Квартира была обставлена богато, но как-то безлико: в гостиной дубовый стол с выстроенными в рядочек высокими стульями, темная немецкая стенка, напротив нее – сервант с хрустальной посудой, в углу – тумба с цветным телевизором. На окнах – тяжелые бархатные портьеры. На стенах – репродукции известных Тане картин – васнецовские «Три богатыря» и «Подсолнухи» Ван Гога. Во второй комнате, поменьше – большой письменный стол с зеленой лампой, массивным чернильным прибором и без единой бумажки, кресло, небольшой шкаф для одежды, бельевой шкафчик, широкая тахта, заправленная белоснежным, явно нетронутым бельем. Над тахтой – однотонный бежевый ковер. И нигде ни пылинки, все в идеальном порядке, льняная салфетка на дубовом столе лежит строго по центру, натертый пол блестит. В кухне, в ванной, уборной – такая же стерильная гостиничная чистота. Каждая деталь вызывала недоуменные вопросы, но внезапно оробевшая Таня спрашивать не решалась.
   Пока она рассматривала квартиру, Женя варил на кухне кофе. Она вернулась в гостиную и, встав у стенки, листала альбом с картинками. Он вкатил тележку, на которой стояли две чашечки с блюдцами, кофейник, сахарница, хрустальная вазочка с миниатюрными вафлями, блюдечко с нарезанным лимоном. Поставив все это на стол, он подошел к серванту, достал оттуда две крошечные рюмочки и бутылку коньяка с трубочкой на пробке, тоже поставил на стол.
   – Это надо меленькими глоточками и запивать кофе, – сказал он, разливая коньяк по рюмочкам.
   Они молча, не глядя друг на друга, пили крепкий, густой кофе. Тане становилось трудно дышать. Воздух будто накалялся, тяжелел, наливаясь свинцом. Тишина становилась гнетущей, в ушах гудело, как перед сильной очистительной бурей.
   Таня вдруг вскочила, рванулась к Жене и рухнула перед ним на колени, уткнувшись лицом в его светлые брюки. Он молчал.
   – Я-я-я, – заикаясь, начала Таня, – я бою-усь! Из глаз у нее брызнули слезы. Женя бережно взял ее за плечи и поднялся, увлекая ее за собой.
   – Не бойся, девочка, – сказал Женя, поддерживая ее за талию, как сиделка тяжелобольного. – Обопрись на меня и пойдем тихонечко... Все будет хорошо...
   Она положила ему руку на плечо, оперлась, и они медленно-медленно пошли в спальню.
   – Ну вот, – сказал Женя, аккуратно усадив ее на тахту. – Сейчас я выйду, а ты не торопясь, спокойненько, сними с себя все и ложись на кроватку, прямо на покрывало. Ложись на животик и думай о чем-нибудь спокойном и приятном. Дыши медленно-медленно, не жди ничего и ничего не делай. Я приду. И буду с тобой, совсем с тобой, только тогда, когда ты вся меня захочешь.
   – Но я... – Таня сглотнула, – я хочу тебя.
   – Нет-нет, – протяжно сказал Женя, отступая к двери, – не головкой, не сердцем, а вся... вся...
   Таня осталась одна.
   Медленно, как лунатик, она встала, подошла к креслу, остановилась и сняла с шеи цепь с янтарным кулоном. Повесила ее на спинку кресла, посмотрела, прямо ли по центру висит, потом расстегнула широкий лаковый ремень, сняла и повесила прямо поверх кулона. Расстегнула удлиненный черный жилет, сняла его, встряхнула, аккуратно сложила вдоль и повесила поверх ремня. Потом стала расстегивать брюки...
   Сложив на кресле всю свою одежду, она так же медленно, не дыша, пошла в обратный путь. Осторожно, стараясь не смять покрывало, она легла на него и опустила лицо в подушку – чуть набок, чтобы легче было дышать.
   «Он сказал – о приятном... Спокойном и приятном...»
