Сначала я пил без восторга. Мне не слишком хотелось общаться даже с дядей Костей. Я ведь уже давно стремился уединиться в своей скорлупе. Но водка сделала дело. После пары рюмок я, как всегда, почувствовал, напряжение отступило и у меня резко улучшается настроение.
   Дядя Костя тоже развеселился: видать, нечасто ему приходилось свободно выпивать. Он, конечно, знал, что ждет его по возращении домой - и от этого веселость становилось все более отчаянной. Говорил в основном он: я стал в последнее время неимоверно молчалив. Разговор наш, начавшийся с сочувственных расспросов про руку, плавно перешел на тему ранений вообще, откуда скатился на военную тему, о которой дядя Костя, как и всякий бывший фронтовик, мог распространяться часами.
   Сегодня он вспомнил, как его контузило под Нарвой в июле сорок первого года, когда его часть обороняла мост, а немцы, ясное дело, каждый день по несколько раз прилетали бомбить переправу. Дядя Костя с предельной живостью рассказывал, как по кругу валились на штурмовку воющие "юнкерсы" с неубирающимся шасси, и как в один из заходов он не выдержал - и, высунувшись из окопа, когда штурмовик, ревя сиреной, падал прямо на него, стал стрелять влет. И как после первого выстрела у него заклинило винтовку: видно, от страха он неловко дернул затвор…
   Я закрыл глаза и представил себе яркое небо, залитую солнцем насыпь у моста и маленького дядю Костю - он и сейчас казался маленьким, а уж в юности наверняка был совсем тощеньким и субтильным - перед воющим самолетом. Я почему-то верил, что несмотря на абсурдность ситуации, дядя Костя не врет. И в самом деле тогда, в сорок первом, от отчаяния стрелял из трехлинейной винтовки в бронированный штурмовик. Я мгновенно оценил ситуацию с инженерной точки зрения, и сообразил, что все было*реальным*. На такой дистанции скорость пули при встрече с целью будет чрезвычайно велика, и если учесть сложение со скоростью пикирующего самолета, в итоге получится огромный импульс силы. И если бы дядя Костя угодил в бак, немцу могла прийти крышка…
   К сожалению, с первого выстрела он не попал. Второго не было, а через секунду штурмовик бросил бомбу. После этого дядя Костя уже ничего не помнил: очнулся он уже в медсанбате, затем его переправили в тыловой госпиталь, и прежде, чем вернуться на фронт, он провел там больше времени, чем я со своей рукой.
   - Эх, мать твою арестовали…- грустно подытожил дядя Костя. - Ведь мог я его сбить, а… Мог, Женька, как ты думаешь?
   - Могли бы, дядя Костя, - твердо подтвердил я.
   - То-то и оно. Сбил бы, орден бы получил… И вся жизнь моя по-иному бы пошла…
   Как могла пойти по-иному вся жизнь из-за одного ордена, я представлял с трудом. Может быть, он подразумевал, что тогда бы у него родился сын - а не дочь, которая вышла замуж за военного и уехала куда-то на север. Жил бы с ним, и дяде Косте было бы с кем выпивать, не выходя из дому. Или он имел в виду, что Марья Алексеевна относилась бы к мужу-орденоносцу с уважением и позволяла бы сейчас выпить не только по праздникам, но каждый выходной? Я не сомневался, что все так или иначе связано с выпивкой. Но не стал уточнять.
   Дядя Костя загрустил, заново переживая единственный шанс, что дала ему судьба, злосчастный перекос патрона и контузию. И мне тоже стало грустно: я вдруг подумал о несправедливости. Дяди Костина пуля, посланная врагу, прошла мимо цели. А мой осколок меня задел. Хотя с точки зрения теории вероятности эти два события были одинаковы по возможности свершения…
   Чтоб разогнать взаимную тоску, мы выпили еще.
   - Слушай, Евгений, - вдруг сказал он. - Ты ведь поешь, а?
