогли бы удовольствовать всего-навсего одну из них.
— Согласен с вами, — отвечал Франсион, — однако мне хотелось бы насладиться ими по очереди, сегодня одной, завтра другой. Но, буде они не удовлетворятся моими усилиями, то пусть поищут, если угодно, кого-нибудь другого, кто утолит их аппетит.
Агата, стоявшая позади них, услышала этот разговор и, прервав Франсиона, сказала:
— Ах, дитя мое, каким славным и похвальным нравом вы обладаете! Вижу, что если б все походили на вас, то брака бы вовсе не существовало и никто не соблюдал бы его законов.
— Вы правы, — отвечал Франсион, — действительно, большинство человеческих страданий происходит от несносных уз брака и правил чести, этого тирана наших желаний. Если мы берем красивую жену, то ее ласкает всякий, причем у нас нет никакой возможности этому воспрепятствовать: народ, весьма склонный к подозрительности и готовый придраться к любому внешнему поводу, ославит вас рогоносцем и осыплет оскорблениями, хотя бы ваша супруга была образцом добродетели, ибо, увидав ее беседующей с кем-либо на улице, он обвинит ее в том, что она позволяет себе дома гораздо худшие вольности. Если во избежание этого зла вы женитесь на безобразной женщине, то, надеясь обойти одну пропасть, попадете в другую, еще более опасную: вы не получаете ни блага, ни радости и приходите в отчаяние, так как за столом и в кровати вам служит подругой фурия. Было бы лучше, если б все были свободны: мы бы соединялись без всяких обязательств с тем, кто был бы нам больше по сердцу, а пресытившись, пользовались бы правом расходиться. Если бы женщина, отдавшись вам, тем не менее осквернила свое тело с кем-нибудь другим, то, узнав об этом, вы бы нисколько не обиделись, ибо химера чести не преследовала бы вашей души и вам не было бы запрещено ласкать чужих подружек. На свете существовали бы одни только незаконнорожденные, и, следовательно, на них смотрели бы как на вполне приличных людей. Внебрачные дети всегда чем-нибудь возвышаются над посредственностью. Все герои древности были таковыми: Геркулес, Тезей, Ромул, Александр и многие другие. Вы возразите, что если б женщины стали у нас общими, как в республике Платона, то было бы неизвестно, какому мужчине приписать рождающихся детей. Но какая в том беда? Вот Лорета не знает ни отца, ни матери и не тщится наводить о них справки: может ли это причинить ей какие-либо неприятности, если только сюда не примешается чье-либо глупое любопытство? Но такое любопытство не имело бы места, ибо его сочли бы тщетным; а только безумцы желают невозможного. Это привело бы к великому благу, так как мы принуждены были бы уничтожить превосходство и знатность: люди стали бы равными, а земные плоды — общим достоянием. Тогда уважали бы одни только естественные законы, и мы жили бы как во времена золотого века. Можно еще многое сказать по сему поводу, но я оставлю это до другого раза. После того как Франсион кончил свою речь, сказанную им, быть может, в шутку, а быть может, и всерьез, Ремон и Агата заявили ему, что он должен на сей раз удовольствоваться одной только Лоретой. Он выразил согласие, а в этом месте их беседы в залу вошли скрипачи, которые принялись играть всевозможные танцы. В замок прибыли все красивейшие женщины окрестных городов и деревень, а с ними также много девушек, исполненных всяких совершенств, и мужчин, слывших отменными танцорами. Ритмы, па и движения курант, сарабанд [186] и вольтов [187] разжигали сластолюбивые вожделения всех и всякого. Повсюду только и видны были целующиеся да обнимающиеся. Когда окончательно наступила ночь, на стол поставили роскошное угощение, стоившее доброго ужина, ибо на первое было сервировано множество отличнейших жарких, коими насытились те, кто был голоден. Сладости оказались в таком изобилии, что, после того как все набили ими животы и карманы, их оставалась еще немалая куча, и гости устроили конфектную войну, швыряя ими друг в друга. Тут заиграли во дворе барабаны, трубы и гобои, а скрипицы — в горнице по соседству с залой, так что вместе с голосами присутствующих они создавали ни с чем не сравнимый шум. Суматоха была так велика и забавна, что не сумею вам ее описать. Затрудняюсь также перечислить, сколько было перепорчено девушек и сколько мужей превращено в рогоносцев. Среди сутолоки столь многолюдной ассамблеи, мешавшей замечать отсутствующих, многие уединились со своими возлюбленными, дабы удовлетворить распаленные желания. Некоторые назначили там свидание своим ласкателям, почитая это место самым подходящим и более безопасным, нежели их собственные дома. Ремон, желая всецело посвятить замок Амуру, приказал оставить открытыми несколько обитых прекрасными шпалерами горниц, дабы служили они убежищем для влюбленных, и горницы эти не пустовали. Что касается шести кавалеров и их дам, то они не покидали залы, обладая достаточным досугом, чтоб отложить свои совместные увеселения на другой час. Каждый из них искал приключений налево и направо, предаваясь бесчисленному множеству всяких удовольствий. Франсион тискал по углам всех женщин, какие ему попадались под руку. Он взял одну из шести красавиц замка, по имени Тереза, и, опрокинув ее на длинную скамью, над которой горели свечи, задрал ей сзади юбку и поцеловал ее в афедрон, на котором заметил черную родинку; но не успел он ее увидеть, как воскликнул:
— Ого, Тереза! Вы отличная притворщица. Теперь я знаю, кого мы застали голой сегодня утром; родинка вас выдала.
Тотчас же он отправился поведать всему обществу, как ему удалось узнать собственницу полушарий, удостоившихся знаков почитания, и всякий от души похохотал. Тереза, никогда не сердившаяся, отвечала в том же духе, вполне соответствовавшем месту, где она находилась:
— Итак, вы видели мои ягодицы. Ну и что же? Хотите еще раз посмотреть? Я не поскуплюсь их показать. Кто из нас более достоин насмешек, я или вы? Я показала их, подчиняясь насилию, а вы целовали их
добровольно.
