Страница:
- А впрочем, и скрипач может себя перемочь, - продолжил он. - И найти себя… Вы, конечно, читали…
Точно, - подумал я. - Сейчас скажет.
- Впрочем, это смешно, - перебил он сам себя. - Конечно читали и не мне проповедовать вам элементарные истины. Вы умный человек и должны сами понимать ситуацию.
Я ничего не ответил.
- У вас в направлении что было написано? - продолжал он. - Вы обратились за помощью только через три дня после травмы! Так что же хотите? Можно сказать, сами себе пальцы и отрезали! Ладно, хоть под конец толку хватило приехать в город! Еще бы дня три-четыре побегали так - и некротический процесс поднялся бы выше. Пришлось бы всю кисть убирать, а то и больше! Сделали бы вам руку Крукса - вот тогда бы я на вас посмотрел!
- Какую руку? - машинально переспросил я.
- Крукса! При ампутации кисти вот так!
Врач взял мою руку - я мгновенно поразился. какими жесткими и твердыми оказались его пальцы - и безжалостно продемонстрировал, до какого именно места меня могли укоротить.
- После этого локтевая и лучевая кости предплечья разъединяются и обшиваются по отдельности кожными лоскутами. Получается такая клешня вместо руки. Что, не доводилось видеть?! Я покачал головой, ошеломленный ужасной воображаемой картиной.
- В одной из палат такой экземпляр есть! Па прошлой недели привезли прямо с дерево-фанерного комбината, пьяный упал на циркульную пилу. Пойдемте, продемонстрирую!
- Благодарю покорно! - ответил я, чувствуя, как внутри все дрожит и противится и не дает разговаривать нормальным тоном, разговориться с врачом и, может быть. облегчить свое состояние. Нет, какое-то внезапное ожесточение толкало из меня слова, которые, возможно, мне вовсе не хотелось говорить.
- Мне и своей руки без вашего Крукса достаточно. По горло. И вообще? При чем тут Крукс? Кто-то вообще уже в гробу сгнил, а я еще жив. Так что - прикажете по этому поводу тоже радоваться и на ушах стоять?
Я слушал себя и не верил - никогда в жизни, кажется, не говорил я с таким остервенелым раздражением, как сейчас - хирургу, по сути дела оказавшему мне экстренную помощь. А ведь прежде я всегда гордился своим ровным характером; ничто и никогда не могло вывести меня из равновесия.
Врач ничего не ответил. Только посмотрел с глубоким, укоризненным сожалением и принялся разбинтовывать мою руку.
*5*
*-*
*-*
*-*
Точно, - подумал я. - Сейчас скажет.
- Впрочем, это смешно, - перебил он сам себя. - Конечно читали и не мне проповедовать вам элементарные истины. Вы умный человек и должны сами понимать ситуацию.
Я ничего не ответил.
- У вас в направлении что было написано? - продолжал он. - Вы обратились за помощью только через три дня после травмы! Так что же хотите? Можно сказать, сами себе пальцы и отрезали! Ладно, хоть под конец толку хватило приехать в город! Еще бы дня три-четыре побегали так - и некротический процесс поднялся бы выше. Пришлось бы всю кисть убирать, а то и больше! Сделали бы вам руку Крукса - вот тогда бы я на вас посмотрел!
- Какую руку? - машинально переспросил я.
- Крукса! При ампутации кисти вот так!
Врач взял мою руку - я мгновенно поразился. какими жесткими и твердыми оказались его пальцы - и безжалостно продемонстрировал, до какого именно места меня могли укоротить.
- После этого локтевая и лучевая кости предплечья разъединяются и обшиваются по отдельности кожными лоскутами. Получается такая клешня вместо руки. Что, не доводилось видеть?! Я покачал головой, ошеломленный ужасной воображаемой картиной.
- В одной из палат такой экземпляр есть! Па прошлой недели привезли прямо с дерево-фанерного комбината, пьяный упал на циркульную пилу. Пойдемте, продемонстрирую!
- Благодарю покорно! - ответил я, чувствуя, как внутри все дрожит и противится и не дает разговаривать нормальным тоном, разговориться с врачом и, может быть. облегчить свое состояние. Нет, какое-то внезапное ожесточение толкало из меня слова, которые, возможно, мне вовсе не хотелось говорить.
- Мне и своей руки без вашего Крукса достаточно. По горло. И вообще? При чем тут Крукс? Кто-то вообще уже в гробу сгнил, а я еще жив. Так что - прикажете по этому поводу тоже радоваться и на ушах стоять?
Я слушал себя и не верил - никогда в жизни, кажется, не говорил я с таким остервенелым раздражением, как сейчас - хирургу, по сути дела оказавшему мне экстренную помощь. А ведь прежде я всегда гордился своим ровным характером; ничто и никогда не могло вывести меня из равновесия.
Врач ничего не ответил. Только посмотрел с глубоким, укоризненным сожалением и принялся разбинтовывать мою руку.
*5*
Я рассчитывал, что через пару дней меня выпишут и отправят сначала домой, а потом на работу. Однако оказалось, что это не так. Врач сказал, что в случае моей, какой-то особо опасной инфекции, нужно пройти серьезный курс лечения антибиотиками, чтобы процесс не начался где-нибудь заново.
- Меньше, чем через три недели, и не рассчитывайте, - сказал он.
- Три недели…- вздохнул я.
А потом подумал - не все ли равно? Инны не будет дома еще полтора месяца. Лучше с такой рукой лежать здесь. А работа не волк. Правда, я все-таки попросил разрешения и днем позвонил из ординаторской в институт. Кратко сказал секретарше нашего отдела, что нахожусь на больничном. Она ни о чем не расспрашивала; видимо ей было все без разницы.
Посмотрев на телефон, я опять подумал, не позвонить ли родителям. Но тут же отказался от этой мысли. Пусть считают, что я нахожусь в колхозе. Тем более, что пока все еще идет время смены. И потянулись больничные дни. Каждый был похож на предыдущий и повторялся в следующем. С завтраками, обедами и ужинами, перевязками и нескончаемыми уколами, больничной вонью и унынием… Народ в палате подобрался разный. Как я понял из разговоров, в основном рабочие, механики, слесаря - кто еще в наши дни может серьезно ранить руку? Один мужик приехал из деревни - он с неизменным смаком рассказывал всем желающим, как потерял руку, затянутую в привод косилки. Разумеется, по пьяному делу: это не вызывало сомнения, достаточно было взглянуть на его вечно красную рожу. Меня пытались включить в общую компанию, но я отвечал односложно, предпочитая отмалчиваться, и от меня отступили. У меня было так тяжело на душе, что не хотелось заводить новых контактов. И я жил своей, одинокой и замкнутой жизнью.
