Запахнув халат, она выбежала в коридор и открыла дверь в комнату матери. Та сидела в кресле погруженная в глубокие раздумья. Аде показалось, что мать постарела за эту ночь лет на двадцать.
   – А, это ты, – глухо сказала Анна Давыдовна. – Садись. Ада робко села.
   – Что пришла? – не оборачиваясь, спросила мать.
   – Как... как все было?
   – Было? – Мать повернула к ней лицо, и Ада невольно зажмурилась – до того страшным было это лицо. – Знать тебе этого не надо.
   – Но скажи хоть – отторговала?
   – Ее уже не отторгуешь. Но детей, внуков ее – да, отторговала.
   – И что же будет теперь? – упавшим голосом спросила Ада.
   – Будет то, что будет. Она... у нее своя судьба, свой владыка. Главное тебе – не мешаться. Исправить ничего не сможешь, только вконец испортишь. Матерью будь покладистой, своей воли не навязывай, она другой волей жить будет, поумней твоей. Что попросит – дай, потому что просить она будет только того, что нужно ей, не из каприза или прихоти, и, если не дашь, сама возьмет. Тогда всем хуже будет. Не брани ее – не она виновата. Против себя не настраивай – не ее настроишь. Это ты запомни, запомни хорошенько. Я помогу. А вот про то, кому дочка твоя посвященная, ты забудешь. Это тоже я помогу. А потом уеду.
   – Нет! – воскликнула Ада.
   – Уеду. Нельзя мне здесь больше оставаться. Ее видеть нельзя. Ада заплакала.
   – Мама, мамочка! Что же с нами-то будет?
   – Разное будет. Ты жить будешь беззаботно, весело, молодой останешься до глубокой старости, человека встретишь, во всем тебе подходящего, но мужа не бросишь, не захочешь.
   – А он, Сева?
   – А, твой-то, отбайло? Долгая жизнь и у него будет, но болезная, невеселая. Тело сохранит, а ум потеряет. Семью сохранит, а дом потеряет. Чины, звания сохранит, а дело жизни потеряет.
   – Никитушка?
   – Никитушке счастье будет обманчивое, отравленное. Печалью главной отравленное...
   – Какой печалью?
   – Что мужчиной родился – Ада вздохнула.
   – А она?
   – Про нее говорила уже. Своя у нее дорога.
   – И ничего-ничего уже не сделать? Мать наклонилась к ее уху и зашептала:
   – Есть путь. Только негоже мне, потомственной викке, и говорить-то про это. Ада напряглась.
   – Ты, как я уеду, можешь ее в церковь отнести, окрестить. После того она долго болеть будет, страшно, на всю жизнь калекой останется. И жизнь будет у нее недолгая, тяжелая. Но Рогатый власть над ней потеряет. Только непременно ты сама должна в церковь отнести, добровольно. Если Клава тайком окрестит – ничего не изменится.
   – Ой, мама... Страшно как! Болезнь, уродство, ранняя смерть... А если не окрещу?
   – Благодетель ее своими заботами не оставит. Все у нее будет, к чему человек стремится, и в изобилии. Ум, здоровье, красота, сила. Удача небывалая будет... Только решать сейчас надо. Потому что какое решение ни выберешь, про то что было и второе, забыть придется. А это можно, только пока я здесь.
   – Дай папиросочку!
   Ада курила, смотрела в окно, барабанила пальцами по подоконнику.
   – Нет, – решительно сказала она. – Не будем крестить.
   Вечером Захаржевские узнали, что, привезя их из клиники домой и возвращаясь в гараж, Боря Руль не справился с управлением, выскочил на встречную полосу и столкнулся с грузовиком. Руль погиб на месте, ЗИМ превратился в груду железа, а водитель грузовика лежит в больнице в глубоком шоке.
   – Ужас какой! – прошептала Ада, округлив глаза. – А если бы это было, когда мы там ехали?
   Что-то в ней неуловимо изменилось. Это заметили и Клава, и Никитушка, и даже сам академик. Но словами определить не мог никто.