   Она представила себе озеро с белыми лилиями, плавную рябь... жучка-водомерку... Вот чайка пролетела... Вот еще одна... А на дальнем берегу шуршат камыши...
   Она и не заметила, как вошел Женя. Только почувствовала на шее прикосновение чего-то мягкого, легкого-легкого. Потом это мягкое перешло на плечи, на спину, поползло вдоль лопаток, вдоль впадины хребта, на поясницу, ниже, ниже, ниже...
   «Перышко, – догадалась она. – Как хорошо!»
   Он повел перышком вдоль, как бы вычерчивая на ее коже контуры ее же тела. В какой-то момент ей вдруг стало зябко, она вздрогнула. И тут же перышко сменилось теплыми ладонями, которые тоже пошли вдоль тела, повторяя путь перышка – сначала совсем легко, а потом все крепче, задерживаясь у основания шеи, пониже лопаток, на боках, на пояснице, на ягодицах, на бедрах, на икрах... разминая, сжимая и отпуская, переворачивая ее на спину... И снова тихо-тихо, нежно-нежно... горло... ключицы... плечи... вдоль тела... на груди, разминая твердые окаменевшие соски... на живот... ниже, ниже... раздвигая губы., , разминая... разминая... глубже... глубже-глубже...
   Тело заныло от сладкой и нестерпимой муки... Все обволоклось туманом, поплыло, закачалось... Накатило и скрылось любимое, подернутое рябью лицо...
   Кто это?..
   Умирая от экстатической судороги, Таня выгнулась и хрипло закричала:
   – Ну, ну, что! Скорей... скорей... скорей... А-а-а!!!
   Говорят, в первый раз это бывает больно. Никакой боли Таня не заметила...
   Женя приезжал за ней один-два раза в неделю. Они ехали куда-нибудь ужинать или в театр, а потом он привозил ее в ту же странную квартиру – и все было так же божественно, как и в первый раз, но всегда по-новому. Женя был изобретателен, а Таня неутомима,
   – Имей совесть! Я же не мальчик! – шутливо жаловался он, когда они, проголодавшись, выходили на кухню и шарили в холодильнике.
   И действительно, у него не всякий раз получалось. Тогда они просто лежали, обняв друг друга, и Таня пела ему тихие песни.
   Рано утром он будил ее и подвозил прямо на площадку – туда было ближе от его квартиры, чем от общежития. Таня переодевалась в бытовке, брала инструмент и выходила. Он дожидался ее выхода. Должно быть, со стороны это выглядело забавно – девушка в заляпанной спецовке, с ведром и кистью и крепкий мужчина в элегантном пальто возле новеньких «Жигулей». Эмансипация по-советски, так сказать. Но либо Таня не замечала насмешек, либо народ держал их при себе.
   В феврале он пришел за ней без машины.
   – Поедем на трамвае, как нормальные люди? – весело спросила она.
   – Нет, – сказал он совсем не весело.
   – А что такое? – встревожилась она. – Машину разбил?
   – Нет, – сказал он. – Просто нам совсем недалеко.
   Они дошли до площади Мира, и он подвел ее к угловому дому, выходящему на Московский.
   – Нам сюда, – сказал он, открывая перед ней дверь темного подъезда.
   – Почему? – спросила она и, немного подумав, предположила: – Жена приехала?
   – Что? – переспросил он. – Какая жена? Нет, жена никуда не уезжала...
   Они поднялись на лифте на последний этаж. Женя позвонил в квартиру.
   Открыла полная пожилая женщина.
   – Здравствуйте, Клавдия Андреевна, – сказал Женя и шагнул в коридор, ведя за собой Таню.
   Клавдия Андреевна окинула Таню отнюдь не одобрительным взглядом, но ничего не сказала.
   Таня с интересом осматривалась. Обыкновенная коммуналка, правда, несравненно лучше той, в которой она жила с сумасшедшей старухой, упорно называвшей ее Сонькой. Непонятно.
