Страница:
В клинике доктора Фалджяна Таня провела две с половиной недели, малоприятных не столько медицинскими обстоятельствами, сколько сенсорным голодом – облупившиеся белые стены внутри и снаружи, унылый дворик с темными кипарисами и чахлым розовым бордюром, занудный однообразный режим, хриплый телевизор, показывающий только бледные тени, соседки – скорбные армянские девы, с их покаянными придыханиями и толстыми свежевыбритыми ногами. От такой тоски Таня готова была волком выть и при первой же возможности убежала в высокогорный молодежный лагерь «Звартноц». Лишь на третий вечер, немного напитавшись ощущениями, она нашла в себе силы позвонить в Ленинград.
– Куда ты пропала? – с непривычным напряжением спросила Ада.
– Дела, – сказала Таня. – Возникли срочные дела, я же написала. Даже на Никиткину свадьбу не смогла...
– А свадьбы не было, – с какой-то странной интонацией сказала Ада.
– Что так?
– Пришлось отложить. Пока Никита не поправится.
– Что с ним?
– В самый день свадьбы, хулиганы... изверги! Ворвались в квартиру, связали, избили, еще и волосы все состригли.
– Господи, какой ужас! Их поймали?
– Какое там! Он и примет-то никаких назвать не может. Четверо мордоворотов с черными шарфами на рожах. Кроме него их никто не видел. Или боятся говорить... А тут еще и Павел твой разбился...
– Как ты сказала? Повтори.
– В экспедиции. Машина в пропасть упала. Остальные погибли, а он успел выскочить, но сильно разбился. Сейчас в Душанбе, в больнице.
– В какой? Погоди, я ручку достану...
– Зачем ручку?
– Адрес записать. Я вылетаю к нему. Ада попеняла, что Никита сестру не заботит, и попросила перезвонить через часик, а Таня быстренько наменяла в почтовом окошке еще стопочку пятиалтынных и позвонила Черновым – сначала домой, где никто не взял трубку, потом на дачу. Поговорив с присмиревшей от лавины семейных катастроф Лидией Тарасовной, она присела на лавочку рядом с одиноким междугородним таксофоном, достала пачку «Арин-Берд» и задумалась, пуская сизый дым в черное южное небо...
Что есть любовь? Изысканная приправа, призванная одухотворить и драматизировать простой, как мычание, акт спаривания человеческих самцов и самок, или вполне самостоятельное, самоценное блюдо на пиру жизни? Биологический инстинкт, культурное условие, привитое средой, или что-то иное? Что? Дальше мысли не шли... Правильно определиться Тане было теперь нелегко – как и вообще думать о любви. А Павел стал таким недосягаемым. Но если и его потеряет – это будет крах.
Отвлеченные рассуждения Таню не особенно увлекали, но очень хотелось понять саму себя... Хорошо, что между столицами союзных республик есть прямое авиационное сообщение. И она, хватаясь за последнюю надежду, как за соломинку, полетела навстречу тому, что быть должно...
VIII
IX
– Куда ты пропала? – с непривычным напряжением спросила Ада.
– Дела, – сказала Таня. – Возникли срочные дела, я же написала. Даже на Никиткину свадьбу не смогла...
– А свадьбы не было, – с какой-то странной интонацией сказала Ада.
– Что так?
– Пришлось отложить. Пока Никита не поправится.
– Что с ним?
– В самый день свадьбы, хулиганы... изверги! Ворвались в квартиру, связали, избили, еще и волосы все состригли.
– Господи, какой ужас! Их поймали?
– Какое там! Он и примет-то никаких назвать не может. Четверо мордоворотов с черными шарфами на рожах. Кроме него их никто не видел. Или боятся говорить... А тут еще и Павел твой разбился...
– Как ты сказала? Повтори.
– В экспедиции. Машина в пропасть упала. Остальные погибли, а он успел выскочить, но сильно разбился. Сейчас в Душанбе, в больнице.
– В какой? Погоди, я ручку достану...
– Зачем ручку?
– Адрес записать. Я вылетаю к нему. Ада попеняла, что Никита сестру не заботит, и попросила перезвонить через часик, а Таня быстренько наменяла в почтовом окошке еще стопочку пятиалтынных и позвонила Черновым – сначала домой, где никто не взял трубку, потом на дачу. Поговорив с присмиревшей от лавины семейных катастроф Лидией Тарасовной, она присела на лавочку рядом с одиноким междугородним таксофоном, достала пачку «Арин-Берд» и задумалась, пуская сизый дым в черное южное небо...