   - Пел, - поправил я. - С такой рукой уже не поиграешь.
   - Ну, это ты зря, - убежденно возразил дядя Костя. - Инструмент твой, ясное дело, теперь под вопросом. Но голос-то не тронули, а? Просто так спеть сможем?
   - Сможем, дядя Костя, - согласился я. - Просто так мы все сможем.
   - Ну, так споем, Евгений, а?
   - Споем, дядя Костя, - ответил я. - Начинайте - и поехали…
   Я знал, что сосед играет на гармонике и мандолине, что в молодости он участвовал в самодеятельности у себя на заводе и вообще много чего умел. Но как дядя Костя поет, я еще ни разу не слышал. Он подумал несколько секунд, глядя в потолок, а потом вдруг запел с изменившимся лицом:
   - Выпьем за тех, кто командовал ротами,
   Кто замерзал на снегу…
   Кто в Ленинград пробирался болотами,
   Рвался навстречу врагу!
   Голос его оказался на удивление хорошим, и пел он правильно, с исключительной точностью выводя мотив.
   - Выпьем за город, врагу не оставленный,
   Бивший фашистов огнем,
   - вступил я, стараясь идти в квинту, и голоса наши зазвучали призрачно, но в то же время слитно и мощно, наполняя мою тоскливую квартиру какой-то призрачной, но все-таки могучей силой.
   - Выпьем за Р-родину, выпьем за Сталина!!!
   Выпьем и снова нальем!!!!!!
   - взревели мы с ним так, что снизу кто-то застучал по батарее.
   Но нас это не волновало. Нам было все равно, с нами была песня.
   Закончив, мы послушно выпили еще по одной.
   - Эх, мать честная, - вздохнул дядя Костя. - Я бы сейчас гармошку принес… Да только Мария обратно уже не выпустит.
   - И так нормально, дядь Кось, - успокоил его я. - Выпили - так поехали дальше…
   И мы поехали дальше. Я знал любимые дяди Костины фронтовые песни не хуже, а быть может, даже лучше него. Ведь много лет исполняя на гитаре, я знал тысячи текстов и мелодий. И в моем репертуаре имелись не только туристские песни для костра. Я постоянно участвовал в школьной, потом в студенческой, затем в институтской самодеятельности. Был непременным призером всевозможных конкурсов и смотров, особенно часто выступал на мероприятиях, посвященных дню Победы. Я помнил неизмеримое множество военных песен, которым учил в детстве покойный дедушка-фронтовик, мамин отец. Разумной свой частью я понимал, что все временно, и стоит мне протрезветь, как с прежней силой навалится привычная тоска. Но сейчас мне было хорошо с дядей Костей. Быть может, даже лучше, чем оказалось бы с любым из прежних друзей-ровесников. Мы выпили всю бутылку. С учетом практического отсутствия закуски, его возраста и моей непривычки к большим дозам, нам оказалось больше, чем достаточно. Но мне как бы не хватало. И я уже созревал для того, чтобы протянуть руку к нижней секции буфета и выдернуть очередной снаряд из боезапаса, как вдруг в дверь позвонили. Длинно и решительно. Дядя Костя мгновенно преобразился. Сник, будто из него выпустили воздух, уменьшился и как-то затвердел. Он сразу понял, кто это. Нетвердой походкой я прошел в переднюю и открыл дверь.
   - Мой у тебя? - с порога спросила соседка Марья Алексеевна Не дожидаясь продолжения, дядя Костя с поднятыми руками возник в проеме кухонной двери. Соседка бросила на него такой взгляд. что я сразу представил, что ждет его, едва он переступит порог своей квартиры и за ним закроется дверь.
   - Женя, Женя… - она укоризненно покачала головой, глядя на меня. - Этому-то в любой момент лишь бы выпить… А ты-то? Тебе ведь наверное, вообще вредно пить!
   - Мне, Мария Алексеевна, - с пронзительной пьяной ясностью ответил я.
   - Теперь уже вообще ничего не вредно.