А палата жила шумно и даже весело. Играли в шашки, передавали друг другу зачитанные журналы из библиотеки, вели бесконечные разговоры о спорте, спорили о политике и бесхозяйственности. Два парня помоложе: один с отнятым большим пальцем, второй неизвестно с чем, поскольку рука была забинтована сверху донизу, - наперебой ухаживали за самой молодой круглолицей медсестрой, дежурившей сутки через двое. Поводу она не давала, оставаясь одинаково неприступной со всеми, хотя и довольно игривой ч виду, но парни усиленно проявляли знаки внимания. А после ее ухода всякий раз подробнейше обсуждали ее ноги, колени, бюст и иные видные, равно как и скрытые достоинства фигуры. Слушать их порой становилось просто тошно. Было ясно, что медсестра в принципе не собирается ни с кем заводить отношения, но они не сдавались.
Все, кроме меня, были хорошо одеты. В довольно свежих тренировочных костюмах, или достаточно хороших собственных пижамах, принесенных из дому. Все брились по утрам, некоторые даже пользовались одеколоном. Чувствовалось, что ранение и увечье не отравляют им сознание жизни, и само пребывание в больнице они используют как отдых.
Я был, разумеется, одет хуже всех. На мне так и оставалась та пестрая больничная рвань без пуговиц. К тому же, собираясь той ночью в больницу, я в лихорадке оставил дома даже электробритву. Правда, в киоске на первом этаже возле гардероба продавались лезвия и станки - но я не умел бриться безопасной бритвой; тем более не время было учиться этому сейчас, когда, оставшись без правой руки, я не владел левой. В итоге я стал обрастать, как в колхозе, неровной клочковатой щетиной. И походил скорее на бомжа, чем на инженера. Возможно, мои соседи и считали меня бомжом, подобранного на улице и привезенным в больницу.
Мне было абсолютно безразлично, что обо мне думают. Мне сознательно хотелось остаться одному. Раньше я и не подозревал в себе такой черты. Казалось, наоборот - когда что-то болит, лучше, чтоб кто-то отвлекал от этого. Но я стремился к одиночеству. На второй или третий день, начав нормально ходить, я спустился в больничную библиотеку. Но читать там оказалось нечего. На полках пылились старые, на мой взгляд, совершенно дикие для больницы книги - Герцен, Чернышевский, Белинский и всякая другая чепуха. И еще валялись растрепанные стопки толстых журналов, откуда были растащены самые интересные номера.
Мне не осталось ничего кроме ничегонеделания. Сам себе я всегда казался очень деятельным человеком, и в общем был таким. А теперь целыми днями лежал, глядя в потолок. Даже в чахлом больничном садике почти не гулял, потому что там было слишком уныло, заплевано, замусорено окурками и пустыми винными бутылками. Уцелевшие пальцы моих веселых соседей были короткими и грязными, с черными ногтями, и годились только для грубой работы. Им, вероятно, не жаль было терять другие. То есть, конечно, жаль - но вряд ли они испытывали такое же острое чувство потери, как я. Я подносил к глазам свою здоровую руку. Подолгу рассматривал длинные тонкие пальцы - "пальцы музыканта", как назвала их давным-давно Инна, - и думал, что теперь уже все равно какие они у меня. Потому что без правой руки я не музыкант и вообще никто. Гитара была частью моей жизни и частью меня самого; хотя я никогда серьезно не относился к этому своему увлечению. Но теперь, когда все было кончено, я не подставлял, как стану жить дальше. Я копался в памяти, выискивая самые светлые и радостные кусочки. Вспоминал недавний колхоз, свои студенческие годы; вспоминал Инну, нашу первую с ней встречу, и первый поцелуй, и первое прикосновение к ее груди, и первые, ошеломляюще новые ночи… Изо всех сил пытался найти в прошлом что-то хорошее. Но на душе лежал камень. И сдвинуть его было не под силу никаким воспоминаниям. Хирург - теперь я помнил, что зовут его Германом Витальевичем, - забегая к нам в палату, часто подходил ко мне и, осматривая руку, время от времени заглядывал мне в глаза. Я чувствовал, что он очень хороший человек; что он видит мое отчаянное состояние души и пытается найти ко мне подход. Что стоит сделать шаг навстречу, открыться хоть раз - и станет легче; ведь от полной внутренней замкнутости в нынешнем состоянии ничего хорошего не выйдет. Но я упорно отмалчивался. На вопросы отвечал односложно - и Герман Витальевич уходил, не разговорив меня.
- Меньше, чем через три недели, и не рассчитывайте, - сказал он.
- Три недели…- вздохнул я.
А потом подумал - не все ли равно? Инны не будет дома еще полтора месяца. Лучше с такой рукой лежать здесь. А работа не волк. Правда, я все-таки попросил разрешения и днем позвонил из ординаторской в институт. Кратко сказал секретарше нашего отдела, что нахожусь на больничном. Она ни о чем не расспрашивала; видимо ей было все без разницы.
Посмотрев на телефон, я опять подумал, не позвонить ли родителям. Но тут же отказался от этой мысли. Пусть считают, что я нахожусь в колхозе. Тем более, что пока все еще идет время смены. И потянулись больничные дни. Каждый был похож на предыдущий и повторялся в следующем. С завтраками, обедами и ужинами, перевязками и нескончаемыми уколами, больничной вонью и унынием… Народ в палате подобрался разный. Как я понял из разговоров, в основном рабочие, механики, слесаря - кто еще в наши дни может серьезно ранить руку? Один мужик приехал из деревни - он с неизменным смаком рассказывал всем желающим, как потерял руку, затянутую в привод косилки. Разумеется, по пьяному делу: это не вызывало сомнения, достаточно было взглянуть на его вечно красную рожу. Меня пытались включить в общую компанию, но я отвечал односложно, предпочитая отмалчиваться, и от меня отступили. У меня было так тяжело на душе, что не хотелось заводить новых контактов. И я жил своей, одинокой и замкнутой жизнью.