   «Тут физиология, – решил Всеволод Иванович. – Матерью стала, заземлилась, так сказать, естественным образом. И хорошо – меньше блажить будет».
   На другое утро, когда академик отправился в институт, а Ада и Клава вышли на прогулку с Никитой и девочкой, к дому подъехал грузовик с крытым белой фанерой кузовом. Проворные немногословные грузчики в черных халатах стали выносит и загружать какие-то сундуки. Ада, сидевшая с коляской в том же дворе, сообразила, что происходи _ лишь в тот момент, когда из парадной вышла мать с большой сумкой и зонтиком.
   – Мама! – крикнула Ада, устремляясь к ней через детскую площадку.
   – Прощай, дочка! – крикнула в ответ Анна Лавыдовна и, не замедляя шага, забралась в кабину грузовика.
   – Постой!
   Грузовик тронулся. Ада застыла, не добежав до него несколько шагов.
   Она смотрела вслед, пока грузовик не скрылся за углом соседнего дома. Потом она вернулась к коляске.
   – Ну и пусть, раз так! – громко сказала Ада. – Верно, дочка?
   Она заглянула в коляску, и ей показалось, что девочка улыбается.
   Академик, узнав, что его обожаемая тещенька отъехала наконец в свой Нежин, хоть и немного странным порядком, вздохнул с облегчением.
   – Теперь придется искать няню, – озабоченно сказала Ада.
   – Найдем, – бодро ответил муж и почти без паузы добавил: – А дочку я решил назвать Татьяной. В память моей мамочки. Светлая была женщина.
   Ада наморщила лоб. Помнится, они с матерью едва ли не год назад выбрали совсем другое имя и между собой так и называли еще не родившегося ребенка. Но какое имя? Нет, решительно не вспомнить...
   – Пусть будет Татьяна, – сказала она и чмокнула академика в щеку. – Ведь ты же, котик, главный в доме. За тобой всегда последнее слово.
   – Нет, ну если тебе не нравится... – начал капризным тоном Всеволод Иванович.
   – Танечка? Ну, что ты, котик? Очень нравится!

XIV

   Десятого мая, ровно через месяц после этого разговора, в ста двадцати километрах южнее, на пороге совсем другого роддома стояла совсем другая женщина и держала совсем другой сверток – выцветшее байковое одеяло без всяких ленточек и кружев. Сверток извивался в ее руках и слабо попискивал. Женщину никто не встречал.
   – Да заткнись ты! – раздраженно сказала она, встряхнула сверток и, заметив через два дома милицейский «газик», зашагала в том направлении.
   Из «газика» вылез квадратный старшина и смотрел, как она приближается.
   – Ну что, Приплодова, поздравляю с приблудом! – гаркнул он и расхохотался. – Это я в смысле Приблудову с приплодом. Вишь, и распогодилось впервые за после праздников, как на заказ, не иначе блат у тебя в небесной-то канцелярии, а?
   – Ох, скажете тоже... – подхихикнула Валька. – Нешто б я тогда себе такую жизнь загадала бы...
   – Ты залезай давай! – продолжал, не слушая ее, старшина. – Бабы там уже каптерку для вас отдраили, кровать принесли, тумбочку, пеленок настрогали... Ох, и напьетесь, поди, вечером-то!
   – Хи-хи-хи! – льстиво и чуть кокетливо подхватила, усевшись, Валька. – Мне ж нельзя, я ж теперь кормящая.
   Старшина завел мотор.
   – Знаем мы вас, кормящих... Ох, не спросил – мужик, баба?
   – Девка, – сокрушенно сказала Валька. – И тут ничего у меня путем не выходит.
   – Ну, не скажи. Бабель, она в хозяйстве тоже предмет полезный. – Он через плечо поглядел на Вальку и добавил: – Это, конечно, смотря какая бабель.
   Когда они тронулись, Валька сказала:
   – Ой, Сергей Сергеич, по случаю праздничка...
   – Чего тебе? – настороженно спросил старшина.