*-*

   Как ни странно, после занятий с внуком дяди Кости я ощутил в себе пустоту.
   В смысле, что пока изучал учебник, а потом излагал предмет мальчишке, я как-то воспрял духом и даже на время забыл свое положение. Материал показался интересным. И я чувствовал снова свою нужность и способность на нечто, кому-то недоступное. А теперь все было закончено, и даже книжка отдана обратно. И мне снова стало грустно.
   И я уже с нетерпением ждал окончания своего бессмысленного отпуска.
 
*8*
 
   На работе все оставалось неизменным.
   Я понял это, едва переступив порог нашей старой душной комнаты. И на душе моей стало еще тоскливее. Дома удавалось отвлекаться - по крайней мере, так мне казалось теперь. А тут все было до тошноты прежним. И напоминало о времени, когда я был другим. Здоровым и уверенным в себе.
   Мироненко выглядел еще более крепким и самодостаточным. Начальник возвышался над столом, как небольшой, но гранитный монумент. Рогожников по-прежнему чертил тихо и озабоченно, ничем не выдавая своего присутствия.
   Что- то показалось новым в Виолетте. Я не сразу понял, в чем дело, лишь через некоторое время догадался, что она сменила духи. Если прежде от нее веяло арабской медовой сладостью, то теперь в комнате витал слабый аромат чего-то терпкого -индийского, сделанного по французской лицензии. И, как всегда после промежутка времени, она обновила туалет. По крайней мере, юбку - сзади сейчас у нее был такой разрез, что когда она подходила к начальнику, я невольно отводил глаза от ее стройных и совсем молодых на вид ног, призывно сверкающих в складках ткани. Увидев это в первый раз, я отметил, что слегка ожил, если замечаю такие вещи. Но тут же вспомнил об Инне, и настроение упало ниже прежнего.
   А Саня Лавров стал неузнаваем. Летом он был просто мрачным. Сейчас же усох и почернел. И не произносил лишнего слова. Так тихо сидел за своим кульманом, что было непонятно, чем он там занят. Начальник встретил меня подчеркнуто холодно. Так, будто я нарочно отрезал себе пальцы, чтоб только отлынивать от работы.
   - Здравствуйте, здравствуйте, Евгений Александрович, - приветствовал он тоном, не предвещавшим ничего хорошего. - Ну как - и в колхоз съездили, и отпуск отгуляли?
   - Отгулял, - коротко ответил я.
   - Ну-ну…- он со значением покачал головой. - Что ж, сочувствую вашему несчастью.
   Эти слова прозвучали у него между делом, как извинение за ненароком придавленную ногу.
   - И чем теперь заниматься думаете?
   - Как чем? Работой.
   - Работой?… Ну-ну… Работой это хорошо. Чертеж у нас новый на подходе. Скоро предстоит сдавать. Интересный чертеж… Правда, вы-то теперь навряд ли чертить сможете.
   - Угадали, - я сухо кивнул. - Вряд ли.
   - Ладно. Чертеж мы Александру Семеновичу отдадим, если он, конечно, возражать не станет.
   Лавров отсутствующе молчал за кульманом.
   - А вот вас чем занять?
   Я ничего не ответил.
   - Чем бы вас таким занять, - как мне показалось, с намеком повторил начальник. - Чем бы таким…
   - Евгений Александрович до отпускам записку корректировал, - вдруг подала голос невидимая Виолетта. - Потом для Юрия Степановича проверял расчеты.
   - Да, было дело, - равнодушно подтвердил Мироненко.
   - Записку, расчеты… Ну-ну… - сказал начальник. - Ладно, будем думать, что вы теперь еще можете. Я стоял, как голый на рабском рынке.
   - Хорошо, - наконец изрек начальник, порывшись в своих бумагах и достав какие-то исчирканные вдоль и поперек черновики. - Вот набросок еще одной записки. Разберитесь, уточните, вникните в смысл, исправьте что-нибудь. Раз уж вы мастером по запискам теперь стали.
   - Спасибо, Илья Петрович - искренне ответил я.
   И взяв растрепанную кучу бумаг, с облегчением сел за свой стол.