После этих речей Ремон, находивший удовольствие в битве стаканов, приказал принести лучшего в мире вина, дабы повеселиться с несколькими добрыми собутыльниками, вызвавшими его на состязание.
— Ничто не может сравниться с этим напитком, — сказал Ремон, — он наполняет пьющих чем-то божественным. Необходимо рассеять трусливые мысли, навеваемые заблуждением и глупостью. Благодаря действию вина оратор не боится высказать в речах много рискованных вещей, а любовник — смело поведать о своих страданиях той, которая их причинила. Победа в битвах дается тем, кому это зелье внушает мужество. Давайте же, давайте пить вечно и пожелаем друг другу умереть, как Джордж, граф Клеренсский [188], который, будучи вынужден по приказу короля покончить с собой, велел посадить себя в бочку с вином и пил его до тех пор, пока не лопнул. Итак, Франсион, выпьем!
— Ни за что, — отвечал тот, — я предпочитаю истратить свои силы, тешась с Лоретой, нежели с Бахусом. Если я перепьюсь, то мое тело впадет в грубую сонливость, и удовольствие, получаемое мною от женщин, будет вялым и, смею сказать, даже мучительным.
— Хорошо, — сказал Ремон, — здесь всякий свободен в своих поступках; предавайтесь тому наслаждению, которое вам более всего по вкусу.
Тут появились музыканты и принялись исполнять множество песен, сочетая звуки лютен и виол со своими голосами.
— Ах, — сказал Франсион, склонивши голову на грудь Лореты, — после лицезрения красоты нет такого удовольствия, которым бы я упивался больше, нежели музыкой. Сердце мое трепещет при каждом звуке; я сам не свой. Вибрация голосов заставляет сладостно вибрировать мою душу; но в этом нет ничего удивительного, ибо я от природы склонен к движению и постоянно пребываю в приятной ажитации. Дух мой и тело непрестанно вздрагивают от мелких толчков; это можно было только что видеть на примере: я с трудом удержал стакан, так дрожала моя рука. Удачнее всего выходят у меня на лютне тремоло. Да и к этим прекрасным персям я прикасаюсь не иначе, как с дрожью. Лучшее удовольствие для меня — это трепетать; я божествен с ног до головы и хочу находиться в постоянном движении, как небо.
С этими словами Франсион взял лютню у одного из музыкантов и, после того как дамы попросили его показать свое умение, принялся перебирать струны и спел песенку, слова коей я не премину здесь привести. Будучи историком отменно правдивым, я, право, не знаю, что удерживает меня от того, чтоб напечатать здесь и ноты, дабы не упустить ни единой подробности и осведомить читателя обо всем. Это не составило бы для меня никакого труда, ибо я не помещаю в своих книгах стихов, не положенных на музыку, и не похожу на тех, кто приводит сонеты вместо куплетов, не ведая, можно ли их петь или нет. Итак, будьте уверены, что если б завелась мода включать в романы музыку и лютенную табулатуру для помещенных там песенок, то это изобретение послужило бы им в не меньшую пользу, нежели те прекрасные картинки, коими украшают их теперь издатели для увеличения сбыта. Но в ожидании того, пока мне придет фантазия подать пример другим, постарайтесь узнать с живого голоса мотив Франсионовой песенки и удовольствуйтесь на сей раз следующими словами;
Некоторые дамы, еще сохранившие стыдливость, приспособлялись к прочим и брали с них пример, так что вернулись они далеко не такими целомудренными, какими пришли. Ремон уже давно оставил битву стаканов, чтоб баловаться с женщинами, и в беседе с ними держал такие непристойные речи, которые я не смог бы передать иначе, как народными выражениями, сиречь называя все своими именами. Услыхав это, Франсион сказал ему:
— Честное слово, граф, я порицаю и вас и всех, кто произносит подобные слова.
Почему, дружище, — отвечал Ремон, — что дурного в том, если мы смело говорим о вещах, которые осмеливаемся делать? Почитаете ли вы случку занятием столь священным и почтенным, что не следует ее зря поминать?
— Вовсе не то, — возразил Франсион, — вам разрешается говорить обо всем и называть что угодно, оставаясь в пределах благопристойности; мне хотелось бы только, чтоб вы выбирали более красивые и менее вульгарные названия, чем те, которые вы употребляете. Пристойно ли изящным людям, вздумавшим поухаживать, пользоваться в этом особливо деликатном случае теми самыми выражениями, которыми так и сыплют крючники, лакеи и прочая сволочь, не имеющая в своем распоряжении других слов? Я лично выхожу из себя, когда вижу поэта, гордящегося своим сонетом только потому, что в нем насквернословил. Многие, поместившие свои вирши в новом сборнике французской поэзии [189], внесли туда и эту пакость; они не только напечатали дурацкие песенки, распеваемые кабацкими слугами и луврскими ложкомоями, но еще показывают встречному и поперечному свои непристойные стихи, в коих нет ничего замечательного, помимо того, что они повсюду открыто называют срамные части тела и естественные акты. Подумаешь, скажете вы, какое великое усовершенствование по сравнению с описанием рук, ног, ляжек и пищеварения! Тем не менее идиоты смеются, как только это слышат. Я хотел бы, чтоб такие люди, как мы, выражались несколько иначе, в отличие от простонародья, и придумали какие-нибудь нежные названия для предметов, о коих так часто и охотно ведем беседу.
— Вот так рассуждения, честное слово! — воскликнул Ремон. — Разве мы не любимся точно так же, как крестьяне? Почему же нам пользоваться другими выражениями, чем они?