А палата жила шумно и даже весело. Играли в шашки, передавали друг другу зачитанные журналы из библиотеки, вели бесконечные разговоры о спорте, спорили о политике и бесхозяйственности. Два парня помоложе: один с отнятым большим пальцем, второй неизвестно с чем, поскольку рука была забинтована сверху донизу, - наперебой ухаживали за самой молодой круглолицей медсестрой, дежурившей сутки через двое. Поводу она не давала, оставаясь одинаково неприступной со всеми, хотя и довольно игривой ч виду, но парни усиленно проявляли знаки внимания. А после ее ухода всякий раз подробнейше обсуждали ее ноги, колени, бюст и иные видные, равно как и скрытые достоинства фигуры. Слушать их порой становилось просто тошно. Было ясно, что медсестра в принципе не собирается ни с кем заводить отношения, но они не сдавались.
Все, кроме меня, были хорошо одеты. В довольно свежих тренировочных костюмах, или достаточно хороших собственных пижамах, принесенных из дому. Все брились по утрам, некоторые даже пользовались одеколоном. Чувствовалось, что ранение и увечье не отравляют им сознание жизни, и само пребывание в больнице они используют как отдых.
Я был, разумеется, одет хуже всех. На мне так и оставалась та пестрая больничная рвань без пуговиц. К тому же, собираясь той ночью в больницу, я в лихорадке оставил дома даже электробритву. Правда, в киоске на первом этаже возле гардероба продавались лезвия и станки - но я не умел бриться безопасной бритвой; тем более не время было учиться этому сейчас, когда, оставшись без правой руки, я не владел левой. В итоге я стал обрастать, как в колхозе, неровной клочковатой щетиной. И походил скорее на бомжа, чем на инженера. Возможно, мои соседи и считали меня бомжом, подобранного на улице и привезенным в больницу.
Мне было абсолютно безразлично, что обо мне думают. Мне сознательно хотелось остаться одному. Раньше я и не подозревал в себе такой черты. Казалось, наоборот - когда что-то болит, лучше, чтоб кто-то отвлекал от этого. Но я стремился к одиночеству. На второй или третий день, начав нормально ходить, я спустился в больничную библиотеку. Но читать там оказалось нечего. На полках пылились старые, на мой взгляд, совершенно дикие для больницы книги - Герцен, Чернышевский, Белинский и всякая другая чепуха. И еще валялись растрепанные стопки толстых журналов, откуда были растащены самые интересные номера.
Мне не осталось ничего кроме ничегонеделания. Сам себе я всегда казался очень деятельным человеком, и в общем был таким. А теперь целыми днями лежал, глядя в потолок. Даже в чахлом больничном садике почти не гулял, потому что там было слишком уныло, заплевано, замусорено окурками и пустыми винными бутылками. Уцелевшие пальцы моих веселых соседей были короткими и грязными, с черными ногтями, и годились только для грубой работы. Им, вероятно, не жаль было терять другие. То есть, конечно, жаль - но вряд ли они испытывали такое же острое чувство потери, как я. Я подносил к глазам свою здоровую руку. Подолгу рассматривал длинные тонкие пальцы - "пальцы музыканта", как назвала их давным-давно Инна, - и думал, что теперь уже все равно какие они у меня. Потому что без правой руки я не музыкант и вообще никто. Гитара была частью моей жизни и частью меня самого; хотя я никогда серьезно не относился к этому своему увлечению. Но теперь, когда все было кончено, я не подставлял, как стану жить дальше. Я копался в памяти, выискивая самые светлые и радостные кусочки. Вспоминал недавний колхоз, свои студенческие годы; вспоминал Инну, нашу первую с ней встречу, и первый поцелуй, и первое прикосновение к ее груди, и первые, ошеломляюще новые ночи… Изо всех сил пытался найти в прошлом что-то хорошее. Но на душе лежал камень. И сдвинуть его было не под силу никаким воспоминаниям. Хирург - теперь я помнил, что зовут его Германом Витальевичем, - забегая к нам в палату, часто подходил ко мне и, осматривая руку, время от времени заглядывал мне в глаза. Я чувствовал, что он очень хороший человек; что он видит мое отчаянное состояние души и пытается найти ко мне подход. Что стоит сделать шаг навстречу, открыться хоть раз - и станет легче; ведь от полной внутренней замкнутости в нынешнем состоянии ничего хорошего не выйдет. Но я упорно отмалчивался. На вопросы отвечал односложно - и Герман Витальевич уходил, не разговорив меня.
*-*
В воскресенье был день посещений.
Погода стояла отличная, в раскрытое окно влетал аромат цветущих лип. Из палаты все разбежались. К каждому кто-то явился, даже к деревенскому мужику приехала целая компания с корзиной гостинцев. И только ко мне никто не пришел.
Приходить было некому, и я это прекрасно понимал. Более того, я вообще весь ушел в себя и замкнул себя полным одиночеством. Но все равно мне было грустно. Очень, очень грустно. Порой хотелось, чтобы отворилась дверь палаты, и в комнату вошел кто-нибудь из друзей… Все равно кто. Хорошо бы Катя… Или Ольга, или Славка, да вообще все равно кто из тех, от кого я только что оторвался, вырванный болезнью. Но я знал, что это невозможно в принципе: смена еще оставалась в колхозе, а о моем пребывании в больнице не знал никто, кроме соседа дяди Кости. Я лежал на койке поверх заправленного одеяла: болезнь проходила, и меня уже не мучил озноб, - и разглядывал потолок. Рассматривал в сотый раз все его неровности, пятнышки и трещинки, пытаясь угадать контуры каких-то зверей, географические объекты и еще всякую чепуху, которая занимает мысли оторванного от жизни человека. В коридоре раздались звонкие женские шаги. Они были точно женскими: только женщина умеет ходить так дробно, даже если на ногах у нее не туфли с высокими каблуками, а обычные шлепанцы. Шаги остановились около моей палаты. Тихо скрипнула открываемая дверь. Ко мне кто-то пришел, - подумал я, обливаясь в душе нежданной радостью: кто-то все-таки думал обо мне все эти дни, что я провел в полумертвом состоянии. Думал, вспомнил, нашел, пришел… Я лежал, не поворачивая головы. Не старался раньше времени открывать сюрприза, хотел еще немножко понежить себя томительным ожиданием. Неужели Инна вернулась из экспедиции раньше срока? Нет, этого не может быть… Я взглянул - и не смог подавить вздох разочарования. У двери стояла Зоя, та самая медсестра, за которой ухаживали парни из палаты.