*-*

   Дня два я разбирался, упорядочивал записи и вникал в суть дела. Потом более-менее представил и начал набрасывать собственный текст записки.
   Легко сказать - набрасывать. Легко бросить, когда ручка летает как продолжение руки… Мне же каждая буква давалась неимоверным усилием. Потому что левой рукой я еще не научился, а правой писать подолгу не мог.
   Я попробовал взять тупой карандаш - получилось еще хуже, потому что от неравномерного нажима он быстро сломался. Я достал второй, потом третий… И очень быстро извел все свои старые карандаши. Заточить новый я не мог, а просить сделать это кого-нибудь после того унижения, что уже испытал перед начальником, не хотел. Вернувшись к ручке, я пошел выводить буквы попеременно разными руками. К обеду боли в несуществующих пальцах уже не осталось. Болела вся рука; судорога сводила запястье и горячей стрелой била в локоть.
   Несколько раз, уже не сдерживая себя, я в сердцах швырял куда ни попадя непослушную ручку или сломанный карандаш. Сидел несколько секунд в тупом оцепенении, потом шел искать. Я знал, что поступаю несолидно, мне было стыдно проявлять слабость перед начальником и Мироненкой - но я ощущал, что иначе не могу. Внутри уже отказали тормоза.
   Народ собрался и ушел на обед, а я остался. Не хотелось быть со всеми, слушать разговоры и поддерживать беседу. Я раздумывал, что, вероятно, не стоит идти в институтскую столовую, а лучше выбежать на улицу и где-нибудь чего-нибудь перехватить. Вдруг в комнату вошла Виолетта. Как всегда неотразимая, в высоких сапогах, распахнутом кожаном пальто и с повязанным на шее газовым шарфиком. Видно, что-то забыла. Я сидел за столом, делая вид, будто читаю старые записи. Процокав итальянскими каблуками, она остановилась у моего стола. Я поднял глаза.
   - Евгений Александрович, - кашлянув, сказала она. - Я тут… В общем, не хотелось при всех привлекать внимания в вашему несчастью… В общем, у вас рука болит, наверное? Судорогой сводит, когда ручку между двух пальцев зажимаете?
   Я взглянул ей в лицо. Узкие, лисьи, красиво подведенные глаза, в тон крашенные губы. Из-под шарфика блестела золотая цепочка. И уходила куда-то в не первой молодости, но привлекательную тайну декольте: бюст Виолетты при ее худощавом сложении всегда поражал меня объемом. Запах новых духов обволакивал ее фигуру, и еле заметно пахло свежей лайкой от пальто. Уверенная в себе, современная женщина, которой должно быть плевать на все, кроме безупречности своего маникюра… И вдруг неожиданно от нее повеяло чем-то очень человеческим.
   - Болит, - просто кивнул я. - И даже очень болит. И судорогой сводит, это вы правильно догадались.
   - Знаете, у меня знакомая машинистка есть… Так у нее тоже от долгой работы кисть сводит. Она говорила, что если перевязать запястье, легче будет. У вас платок найдется?
   Я молча, с удивлением смотрел на нее.
   - Ну, или еще что-нибудь, чтоб завязать?
   - Есть, - выдавил я, доставая из кармана носовой платок, который, к счастью, был абсолютно чистым. - Вот…
   - Давайте. Давайте-ка вашу руку…
   Виолетта ловко сложила платок жгутом, потом туго обмотала подставленное мною запястье, аккуратно завязала концы.
   - Вот, попробуйте. Может, и вам поможет.
   И словно стыдясь внезапного порыва, круто повернулась на каблуках и вышла вон, оставив за собой лишь тающее облачко духов. Я посмотрел ей вслед, потом взглянул на повязку. Ничего не понимаю я в людях до сих пор, - подумал я. - Нич-че-го… Виолетта, эта "ходячая вешалка для нарядов", как выразился однажды уверенный во всем Мироненко, единственная из всех - включая считавшего себя моим лучшим другом Славку - выразила ко мне настоящее сочувствие и попыталась оказать помощь. Странно. Весь ее облик, внешний и внутренний, равно как сложившееся мнение абсолютно не соответствовали возможности сострадать чужой боли. А вышло наоборот. И кто бы мог подумать…
   Кто бы мог подумать… А что, собственно, я мог о ней подумать? Что я о ней знал? Только видное снаружи. Что она хороша собой для сорока лет, и не без оснований считает себя привлекательной женщиной. И смотрит на всех немного свысока, поскольку хорошо и модно одевается. Но что за всем этим? Кто она и как живет? Я ведь даже не знал, замужем ли Виолетта; на ней никогда не было обручального кольца. Наверное, была замужем когда-нибудь. Но сейчас? Чем она живет, что делает после работы, чем дышит дома и какой у нее дом? Как ей удается всегда хорошо выглядеть? И вообще - зачем она живет на свете?
   Ничего я этого о ней не знал. Но сейчас вдруг подумал - быть может, она в самом деле не такая, всегда напряженная, стерва, какой выставляет себя перед нами. Быть может, ей так просто легче жить? А я до сих пор ничего в этом не понимал…
   Я еще раз посмотрел на кончики, со старательной аккуратностью завернутые под край платка - и пошел обедать.