— Вы ошибаетесь, Ремон, — продолжал его гость, — мы любимся, но совсем другим манером. Где им до нашей деликатности? У них нет другого желания, как только насытить свои грубые вожделения, ничем не отличающиеся от скотских: они любятся только телом, а мы и телом и душой одновременно, и это — факт. Выслушайте мои философствования об этом предмете. Все приемы и ласки, заметите вы, несущественны, поскольку мы стремимся к той же цели. Готов согласиться, ибо это совершенно верно. Следовательно, возразите вы, я не прав, и нам следует употреблять для этих вещей такие же выражения, как и простолюдины. Но вот что я отвечу вам на это, — продолжал Франсион. — Коль скоро как у нас, так и у них совокупляются те же части тела, то мы должны (когда хотим высказаться) так же ворочать языком, так же раскрывать рот и разжимать зубы, как они; но хотя их соитие ничем не отличается от нашего, однако же они не знают ни тех же нежностей, ни тех же душевных восторгов, а посему, несмотря на то, что наши тела проделывают такие же движения, наш ум, рассуждая о сей игре, должен проявить свою изысканность и выбирать другие термины: отсюда надлежит заключить, что в нас есть нечто божественное и небесное, а они погрязли во всем грубом и земном. Все пришли в восторг от искусной аргументации Франсиона, не знающей себе равных на свете, не в обиду будь сказано логикам. Особливо женщины одобрили его доводы; они сочувствовали введению новых слов для определения предметов, пользующихся их любовью превыше всего остального; им хотелось отбросить старые слова, каковые согласно обывательским предрассудкам почитались неприличными в их устах, и свободно говорить обо всем, не страшась порицания, тем паче что людская злоба едва ли бы успела так скоро заклеймить эти выражения.
А посему Франсиона стали просить, чтоб он переименовал все предметы, названные, по его мнению, неудачно, и, дабы побудить его к тому, посулили, что его слава распространится по всей Франции еще больше, чем прежде, ибо всякий захочет узнать автора этих нововведений, о коих будут говорить не иначе, как в связи с его именем. Франсион отказался взяться тут же за это предприятие и заявил, что, быть может, такое постановление будет вынесено на каком-нибудь большом собрании удальцов, в коем и он примет участие. Кроме того, он поклялся, как только у него будет досуг, сочинить книгу о том, как упражняться в изящнейших играх любви.
По окончании этой беседы некоторые мужчины и женщины, не пожелавшие ночевать в замке Ремона, простились с ним и вернулись домой. Те, кто остался, разошлись вскоре парами по горницам: Франсион пошел с Лоретой, Ремон с Еленой, остальные с теми, кто им больше нравился. Не берусь передать их бесчисленных забав: такому описанию не предвиделось бы конца.
После того шесть суток кряду предавались они всем увеселениям, какие можно вообразить. Франсион, расставшись как-то на мгновение с Лоретой и поглядев на портрет Наис, подаренный ему Ремоном, испытал душевное волнение. Он вспомнил, что хотел спросить у Дорини, где совершил тот столь прекрасное приобретение и является ли это безукоризненное лицо фантазией художника или воспроизведением существа, созданного природой. Дорини сообщил ему, что это портрет одной из красивейших дам Италии, которая еще жива, и добавил:
— Эта юная особа живет на границе Романьи, и зовут ее Наис; она овдовела с год тому назад, пробыв в замужестве с одним достойным маркизом не более полугода; можете себе поэтому представить, что ее совершенства и богатства привлекают к ней кучу поклонников. У нее их такое множество, что она, право, может и продавать их, и одалживать, и дарить. Но ни один из ее ухаживателей не добился еще никаких существенных милостей. Из итальянцев она не смогла полюбить никого, кроме своего покойного супруга. Ее вкусы побуждают ее предпочитать французов, а потому, увидав портрет одного молодого вельможи из здешних мест, по имени Флориандр, обладающего прекрасными чертами лица, она воспылала к нему такой страстью, словно видела его в натуре, тем более что ей расписали во всех подробностях его доблесть, отличный характер и изысканный ум. Ища средства от этого недуга, она поведала о нем мне, как своему родственнику и доброму приятелю. Я внушил ей бодрость и надежду, и она приказала по моему совету написать с себя этот портрет, который я должен был отвезти к Флориандру, дабы возгорелся он желанием просить ее руки. Мне давно хотелось повидать здешнее королевство; вот почему я охотно предложил ей свои услуги в этом деле, в коем никто не мог помочь ей лучше меня. Как только я прибыл ко двору, то свел знакомство со своим молодчиком, который оказался весьма ласкового и влюбчивого нрава, а это позволяло надеяться, что мне легко удастся склонить его в пользу Наис. Я решил показать ему портрет и, описав ее богатство и знатность ее рода, сообщить о пылких чувствах, которые она к нему питала, несмотря на дальность расстояния. Но я несколько изменил свое намерение, узнав о том, что ему слегка нездоровится и что врачи посылают его лечиться на воды в одну деревушку, расположенную на трети пути от нашей страны. Я уведомил свою родственницу, чтоб она постаралась туда отправиться, ибо ей представлялся отличный случай завлечь его в свои сети; не знаю, сочла ли она нужным пуститься в это странствие, но если она так поступила, то старания ее пропадут даром, ибо Флориандр умер несколько времени тому назад. Я оповестил ее об этом, но не ведаю, получила ли она мое письмо и не выехала ли прежде, чем его доставили в обычное ее местопребывание. Мне придется вскоре вернуться на родину, чтобы ее утешить.
— Ах, уверяю вас, — воскликнул тут Франсион, — я готов разыскать ее повсюду, где бы она ни находилась: стоит предпринять любое путешествие, чтоб взглянуть на столь исключительную красавицу; я всегда влюблялся во всех привлекательных женщин, какие мне попадались, и даже в тех, о коих я только слыхал. Не стану отступать от своего похвального обыкновения. Кроме того, я давно собирался посетить Италию, этот прекрасный сад Вселенной; вот мне и представляется отличный случай туда отправиться. Прежде всего я поеду на воды и попытаюсь встретиться там с Наис. Не хотите ли, Дорини, мне сопутствовать?