   Женя ключом открыл дверь одной из комнат.
   Они вошли. Если Женина квартира была стерильно чиста и безлика, то комната эта – неопрятна и живописна. Обои были трех разных цветов, одна стена была сплошь разрисована мастерски выполненными карикатурами. Колченогий дощатый стол соседствовал с полированным бюро, а продавленное кресло – с высокой и широкой кроватью под балдахином. В углу стояли пустые бутылки.
   – Располагайся, – сказал Женя. Он был явно не в духе.
   – Да что случилось? – спросила Таня. – Куда мы пришли?
   – Это... в общем, теперь мы будем приходить сюда, – ответил Женя.
   – А та квартира?
   – Она... как тебе сказать. Понимаешь, она служебная. Принадлежит моему учреждению. И теперь в ней живут... командировочные.
   – И ты расстроился, что мы больше не сможем там встречаться?
   Женя молчал.
   – А мне и здесь нравится! – сказала Таня и прыгнула на кровать. Пружины сильно самортизировали, и Таня подлетела вверх. Ей это очень понравилось, и она стала лежа подпрыгивать на кровати, как мячик, весело, совсем по-детски смеясь.
   Глядя на нее, Женя улыбнулся.
   – Прыгай сюда! – крикнула Таня. – Вдвоем веселее!
   Он скинул пиджак и присоединился к ней.
 
   Лизавета сидела в «келье» и рассказывала Тане, Оле и Поле о своем визите к профессору Юзовскому. То и дело ее рассказ прерывался вздохами и всхлипами.
   – ...А начал-то как хорошо, – говорила она. – У двери встретил, за ручку поздоровался, Елизаветой Валентиновной назвал... А потом... лучше бы убил...
   Лизавета заплакала. Девочки с сочувствием и жалостью смотрели на нее. Она вытерла слезы рукавом и продолжала:
   – И расспрашивал все, да не про Петеньку, а про меня с Виктором, как мы, значит, жили... Сильно ли Виктор зашибал... Я говорю, как все, мол... А он – у вашего, говорит, ребенка тяжелая... это самое... патология развития... И еще какое-то словцо мудреное ввернул, в том смысле, что это от Витькиной пьянки пошло, скорее всего. Пьяное, говорит, зачатие промаху не дает... Я ему – вы, мол, профессор, скажите прямо, когда мой Петенька ходить начнет, говорить... и вообще... А он отвечает, что болезнь эта пока что современной науке неподвластная... Но вы, говорит, надежды не теряйте, приезжайте, говорит, годика через два, к тому времени, может, что и откроют... Откроют они, держи карман шире...
   И Лизавета вновь зарыдала. У Тани от злости на Виктора в глазах потемнело – пил, козел, гулял и сейчас гуляет где-то, а отдуваться за его гулянки безвинной Лизавете и ее несчастному малышу...
   – Все, – сказала Лизавета решительно. – Забираю Петеньку и завтра же уезжаю.
   Таня на полдня отпросилась с работы и пошла вместе с Лизаветой забирать из клиники Петеньку, а оттуда – на трамвае до Обводного. По пути на вокзал она не могла заставить себя взглянуть в сторону страшного Петеньки, который лежал на коленях у Лизаветы. Ей стыдно было, но все равно не могла... И только когда Лизавета, сгорбленная, молчаливая, с поджатыми губами, поднялась в салон междугородного автобуса и села у окна с Петенькой на руках, Таня сквозь стекло внимательно рассмотрела маленького уродца. Потом перевела взгляд на Лизавету и с ужасом вспомнила, что сестре всего-то навсего двадцать пять лет. На год моложе Нельки и лет на десять моложе Жени. И Таня дала себе молчаливую клятву, что никогда, как бы ни сложилась ее жизнь, она не отречется от своей несчастной, ставшей прежде срока старухой сестры.