   – Мне тут бабы в роддоме сказали, что на Советской улице скупка имеется. Не согласитесь туда зарулить, а в поселок потом уже. Я сдать кой-что хочу...
   – Золотишком, что ли, разбогатела? – Старшина хмыкнул.
   – А я вам буду по гроб жизни благодарная. Угостить или там постирать чего. На огороде опять же. Только вы, пожалуйста, в скупку вместе со мной зайдите. Для солидности.
   – Ох, и хитрая же ты баба, Приблудова! – сказал старшина, но на Советскую свернул.
   ...Это когда Вальку перед самой отправкой на поселение отпустили собрать вещички, она упихала в баул тряпки, взяла ложку, платьице от погубленной куклы (все память!), кружку, ножницы, иголки с нитками, оставшуюся банку варенья, мыла кусок нераспечатанный, припрятала на груди деньги, вырученные за швейную машинку (больше ни на что покупателей не нашлось), и полезла снимать со шкафа коробку с бигуди. Коробку она на обратном пути уронила, бигуди рассыпались по полу, а одна, проклятая, закатилась под шкаф. Валька полезла доставать ее и возле самой дальней ножки наткнулась на что-то, завернутое в тряпочку. Она развернула тряпочку – и обомлела. Богатство-то какое! Три колечка – одно обручальное, два с камушками, браслет желтый, кулон с зеленым камнем... Должно быть, от Алешеньки бедного осталось. Прежние-то сожители живехоньки, сто раз явились бы за добром своим, если бы даже и забыли, уходя... Валька завернула все это обратно и спрятала тряпочку на груди, рядом с деньгами. Там оно и хранилось с тех пор, только тряпочки менять приходилось, и еще перед каждой баней Валька запиралась в отхожем месте и быстренько подшивала тряпочку к внутренней стороне лифчика. Но теперь-то денежки нужнее будут. Она решила продать пока колечко с красным камушком, которое потоньше...
   – Ну что, богатейка, – сказал старшина, когда они вышли из скупки, где их по причине его внушительных погон обслужили вне очереди и даже в цене не сильно обидели. – С тебя причитается. Давай теперь с тобой в винный заедем.
   – Отчего не заехать-то, Сергей Сергеич? Угоститесь от души, от чистого, как говорится, сердца. Но только я Христом-богом прошу, не проговоритесь бабам про колечко-то... Да замолкни ты, зуда! – Это она уже крикнула ребенку, который разъерзался и раскричался в одеяле.
   – Ты, Приблудова, на дите орать-то погоди, наорешься еще, – заметил старшина, – лучше спасибо скажи малявке своей.
   – Это за что ж такое спасибо-то? – недоуменно спросила Валька.
   – Большое и душевное. Она, не успела на свет народиться, а уж мамке подарочек сделала.
   – Ка-акой еще подарочек? – протянула Валька, совсем уже ничего не понимая.
   – А такой, что аккурат к Первомаю вам, ребятницам, снисхождение вышло, так что считаешься ты теперь, Приблудова, вольной поселенкой. Хоть сегодня можешь паспорт в отделении получить...
   – И ехать куда пожелаю, что ли? – не веря своему счастью, пролепетала Валька.
   – Можешь, конечно, только вот зачем? Прописку питерскую ты все одно потеряла и восстановить, я так понимаю, вряд ли получится. Разве к родственникам? Есть у тебя?
   – Мать, – нехотя проговорила Валька. – Приемная. Только что я у ней забыла, у бабы Симы-то? Что тут деревня, что там – все одно. Останусь я. Декрет отгуляю, на весовую вернусь. Раз уж я теперь вольная, так здесь оно вольнее будет, чем в Хмелицах. А там посмотрим.
   – Дело, – согласился Сергей Сергеевич. Ребенок в одеяльце зашелся в крике.
   – Мокрая, поди, или жрать хочет, – сказал старшина. – С пеленанием до поселка подождать придется, а подкормить и сейчас можно. Слышь, Приблудова, доставай сиську, не стесняйся.