— Если вы желаете застать Наис на водах, — отвечал его собеседник, — то должны выехать завтра и дорог гой весьма поторопиться. Что касается меня, то я собирался для осуществления одного намерения пробыть здесь у Ремона месяц-другой; вот почему я не смогу вам сотовариществовать; мы встретимся с вами в Риме, куда вы вернетесь вместе с Наис, которая, без сомнения, увлечется вашими достоинствами, как только вас увидит. Между прочим, если б при ней не оказалось портрета покойного Флориандра, то я посоветовал бы вам в начале вашего знакомства принять на несколько дней его имя.
— На это я не смогу решиться, — возразил Франсион, — ибо присвоить себе чужое имя равносильно, по-моему, признанию в том, что в вас нет тех качеств, которые присущи его владельцу.
Услыхав их беседу, Ремон заявил, что он тоже хочет ехать в Италию, ибо соскучился во Франции и двор ему надоел; но так как неотложное дело задерживало его еще на несколько дней, то он положил пуститься в путь уже вместе с Дорини.
Решившись на означенное путешествие, Франсион тотчас же приказал одному из людей Ремона отвезти Колине к Клеранту и передать этому вельможе письма, в коих сообщал, что вознамерился поразвлечься несколько времени в чужих землях, о каковом желании уже прежде ему говорил. Кроме того, он написал матери, дабы уведомить ее о своем решении.
Кто-то спросил, не жаль ли ему расстаться с Лоретой; но он отвечал, что добыча находится в его власти, что он насладился ею, сколько ему было угодно, и что теперь надлежит поохотиться за другою.
В этом месте их беседы они увидали из окон одной горницы, как в замок въехал какой-то старец верхом на дрянной кляче, уже непригодной для пахоты, на которую истратила она лучшие свои силы. Всадник, восседавший на ней, был в черном плаще, скрепленном у шеи тесемкой, в прекрасных модных наголенниках и со старинным тесаком на боку. Сей достопочтенный муж был не кто иной, как Валентин, который, видя, что его супруга медлит возвращением из паломничества, искренно не знал, каких мыслей ему о том держаться, и принялся рыскать повсюду, пока один проклятый мужик, приносивший живность Ремону, не сообщил ему, где он ее видел.
Въехав во двор, Валентин заметил Лорету, стоявшую на пороге вместе с Еленой; он тотчас же спешился, что, впрочем, далось ему не без труда; но супруга, узрев своего благоверного, взяла подружку за руку и ушла с нею в замок, где заперлась в одной из горниц. Он с яростью преследовал ее до этого места и, наткнувшись на запертую дверь, стал изрыгать свою злобу в поносных словах.
— Что это еще за чертово паломничество, в которое ты ездила? — воскликнул он. — Ах, сука! Меня предупредили, какую чудную жизнь ты здесь ведешь. Клянусь богом, если я тебя изловлю, то вздрючу так, как тебе еще не снилось: ты хороводилась тут с мужчинами до жадной души, и я уверен, что нет такого конюха, который бы не погрелся на твоем животе. Но досадуй сколько угодно, а отныне ты у меня попостишься и не получишь обычного своего рациона. Как? Из-за тебя я теряю всеобщее уважение! Всякий называет меня олухом и рогоносцем и говорит, что у меня нет храбрости, если я спускаю тебе все твои шашни! Словом, я вконец обесчещен! Ах, боже, какая это несправедливость: честь мужчины зависит от бабьего передка! Но ты заплатишь за разбитую посуду, и я тебе в том порукой.
На учиненный им шум прибежали Ремон и еще несколько человек, а так как Лорета не подавала голоса, то они принялись его уговаривать, что ее вовсе нет в замке и что ему просто померещилось. После этого они всячески постарались увести его в глубь сада, где заставили сначала сыграть маленькую партию в кегли, а затем пополдничать в беседке, увитой виноградом, и запить досаду несколькими стаканами вина. Заметьте, что как за игрой, так и за полдником Валентин не снял ни плаща, ни тесака, почитая нужным держать себя с важностью перед этой знатью. Он представлял во всех этих атрибутах весьма забавное зрелище, ибо повесил перевязь на шею наподобие орденской ленты и не продел левой руки, так что шпага все время болталась у него спереди и сильно ему мешала. Он не переставал отпихивать ее назад и откидывать плащ, который причинял ему не меньшее неудобство. После полдника он то и дело засекал на ходу шпору о шпору и только по чистой случайности не падал на каждом шагу. Ремон вздумал отвести его обратно в замок; но так как Валентин слишком много выпил и был уже не в состоянии передвигаться с прежней легкостью, то, очутившись у дверей, никак не смог в них войти; шпага, висевшая у него поперек тела, задевала за обе стороны входа и преграждала ему дорогу, как рогатка. Он то отступал, то напирал изо всех сил, но толку от этого не получалось никакого, а только шпага его слегка сгибалась.
— Не стану ничего скрывать от вас, — отвечал Франсион, — я испытываю больше желаний, чем есть песчинок на дне морском; вот почему я очень боюсь, что у меня никогда не будет покоя. Я крепко люблю Лорету и страстно жажду насладиться ею, но в такой же мере меня прельщает множество других женщин, коих я обожаю не меньше ее. Прекрасная Диана, безупречная Флора, привлекательная Белиза, милая Жантина, несравненная Марфиза и много-много других постоянно всплывают в моем воображении со всеми чарами, им присущими, а быть может, вовсе и не присущими.
— Если б, однако, вас заперли в одной горнице со всеми этими дамами, — сказал Ремон, — то, может статься, вы смогли бы удовольствовать всего-навсего одну из них.
— Согласен с вами, — отвечал Франсион, — однако мне хотелось бы насладиться ими по очереди, сегодня одной, завтра другой. Но, буде они не удовлетворятся моими усилиями, то пусть поищут, если угодно, кого-нибудь другого, кто утолит их аппетит.
Агата, стоявшая позади них, услышала этот разговор и, прервав Франсиона, сказала:
— Ах, дитя мое, каким славным и похвальным нравом вы обладаете! Вижу, что если б все походили на вас, то брака бы вовсе не существовало и никто не соблюдал бы его законов.