И сразу упал, словно выключенный, фонтан радости. И отрезвленно я подумал, сколь глуп был пять секунд назад, разрисовывая мысли в радужные надежды. Конечно же, никто не думал обо мне - потому что почти никто не знал; никто в принципе не мог прийти сейчас… Не знаю, зачем она сюда заглянула. Наверное, по какому-то делу.
Но увидев меня, удивилась:
- Воронцов?! Почему вы лежите?
- А что? - я невесело усмехнулся. - Я не гауптвахте, могу весь день не подниматься…
- Ну, я не в этом смысле…- девчонка смутилась и покраснела, - Просто… Я хотела спросить, почему вы не гуляете в садике? Такая погода хорошая…
- Ну и что? - равнодушно ответил я. - Здесь тоже неплохо.
Зоя помолчала, сбитая с толку моими ответами. Потом подошла и присела на край моей койки. Я машинально подвинулся к стене, освобождая ей место. Круглое гладкое колено ее сияло из-под короткого халата. Кожа у нее была белая, с едва заметным юным пушком, словно дозревающий персик… Я подумал о парнях, которые обсуждали ее достоинства и подумал, что любой из них охотно поменялся бы сейчас местом со мной. Но меня не волновала близость молоденькой, цветущей девушки. Я молчал, тупо глядя на нее и витая мыслями где-то не здесь.
- А к вам что - никто не пришел? - помолчав, участливо спросила она.
- Некому, - коротко ответил я.
- Даа?… А вы что - приезжий или совсем одинокий?
- Не приезжий, и не одинокий. Просто на данный момент все в разъезде.
- Понятно…- грустно вздохнула девушка.
- И в больницу попал совершенно неожиданно, - добавил я, предваряя вопросы о своей одежде, небритом виде, и так далее. - Ничего необходимого не догадался захватить.
Мы помолчали еще некоторое время.
- Так может, можно кого-нибудь из друзей попросить, - вдруг сказала она. - Чтобы к вам домой съездили, привезли хорошую одежду и все такое…
- Да ну…- я махнул рукой. - Незачем.
- Если вам некого попросить…- опять покраснев, предложила девушка. - То я… Я могу для вас съездить. Напишете на бумажке адрес и что вам привезти, и…
- Пустые хлопоты, - ответил я. - Мне в общем все равно. Как я одет и выгляжу. Всем остальным тоже.
- Это не так, - серьезно возразила Зоя. - Если вам будет приятно смотреть на себя в зеркало, то это улучшит ваше настроение. И ваше самочувствие тоже. Может быть, вы хоть станете улыбаться… Я был тронут внезапным порывом. Но мне в самом деле было безразлично, как я выгляжу. И не хотелось прилагать никаких усилий.
- Знаете, Зоя, - усмехнулся я и сказал чистую правду. - Если честно, то у меня даже дома вообще нет никакой одежды. Которая пригодна для больницы. Пижам не ношу и спортом не занимаюсь, так что даже тренировочного костюма у меня нет.
- Но в чем же…- начала Зоя.
- …Зоя!!! - раздался из коридора грубый голос другой медсестры.
- Где тебя там носит! К тебе на укол пришли!
Девушка вздохнула и, ничего не говоря, убежала по своим медицинским делам.
Больше к этому разговору она не возвращалась. Может, постеснялась своего внезапного порыва. А может, поняла, что мне в самом деле ничего не нужно. Правда, она все-таки время от времени бросала на меня участливые взгляды, когда заходила в палату или делала мне укол. Но я не реагировал.
Я бы мог завязать с нею дружеские отношения: она ведь в самом деле была очень милой девушкой. И в самом деле попросить привезти себе какие-нибудь приличные вещи из дома. Судя по тону, с каким она разговаривала, я чем-то нравился ей: вероятно, она все-таки сумела отличить меня от общей массы. Я мог бы если не завести серьезный роман, то хотя бы пофлиртовать с нею. И, возможно, выйти из ступора, в котором находился после операции.
Так бы сделал, пожалуй, любой нормальный человек на моем месте, тем более что судьба сама предлагала шанс. Но я не хотел ничего. Точнее, ни на какие поступки у меня не было внутренних сил.
Погода стояла отличная, в раскрытое окно влетал аромат цветущих лип. Из палаты все разбежались. К каждому кто-то явился, даже к деревенскому мужику приехала целая компания с корзиной гостинцев. И только ко мне никто не пришел.
Приходить было некому, и я это прекрасно понимал. Более того, я вообще весь ушел в себя и замкнул себя полным одиночеством. Но все равно мне было грустно. Очень, очень грустно. Порой хотелось, чтобы отворилась дверь палаты, и в комнату вошел кто-нибудь из друзей… Все равно кто. Хорошо бы Катя… Или Ольга, или Славка, да вообще все равно кто из тех, от кого я только что оторвался, вырванный болезнью. Но я знал, что это невозможно в принципе: смена еще оставалась в колхозе, а о моем пребывании в больнице не знал никто, кроме соседа дяди Кости. Я лежал на койке поверх заправленного одеяла: болезнь проходила, и меня уже не мучил озноб, - и разглядывал потолок. Рассматривал в сотый раз все его неровности, пятнышки и трещинки, пытаясь угадать контуры каких-то зверей, географические объекты и еще всякую чепуху, которая занимает мысли оторванного от жизни человека. В коридоре раздались звонкие женские шаги. Они были точно женскими: только женщина умеет ходить так дробно, даже если на ногах у нее не туфли с высокими каблуками, а обычные шлепанцы. Шаги остановились около моей палаты. Тихо скрипнула открываемая дверь. Ко мне кто-то пришел, - подумал я, обливаясь в душе нежданной радостью: кто-то все-таки думал обо мне все эти дни, что я провел в полумертвом состоянии. Думал, вспомнил, нашел, пришел… Я лежал, не поворачивая головы. Не старался раньше времени открывать сюрприза, хотел еще немножко понежить себя томительным ожиданием. Неужели Инна вернулась из экспедиции раньше срока? Нет, этого не может быть… Я взглянул - и не смог подавить вздох разочарования. У двери стояла Зоя, та самая медсестра, за которой ухаживали парни из палаты.
И сразу упал, словно выключенный, фонтан радости. И отрезвленно я подумал, сколь глуп был пять секунд назад, разрисовывая мысли в радужные надежды. Конечно же, никто не думал обо мне - потому что почти никто не знал; никто в принципе не мог прийти сейчас… Не знаю, зачем она сюда заглянула. Наверное, по какому-то делу.
Но увидев меня, удивилась:
- Воронцов?! Почему вы лежите?