Что есть любовь? Изысканная приправа, призванная одухотворить и драматизировать простой, как мычание, акт спаривания человеческих самцов и самок, или вполне самостоятельное, самоценное блюдо на пиру жизни? Биологический инстинкт, культурное условие, привитое средой, или что-то иное? Что? Дальше мысли не шли... Правильно определиться Тане было теперь нелегко – как и вообще думать о любви. А Павел стал таким недосягаемым. Но если и его потеряет – это будет крах.
Отвлеченные рассуждения Таню не особенно увлекали, но очень хотелось понять саму себя... Хорошо, что между столицами союзных республик есть прямое авиационное сообщение. И она, хватаясь за последнюю надежду, как за соломинку, полетела навстречу тому, что быть должно...
VIII
Жизнь возвращалась как рождение заново. Чувство тела началось с ощущения тупой пульсирующей боли, разлитой по всему телу; свет возник размытыми цветными бликами; первые запахи лишь много позднее осознались как запахи синтетической прохлады, живых цветов и спирта; разлаженный слух внимал чему-то наподобие далекого морского прибоя; осязание... впрочем, осязать было нечего, только спина ощущала плотное соприкосновение с упруго-полутвердой поверхностью, и нечто легкое, невесомое на щеке... И еще было неожиданное, чисто эстетическое переживание небывалой, ангельской красоты, парящей где-то совсем рядом. И именно с переживанием красоты начала набирать силу четкость ощущений. Еле различимый овал, нависший над ним, стал молодым женским лицом с розовой, матовой кожей и яркими веселыми губами, белесый нимб вокруг овала разделился на белый крахмальный колпак и выбивающиеся из-под него светло-русые волосы. Легкое прикосновение к щеке – это была салфетка в ее пальцах. Морской гул отступил, как помехи при повороте антенны, и остался только чистый тон, мелодичный голос:
– Пришел в себя, миленький... Слава Богу... Лежи, лежи, теперь уже все будет хорошо...
– Где? – каркнул Павел отвыкшим горлом. – Я? Где?
– В санатории, хороший мой. В самом лучшем, образцово-показательном.
– Пить!
– Потерпи, золотко мое. Врачи не велели. Дай-ка я тебе губки салфеточкой оботру... И вот еще, понюхай...
Он вдохнул – и окружающее вмиг сложилось во вполне вразумительную картину. Комната... впрочем, комната являла собой точное подобие той, которую в Ленинграде в эти самые часы покидала его выздоровевшая сестра, и еще одной, в которой после инфаркта лежал в тяжелом состоянии его отец, Дмитрий Дормидонтович (по всей стране спецучреждения такого типа строились по типовым проектам и отличались только незначительными деталями). Ничего этого Павел, естественно, не знал и узнает еще не скоро...
Постепенно, в ходе разговоров с Варей – так звали эту пэри в белом халате, – с врачами и с двумя обходительнейшими гражданами в штатском (Худойер Максумович и Сергей Анатольевич) Павел восстановил и картину того, что произошло с ним. Неопохмелившийся прапорщик, резко расслабившись после тяжелого участка дороги, зевнул-таки поворот с ущелья и направил машину прямо в пропасть, в самый ее, краешек – через каких-нибудь десять метров обрыв переходил в сравнительно пологий спуск. Вслед за Павлом из ГАЗа успели выскочить еще двое солдат, правда, один выпрыгнул не в ту сторону и был раздавлен рухнувшей на него машиной. Второй, тот самый Сидоров, который подавал им пиво, охлажденное в реке, сильно разбился, но, в отличие от Павла, сознания не потерял, выполз на дорогу и остановил первый же грузовик. Об аварии сразу дали знать в Хорог и на заставу. Павла нашли метрах в пятнадцати вниз по склону, с переломом обеих рук, ноги, двух ребер и сотрясением мозга (крепко ударился о камень). Уже позже рентген определил трещины в основании черепа. Машина упала на самое дно ущелья и взорвалась. Трое оставшихся в ней погибли на месте. Павел узнал, что фамилия прапорщика была Неплакучий, а Генка Малыхин оказался по отчеству «Исаакович». (Тут Павел грустно улыбнулся – нарочитый антисемитизм, столь раздражавший его в покойном приятеле, имел, оказывается, некие сугубо личные корни.) Оставив свой отряд на замполита, капитан Серега сам возглавил доставку Павла и Сидорова в хорогский госпиталь и отстучал телеграммы родителям обоих пострадавших. Как знать, если бы не эта телеграмма, что стало бы с Павлом в хилой местной больничке? А так партийная «экспресс-почта», приведенная в действие телеграммой, сработала моментально. Вызванная к Дмитрию Дормидонтовичу особая медицинская бригада, подчиненная Девятому управлению КГБ, тут же известила обком и свое непосредственное начальство. Через Москву о случившемся на Памирском тракте был оповещен лично товарищ Расу лов, первый секретарь ЦК Таджикистана. Уже через два часа за Павлом прибыл специально оснащенный вертолет, и его перевезли в закрытую Четвертую клиническую больницу по улице Михайлова в Душанбе, больше похожую на санаторий, может, от близости уникального Ботанического сада. Там всегда имелось несколько свободных палат, оборудованных по последнему слову медицинской техники, и квалифицированный штат врачей. К тому моменту, когда Павел пришел в сознание, стало окончательно ясно, что жизнь его вне опасности, и почти не оставалось сомнений, что его полное выздоровление – только дело времени, хотя и долгого.