— Вы правы, — отвечал Франсион, — действительно, большинство человеческих страданий происходит от несносных уз брака и правил чести, этого тирана наших желаний. Если мы берем красивую жену, то ее ласкает всякий, причем у нас нет никакой возможности этому воспрепятствовать: народ, весьма склонный к подозрительности и готовый придраться к любому внешнему поводу, ославит вас рогоносцем и осыплет оскорблениями, хотя бы ваша супруга была образцом добродетели, ибо, увидав ее беседующей с кем-либо на улице, он обвинит ее в том, что она позволяет себе дома гораздо худшие вольности. Если во избежание этого зла вы женитесь на безобразной женщине, то, надеясь обойти одну пропасть, попадете в другую, еще более опасную: вы не получаете ни блага, ни радости и приходите в отчаяние, так как за столом и в кровати вам служит подругой фурия. Было бы лучше, если б все были свободны: мы бы соединялись без всяких обязательств с тем, кто был бы нам больше по сердцу, а пресытившись, пользовались бы правом расходиться. Если бы женщина, отдавшись вам, тем не менее осквернила свое тело с кем-нибудь другим, то, узнав об этом, вы бы нисколько не обиделись, ибо химера чести не преследовала бы вашей души и вам не было бы запрещено ласкать чужих подружек. На свете существовали бы одни только незаконнорожденные, и, следовательно, на них смотрели бы как на вполне приличных людей. Внебрачные дети всегда чем-нибудь возвышаются над посредственностью. Все герои древности были таковыми: Геркулес, Тезей, Ромул, Александр и многие другие. Вы возразите, что если б женщины стали у нас общими, как в республике Платона, то было бы неизвестно, какому мужчине приписать рождающихся детей. Но какая в том беда? Вот Лорета не знает ни отца, ни матери и не тщится наводить о них справки: может ли это причинить ей какие-либо неприятности, если только сюда не примешается чье-либо глупое любопытство? Но такое любопытство не имело бы места, ибо его сочли бы тщетным; а только безумцы желают невозможного. Это привело бы к великому благу, так как мы принуждены были бы уничтожить превосходство и знатность: люди стали бы равными, а земные плоды — общим достоянием. Тогда уважали бы одни только естественные законы, и мы жили бы как во времена золотого века. Можно еще многое сказать по сему поводу, но я оставлю это до другого раза. После того как Франсион кончил свою речь, сказанную им, быть может, в шутку, а быть может, и всерьез, Ремон и Агата заявили ему, что он должен на сей раз удовольствоваться одной только Лоретой. Он выразил согласие, а в этом месте их беседы в залу вошли скрипачи, которые принялись играть всевозможные танцы. В замок прибыли все красивейшие женщины окрестных городов и деревень, а с ними также много девушек, исполненных всяких совершенств, и мужчин, слывших отменными танцорами. Ритмы, па и движения курант, сарабанд [186] и вольтов [187] разжигали сластолюбивые вожделения всех и всякого. Повсюду только и видны были целующиеся да обнимающиеся. Когда окончательно наступила ночь, на стол поставили роскошное угощение, стоившее доброго ужина, ибо на первое было сервировано множество отличнейших жарких, коими насытились те, кто был голоден. Сладости оказались в таком изобилии, что, после того как все набили ими животы и карманы, их оставалась еще немалая куча, и гости устроили конфектную войну, швыряя ими друг в друга. Тут заиграли во дворе барабаны, трубы и гобои, а скрипицы — в горнице по соседству с залой, так что вместе с голосами присутствующих они создавали ни с чем не сравнимый шум. Суматоха была так велика и забавна, что не сумею вам ее описать. Затрудняюсь также перечислить, сколько было перепорчено девушек и сколько мужей превращено в рогоносцев. Среди сутолоки столь многолюдной ассамблеи, мешавшей замечать отсутствующих, многие уединились со своими возлюбленными, дабы удовлетворить распаленные желания. Некоторые назначили там свидание своим ласкателям, почитая это место самым подходящим и более безопасным, нежели их собственные дома. Ремон, желая всецело посвятить замок Амуру, приказал оставить открытыми несколько обитых прекрасными шпалерами горниц, дабы служили они убежищем для влюбленных, и горницы эти не пустовали. Что касается шести кавалеров и их дам, то они не покидали залы, обладая достаточным досугом, чтоб отложить свои совместные увеселения на другой час. Каждый из них искал приключений налево и направо, предаваясь бесчисленному множеству всяких удовольствий. Франсион тискал по углам всех женщин, какие ему попадались под руку. Он взял одну из шести красавиц замка, по имени Тереза, и, опрокинув ее на длинную скамью, над которой горели свечи, задрал ей сзади юбку и поцеловал ее в афедрон, на котором заметил черную родинку; но не успел он ее увидеть, как воскликнул:
— Ого, Тереза! Вы отличная притворщица. Теперь я знаю, кого мы застали голой сегодня утром; родинка вас выдала.
Тотчас же он отправился поведать всему обществу, как ему удалось узнать собственницу полушарий, удостоившихся знаков почитания, и всякий от души похохотал. Тереза, никогда не сердившаяся, отвечала в том же духе, вполне соответствовавшем месту, где она находилась:
— Итак, вы видели мои ягодицы. Ну и что же? Хотите еще раз посмотреть? Я не поскуплюсь их показать. Кто из нас более достоин насмешек, я или вы? Я показала их, подчиняясь насилию, а вы целовали их
добровольно.
После этих речей Ремон, находивший удовольствие в битве стаканов, приказал принести лучшего в мире вина, дабы повеселиться с несколькими добрыми собутыльниками, вызвавшими его на состязание.