   Валька расстегнулась и дала девочке грудь. Та сразу успокоилась и громко зачмокала.
   – Во наяривает! – восхищенно заметил старшина. – Назовешь-то как?
   – Ее, что ли? А Танькой!
   – Почему Танькой?
   – Это когда я еще в УРСе работала, была там у нас продавщица, Танькой звали. Красивая, стерва. И вот, значит, повадился к ней в гастрономический генерал один, не старый еще. То сметанки возьмет, то колбаски. У нас еще девки смеялись. Что-то, говорят, Танька, женишок твой сегодня не заявился. Другую, видать, нашел. А она молчит, только губы поджимает. А потом уволилась наша Танька, и не видели мы ее месяца четыре. И генерала как ветром сдуло. Но вот под зиму уже останавливается возле магазина черный ЗИЛ, и выходит из него тот генерал в парадной шинели, а под ручку с ним – наша Танька, вся в белых мехах и с муфтой белой! Заходят они, значит, в магазин. Танька перед каждым отделом прошлась, всем себя показала, а потом носик сморщила и говорит генералу своему: «Что-то тут товар все некачественный. Поедем, Толик, на Невский». И вышла гордо так. Все ей только вслед посмотрели... Вот и я свою шелупонь решила Танькой назвать. Вдруг тоже за генерала выскочит, будет в белых мехах ходить, попой вертеть...
   Старшина расхохотался.
   – Ну, Приблудова, не соскучишься с тобой! За генерала, говоришь? А полковника в зятья не возьмешь?
   Так в один год и под одним именем вступили в жизнь два новых человека, носящих одно имя, и никто не ведал об их родстве. Обстоятельства их появления на свет мало предрасполагали к тому, что судьбы их когда-нибудь пересекутся. Однако пересеклись и отметили своим пересечением еще не одну судьбу. А как именно – об этом мы очень скоро узнаем.

Глава вторая
ТАНЕЧКА И ВАНЕЧКА

27 июня 1995

   В половине шестого за окном запели первые трамваи. Иван Павлович встрепенулся, с отвращением поглядел на пишущую машинку и, кряхтя, поднялся из-за верстака. Подошел к окну, достал папиросу, закурил – и надолго закашлялся. Потом, раскурив успевшую потухнуть папиросу, выглянул на улицу. Дома на другой стороне, ползущий трамвай, грузовик возле универсама – все было как в тумане. Иван Павлович протер глаза, но пелена не исчезала.
   – М-да, – произнес он. – Хреновенько, милостивые государи. Вы имеете видеть перед собою жертву излишней чистоплотности.
   Окажись в этот момент в его квартирке какие-нибудь милостивые государи, они восприняли бы слова хозяина с недоумением: жилище Ивана Павловича отнюдь не свидетельствовало об излишней чистоплотности. Скорее наоборот. В одном углу продавленная тахта, которая никогда не заправлялась, да и белье на ней менялось нечасто. В другом – грубой работы верстак, на котором перемешались бумаги, книги, тряпки, грязная посуда, чайник, окурки, бутылки в узорах из засохших остатков кефира и прочее в том же духе. Рядом почерневший славянский шкаф – прямо из старого фильма про разведчиков. На полу – окурки, бумажки, пыль и сор. По углам паутина. Обои где оторвались, где выцвели, где засалились, так что и цвет их, и рисунок можно было назвать только одним словом – неопределенный.