Физическую боль, сконцентрированную в ногах и шее, забранной твердым гипсовым панцирем, Павел переносил стойко. Куда больше мучило его унизительное сознание собственной беспомощности, невозможности свободно двигаться, сходить в туалет и просто переменить положение тела без посторонней помощи. Впрочем, эта помощь день ото дня становилась все менее посторонней – Варя, его добрый ангел, делалась ближе, роднее. На третий день после того, как он пришел в себя, Павел, к совершенному своему изумлению, понял, что красавица-медсестра влюблена в него – робко, наивно, романтично, как влюблялись в своих недостойных, рефлектирующих героев тургеневские девушки. Нет, она не шептала ему пылких слов признания, не заливалась краской девичьего стыда, не отводила глаз и не смахивала с них украдкой набежавшую слезу. Обо всем говорил ее красноречивый взгляд, в котором светилось чистое, беспримесное обожание.
Она и внешне походила на тургеневскую героиню. У нее была густая светлая коса, которую она скручивала в узел и носила на макушке, и поразительные глаза – ясные, искренние, голубые... Косметикой она не пользовалась совсем.
...Ее звали Варвара Казимировна Гречук, она была украинско-польско-литовских кровей, туркестанка во втором поколении. Путь ее родителей в эту очень Среднюю Азию был одинаков. До тридцать девятого года ее отец, пан Казимир Гречук, жовто-блакытный интеллигент краковского разлива, тихо профессорствовал во Львовском (Лембергском) университете на кафедре правоведения. После мирного присоединения Западной Украины к СССР классово и национально вредный профессор был выслан в Казахстан. Во время мучительного переселения умерла его первая жена.
В пятидесятые годы пан Гречук перебрался в Душанбе вместе с молодой женой, матерью Вари, дочерью высланного в тот же Казахстан инженера-литовца. У матери оказались слабые легкие и сердце, и после рождения Вари жизнь ее стала сплошным долгим умиранием, так что ремеслом медсестры Варя овладела с самого раннего детства. Несгибаемый пан Гречук, ставший отцом, когда ему было под шестьдесят, до восьмидесяти лет проработал адвокатом Орджоникидзеабадского нарсуда, а сейчас, бодрый и крепкий, хотя почти слепой, все силы тратит на работу в католической общине Таджикистана (преимущественно немецкой) и каждый день в сопровождении Джека, овчарки-поводыря, ходит через весь город по разным общинным делам в неизменном и безупречном черном костюме.
О себе Варя рассказывала мало и неохотно. Павел узнал лишь, что она вдова гражданского летчика, воспитывает двух детей и держится только работой и помощью друзей-немцев. Некоторые вещи в ее рассказах сильно озадачивали Павла: так, прекрасно зная принципы работы Степаниды Власьев-ны (читай, Советской Власти), он не мог взять в толк, как Варя при ее несоветском родстве и явно подозрительном круге друзей была допущена к работе в привилегированном санатории республиканского ЦК. Впрочем, вопрос этот возник у него значительно позже, и Павел сам его устыдился («что это я, в самом деле, как идеологическая комиссия!») и накрепко внушил себе, что здесь имеет место типичная национально-провинциальная недоработка, которая обернулась лишь на благо Варе, а следовательно, и ему самому.
В Варе уживались два совершенно разных человека: влюбленная провинциальная барышня, робкая и застенчивая – и явно хлебнувшая в своей жизни лиха, опытная, умелая медсестра с надежными и сильными руками, которые с первого раза попадали иглой в вену, в нужную минуту подавали лекарство, глоток воды или тарелку супа, судно или свежую смену белья, без малейшей дрожи смущения протирали тампонами распростертое мужское тело, не минуя и самые интимные места, легко и аккуратно поддерживали увесистого пациента при переходе с постели на каталку и обратно – при первых, самых мучительных попытках заново научиться ходить, при коротких поначалу прогулках по пышному и как бы лакированному южному саду с фонтанами... Все это было, было у Павла – и неизменно с ним была Варя, двуликая, словно Янус, и равно незаменимая в каждой своей ипостаси.