- А что? - я невесело усмехнулся. - Я не гауптвахте, могу весь день не подниматься…
- Ну, я не в этом смысле…- девчонка смутилась и покраснела, - Просто… Я хотела спросить, почему вы не гуляете в садике? Такая погода хорошая…
- Ну и что? - равнодушно ответил я. - Здесь тоже неплохо.
Зоя помолчала, сбитая с толку моими ответами. Потом подошла и присела на край моей койки. Я машинально подвинулся к стене, освобождая ей место. Круглое гладкое колено ее сияло из-под короткого халата. Кожа у нее была белая, с едва заметным юным пушком, словно дозревающий персик… Я подумал о парнях, которые обсуждали ее достоинства и подумал, что любой из них охотно поменялся бы сейчас местом со мной. Но меня не волновала близость молоденькой, цветущей девушки. Я молчал, тупо глядя на нее и витая мыслями где-то не здесь.
- А к вам что - никто не пришел? - помолчав, участливо спросила она.
- Некому, - коротко ответил я.
- Даа?… А вы что - приезжий или совсем одинокий?
- Не приезжий, и не одинокий. Просто на данный момент все в разъезде.
- Понятно…- грустно вздохнула девушка.
- И в больницу попал совершенно неожиданно, - добавил я, предваряя вопросы о своей одежде, небритом виде, и так далее. - Ничего необходимого не догадался захватить.
Мы помолчали еще некоторое время.
- Так может, можно кого-нибудь из друзей попросить, - вдруг сказала она. - Чтобы к вам домой съездили, привезли хорошую одежду и все такое…
- Да ну…- я махнул рукой. - Незачем.
- Если вам некого попросить…- опять покраснев, предложила девушка. - То я… Я могу для вас съездить. Напишете на бумажке адрес и что вам привезти, и…
- Пустые хлопоты, - ответил я. - Мне в общем все равно. Как я одет и выгляжу. Всем остальным тоже.
- Это не так, - серьезно возразила Зоя. - Если вам будет приятно смотреть на себя в зеркало, то это улучшит ваше настроение. И ваше самочувствие тоже. Может быть, вы хоть станете улыбаться… Я был тронут внезапным порывом. Но мне в самом деле было безразлично, как я выгляжу. И не хотелось прилагать никаких усилий.
- Знаете, Зоя, - усмехнулся я и сказал чистую правду. - Если честно, то у меня даже дома вообще нет никакой одежды. Которая пригодна для больницы. Пижам не ношу и спортом не занимаюсь, так что даже тренировочного костюма у меня нет.
- Но в чем же…- начала Зоя.
- …Зоя!!! - раздался из коридора грубый голос другой медсестры.
- Где тебя там носит! К тебе на укол пришли!
Девушка вздохнула и, ничего не говоря, убежала по своим медицинским делам.
Больше к этому разговору она не возвращалась. Может, постеснялась своего внезапного порыва. А может, поняла, что мне в самом деле ничего не нужно. Правда, она все-таки время от времени бросала на меня участливые взгляды, когда заходила в палату или делала мне укол. Но я не реагировал.
Я бы мог завязать с нею дружеские отношения: она ведь в самом деле была очень милой девушкой. И в самом деле попросить привезти себе какие-нибудь приличные вещи из дома. Судя по тону, с каким она разговаривала, я чем-то нравился ей: вероятно, она все-таки сумела отличить меня от общей массы. Я мог бы если не завести серьезный роман, то хотя бы пофлиртовать с нею. И, возможно, выйти из ступора, в котором находился после операции.
Так бы сделал, пожалуй, любой нормальный человек на моем месте, тем более что судьба сама предлагала шанс. Но я не хотел ничего. Точнее, ни на какие поступки у меня не было внутренних сил.
*-*
Очень скоро я перестал спать по ночам.
Я не знаю, отчего это произошло. То ли от лекарств, то ли от сгрызавшей меня тоски. То ли просто от того, что целыми днями ничего не делал и к вечеру недоставало необходимой физической усталости. Усталость умственная только мешала. Уснув только на пару часов под утро, я просыпался совершенно разбитым. В принципе - поскольку я абсолютно ни чем не был занят! - я мог спать днем. Но это оказывалось в принципе нереальным. С утра до вечера, - даже во время так называемого "тихого часа" - кругом стоял такой гвалт, что уснуть по-настоящему не было возможности. Кто-то, включив погромче хрипящий транзисторный приемник - чтобы было слышно всем желающим - запускал трансляцию какого-нибудь футбольного матча; кто-то громко рассказывал анекдот соседу через две койки, кто-то решал дебильный кроссворд, перекрикиваясь вопросами сразу со всей палатой, да еще кто-нибудь обязательно лежал животом на подоконнике и, свесившись во дворик, еще громче общался с гуляющими женщинами. Конечно, в колхозе около АВМ гремело гораздо сильнее. Но тот шум совершенно не мешал спать в любую минуту, улегшись в тени под транспортером. Потому что там копилась настоящая, здоровая физическая усталость. К тому же, в колхозе я был молод и здоров…
Странное дело: я находился там, кажется, всего десять дней назад… Но эти дни сделали меня абсолютно другим. Потому что изменилась сама моя жизнь.
И вот, лежа без сна в душной и вонючей, наполненной храпом палате, я думал об Инне. Мне очень не хватало ее. Я соображал, какое сегодня число и пытался подсчитать, через сколько дней она должна вернуться и экспедиции. Получалось так много, что количество казалось бесконечностью. Я думал об Инне, по много раз за ночь вспоминал всю историю нашего романа и нашей семьи. И был уверен, что она любит меня и чувствует малейшие движения моей души. Я помнил, что в прежнем времена мне казалось: любящие должны ощущать друг друга столь остро, что если с одним случается беда, второй, на каком бы расстоянии ни был, обязательно почувствует и придет на помощь… Подсознательно я верил в это до сих пор. И временами был почти уверен. что вот-вот Инна услышит мою беду в далекой экспедиции и, найдя предлог, уедет раньше. И придет ко мне - и сразу станет лучше. Вернется прежняя уверенность в жизни и вообще все пойдет по-иному. Конечно, как было до аварии, уже не будет. Но все-таки станет не так плохо, как сейчас…
Но дни шли, а жена ничего не чувствовала и не прилетала. Потом, думая об этом, я понимал, что все глупость. Что нет никаких физических обоснований для возможности передачи мыслей на расстоянии. И что раз я сам никак не дал знать, то нечего ждать возвращения жены.