*-*

   После обеда опять сел за свою записку.
   Виолетта оказалась права. Нельзя сказать, чтобы писать стало легче, но рука болела чуть меньше. Словно тугая повязка, задерживая рождающуюся судорогу, не давала растекаться ей выше кисти. Надо бы поблагодарить ее, - подумал я, поднявшись из-за стола, и пошел за шкаф.
   Территория Виолетты была строго им отграничена. Выражаясь языком политики, это был женский анклав внутри мужского государства. Там она занималась своими делами, тихо принимала подруг и пила кофе, пользуясь дополнительной розеткой.
   Последний процесс давно был в нашем секторе предметом дебатов. Мы пили чай, заваривая его сразу на всех: кто-нибудь регулярно приносил заварку, или мы скидывались и покупали на сектор. А Виолетта предпочитала кофе у себя за шкафом. Причем не растворимый - раздобыть который в нашем городе всегда было трудно - а молотый, засыпая неимоверное количество в чашку и наполняя комнату ароматом, от которого можно было сойти с ума. Это если пила обычный московский. Если же ей кто-то привозил индийский или немецкий, то сектор впадал в оцепенение, будучи в состоянии продолжать работу. Кофе Виолетта пила в одиночку, никого не приглашая; даже своих подруг никогда не угощала, предлагая им только чай - что тоже было ясно по запаху. В общем, она оберегала свою маленькую нишу, куда не хотела пускать посторонних.
   Начальник всегда кривился; а Мироненко, для которого единственно приемлемым мировоззрением была философия общего котла, роптал. И однажды - за глаза, конечно - заявил, что это не по-товарищески, и нужно поставить перед Виолеттой вопрос ребром. Или обесточить ей розетку, чтобы она не смела, как куркуль, пить единоличный кофе в отрыве от коллектива. Начальник, посмеиваясь, его поддержал, молодежь ободряюще молчала. Тогда я - не питая к Виолетте абсолютно никаких чувств, но воспротивившись натиску всех на одного, к тому же на женщину, - заявил, что раз запрет пить чай на рабочем месте никем не выполняется, то каждый волен пить, что душе угодно и где угодно. Насчет по-товарищески и не по-товарищески я добавил, что если всю комнату угощать трехрублевым кофе, то всей ее зарплаты даже на него не хватит. Все молчали, потому что пачка чая стоила копеек пятьдесят. А если кто-нибудь тоже хочет пить кофе, заключил я, пусть покупает каждый по банке, тогда их можно сложить в "общий котел" и просить, чтобы Виолетта для нас заваривала.
   Этого предложения почему-то никто не поддержал. Так все и осталось на своих местах. Комната продолжала существовать как чайная область, уголок за шкафом - как кофейная.
   Вообще та территория имела характер запретной зоны. Даже начальник, прежде чем заглянуть к Виолетте, спрашивал разрешения с этой стороны. Так поставила сама Виолетта; причем она, естественно, ничего никому не говорила и не вывешивала табличек типа "Посторонним В…". Просто любой, кто пытался проникнуть за шкаф без спросу, рисковал оказаться в неловкой ситуации. Как-то раз туда с налету сунулся Саня Лавров, причем когда у Виолетты сидела приятельница, и они о чем-то беседовали невнятными полушепотом. Забежал - и тут же вылетел, как ошпаренный, что-то бормоча. Как потом удалось выяснить, женщины примеряли новые лифчики, и он вошел как раз в самый неподходящий момент: Виолеттина подруга, сняв один, готовилась надеть другой. Мы расспрашивали, сумел ли он увидеть что-нибудь интересное - Лавров отмахивался и снова делался красным, как рак. Поэтому сначала я тихо поскреб ногтями по шкафу.
   - Да-да, пожалуйста, - раздался голос Виолетты.
   На столе дымилась чашка с почти выпитым кофе. Виолетта сидела в тихой задумчивости, вытянув перед собой на стуле ногу в туфле на высоком каблуке - она даже на работе никогда не носила босоножек или шлепанцев, а исключительно модельную обувь. Нога у Виолетты была чрезвычайно длинная - или может, это казалось, потому что, рассматривая себя, она подняла юбку чрезмерно высоко… Я смутился и попятился назад. Виолетта понимающе улыбнулась, и прикрыв колено, кивнула, чтобы я проходил.
   Я зашел и встал у стола. Виолетта сидела по-прежнему неподвижно, не убирая ноги. И вид у нее был какой-то грустный. Совсем не такой, с каким обычно шествовала через комнату, покидая свое убежище или спеша скрыться в нем. Бабий век - сорок лет, - вдруг вспомнилось мне расхожее выражение. Сейчас ей примерно столько, но у нее все пока в норме и ноги красивые; мало кто из моих ровесниц мог похвастаться такими же. Но я знал, что пройдет еще немного времени - и она начнет увядать, и мужское внимание перекинется на других. Более молодых и более упругих - какой бы длины разрез она ни сделала на своей юбке и какими бы духами ни обрызгалась… А женщина без абстрактного мужского внимания чахнет - это понимал даже такой зашоренный болван, как я. И сейчас, критически разглядывая свою ногу, она, вероятно, представляла себе это недалекое будущее…
   Мне стало так жаль ее - точно моя молодость должна была умереть вместе с ее зрелостью.
   - Извините, Виолетта Алексеевна, что вам помешал, - тихо сказал я. - Я просто хотел вам сказать спасибо. За совет насчет руки…
   - Ну и как - помогло?
   - Помогло, - ответил я, почти не соврав. - Руку ломит гораздо меньше.
   - Ну вот видите… И от меня какой-то толк может быть, - улыбнулась она и добавила: - Кофе хотите, Евгений Александрович? Мне показалось, что предложила она чисто из вежливости. Или находится под влиянием того же сиюминутного, как у всякой женщины, порыва, что заставил ее перевязать мне руку. И я отказался, не желая злоупотреблять вниманием. Еще раз поклонился и вышел из-за шкафа.