Впрочем, только ли двуликая? Настало мгновение, когда в ней открылась и третья стать, скрепившая преимущественно эмоциональное и оттого несколько эфемерное сродство двоих печатью недвусмысленной материальности...
Однажды, когда Павлу уже разрешали садиться, но еще запрещали вставать (да он и не мог бы еще делать это самостоятельно), Варя пришла к нему с тазиком, губкой и свежими полотенцами проводить ежедневную гигиеническую процедуру. Он уже отвык стесняться прикосновения ее рук к своему телу, и эти прикосновения, ласковые и уверенные одновременно, стали исподволь вызывать совсем другие, пока еще безотчетные чувства. То ли в болезненном состоянии Павла в тот день произошел перелом, то ли руки и глаза Вари были наполнены особыми токами, только Павел ошеломленно почувствовал, как в нем мощно и непреодолимо взыграло его мужское естество – и как раз в тот момент, когда Варя сосредоточенно обрабатывала «паховую область». Без малейшего ритмического сбоя Варя взяла его мужеский скипетр – дубину стоеросовую – в свои умелые пальчики и принялась поглаживать и массировать. Павел Застонал, откинулся на подушки и закрыл глаза. Потом он ощутил, что к пальчикам прибавились и нежные мягкие губы, а потом он забился в сладчайшей судороге, ничего более не соображая...
В следующие три дня процедура сделалась регулярной и повторялась едва ли не при каждом приходе Вари в его палату – а таких приходов на дню было не так уж мало, – если, конечно, поблизости не было врачей или прочих третьих лиц, явно лишних. На четвертый день у Вари был выходной, и Павла обихаживала пожилая, серьезного вида таджичка. Хотя Варина сменщица не давала ни малейших оснований для жалоб, Павел загрустил и к вечеру даже выдал температуру. После ужина он попросил не включать телевизор, зажег ночную лампу и раскрыл не раз уже читанный роман Хемингуэя «Прощай, оружие», который по его просьбе принесла Варя. Книга как нельзя более отвечала его душевному состоянию, а госпитальные сцены и вовсе били в самое яблочко...
Павел зевнул и протянул здоровую руку, желая погасить свет, и в этот миг тихо раскрылась дверь, и в палату к раненому герою проскользнула Кэтрин... то есть, конечно, Варя. Она окинула комнату быстрым взглядом, приложила палец к губам и, скинув босоножки, начала расстегивать белый накрахмаленный халат. Под халатом была желтая маечка с коротким рукавом и цветные трусики типа пляжных. Для Павловой «стоеросовой дубины» этого оказалось более чем достаточно.
Плавно изгибаясь, Варя подошла к кровати, откинула легкое покрывало, положила поудобнее ноги Павла, одна из которых была еще в гипсе и на отвесе, и аккуратно, сноровисто оседлала его пылающие чресла. .
– А-а, – тихо сказал Павел. ....
– Т-с-с, – отозвалась Варя, бережно вправляя его в себя...
...Он лежал мокрый, засыпающий, счастливый. Она стояла возле кровати на коленях и утирала его лоб влажным, прохладным полотенцем.
– Я люблю тебя, – прошептал он. Варя уткнулась лицом в его голый живот и разрыдалась.
Нет никакой нужды описывать этапы выздоровления Павла – все у него протекало примерно так, как и у других молодых и здоровых людей, перенесших подобные травмы. Было одно лишь отличие, правда, такое, которое напрочь меняло суть дела: рядом с ним почти неизменно была Варя, его новое, нечаянное счастье.
Пошла седьмая неделя его пребывания в больнице. Уже давно сняли тугой корсет с заживших ребер, еще раньше исчез гипсовый ошейник. Под панцирем оставалась только левая нога, и то лишь на голеностопе. Он не нуждался уже ни в кресле-каталке, ни в костыле, в прогулках ему помогали только палочка, да верное Варино плечо. Все светлое время дня, свободное от процедур и врачебных осмотров, они проводили в чудесном саду, в тени высоких сосен и чинар, любуясь на яркие пятна роз, на белые лилии в, искусственном водоеме, неестественно громадные лотосы и гинкго, но чаще – друг на друга. Они разговаривали мало, но им не было скучно и без разговоров.
Из дома не приходило никаких вестей. Павел, возненавидевший эпистолярный жанр еще с пионерских лагерей, не придавал этому никакого значения: было бы что-то важное, сообщили бы. К тому же лето, отдыхают люди.