   Однако Иван Павлович давно уже ничего этого не замечал и, называя себя жертвой чистоплотности, имел в виду другое, что случалось с ним всякий раз накануне крайне редких за последнее время дневных выходов в люди – в издательства, в Союз, в ранние гости. Магазины, сберкасса, прачечная, разумеется, не в счет. Так вот, забравшись под одеяло, Иван Павлович вдруг вспоминал, что уже неделю толком не мылся, а завтра как-никак... Он вскакивал, набирал ванну, отмокал в ней, терся шампунем и намыленной губкой, ополаскивался, а потом ворочался с боку на бок, совершенно не в силах заснуть. Глаза открывались сами собой, пробуждался зверский аппетит, в голове начинали крутиться бессвязные, но невообразимо подвижные мысли. Через пару часов Иван Павлович признавал наконец свое поражение в борьбе с бессонницей, поднимался, влезал в домашний свитер и шлепанцы, заваривал кофе, тащил из холодильника что было, вскрывал новую пачку «Беломора», садился за верстак и вставлял новый лист в машинку. Иногда работа втягивала его, и выскакивали строки относительно осмысленные, но чаще он просто сидел и тупо выстукивал что-то вроде «ячсмитьбю» или рисовал рожи. Впрочем, и в первом случае все, сотворенное такими ночами, утром перечитывалось, комкалось и росло кучей на полу. После таких ночей выходы Ивана Павловича в люди получались путаными и невразумительными, домой он возвращался измочаленным, падал на тахту и часами пялился в телевизор, кушая все подряд – и страдания Марианны., и придурковатых мавродиков, и новости, от которых хотелось залезть в шкаф и больше не вылезать, и мужика верхом на верблюде, с ослепительной улыбкой жующего какое-то говно с ксилитом. Под это Иван Павлович и засыпал незаметно.
   Со вздохом отвалившись от окна, он поплелся в «гавану» – совмещенный санузел, разделся и встал под ледяной душ. Это отчасти помогло – стихла вибрация органов, сошла пелена, застилавшая все вокруг. Однако осталось жжение в глазах и общая истома. Конечно, можно было бы выпить кофейку покрепче – но тогда печень и кишечник, и без того неспокойные, взбунтуются окончательно, с самыми непредсказуемыми последствиями. Значит, чайку...
   Растирая не слишком упитанное, но дряблое тело, Иван Павлович заглянул в зеркало, и увиденное ему очень не понравилось.
   – Красное и черное, – проворчал он. – Слова Стендаля, музыка народная. Три года ведь, как юный пионер, не употребляю, а рожа как с недельного перепою. Нет правды, на Земле!
   «Красное» – это были глаза, а «черное» – под глазами. Седоватые вихры торчали во все стороны, а одна прядь залезла прямо в глаз. Загладив волосы пятерней – расчески Иван Павлович покупал чуть ли не каждую неделю, но все они тут же терялись куда-то, – он пошел в кухню и зажег две конфорки...
 
   (1971-1976)

I

   Сахар на Новгородчине ни в каком виде не произрастает, а варенье да сладкие пироги там любят, как везде.
   С обеда на птицефабрике остались дежурить только безмужние Тонька Серова и Тайка Семенова. Остальные бабы, побросав инвентарь и похватав мешки, кто какие придется, припустили занимать очередь в продмаг – в самый перерыв прибежала запыхавшаяся шоферова Дуська и сообщила, что туда песок завезли. В первых рядах, как Чапаев, мчалась, естественно, Жигалкина Лизка. Ее уже всем заметное «интересное положение» ничуть не поубавило прыти у этой некрасивой, желтолицей и узкоглазой, как чукча, но доброй и работящей молодухи. Добежав и заняв очередь, она тут же приметила, что из дверей, согнувшись под тяжестью куля, выходит ее соседка, баба Саня.
   – Эй, Сань, не в службу, а в дружбу, дотащишь когда – кликни там мою Таньку, пусть сюда идет, а то мне тяжести доктор не велел! – крикнула она.
   – Кликну, кликну, – сипло заверила баба Саня и зашаркала прочь.
   – Здравствуй, Лизавета, – сказала женщина, что стояла в очереди как раз перед нею.
   – Ой, Дарь Иванна, не приметила, и вам здравствуйте, – торопливо произнесла Лизка.
   Дарья Ивановна на своем учительском веку половине Хмелиц дала восьмилетнее образование, выучила саму Лизку, а теперь вот скоро выпустит из-под своего крыла и Таньку. Месяц всего остался.
   – Каждый день вроде видимся, а поговорить-то все недосуг, – продолжала учительница. – Как живешь, Лизавета? Виктор как?