— Ничто не может сравниться с этим напитком, — сказал Ремон, — он наполняет пьющих чем-то божественным. Необходимо рассеять трусливые мысли, навеваемые заблуждением и глупостью. Благодаря действию вина оратор не боится высказать в речах много рискованных вещей, а любовник — смело поведать о своих страданиях той, которая их причинила. Победа в битвах дается тем, кому это зелье внушает мужество. Давайте же, давайте пить вечно и пожелаем друг другу умереть, как Джордж, граф Клеренсский [188], который, будучи вынужден по приказу короля покончить с собой, велел посадить себя в бочку с вином и пил его до тех пор, пока не лопнул. Итак, Франсион, выпьем!
— Ни за что, — отвечал тот, — я предпочитаю истратить свои силы, тешась с Лоретой, нежели с Бахусом. Если я перепьюсь, то мое тело впадет в грубую сонливость, и удовольствие, получаемое мною от женщин, будет вялым и, смею сказать, даже мучительным.
— Хорошо, — сказал Ремон, — здесь всякий свободен в своих поступках; предавайтесь тому наслаждению, которое вам более всего по вкусу.
Тут появились музыканты и принялись исполнять множество песен, сочетая звуки лютен и виол со своими голосами.
— Ах, — сказал Франсион, склонивши голову на грудь Лореты, — после лицезрения красоты нет такого удовольствия, которым бы я упивался больше, нежели музыкой. Сердце мое трепещет при каждом звуке; я сам не свой. Вибрация голосов заставляет сладостно вибрировать мою душу; но в этом нет ничего удивительного, ибо я от природы склонен к движению и постоянно пребываю в приятной ажитации. Дух мой и тело непрестанно вздрагивают от мелких толчков; это можно было только что видеть на примере: я с трудом удержал стакан, так дрожала моя рука. Удачнее всего выходят у меня на лютне тремоло. Да и к этим прекрасным персям я прикасаюсь не иначе, как с дрожью. Лучшее удовольствие для меня — это трепетать; я божествен с ног до головы и хочу находиться в постоянном движении, как небо.
С этими словами Франсион взял лютню у одного из музыкантов и, после того как дамы попросили его показать свое умение, принялся перебирать струны и спел песенку, слова коей я не премину здесь привести. Будучи историком отменно правдивым, я, право, не знаю, что удерживает меня от того, чтоб напечатать здесь и ноты, дабы не упустить ни единой подробности и осведомить читателя обо всем. Это не составило бы для меня никакого труда, ибо я не помещаю в своих книгах стихов, не положенных на музыку, и не похожу на тех, кто приводит сонеты вместо куплетов, не ведая, можно ли их петь или нет. Итак, будьте уверены, что если б завелась мода включать в романы музыку и лютенную табулатуру для помещенных там песенок, то это изобретение послужило бы им в не меньшую пользу, нежели те прекрасные картинки, коими украшают их теперь издатели для увеличения сбыта. Но в ожидании того, пока мне придет фантазия подать пример другим, постарайтесь узнать с живого голоса мотив Франсионовой песенки и удовольствуйтесь на сей раз следующими словами;
Учитесь, нежные души,
Не слушать мерзостной чуши
Оголтелых дураков,
Всякой радости врагов.
За грех почесть они рады
Тончайшей страсти услады,
Избегают сладких пут
И при жизни не живут.
Не верьте дури их вздорной
(Все зло — от желчи их черной)
И минут ищите тех,
Что полны для вас утех.
Пускай вас нежные глазки,
Лобзания, смехи и ласки
И любовная игра
Тешат с ночи до утра.
безумье взяв эа основу,
Всяк должен снова, о, снова
Этих нимф ласкать соски,
Чтоб вовек не знать тоски.
У них повадки не грубы,
И разожмут они губы
Не затем, чтоб вас корить,
А попросят повторить.
Вы к ним ступайте без страха
И после первого «аха»
Тут за все свои труды
Сразу вы дождетесь мзды,
Когда такую усладу
Дарят за муки в награду,
Счастьем дух наш так согрет,
Что желаний больше нет,
Тогда томленья, и мленья,
И бурной страсти горенья,
И миражи нежных дум
Вечно нам волнуют ум.
Эта песенка, которую музыканты подхватили на своих лютнях после первого куплета, исполненного Франсионом, обворожила сердца присутствующих; ритм ее (да и слова в достаточной мере) отличались Такой игривостью и похотливостью, что соблазнили всех искать утех любви. Все, что было в зале, вздыхало по чувственным наслаждениям; даже свечи, колеблемые не знаю каким ветром, казалось, двигались, как люди, и были обуреваемы каким-то страстным желанием. Сладостное неистовство обуяло души; грянули звуки сарабанды, которую большинство плясало, беспорядочно перемешавшись и принимая самые соблазнительные и самые забавные позы.
Пусть буду взыскан судьбою,
Чтоб средь любовного боя
Мудрый рок мне дни пресек
И, смеясь, скончал я век.
Некоторые дамы, еще сохранившие стыдливость, приспособлялись к прочим и брали с них пример, так что вернулись они далеко не такими целомудренными, какими пришли. Ремон уже давно оставил битву стаканов, чтоб баловаться с женщинами, и в беседе с ними держал такие непристойные речи, которые я не смог бы передать иначе, как народными выражениями, сиречь называя все своими именами. Услыхав это, Франсион сказал ему:
— Честное слово, граф, я порицаю и вас и всех, кто произносит подобные слова.
Почему, дружище, — отвечал Ремон, — что дурного в том, если мы смело говорим о вещах, которые осмеливаемся делать? Почитаете ли вы случку занятием столь священным и почтенным, что не следует ее зря поминать?