Погода отличалась блаженным однообразием. Здесь, в предгорьях, а тем более на тенистой, зеленой земле стационара, мало ощущалась гнетущая жара среднеазиатского лета. Чистое безоблачное небо по ночам озарялось большими звездами, легкий ветерок шелестел жесткими листьями чинар. В просторной, с размахом отстроенной столовой, куда Павел давно уже ходил самостоятельно, наряду с обильными закусками и аппетитными горячими блюдами, не переводились роскошные фрукты – желтые прозрачные дыни; сказочный, по питерским понятиям, виноград, черный, белый, розовый; сочные персики – обычные и лысые, которые за границей называют нектаринами; инжир и груши. Павел поправился на три килограмма, а если бы не Варя, то набрал бы, пожалуй, и все десять. Сама собой перенялась местная привычка спать после обеда, в часы зноя. Боли его уже не мучили, немного больно было ступать на левую ногу, да по временам сильно чесалось под гипсом – и все. В остальном Павел был счастлив совершенно. Не думалось даже о науке, о погибших вместе с четырьмя людьми бесценных образцах. Кожаный мешочек с алмазами лежал в нижнем ящике тумбочки, временно забытый.
К нему вернулся крепкий безмятежный сон (в первое время он мог уснуть только с помощью мощных снотворных уколов). Павел начал делать утреннюю гимнастику – правда, пока без обычных нагрузочных упражнений для ног. По вечерам ходил с Варей в местный кинозал, читал книги, выбор которых в библиотеке был весьма неплох, а пару раз даже наведался на преферанс к соседям-отдыхающим. Да он и сам, пожалуй, из «больного» перешел в категорию «отдыхающего». И славно!
– Пришел в себя, миленький... Слава Богу... Лежи, лежи, теперь уже все будет хорошо...
– Где? – каркнул Павел отвыкшим горлом. – Я? Где?
– В санатории, хороший мой. В самом лучшем, образцово-показательном.
– Пить!
– Потерпи, золотко мое. Врачи не велели. Дай-ка я тебе губки салфеточкой оботру... И вот еще, понюхай...
Он вдохнул – и окружающее вмиг сложилось во вполне вразумительную картину. Комната... впрочем, комната являла собой точное подобие той, которую в Ленинграде в эти самые часы покидала его выздоровевшая сестра, и еще одной, в которой после инфаркта лежал в тяжелом состоянии его отец, Дмитрий Дормидонтович (по всей стране спецучреждения такого типа строились по типовым проектам и отличались только незначительными деталями). Ничего этого Павел, естественно, не знал и узнает еще не скоро...
Постепенно, в ходе разговоров с Варей – так звали эту пэри в белом халате, – с врачами и с двумя обходительнейшими гражданами в штатском (Худойер Максумович и Сергей Анатольевич) Павел восстановил и картину того, что произошло с ним. Неопохмелившийся прапорщик, резко расслабившись после тяжелого участка дороги, зевнул-таки поворот с ущелья и направил машину прямо в пропасть, в самый ее, краешек – через каких-нибудь десять метров обрыв переходил в сравнительно пологий спуск. Вслед за Павлом из ГАЗа успели выскочить еще двое солдат, правда, один выпрыгнул не в ту сторону и был раздавлен рухнувшей на него машиной. Второй, тот самый Сидоров, который подавал им пиво, охлажденное в реке, сильно разбился, но, в отличие от Павла, сознания не потерял, выполз на дорогу и остановил первый же грузовик. Об аварии сразу дали знать в Хорог и на заставу. Павла нашли метрах в пятнадцати вниз по склону, с переломом обеих рук, ноги, двух ребер и сотрясением мозга (крепко ударился о камень). Уже позже рентген определил трещины в основании черепа. Машина упала на самое дно ущелья и взорвалась. Трое оставшихся в ней погибли на месте. Павел узнал, что фамилия прапорщика была Неплакучий, а Генка Малыхин оказался по отчеству «Исаакович». (Тут Павел грустно улыбнулся – нарочитый антисемитизм, столь раздражавший его в покойном приятеле, имел, оказывается, некие сугубо личные корни.) Оставив свой отряд на замполита, капитан Серега сам возглавил доставку Павла и Сидорова в хорогский госпиталь и отстучал телеграммы родителям обоих пострадавших. Как знать, если бы не эта телеграмма, что стало бы с Павлом в хилой местной больничке? А так партийная «экспресс-почта», приведенная в действие телеграммой, сработала моментально. Вызванная к Дмитрию Дормидонтовичу особая медицинская бригада, подчиненная Девятому управлению КГБ, тут же известила обком и свое непосредственное начальство. Через Москву о случившемся на Памирском тракте был оповещен лично товарищ Расу лов, первый секретарь ЦК Таджикистана. Уже через два часа за Павлом прибыл специально оснащенный вертолет, и его перевезли в закрытую Четвертую клиническую больницу по улице Михайлова в Душанбе, больше похожую на санаторий, может, от близости уникального Ботанического сада. Там всегда имелось несколько свободных палат, оборудованных по последнему слову медицинской техники, и квалифицированный штат врачей. К тому моменту, когда Павел пришел в сознание, стало окончательно ясно, что жизнь его вне опасности, и почти не оставалось сомнений, что его полное выздоровление – только дело времени, хотя и долгого.