   Через две недели после отъезда Лизаветы Женя заехал за Таней на такси и повез ее в «Метрополь». Он решительно провел Таню мимо ожидающей у входа публики, громко постучал в дверь и что-то сказал на ухо приоткрывшему дверь швейцару. Их немедленно впустили. Важный, чопорный официант подвел их к столику в дальнем углу. Женя заказал шампанского, коньяку, икры, шашлыков. Глядя на все это роскошество, Таня недоумевала. Может быть, он премию получил большую?
   Женя вел себя как-то странно. То оживлялся, рассказывал всякие истории одна смешнее другой, а то вдруг замолкал и замирал, глядя в пустоту. Перед десертом – кофе и большие вазочки с мороженым, покрытым взбитыми сливками и залитым шоколадным сиропом, – он подозвал к себе важного официанта и тихо заговорил с ним. Официант вежливо слушал, потом выпрямился, сказал: «Будет сделано!» – и отошел.
   У входа их ожидало такси. Водитель, устало переругивавшийся с желающими прокатиться, вышел и раскрыл перед ними дверцу. Их проводили завистливыми взглядами. Переехав Невский, машина развернулась и понеслась по Садовой. Они приблизились к дому с «их» комнаткой, но Женя промолчал, и такси покатило дальше.
   Женя попросил остановиться у дверей Таниного общежития, расплатился с шофером и вошел вместе с Таней, приветливо улыбнувшись вахтерше. Такое было впервые. По лестнице он шагал молча и быстро. Таня еле поспевала за ним и все никак не могла задать свои удивленные вопросы.
   – Я в двести восьмой, – сказала она, когда они поднялись.
   Он посмотрел на нее – в первый раз после того, как они вышли из «Метрополя».
   – Где тут у вас можно поговорить наедине? – спросил он.
   – В комнате отдыха, наверное... – начала она.
   – Пошли, – сказал он.
   В комнате отдыха заседали два знакомых парня с бутылкой.
   – Ребята, – сказал Женя, – минут десять на кухне посидите, а?
   Парни переглянулись, посмотрели на Женю, на Таню и молча вышли.
   Женя подождал, пока они не свернули за угол, залез во внутренний карман и достал оттуда какую-то коробочку.
   – Это тебе, – сказал он.
   В небольшой металлической коробочке, обтянутой черной кожей, лежало колечко с красивым зеленым камнем и такие же серьги.
   – Ой! – Таня чмокнула Женю в щеку, тут же нацепила на палец колечко – в самый раз! – повертела им перед носом, достала зеркальце и, глядясь в него, приложила к уху сережку.
   Женя не дарил ей дорогих подарков – пару раз преподнес цветы, вручил на день рождения огромную коробку шоколадных конфет, и все. Таня не упрекала его. Он и так слишком много на нее тратился – театры, рестораны, поездки, дорогие дефицитные продукты. И тем приятнее был этот неожиданный дар.
   – А камешек какой красивый! – восхищенно сказала она.
   – Изумруд, – констатировал он. – Под цвет твоих глаз.
   – Погоди, – недоуменно сказала она. – Я слышала, что изумруд – очень дорогой камень. Зачем же ты так?
   – Носи, – грустно сказал он. И замолчал, давая ей время хорошенько насладиться подарком.
   И вот она сложила гарнитур в коробочку, спрятала ее в сумку и вопросительно посмотрела на него.
   – Я хочу, чтобы у тебя осталась обо мне хорошая память, – сказал он.
   У Тани болезненно сжалось сердце.
   – Это мой прощальный подарок, – продолжал Женя. – Меня переводят в другой город. Насовсем.
   – А ты... – прошептали ее побелевшие губы, – ты не можешь... отказаться?..
   – Не могу. Это приказ.
   – Так ты военный?
   – Да. В некотором роде.
   Она посмотрела на него глазами подстреленной лани.
   – Поверь, если бы я... если бы я только мог...
   Он не договорил. Рот его дрогнул, изогнулся ломаной линией. Женя поспешно развернулся, выпрямился и быстро пошел прочь.