От мыслей об Инне я переключался на родителей.
И вновь констатировал, что сделал правильно, все от них скрыв.
Хотя другой человек, у которого нормальная семья, сделал бы иначе. Но с оговоркой - что семья именно* нормальная*. А не такая, как была до женитьбы у меня…
Отца я просто боялся огорчать. Я знал, что сердце его уже никуда не годно, несмотря на относительно нестарый возраст, и совершенно серьезно опасался, что увидев меня полуживым после операции и морального шока, среди больничного уныния, он просто сляжет с инфарктом. Конечно я понимал что рано или поздно он все узнает. Но путь это будет именно позже, чем раньше, - думал я. Пусть это произойдет, когда рука заживет и будет не такой страшной, а сам я выйду из депрессии и вернусь в нормальное состояние души. Я до сих пор верил в это.
А вот мама… В отношении мамы я знал совершенно точно, что ее приход не прибавит мне положительных эмоций. Да, конечно, она станет хлопотать вокруг меня, привезет хорошую одежду. Найдет у нас дома, а если нет- купит что-нибудь новое сама, до сих пор точно ориентируясь в моих размерах. Будет носить каждый день кастрюльки и банки с бульонами, котлетами, фруктами - точь-в-точь, как жены и матери других обитателей отделения. Я буду ухожен и обласкан заботой. Но… Но при этом мама окончательно отравит мне существование, отберет тот малый остаток сил, который у меня еще оставался для борьбы за жизнь. Дело в том, что мама моя от рождения была неимоверно властным человеком. Когда я случайно - новостей я никогда не смотрел, не слушал и не читал принципиально - натыкался на какую-нибудь политическую передачу по телевизору, или видел фильм о войне или какой-нибудь иной эпохе великих деятелей, или читал соответствующую книгу, то всегда думал всерьез, что не говоря о современных политиках, даже такие тиранические монстры, как Сталин, Гитлер, Наполеон или Петр 1 были ничто по сравнению с моей мамой. Ничто в деструктивной силе духа, в способности пренебрегать и сгибать в бараний рог чужое мнение и чужие интересы, подавлять, топтать и подчинять чужую волю своей. Просто мама родилась не в то время и не в той семье, и в раннем возрасте ей не удалось выйти на дорогу, которая дала бы истинный простор таланту тирана. Судьба не дала ей шанса сделаться государственным деятелем или хотя бы руководителем минимального масштаба; так сложилось, что она стала всего лишь учителем истории в школе. Причем даже завучем никогда не была: зная ее характер, умные люди никогда не подпускали маму даже к незначительной власти над другими. Но сам предмет - история, которая единственной из всех была непоколебима, непогрешима и приоритетна - развил ее характер до предела. Однако не там, где она могла по-настоящему развернуться. В результате она смогла стать тираном лишь во взрослом возрасте и в минимальной ячейке общества: собственной семье. Отца, покладистого учителя рисования, она замордовала за годы семейной жизни так, что он без ее разрешения не смел сделать лишний выдох. Когда появился я, значительная доля энергии перешла на меня. В детстве я рос под неослабевающим давлением с маминой стороны; она не давала мне свободного психологического пространства для самостоятельного глотка воздуха… Да чего там говорить: уже будучи студентом, я обязан был докладывать ей каждый день, куда пошел вечером, с кем его проведу и когда вернусь. Я никому, даже бывшим в то время лучшим друзьям, не жаловался на свой домашний гнет и вообще ничего не рассказывал: никто, не живший сам в подобных условиях, меня бы не понял. Мне посоветовали бы плюнуть на все, не слушаться, не обращать внимания на скандалы, и так далее. То есть предложили бы рецепт, пригодный для нормальной семьи. А не той, в который верховодит маленький Гитлер - человек, подобный моей маме.
Если положить руку на сердце, то даже на Инне я поспешил жениться, движимый подсознательным желанием убежать из дому. Убежать хоть куда, лишь бы подальше от мамы. Чтобы расправить плечи и сбросить многолетний гнет, вдавливавший меня в землю. А у Инны имелась собственная - приготовленная на приданое - однокомнатная квартира. Где мы, конечно, начали встречаться по-взрослому и сделались близки. Слов нет, я влюбился в Инну почти сразу и любил ее до сих пор. Но любовь с самого начала была овеяна сладостью осуществимой возможности вырваться из собственной семьи и зажить нормальной человеческой жизнью.
Разумеется, Инна маме не понравилась сразу и не нравилась до сих пор. По маминому мнению, она слишком много времени уделяла собственной карьере, и слишком мало оставляла на меня. Мама считала, что с такой женой я был плохо одет, вечно голоден, и так далее. И кроме того, занятая наукой Инна мешала моему росту, оправдывая тезис, что карьера мужа находится в руках жены. Хотя лично я чувствовал себя превосходно. Честолюбивых помыслов у меня не было, я никогда не обольщался на этот счет, поскольку не видел в себе никаких способностей, которые позволили бы именно сделать скачок, а не просто медленно продвигаться по службе.
Результатом маминого натиска стало лишь то, что мы практически перестали общаться. В редкие совместные встречи Инна была вежлива и ровна, но даже не пыталась играть перед ней роль невестки, которая слушает все, что скажет свекровь и уважает ее мнение. Она сама была исключительно сильной женщиной, и отношение моей мамы не представляло для нее никакого интереса. А я и сам предпочитал звонить родителям - и тем более приезжать с визитом - как можно реже. Потому что контакт с мамой отнимал у меня душевные силы. В любой ситуации она всегда умела найти нечто плохое, за что можно упрекнуть меня или Инну, посетовать на мою неудачно сложившуюся жизнь, и так далее. Зачем мне было это нужно? Незачем. И с родителями я не общался.
Оставшись вдвоем с отцом, мама его доконала. За последние четыре года у него он перенес два инфаркта. И я прекрасно знал их причину: тихая работа учителя рисования, стоявшего вдалеке от школьных интриг, не могла их навлечь. Мама забила отца, стерла его личность и уже почти уничтожила физически своим непрерывным моральным давлением. Видеть отца мне стало просто невыносимо. И если бы сейчас я сообщил родителям о своем состоянии, на меня бы обрушился поток отрицательных эмоций. Мама, разумеется, пришла бы в ужас и обвинила во всем именно Инну - хотя она-то как раз была меньше всех виновата в моем ранении. Но мама развила бы тему, что любящая жена не должна бросать мужа надолго, должна чувствовать издалека все с ним происходящее, должна, должна, должна… - ненавистное, хоть и довлеющее надо мной до сих пор слово "долг" входило в разряд ее наиболее употребимых. Мама довела бы ее до такой степени, что я сам бы в это поверил и лишился покоя. И поэтому я лежал один, самостоятельно изолировавшись от всех.