Физическую боль, сконцентрированную в ногах и шее, забранной твердым гипсовым панцирем, Павел переносил стойко. Куда больше мучило его унизительное сознание собственной беспомощности, невозможности свободно двигаться, сходить в туалет и просто переменить положение тела без посторонней помощи. Впрочем, эта помощь день ото дня становилась все менее посторонней – Варя, его добрый ангел, делалась ближе, роднее. На третий день после того, как он пришел в себя, Павел, к совершенному своему изумлению, понял, что красавица-медсестра влюблена в него – робко, наивно, романтично, как влюблялись в своих недостойных, рефлектирующих героев тургеневские девушки. Нет, она не шептала ему пылких слов признания, не заливалась краской девичьего стыда, не отводила глаз и не смахивала с них украдкой набежавшую слезу. Обо всем говорил ее красноречивый взгляд, в котором светилось чистое, беспримесное обожание.
Она и внешне походила на тургеневскую героиню. У нее была густая светлая коса, которую она скручивала в узел и носила на макушке, и поразительные глаза – ясные, искренние, голубые... Косметикой она не пользовалась совсем.
...Ее звали Варвара Казимировна Гречук, она была украинско-польско-литовских кровей, туркестанка во втором поколении. Путь ее родителей в эту очень Среднюю Азию был одинаков. До тридцать девятого года ее отец, пан Казимир Гречук, жовто-блакытный интеллигент краковского разлива, тихо профессорствовал во Львовском (Лембергском) университете на кафедре правоведения. После мирного присоединения Западной Украины к СССР классово и национально вредный профессор был выслан в Казахстан. Во время мучительного переселения умерла его первая жена.
В пятидесятые годы пан Гречук перебрался в Душанбе вместе с молодой женой, матерью Вари, дочерью высланного в тот же Казахстан инженера-литовца. У матери оказались слабые легкие и сердце, и после рождения Вари жизнь ее стала сплошным долгим умиранием, так что ремеслом медсестры Варя овладела с самого раннего детства. Несгибаемый пан Гречук, ставший отцом, когда ему было под шестьдесят, до восьмидесяти лет проработал адвокатом Орджоникидзеабадского нарсуда, а сейчас, бодрый и крепкий, хотя почти слепой, все силы тратит на работу в католической общине Таджикистана (преимущественно немецкой) и каждый день в сопровождении Джека, овчарки-поводыря, ходит через весь город по разным общинным делам в неизменном и безупречном черном костюме.
О себе Варя рассказывала мало и неохотно. Павел узнал лишь, что она вдова гражданского летчика, воспитывает двух детей и держится только работой и помощью друзей-немцев. Некоторые вещи в ее рассказах сильно озадачивали Павла: так, прекрасно зная принципы работы Степаниды Власьев-ны (читай, Советской Власти), он не мог взять в толк, как Варя при ее несоветском родстве и явно подозрительном круге друзей была допущена к работе в привилегированном санатории республиканского ЦК. Впрочем, вопрос этот возник у него значительно позже, и Павел сам его устыдился («что это я, в самом деле, как идеологическая комиссия!») и накрепко внушил себе, что здесь имеет место типичная национально-провинциальная недоработка, которая обернулась лишь на благо Варе, а следовательно, и ему самому.
В Варе уживались два совершенно разных человека: влюбленная провинциальная барышня, робкая и застенчивая – и явно хлебнувшая в своей жизни лиха, опытная, умелая медсестра с надежными и сильными руками, которые с первого раза попадали иглой в вену, в нужную минуту подавали лекарство, глоток воды или тарелку супа, судно или свежую смену белья, без малейшей дрожи смущения протирали тампонами распростертое мужское тело, не минуя и самые интимные места, легко и аккуратно поддерживали увесистого пациента при переходе с постели на каталку и обратно – при первых, самых мучительных попытках заново научиться ходить, при коротких поначалу прогулках по пышному и как бы лакированному южному саду с фонтанами... Все это было, было у Павла – и неизменно с ним была Варя, двуликая, словно Янус, и равно незаменимая в каждой своей ипостаси.
Впрочем, только ли двуликая? Настало мгновение, когда в ней открылась и третья стать, скрепившая преимущественно эмоциональное и оттого несколько эфемерное сродство двоих печатью недвусмысленной материальности...