   – Да так... живем – хлеб жуем, – отвечала Лизавета. – А Виктор что – он ничего.
   – Да-а, – задумчиво протянула Дарья Ивановна. Викторово «ничего» гремело на всю округу. Маленький, кривоногий и шебутной Виктор взялся невесть откуда с бригадой строителей, охмурил невзрачную Лизку, женился и остался в Хмелицах, в. домике, что достался Лизке после бабушки Семирамиды Егоровны, упокой Господи ее душеньку. И пошел куролесить... И ведь не сказать, чтоб был совсем забулдыга, пьет, как все мужики, бывало, и по неделе трезвый ходит, а вот поди ж ты... Главное, вся его гульба – с последствиями. То скирду казенную спалит, то трактор новый в болоте утопит, за морошкой собравшись. А за все платить приходится, деньгами – чтоб тому же Витьке на казенных харчах задницу не парить.
   Все жалели Лизку, хотя и понимали, что мужика более справного ей и на роду написано не было. Хорошо, хоть такой-то взял.
   – Я, Лизавета, больше про Таню твою поговорить хотела, – сказала Дарья Ивановна. – Уж скоро совсем получит она свидетельство на руки, и куда? Вы не думали, не решали?
   – Так что ж тут думать? – ответила Лизка. – Отдохнет немного, а после сенокоса в бригаду к себе оформлю. А к осени, как мне в декрет идти, на мое место встанет.
   – Oх, Лизок, пропадет тут девка-то, в Хмелицах, – вздохнула Дарья Ивановна. – Учиться бы ей дальше надо. Головка у нее умная, начитанная, только вот в облаках часто витает. А поет как – заслушаешься! Я бы ее в Новгород отправила, в музыкальное училище. Вон из их класса и Пантелеева, и Симка Голубева в сельхозтехникум идут, а уж куда им против твоей Таньки. Да и вообще, я думаю, через месяц-другой никого тут из голубочков моих не останется. Все разлетятся... Так что ты, Лизавета, подумай.
   – А мне одной, что ли, и со скотиной, и с дитем, и с курями, и с огородом, да еще и с Витькой возжахаться? – возразила Лиза. – Вот ужо когда пойдет дитя ножками, тогда и подумаем.
   – Так оно так, – сказала учительница, – да не поздновато ли будет думать? Это сейчас-то она на ребят смотреть не хочет, а года не пройдет, кровушка взыграет – а где они, паренечки-то? Которые хорошие, так те после армии никогда обратно не возвращаются, а которые возвращаются, так лучше бы и не приходили – одна пьянь и рвань! А в городе, глядишь, она и профессию по талантам получит, и человека встретит хорошего, жизнь свою устроит. А ей, голубушке, уж ты поверь мне, долго в девках не утерпится. Горячая будет. И если ты ей тут оставаться велишь, то она либо хорошего мужика из семьи уведет, либо за первого прощелыгу выскочит. Женихи у нас известно какие – сплошь пьяницы, или эти... прости Господи.
   Лиза поняла, о ком она говорит. В прошлом году на МТС прямо из заключения пришли работать четверо бывших уголовников. Выделили им большой почти целый выморочный дом на окраине, и они там жили и спали между собой... ну, как мужики спят с бабами... Срамотища какая!
   А в это время предмет разговора, Лизаветина младшая сестра Танька Приблудова, сидела на высоком берегу озера и задумчиво смотрела на воду. В ногах у нее стояло корыто с выполосканным и отжатым бельем. На сестру свою Танька не походила совершенно. Это была высокая, статная, красивая девушка – ну прямо богатырша Синеглазка из русских былин. Только глаза у Таньки были зеленые, с поволокой, а слегка вьющиеся волосы – чернее воронова крыла, что и вовсе уже не вписывалось в образ былинной русской красавицы. Увидев издалека ее ладную, крепкую фигуру с большой грудью, широкими плечами и бедрами и длинными, чуть полноватыми ногами, никто и не подумал бы, что смотрит на пятнадцатилетнюю девчонку, по существу еще подростка. И только подойдя совсем близко и заглянув в ее по-детски пухлое лицо с аккуратным, с небольшой горбинкой, носиком, в ее большие и доверчивые хризолитовые глаза, можно было определить ее истинный возраст, а то и скинуть годок-другой.