   Она с растерянным лицом смотрела в его прямую, удаляющуюся спину.
   Он ушел из ее жизни навсегда.
   Через неделю Нинка потащила Таню в консультацию.
   Еще через день Таня пошла в клинику и сделала аборт.

V

   К двадцати одному году Ванечка окончательно стал фигурой трагикомической, одной из живых факультетских легенд. Тумановский, идейный лидер круга хайлайфистов, на самой нижней периферии которого болтался Ванечка, как-то окрестил его «лунным Пьеро», и кличка эта приклеилась прочно. Тумановский, как всегда, попал в точку – Ванечка действительно напоминал Пьеро, особенно в те дни, когда приходил на факультет со злого похмелья, мотался по коридорам с грустной, дрожащей улыбкой на бледном лице и, завидев кого-нибудь знакомого, безуспешно пытался сшибить копеек тридцать до стипендии. Однако в анналы филфака Ванечка попал вовсе не благодаря «литерболу» – в этом отношении до высшей лиги ему было далеко, как до Кейптауна. Никому бы не пришло в голову поставить его в один ряд с такими заслуженными "мастерами, как, например, Боцман Шура, который всего лишь раз явился на факультет трезвым, дошел до площадки второго этажа – и тут же покатился назад в белогорячечной коме, пересчитав костями все ступеньки знаменитой филфаковской лестницы.
   Нет, не Бахус принес Ванечке его горькую славу, но Амур. Влюблялся Ванечка примерно раз в два месяца – влюблялся люто, до корчей и обмороков, мучительно, безнадежно и безответно... Вообще-то, Ванечка был неглуп, воспитан, довольно хорош собой и по всем статьям не был обречен постоянно нарываться на роковое отсутствие взаимности. Более того, многие девочки на него исподволь заглядывались. Но Ванечка этих взглядов не замечал – горячее, слепое сердце тянуло его в сторону и вверх... к недосягаемым сияющим вершинам...
   Предметом Ванечкиной любви неизменно становились самые-самые красивые, избалованные мужским вниманием. Светлоокая эстонка Тайми, высокая, тоненькая и гибкая, как тростиночка. Оля Нот-кина, похожая на Мэрилин Монро. Пылкая Карина Амирджанян, секретарь комсомольской организации курса... После нескольких дней одиноких терзаний Ванечка решался наконец открыть свои чувства. Как правило, объяснение проходило в самых неудобных местах – в аудитории, в буфете, в общественном транспорте. Увлекшись и не замечая присутствия посторонних, Ванечка мог бухнуться на колени, разрыдаться, начать целовать руки, край платья, туфельки. Девушки, поставленные в идиотское положение, немедленно прекращали с ним всякое знакомство.
   (Кое-кто использовал это обстоятельство в своих интересах. Например, когда разговор с Кариной о комсомольских делах приобретал неприятную для собеседника тональность, тот мог сказать: «Кстати, я в буфете встретил Ларина. Он сказал, что допьет кофе и заглянет сюда». Карина менялась в лице и пулей вылетала из кабинета. Неприятная беседа откладывалась на неопределенный срок. Или какой-нибудь факультетский донжуан, пресытившийся обществом роскошной, но тупой, как бревно, Оли, в ответ на ее упреки говорил: «Ну что ты, я тебя вовсе не избегаю. Поехали завтра на пикничок. Ванечка Ларин звал...»)
   Так было в тех случаях, когда предметами Ванечкиной страсти становились красавицы, знакомые по учебе или через общих приятелей. Самостоятельно знакомиться Ванечка не умел. Стрелы безжалостного Амура поражали его в библиотеке, в метро, на улице, один раз даже в пивной. Ванечка отворачивался, вставал, уходил, и небесные черты прекрасной незнакомки запечатлевались в раненом сердце навек – до следующей стрелы.
   Страдания Ванечки были неописуемы. И хоть как-то облегчить их могло одно-единственное средство: Ванечка впадал в запой.