Я не знаю, отчего это произошло. То ли от лекарств, то ли от сгрызавшей меня тоски. То ли просто от того, что целыми днями ничего не делал и к вечеру недоставало необходимой физической усталости. Усталость умственная только мешала. Уснув только на пару часов под утро, я просыпался совершенно разбитым. В принципе - поскольку я абсолютно ни чем не был занят! - я мог спать днем. Но это оказывалось в принципе нереальным. С утра до вечера, - даже во время так называемого "тихого часа" - кругом стоял такой гвалт, что уснуть по-настоящему не было возможности. Кто-то, включив погромче хрипящий транзисторный приемник - чтобы было слышно всем желающим - запускал трансляцию какого-нибудь футбольного матча; кто-то громко рассказывал анекдот соседу через две койки, кто-то решал дебильный кроссворд, перекрикиваясь вопросами сразу со всей палатой, да еще кто-нибудь обязательно лежал животом на подоконнике и, свесившись во дворик, еще громче общался с гуляющими женщинами. Конечно, в колхозе около АВМ гремело гораздо сильнее. Но тот шум совершенно не мешал спать в любую минуту, улегшись в тени под транспортером. Потому что там копилась настоящая, здоровая физическая усталость. К тому же, в колхозе я был молод и здоров…
Странное дело: я находился там, кажется, всего десять дней назад… Но эти дни сделали меня абсолютно другим. Потому что изменилась сама моя жизнь.
И вот, лежа без сна в душной и вонючей, наполненной храпом палате, я думал об Инне. Мне очень не хватало ее. Я соображал, какое сегодня число и пытался подсчитать, через сколько дней она должна вернуться и экспедиции. Получалось так много, что количество казалось бесконечностью. Я думал об Инне, по много раз за ночь вспоминал всю историю нашего романа и нашей семьи. И был уверен, что она любит меня и чувствует малейшие движения моей души. Я помнил, что в прежнем времена мне казалось: любящие должны ощущать друг друга столь остро, что если с одним случается беда, второй, на каком бы расстоянии ни был, обязательно почувствует и придет на помощь… Подсознательно я верил в это до сих пор. И временами был почти уверен. что вот-вот Инна услышит мою беду в далекой экспедиции и, найдя предлог, уедет раньше. И придет ко мне - и сразу станет лучше. Вернется прежняя уверенность в жизни и вообще все пойдет по-иному. Конечно, как было до аварии, уже не будет. Но все-таки станет не так плохо, как сейчас…
Но дни шли, а жена ничего не чувствовала и не прилетала. Потом, думая об этом, я понимал, что все глупость. Что нет никаких физических обоснований для возможности передачи мыслей на расстоянии. И что раз я сам никак не дал знать, то нечего ждать возвращения жены.
От мыслей об Инне я переключался на родителей.
И вновь констатировал, что сделал правильно, все от них скрыв.
Хотя другой человек, у которого нормальная семья, сделал бы иначе. Но с оговоркой - что семья именно* нормальная*. А не такая, как была до женитьбы у меня…
Отца я просто боялся огорчать. Я знал, что сердце его уже никуда не годно, несмотря на относительно нестарый возраст, и совершенно серьезно опасался, что увидев меня полуживым после операции и морального шока, среди больничного уныния, он просто сляжет с инфарктом. Конечно я понимал что рано или поздно он все узнает. Но путь это будет именно позже, чем раньше, - думал я. Пусть это произойдет, когда рука заживет и будет не такой страшной, а сам я выйду из депрессии и вернусь в нормальное состояние души. Я до сих пор верил в это.
А вот мама… В отношении мамы я знал совершенно точно, что ее приход не прибавит мне положительных эмоций. Да, конечно, она станет хлопотать вокруг меня, привезет хорошую одежду. Найдет у нас дома, а если нет- купит что-нибудь новое сама, до сих пор точно ориентируясь в моих размерах. Будет носить каждый день кастрюльки и банки с бульонами, котлетами, фруктами - точь-в-точь, как жены и матери других обитателей отделения. Я буду ухожен и обласкан заботой. Но… Но при этом мама окончательно отравит мне существование, отберет тот малый остаток сил, который у меня еще оставался для борьбы за жизнь. Дело в том, что мама моя от рождения была неимоверно властным человеком. Когда я случайно - новостей я никогда не смотрел, не слушал и не читал принципиально - натыкался на какую-нибудь политическую передачу по телевизору, или видел фильм о войне или какой-нибудь иной эпохе великих деятелей, или читал соответствующую книгу, то всегда думал всерьез, что не говоря о современных политиках, даже такие тиранические монстры, как Сталин, Гитлер, Наполеон или Петр 1 были ничто по сравнению с моей мамой. Ничто в деструктивной силе духа, в способности пренебрегать и сгибать в бараний рог чужое мнение и чужие интересы, подавлять, топтать и подчинять чужую волю своей. Просто мама родилась не в то время и не в той семье, и в раннем возрасте ей не удалось выйти на дорогу, которая дала бы истинный простор таланту тирана. Судьба не дала ей шанса сделаться государственным деятелем или хотя бы руководителем минимального масштаба; так сложилось, что она стала всего лишь учителем истории в школе. Причем даже завучем никогда не была: зная ее характер, умные люди никогда не подпускали маму даже к незначительной власти над другими. Но сам предмет - история, которая единственной из всех была непоколебима, непогрешима и приоритетна - развил ее характер до предела. Однако не там, где она могла по-настоящему развернуться. В результате она смогла стать тираном лишь во взрослом возрасте и в минимальной ячейке общества: собственной семье. Отца, покладистого учителя рисования, она замордовала за годы семейной жизни так, что он без ее разрешения не смел сделать лишний выдох. Когда появился я, значительная доля энергии перешла на меня. В детстве я рос под неослабевающим давлением с маминой стороны; она не давала мне свободного психологического пространства для самостоятельного глотка воздуха… Да чего там говорить: уже будучи студентом, я обязан был докладывать ей каждый день, куда пошел вечером, с кем его проведу и когда вернусь. Я никому, даже бывшим в то время лучшим друзьям, не жаловался на свой домашний гнет и вообще ничего не рассказывал: никто, не живший сам в подобных условиях, меня бы не понял. Мне посоветовали бы плюнуть на все, не слушаться, не обращать внимания на скандалы, и так далее. То есть предложили бы рецепт, пригодный для нормальной семьи. А не той, в который верховодит маленький Гитлер - человек, подобный моей маме.