Однажды, когда Павлу уже разрешали садиться, но еще запрещали вставать (да он и не мог бы еще делать это самостоятельно), Варя пришла к нему с тазиком, губкой и свежими полотенцами проводить ежедневную гигиеническую процедуру. Он уже отвык стесняться прикосновения ее рук к своему телу, и эти прикосновения, ласковые и уверенные одновременно, стали исподволь вызывать совсем другие, пока еще безотчетные чувства. То ли в болезненном состоянии Павла в тот день произошел перелом, то ли руки и глаза Вари были наполнены особыми токами, только Павел ошеломленно почувствовал, как в нем мощно и непреодолимо взыграло его мужское естество – и как раз в тот момент, когда Варя сосредоточенно обрабатывала «паховую область». Без малейшего ритмического сбоя Варя взяла его мужеский скипетр – дубину стоеросовую – в свои умелые пальчики и принялась поглаживать и массировать. Павел Застонал, откинулся на подушки и закрыл глаза. Потом он ощутил, что к пальчикам прибавились и нежные мягкие губы, а потом он забился в сладчайшей судороге, ничего более не соображая...
В следующие три дня процедура сделалась регулярной и повторялась едва ли не при каждом приходе Вари в его палату – а таких приходов на дню было не так уж мало, – если, конечно, поблизости не было врачей или прочих третьих лиц, явно лишних. На четвертый день у Вари был выходной, и Павла обихаживала пожилая, серьезного вида таджичка. Хотя Варина сменщица не давала ни малейших оснований для жалоб, Павел загрустил и к вечеру даже выдал температуру. После ужина он попросил не включать телевизор, зажег ночную лампу и раскрыл не раз уже читанный роман Хемингуэя «Прощай, оружие», который по его просьбе принесла Варя. Книга как нельзя более отвечала его душевному состоянию, а госпитальные сцены и вовсе били в самое яблочко...
Павел зевнул и протянул здоровую руку, желая погасить свет, и в этот миг тихо раскрылась дверь, и в палату к раненому герою проскользнула Кэтрин... то есть, конечно, Варя. Она окинула комнату быстрым взглядом, приложила палец к губам и, скинув босоножки, начала расстегивать белый накрахмаленный халат. Под халатом была желтая маечка с коротким рукавом и цветные трусики типа пляжных. Для Павловой «стоеросовой дубины» этого оказалось более чем достаточно.
Плавно изгибаясь, Варя подошла к кровати, откинула легкое покрывало, положила поудобнее ноги Павла, одна из которых была еще в гипсе и на отвесе, и аккуратно, сноровисто оседлала его пылающие чресла. .
– А-а, – тихо сказал Павел. ....
– Т-с-с, – отозвалась Варя, бережно вправляя его в себя...
...Он лежал мокрый, засыпающий, счастливый. Она стояла возле кровати на коленях и утирала его лоб влажным, прохладным полотенцем.
– Я люблю тебя, – прошептал он. Варя уткнулась лицом в его голый живот и разрыдалась.
Нет никакой нужды описывать этапы выздоровления Павла – все у него протекало примерно так, как и у других молодых и здоровых людей, перенесших подобные травмы. Было одно лишь отличие, правда, такое, которое напрочь меняло суть дела: рядом с ним почти неизменно была Варя, его новое, нечаянное счастье.
Пошла седьмая неделя его пребывания в больнице. Уже давно сняли тугой корсет с заживших ребер, еще раньше исчез гипсовый ошейник. Под панцирем оставалась только левая нога, и то лишь на голеностопе. Он не нуждался уже ни в кресле-каталке, ни в костыле, в прогулках ему помогали только палочка, да верное Варино плечо. Все светлое время дня, свободное от процедур и врачебных осмотров, они проводили в чудесном саду, в тени высоких сосен и чинар, любуясь на яркие пятна роз, на белые лилии в, искусственном водоеме, неестественно громадные лотосы и гинкго, но чаще – друг на друга. Они разговаривали мало, но им не было скучно и без разговоров.
Из дома не приходило никаких вестей. Павел, возненавидевший эпистолярный жанр еще с пионерских лагерей, не придавал этому никакого значения: было бы что-то важное, сообщили бы. К тому же лето, отдыхают люди.