*-*

   С тех пор я стал завязывать руку каждый день. Купил в аптеке эластичный бинт с резинкой, которым стягивать запястье было удобнее, чем просто носовым платком.
   Нельзя сказать, что повязка полностью спасала от боли. Она полностью не уходила, но давала дольше терпеть себя прежде, чем судорога делала руку нерабочей. Но все равно это нехитрое средство увеличивало мою работоспособность.
   А самое главное - глядя на повязку, я вновь вспоминал, с какой трогательной заботой возилась Виолетта в первый раз, и мне становилось капельку теплее от сознания, что рядом - пусть и отделенный шкафом - сидит человек, которому не безразлична моя участь.
 
*-*
 
   Как- то раз ближе к вечеру в комнату влетел взмыленный Сережа -ответственный от парткома за добровольную народную дружину. Напомнил Лаврову и Рогожникову, что завтра очередной рейд, и побежал дальше.
   - А как же я? - спросил я, схватив его за полу пиджака.
   - Ты?…- он непонимающе посмотрел на меня, с трудом останавливаясь на бегу. - Тебе, Воронцов, больше никуда ходить не надо. Тебя как инвалида из списков вычеркнули, так что будь спокоен. Пусть эти вон мерзнут и мокнут и с пьяными рожами разбираются. А ты свое отработал и, так сказать, теперь на заслуженном отдыхе. Он улыбнулся, искренне веря, что сказал приятное, и умчался.
   Как инвалида…
   Это слово поразило меня в самую душу. Еще недавно вместе со всеми я хохотал над сценой из "Операции Ы", когда возмущенный водитель грузовика бегал вокруг коляски с криками - где этот чертов инвалид! А теперь это же слово относилось ко мне. Ко мне…Единственному на свете, в детстве верившему в бессмертие и неуязвимость своей телесной оболочки.
   От тоски и переживаний у меня затряслись руки. Я доломал все карандаши, прикончил ручку, бросив ее на пол и растоптав каблуком. Мне хотелось сокрушить что-нибудь еще. Оставшись без орудий труда, я обхватил голову руками и так просидел до конца рабочего дня.

*-*

   **Еще через несколько дней*,* откуда-то возвращаясь по коридору и подойдя к двери нашей комнаты, я остановился, потому что услышал резкий голос Мироненко, произнесший мое имя. Понимая, что лучше пройти мимо или громко войти внутрь, я все-таки остался стоять за дверью, мучимый желанием узнать, что он говорит. И сразу понял, что он возмущался моим "немужским" поведением и потерей духа из-за такой мелочи, как три пальца на одной руке, и так далее.
   - … Ведет себя, как баба в штанах, -громко и неприязненно продолжал он. - Не может себя в руки взять, тьфу - смотреть противно. Я бы ему…
   - Да, Юрик, тебя послушаешь - многое поймешь! - неожиданно прозвучал отчетливый голос Виолетты.
   Видимо, она вышла из-за шкафа на середину комнаты и вклинилась в давно начатый спор.
   - Раньше я думала, что у спортсменов только пипирки недоразвитые…
   В комнате воцарилось молчание.
   Но судя по всему, с мозгами так же история!
   - А…- что-то попытался вставить начальник.
   - Если тебя сильно волнует, кто из вас мужик, а кто баба - так возьми и проверь.- перебила его Виолетта железным тоном, какого я в ней не подозревал. - Привяжи себе три пальца к ладони и попробуй так хоть полдня поработать! Я с большим удовольствием на тебя посмотрю! Голос ее дрожал; чувствовалось, что ее уже несет без остановки, как всякую женщину, которую что-то довело до предела.