   На факультете он не завел себе друзей. Так, поверхностные приятели, эпизодические собутыльники. С одноклассниками-"мушкетерами" он теперь почти не встречался: Ник Захаржевский учился в Москве; Ленька Рафалович – в Петергофе на казарменном положении; Поль, закончивший университет, то мотался по экспедициям, то безвылазно сидел в своем институте. Ближе всех была Елка, которая поступила-таки в свою «Тряпку», но вне мушкетерского круга особого предмета для общения у нее с Ванечкой не было. Всех друзей студенческих лет Ванечка обрел в КЛЮВе.
   Даже самые активные члены КЛЮВа (Клуба Любителей Выпить) затруднились бы объяснить, что это, собственно, такое. Альтернативная молодежная организация? Клуб по интересам? Тайное общество? Едва ли. Никакого фиксированного членства, никакой организационной основы, никакого правления, взносов, списков, устава, ритуалы зыбки и изменчивы. Первичные ячейки могли возникать в любом питейном заведении города, а то и просто у пивного ларька – и самораспускаться после второго стакана или кружки. Собрания проводились где угодно и когда угодно, в любом составе – был бы продукт. Имелся, конечно, пароль, по которому клювисты могли с ходу опознать друг друга – нужно было подмигнуть и сказать: «Рюмочка не повредит!» Если человек отвечал: «И вторая не повредит!» – значит, свой. Но этим паролем почти никогда не пользовались: опытные клювисты распознавали друг друга без всяких слов. Бытовало среди них и собственное обращение к соратнику – «портвайнгеноссе». Кто-то даже наладил производство фирменных значков – самодельные белые с черным «пуговицы» с изображением рюмки и девизом: «Будем пить, как папа!» Но значки эти были лишь у немногих, притом среди этих немногих большинство никакого отношения к КЛЮВу не имело.
   В основе КЛЮВа лежали рефлексы и самоощущение. Сложились по-своему очень четкая иерархия, кодекс чести и правила поведения. Об этих вещах не говорилось никогда, но каждый клювист знал, что есть общегородской штаб движения – знаменитый «Сайгон» на углу Невского и Владимирского, – и что это единственное в городе место, где пить спиртное западло, хотя являться туда можно бухим в хлам. Всякий, кто пьет в «Сайгоне», – заведомый чужак. Исключение делалось лишь для одного человека – заседающего в «Сайгоне» председателя движения, профессионального алконавта, похожего на еврея-старьевщика сына известнейшего кинорежиссера. Председатель никогда ни о чем не просил, но налить ему стакан было для каждого клювиста делом чести, а уж если удавалось снять председателя с места и напиться с ним в усмерть в любой точке города – от общественного сортира возле «Жигулей» до ресторана гостиницы «Астория» – это составляло поступок героический, мгновенно поднимавший на следующую ступеньку в сложной иерархии КЛЮВа. В каждом районе существовал свой штаб, как правило, в одном из пивбаров, и свой председатель, имевший особые отношения с администрацией. В обмен на угощение районный председатель обеспечивал клювистам беспрепятственный проход в заведение – как изначальный, так и после командировки в ближайший магазин, – чистые стаканы, закуски, не подававшиеся другим посетителям.
   Женщин в КЛЮВе не было. Лишь считанные единицы абсолютно лояльных, проверенных и функционально незаменимых особ женского пола – продавщицы, буфетчицы, официантки – принимались в почетные члены. В Ванечкиной ячейке такой «почетной» была Ангелина – буфетчица из «академички».
   Но главное – стать клювистом невозможно, им надо родиться. Этого вообще не объяснишь словами, и даже собственно алкоголь здесь ни при чем. Можно выпить три цистерны – и ни на полшага не приблизиться к сущности клювизма. (Яркий пример – тот же Боцман Шура). А можно раз в полгода принимать кружечку пивка и быть братком настоящим.