— Вовсе не то, — возразил Франсион, — вам разрешается говорить обо всем и называть что угодно, оставаясь в пределах благопристойности; мне хотелось бы только, чтоб вы выбирали более красивые и менее вульгарные названия, чем те, которые вы употребляете. Пристойно ли изящным людям, вздумавшим поухаживать, пользоваться в этом особливо деликатном случае теми самыми выражениями, которыми так и сыплют крючники, лакеи и прочая сволочь, не имеющая в своем распоряжении других слов? Я лично выхожу из себя, когда вижу поэта, гордящегося своим сонетом только потому, что в нем насквернословил. Многие, поместившие свои вирши в новом сборнике французской поэзии [189], внесли туда и эту пакость; они не только напечатали дурацкие песенки, распеваемые кабацкими слугами и луврскими ложкомоями, но еще показывают встречному и поперечному свои непристойные стихи, в коих нет ничего замечательного, помимо того, что они повсюду открыто называют срамные части тела и естественные акты. Подумаешь, скажете вы, какое великое усовершенствование по сравнению с описанием рук, ног, ляжек и пищеварения! Тем не менее идиоты смеются, как только это слышат. Я хотел бы, чтоб такие люди, как мы, выражались несколько иначе, в отличие от простонародья, и придумали какие-нибудь нежные названия для предметов, о коих так часто и охотно ведем беседу.
— Вот так рассуждения, честное слово! — воскликнул Ремон. — Разве мы не любимся точно так же, как крестьяне? Почему же нам пользоваться другими выражениями, чем они?
— Вы ошибаетесь, Ремон, — продолжал его гость, — мы любимся, но совсем другим манером. Где им до нашей деликатности? У них нет другого желания, как только насытить свои грубые вожделения, ничем не отличающиеся от скотских: они любятся только телом, а мы и телом и душой одновременно, и это — факт. Выслушайте мои философствования об этом предмете. Все приемы и ласки, заметите вы, несущественны, поскольку мы стремимся к той же цели. Готов согласиться, ибо это совершенно верно. Следовательно, возразите вы, я не прав, и нам следует употреблять для этих вещей такие же выражения, как и простолюдины. Но вот что я отвечу вам на это, — продолжал Франсион. — Коль скоро как у нас, так и у них совокупляются те же части тела, то мы должны (когда хотим высказаться) так же ворочать языком, так же раскрывать рот и разжимать зубы, как они; но хотя их соитие ничем не отличается от нашего, однако же они не знают ни тех же нежностей, ни тех же душевных восторгов, а посему, несмотря на то, что наши тела проделывают такие же движения, наш ум, рассуждая о сей игре, должен проявить свою изысканность и выбирать другие термины: отсюда надлежит заключить, что в нас есть нечто божественное и небесное, а они погрязли во всем грубом и земном. Все пришли в восторг от искусной аргументации Франсиона, не знающей себе равных на свете, не в обиду будь сказано логикам. Особливо женщины одобрили его доводы; они сочувствовали введению новых слов для определения предметов, пользующихся их любовью превыше всего остального; им хотелось отбросить старые слова, каковые согласно обывательским предрассудкам почитались неприличными в их устах, и свободно говорить обо всем, не страшась порицания, тем паче что людская злоба едва ли бы успела так скоро заклеймить эти выражения.
А посему Франсиона стали просить, чтоб он переименовал все предметы, названные, по его мнению, неудачно, и, дабы побудить его к тому, посулили, что его слава распространится по всей Франции еще больше, чем прежде, ибо всякий захочет узнать автора этих нововведений, о коих будут говорить не иначе, как в связи с его именем. Франсион отказался взяться тут же за это предприятие и заявил, что, быть может, такое постановление будет вынесено на каком-нибудь большом собрании удальцов, в коем и он примет участие. Кроме того, он поклялся, как только у него будет досуг, сочинить книгу о том, как упражняться в изящнейших играх любви.
По окончании этой беседы некоторые мужчины и женщины, не пожелавшие ночевать в замке Ремона, простились с ним и вернулись домой. Те, кто остался, разошлись вскоре парами по горницам: Франсион пошел с Лоретой, Ремон с Еленой, остальные с теми, кто им больше нравился. Не берусь передать их бесчисленных забав: такому описанию не предвиделось бы конца.
После того шесть суток кряду предавались они всем увеселениям, какие можно вообразить. Франсион, расставшись как-то на мгновение с Лоретой и поглядев на портрет Наис, подаренный ему Ремоном, испытал душевное волнение. Он вспомнил, что хотел спросить у Дорини, где совершил тот столь прекрасное приобретение и является ли это безукоризненное лицо фантазией художника или воспроизведением существа, созданного природой. Дорини сообщил ему, что это портрет одной из красивейших дам Италии, которая еще жива, и добавил:
— Эта юная особа живет на границе Романьи, и зовут ее Наис; она овдовела с год тому назад, пробыв в замужестве с одним достойным маркизом не более полугода; можете себе поэтому представить, что ее совершенства и богатства привлекают к ней кучу поклонников. У нее их такое множество, что она, право, может и продавать их, и одалживать, и дарить. Но ни один из ее ухаживателей не добился еще никаких существенных милостей. Из итальянцев она не смогла полюбить никого, кроме своего покойного супруга. Ее вкусы побуждают ее предпочитать французов, а потому, увидав портрет одного молодого вельможи из здешних мест, по имени Флориандр, обладающего прекрасными чертами лица, она воспылала к нему такой страстью, словно видела его в натуре, тем более что ей расписали во всех подробностях его доблесть, отличный характер и изысканный ум. Ища средства от этого недуга, она поведала о нем мне, как своему родственнику и доброму приятелю. Я внушил ей бодрость и надежду, и она приказала по моему совету написать с себя этот портрет, который я должен был отвезти к Флориандру, дабы возгорелся он желанием просить ее руки. Мне давно хотелось повидать здешнее королевство; вот почему я охотно предложил ей свои услуги в этом деле, в коем никто не мог помочь ей лучше меня. Как только я прибыл ко двору, то свел знакомство со своим молодчиком, который оказался весьма ласкового и влюбчивого нрава, а это позволяло надеяться, что мне легко удастся склонить его в пользу Наис. Я решил показать ему портрет и, описав ее богатство и знатность ее рода, сообщить о пылких чувствах, которые она к нему питала, несмотря на дальность расстояния. Но я несколько изменил свое намерение, узнав о том, что ему слегка нездоровится и что врачи посылают его лечиться на воды в одну деревушку, расположенную на трети пути от нашей страны. Я уведомил свою родственницу, чтоб она постаралась туда отправиться, ибо ей представлялся отличный случай завлечь его в свои сети; не знаю, сочла ли она нужным пуститься в это странствие, но если она так поступила, то старания ее пропадут даром, ибо Флориандр умер несколько времени тому назад. Я оповестил ее об этом, но не ведаю, получила ли она мое письмо и не выехала ли прежде, чем его доставили в обычное ее местопребывание. Мне придется вскоре вернуться на родину, чтобы ее утешить.