Если положить руку на сердце, то даже на Инне я поспешил жениться, движимый подсознательным желанием убежать из дому. Убежать хоть куда, лишь бы подальше от мамы. Чтобы расправить плечи и сбросить многолетний гнет, вдавливавший меня в землю. А у Инны имелась собственная - приготовленная на приданое - однокомнатная квартира. Где мы, конечно, начали встречаться по-взрослому и сделались близки. Слов нет, я влюбился в Инну почти сразу и любил ее до сих пор. Но любовь с самого начала была овеяна сладостью осуществимой возможности вырваться из собственной семьи и зажить нормальной человеческой жизнью.
Разумеется, Инна маме не понравилась сразу и не нравилась до сих пор. По маминому мнению, она слишком много времени уделяла собственной карьере, и слишком мало оставляла на меня. Мама считала, что с такой женой я был плохо одет, вечно голоден, и так далее. И кроме того, занятая наукой Инна мешала моему росту, оправдывая тезис, что карьера мужа находится в руках жены. Хотя лично я чувствовал себя превосходно. Честолюбивых помыслов у меня не было, я никогда не обольщался на этот счет, поскольку не видел в себе никаких способностей, которые позволили бы именно сделать скачок, а не просто медленно продвигаться по службе.
Результатом маминого натиска стало лишь то, что мы практически перестали общаться. В редкие совместные встречи Инна была вежлива и ровна, но даже не пыталась играть перед ней роль невестки, которая слушает все, что скажет свекровь и уважает ее мнение. Она сама была исключительно сильной женщиной, и отношение моей мамы не представляло для нее никакого интереса. А я и сам предпочитал звонить родителям - и тем более приезжать с визитом - как можно реже. Потому что контакт с мамой отнимал у меня душевные силы. В любой ситуации она всегда умела найти нечто плохое, за что можно упрекнуть меня или Инну, посетовать на мою неудачно сложившуюся жизнь, и так далее. Зачем мне было это нужно? Незачем. И с родителями я не общался.
Оставшись вдвоем с отцом, мама его доконала. За последние четыре года у него он перенес два инфаркта. И я прекрасно знал их причину: тихая работа учителя рисования, стоявшего вдалеке от школьных интриг, не могла их навлечь. Мама забила отца, стерла его личность и уже почти уничтожила физически своим непрерывным моральным давлением. Видеть отца мне стало просто невыносимо. И если бы сейчас я сообщил родителям о своем состоянии, на меня бы обрушился поток отрицательных эмоций. Мама, разумеется, пришла бы в ужас и обвинила во всем именно Инну - хотя она-то как раз была меньше всех виновата в моем ранении. Но мама развила бы тему, что любящая жена не должна бросать мужа надолго, должна чувствовать издалека все с ним происходящее, должна, должна, должна… - ненавистное, хоть и довлеющее надо мной до сих пор слово "долг" входило в разряд ее наиболее употребимых. Мама довела бы ее до такой степени, что я сам бы в это поверил и лишился покоя. И поэтому я лежал один, самостоятельно изолировавшись от всех.
*-*
В больнице мне незаметно исполнилось двадцать пять лет. Имев несчастье родиться в разгар лета, я всю жизнь чувствовал себя обделенным на ту простейшую радость, о которой даже не задумываются люди, родившиеся осенью, зимой или весной. Потому что нормально провести день рождения во время каникул и отпусков практически невозможно. В раннем детстве его отмечали дома; но при той вечно нервозной обстановке, что царила в нашей семье, эти праздники приносили мне мало радости.
В школе и в институте у меня уже были друзья, но летом их никогда не бывало - или я сам оказывался где-нибудь далеко. Женившись, я стал отмечать праздновать с Инной - но в последние годы и она моталась где-нибудь по экспедициям. В НИИ, правда, как-то раз я устроил чаепитие в секторе, пригласив Славку - но оно прошло как-то невесело, поскольку рядом был начальник, при котором никто не мог расслабиться.
В итоге за свою не очень длинную жизнь я успел почти возненавидеть свою красную дату и ждал ее всякий раз с желанием, чтобы этот день поскорее прошел и остался позади. Потому что сколь разумным ни оставался бы человек, в собственный день рождения ему все-таки хочется нежданного чуда. А когда заранее известно, что чуда не будет, тянет вовсе вычеркнуть этот день из календаря, хотя в душе остается осадок горечи.
Этим летом я твердо рассчитывал, что отпраздную наконец в истинном кругу друзей -у костра, с песнями и весельем. Мне не хватило двух недель…
И сейчас, в больнице, я с особой горечью сознавал, что мне исполнилась четверть века - своего рода юбилей. Который, кстати, любой из моих соседей по палате наверняка отметил бы подобающим образом: с угощением, тайной выпивкой и прочими атрибутами. А я просто валялся на койке и мне не хотелось жить.
В школе и в институте у меня уже были друзья, но летом их никогда не бывало - или я сам оказывался где-нибудь далеко. Женившись, я стал отмечать праздновать с Инной - но в последние годы и она моталась где-нибудь по экспедициям. В НИИ, правда, как-то раз я устроил чаепитие в секторе, пригласив Славку - но оно прошло как-то невесело, поскольку рядом был начальник, при котором никто не мог расслабиться.
В итоге за свою не очень длинную жизнь я успел почти возненавидеть свою красную дату и ждал ее всякий раз с желанием, чтобы этот день поскорее прошел и остался позади. Потому что сколь разумным ни оставался бы человек, в собственный день рождения ему все-таки хочется нежданного чуда. А когда заранее известно, что чуда не будет, тянет вовсе вычеркнуть этот день из календаря, хотя в душе остается осадок горечи.
Этим летом я твердо рассчитывал, что отпраздную наконец в истинном кругу друзей -у костра, с песнями и весельем. Мне не хватило двух недель…
И сейчас, в больнице, я с особой горечью сознавал, что мне исполнилась четверть века - своего рода юбилей. Который, кстати, любой из моих соседей по палате наверняка отметил бы подобающим образом: с угощением, тайной выпивкой и прочими атрибутами. А я просто валялся на койке и мне не хотелось жить.