   Танька была натура тихая, мечтательная, неторопливая и погруженная в себя. Многие девчонки побойчее находили ее простоватой, чуть ли не дурочкой, хотя училась она хорошо и при всей внешней медлительности успевала уроки сделать, еду сварить для людей и для скотины, и дом прибрать, и дров наколоть – в общем, все, что требовалось в повседневной полудеревенской жизни.
   Да, поселок Хмелицы нельзя было назвать деревней, но и до города, пусть самого маленького, он тоже не дотянул. Имелись в нем огромная тракторная и ремонтная станция, птицефабрика, клуб, несколько пятиэтажек с паровым отоплением, стадиончик, промтоварный и даже книжный магазины, ко по большей части улочки тянулись вдоль типичных деревенских домов (что поновее – из бревен, что постарше – из традиционного для этих мест самодельного кирпича, производство которого прекратилось только в войну), с заборами, колодцами, огородами, крытыми хозяйственными дворами, примыкающими к жилой части, с мычащими коровами, с овцами, козами и прочей живностью... Впрочем, что там долго объяснять – половина России живет в таких вот Хмелицах.
   Танька глядела, как на черную гладь озера садится чайка, как бегут на воде круги, оставленные невидимой рыбой, склюнувшей с поверхности мошку, как на дальнем берегу, где озеро переходит в болото, гнется под ветром камыш. Она до обморока любила здешнюю природу – холмы, озера, неповторимые валдайские леса, где соседствуют морошковое болото и солнечный южный склон, поросший лещиной и ежевикой, где, если ягода не вызревает по верхам, ее берут по низинам – и наоборот.
   Чайка взлетела ввысь и исчезла. Танька нахмурила лоб, словно припоминая что-то, встала, подняла корыто и пошла к дому. Поставив корыто на крыльцо, она тут же, через сени и горницу, направилась к русской печке и достала из-за трубы заветную толстую тетрадочку.
   Эту тетрадочку – свой «альбом» – она украсила сама, разрисовав цветами и узорами, наклеив вырезанные из разных журналов фотографии знаменитых артистов – от Михаила Ульянова до Элвиса Пресли. Сюда она записывала понравившиеся ей стихи и песни. Александр Блок соседствовал здесь со Степаном Щипачевым, а «Маленькая балерина» – с «Маленьким вором». Встречались и такие строки:
   Шаланды, полные ткемали,
   В Одессу Костя приводил,
   И все пьянчужники вставали,
   Когда в пивную он входил.
   Это, кстати, были вполне сознательные подстановки. Непонятное «кефали» она заменила на «ткемали», потому что банку с такой надписью видела в продмаге. Ну, а в пивной кто заседает – понятное дело, пьянчужники. Она вообще воспринимала искусство очень серьезно и старалась все додумать самостоятельно и до конца. Об этом, в частности, свидетельствовал другой раздел альбома, куда она записывала некоторые свои впечатления от фильмов и книг. В частности, там были следующие записи:
   «Сначала я очень любила Наташу Ростову, но какая же она оказалась подлая! Променять князя Андрея на какого-то Анатоля!»
   «Поссорилась с Лизкой. Мы смотрели „Сагу о Форсайтах“, а она обозвала Ирэн гадиной – зачем бросила такого надежного и непьющего Сомса ради психованного Босини. Но это же любовь, как она не понимает! Босини похож на нашего завклубом Егоркина, только симпатичней».
   «Вчера показывали Ленинград. Какой красивый! Мне захотелось в нем жить, а потом пришла Катька и стала рассказывать, как она живет в этом Ленинграде в общежитии. Ужас! Хуже, чем у нас в детдоме. Теперь не знаю, хочу туда или нет».