   В этом содружестве Ванечка обрел двух близких друзей. Один из них – его одногодок, студент-биолог Андрей Житник (не Андрюша и не Андрюха, а только Андрей). Насмешливый, чуть циничный, немного похожий на Ника Захаржев-ского, Андрей был мастером экспромта, классным тамадой, автором своеобразных песен, которые сам же и исполнял, аккомпанируя себе на гитаре. Он владел только тремя аккордами, но так виртуозно, что бедности гармонии никто не замечал. В основном это были шуточные, юмористические песенки, ироничные полу пародии на Вертинского, Высоцкого, Окуджаву. Иногда встречалась и лирика, но лирика специальная, сугубо житниковская.
   Одну из таких «лирических» песен, которую, по словам Андрея, он сочинил еще в восьмом классе, Ванечка любил особенно:
   Мы опять напились, как последние (пауза) дяди,
   Заливая тоску непонятно о чем,
   А теперь не шуми, помолчи Бога ради,
   Лучше так посидим, и тихонько споем.
   Нас любили по пьянке, мы, кажется, тоже
   У кого-то бывали в смертельном плену;
   Жрали водку из горла и били по рожам,
   Не просились на стройку и на целину.
   А куда же нам мчаться, героям на смену,
   Днепрогэсами путь преграждая воде?
   Здесь романтика тоже – в облупленных стенах,
   Да в бутылке пустой, да в осеннем дожде...
   Мы еще посидим, и покурим немножко,
   Пусть тихонько трамваи звенят за углом,
   Нам тепло на парадной, на грязном окошке,
   Между дверью входной и помойным ведром...
   Так давай же, братишка, пошарь по карманам,
   Да бутылки сдадим, да полтинник сшибем...
   Да ведь с нашим здоровьем по «фаусту» на нос
   Где-нибудь, как-нибудь мы всегда наскребем!
   Отношения у Ванечки с Андреем были специфические, которые всякий не-клювист истолковывал сугубо превратно. Андрей едко и метко вышучивал каждое Ванечкино слово и жест, сочинял и рассказывал уморительные истории и якобы народные легенды, в которых Ванечка, под вымышленным, но очень прозрачным именем, неизменно фигурировал в самой дурацкой роли. Когда они садились перекинуться в картишки, Андрей говорил:
   – Если я выиграю – дам тебе щелбана в нос.
   – А если проиграешь?
   – Тогда тебе Барон даст щелбана.
   И Ванечка соглашался, причем его самолюбие, в целом чрезвычайно болезненное, не страдало нисколько. Шуточки Андрея никогда не касались тем, действительно серьезных для Ванечки – его текущей влюбленности, его литературных опытов. С последними он всегда обращался к Андрею и знал, что может рассчитывать на квалифицированную и серьезную оценку, дельный совет, доброе слово. Он знал, что если нужно, Андрей снимет с себя последнюю рубашку и с какой-нибудь очередной шуточкой запросто отдаст ее Ванечке.
   Напротив, второй Ванечкин друг держался с ним на редкость почтительно, витиевато-вежливо, называя его исключительно на «вы» и по имени-отчеству или «господин Ларин». Впрочем, так он вел себя со всеми. Этого невысокого лысеющего брюнета лет тридцати с лицом оперного Мефистофеля и манерами офицера царской армии звали Эрик Вильгельмович Остен-Ферстен. Представлялся он так:
   – Барон Остен-Ферстен. – Легкий и быстрый кивок. – Эротический техник.
   Последнее имело два смысла. Во-первых, Барон работал в какой-то конторе возле Смольного, обслуживая множительный аппарат «Эра». Во-вторых, при всей своей плюгавости и своеобразном гардеробе – Барон одевался как одноименный персонаж известной драмы Горького «На дне» – он пользовался успехом у самых сногсшибательных женщин бальзаковского возраста, меняя их приблизительно раз в месяц. Должно быть, и впрямь эротический техник. Впрочем, об этой стороне своей жизни он среди друзей не распространялся, никогда не знакомил клювистов со своими дамами – и наоборот.