— Ах, уверяю вас, — воскликнул тут Франсион, — я готов разыскать ее повсюду, где бы она ни находилась: стоит предпринять любое путешествие, чтоб взглянуть на столь исключительную красавицу; я всегда влюблялся во всех привлекательных женщин, какие мне попадались, и даже в тех, о коих я только слыхал. Не стану отступать от своего похвального обыкновения. Кроме того, я давно собирался посетить Италию, этот прекрасный сад Вселенной; вот мне и представляется отличный случай туда отправиться. Прежде всего я поеду на воды и попытаюсь встретиться там с Наис. Не хотите ли, Дорини, мне сопутствовать?
— Если вы желаете застать Наис на водах, — отвечал его собеседник, — то должны выехать завтра и дорог гой весьма поторопиться. Что касается меня, то я собирался для осуществления одного намерения пробыть здесь у Ремона месяц-другой; вот почему я не смогу вам сотовариществовать; мы встретимся с вами в Риме, куда вы вернетесь вместе с Наис, которая, без сомнения, увлечется вашими достоинствами, как только вас увидит. Между прочим, если б при ней не оказалось портрета покойного Флориандра, то я посоветовал бы вам в начале вашего знакомства принять на несколько дней его имя.
— На это я не смогу решиться, — возразил Франсион, — ибо присвоить себе чужое имя равносильно, по-моему, признанию в том, что в вас нет тех качеств, которые присущи его владельцу.
Услыхав их беседу, Ремон заявил, что он тоже хочет ехать в Италию, ибо соскучился во Франции и двор ему надоел; но так как неотложное дело задерживало его еще на несколько дней, то он положил пуститься в путь уже вместе с Дорини.
Решившись на означенное путешествие, Франсион тотчас же приказал одному из людей Ремона отвезти Колине к Клеранту и передать этому вельможе письма, в коих сообщал, что вознамерился поразвлечься несколько времени в чужих землях, о каковом желании уже прежде ему говорил. Кроме того, он написал матери, дабы уведомить ее о своем решении.
Кто-то спросил, не жаль ли ему расстаться с Лоретой; но он отвечал, что добыча находится в его власти, что он насладился ею, сколько ему было угодно, и что теперь надлежит поохотиться за другою.
В этом месте их беседы они увидали из окон одной горницы, как в замок въехал какой-то старец верхом на дрянной кляче, уже непригодной для пахоты, на которую истратила она лучшие свои силы. Всадник, восседавший на ней, был в черном плаще, скрепленном у шеи тесемкой, в прекрасных модных наголенниках и со старинным тесаком на боку. Сей достопочтенный муж был не кто иной, как Валентин, который, видя, что его супруга медлит возвращением из паломничества, искренно не знал, каких мыслей ему о том держаться, и принялся рыскать повсюду, пока один проклятый мужик, приносивший живность Ремону, не сообщил ему, где он ее видел.
Въехав во двор, Валентин заметил Лорету, стоявшую на пороге вместе с Еленой; он тотчас же спешился, что, впрочем, далось ему не без труда; но супруга, узрев своего благоверного, взяла подружку за руку и ушла с нею в замок, где заперлась в одной из горниц. Он с яростью преследовал ее до этого места и, наткнувшись на запертую дверь, стал изрыгать свою злобу в поносных словах.
— Что это еще за чертово паломничество, в которое ты ездила? — воскликнул он. — Ах, сука! Меня предупредили, какую чудную жизнь ты здесь ведешь. Клянусь богом, если я тебя изловлю, то вздрючу так, как тебе еще не снилось: ты хороводилась тут с мужчинами до жадной души, и я уверен, что нет такого конюха, который бы не погрелся на твоем животе. Но досадуй сколько угодно, а отныне ты у меня попостишься и не получишь обычного своего рациона. Как? Из-за тебя я теряю всеобщее уважение! Всякий называет меня олухом и рогоносцем и говорит, что у меня нет храбрости, если я спускаю тебе все твои шашни! Словом, я вконец обесчещен! Ах, боже, какая это несправедливость: честь мужчины зависит от бабьего передка! Но ты заплатишь за разбитую посуду, и я тебе в том порукой.
На учиненный им шум прибежали Ремон и еще несколько человек, а так как Лорета не подавала голоса, то они принялись его уговаривать, что ее вовсе нет в замке и что ему просто померещилось. После этого они всячески постарались увести его в глубь сада, где заставили сначала сыграть маленькую партию в кегли, а затем пополдничать в беседке, увитой виноградом, и запить досаду несколькими стаканами вина. Заметьте, что как за игрой, так и за полдником Валентин не снял ни плаща, ни тесака, почитая нужным держать себя с важностью перед этой знатью. Он представлял во всех этих атрибутах весьма забавное зрелище, ибо повесил перевязь на шею наподобие орденской ленты и не продел левой руки, так что шпага все время болталась у него спереди и сильно ему мешала. Он не переставал отпихивать ее назад и откидывать плащ, который причинял ему не меньшее неудобство. После полдника он то и дело засекал на ходу шпору о шпору и только по чистой случайности не падал на каждом шагу. Ремон вздумал отвести его обратно в замок; но так как Валентин слишком много выпил и был уже не в состоянии передвигаться с прежней легкостью, то, очутившись у дверей, никак не смог в них войти; шпага, висевшая у него поперек тела, задевала за обе стороны входа и преграждала ему дорогу, как рогатка. Он то отступал, то напирал изо всех сил, но толку от этого не получалось никакого, а только шпага его слегка сгибалась.