Погода отличалась блаженным однообразием. Здесь, в предгорьях, а тем более на тенистой, зеленой земле стационара, мало ощущалась гнетущая жара среднеазиатского лета. Чистое безоблачное небо по ночам озарялось большими звездами, легкий ветерок шелестел жесткими листьями чинар. В просторной, с размахом отстроенной столовой, куда Павел давно уже ходил самостоятельно, наряду с обильными закусками и аппетитными горячими блюдами, не переводились роскошные фрукты – желтые прозрачные дыни; сказочный, по питерским понятиям, виноград, черный, белый, розовый; сочные персики – обычные и лысые, которые за границей называют нектаринами; инжир и груши. Павел поправился на три килограмма, а если бы не Варя, то набрал бы, пожалуй, и все десять. Сама собой перенялась местная привычка спать после обеда, в часы зноя. Боли его уже не мучили, немного больно было ступать на левую ногу, да по временам сильно чесалось под гипсом – и все. В остальном Павел был счастлив совершенно. Не думалось даже о науке, о погибших вместе с четырьмя людьми бесценных образцах. Кожаный мешочек с алмазами лежал в нижнем ящике тумбочки, временно забытый.
К нему вернулся крепкий безмятежный сон (в первое время он мог уснуть только с помощью мощных снотворных уколов). Павел начал делать утреннюю гимнастику – правда, пока без обычных нагрузочных упражнений для ног. По вечерам ходил с Варей в местный кинозал, читал книги, выбор которых в библиотеке был весьма неплох, а пару раз даже наведался на преферанс к соседям-отдыхающим. Да он и сам, пожалуй, из «больного» перешел в категорию «отдыхающего». И славно!
IX
Павел не без труда дотащился до своей комнаты. Какой плов, какой виноград – как говорят на здешних базарах, «половина сахар, половина мед»! Наскоро ополоснув лицо и руки, он прислонил к стулу палку, не снимая тренировочных штанов, рухнул на кровать и почти мгновенно заснул.
Нежное прикосновение к щеке напомнило ему, только начинающему просыпаться, те первые мгновения, когда он пришел в себя после катастрофы. Он вздрогнул, но тут же успокоился – это уже было, было и прошло, теперь все не так, все хорошо...
– Это ты... – разнеженно простонал он. Ноздри его затрепетали, почуяв запах – изысканный, манящий, новый, но при этом мучительно знакомый. И еще не разжав веки, не услышав голоса, он догадался, что...
– Я. Ты еще не забыл меня?
Павел резко раскрыл глаза, моргнул, закрыл и снова открыл. Таня. Таня Захаржевская, медно-золотая богиня из прошлой жизни.
Павел сел.
– Таня? Ты? Здесь? Откуда?
– Извини. Мне давно следовало бы прилететь. Но я ничего не знала. Позвонила Лидии Тарасовне узнать, когда ты возвращаешься, – и вот... Как ты?
– Хорошо. Теперь уже хорошо.
– Я рада. Вообще-то Лидия Тарасовна сказала мне, что ты идешь на поправку. Ей сообщают.
– Кто?.. Хотя какой же я осел, конечно, сообщают. Как ты?
– Нормально, как видишь.
– Да... Как дома?
– Дома? Дома не особенно хорошо... Не хотели тебя тревожить, пока ты еще был слаб.
– Что? Что такое?
– Сначала сильно болела Елка. Отравление. Съела что-нибудь не то, наверное. Но сейчас она здорова. Потом было плохо с сердцем у Дмитрия Дормидонтовича...
– Отец... – упавшим голосом сказал Павел.
– Опасности уже нет. Со дня на день его должны перевести из больницы в санаторий. Я его видела. Он держится молодцом, просил поцеловать тебя.
Павел облегченно выдохнул, но не шевельнулся навстречу Тане.
– Ты тоже очень неплохо выглядишь, – спокойно продолжала Таня. – Я ожидала, что ты будешь еще в гипсе, неподвижный. Готовилась тебя выхаживать. Но, видно, не понадобится.
– Не понадобится, – подтвердил Павел и отвел взгляд.
– Ну ладно, – сказала Таня и поднялась со стула. Она взяла его руку, пожала и выпустила. – Я пошла. Увидимся за ужином.
– То есть куда пошла? За каким ужином? – недоуменно спросил Павел.
– Я ведь тут рядышком остановилась, на правительственной даче, вечером забегу. Думала задержаться на недельку-другую, но раз тут во мне надобности нет, я, наверное, улечу денька через три. Полагаю, на осмотр местных достопримечательностей этого хватит.
И Таня направилась к выходу.
– Стой! – срывающимся голосом окликнул ее Павел. – Сядь, мне нужно кое-что сказать тебе... Выслушай меня, умоляю. Понимаешь, я, сам того не желая, оказался перед тобой подлецом... Я встретил женщину...
Он рассказал ей о Варе все и умолчал лишь, щадя Танино самолюбие, об интимной стороне своих с Варей отношений.
Таня слушала его спокойно, внимательно, не перебивая.
– Вот так, – вздохнув, сказал он. – Прости, если можешь. Теперь ты вправе ненавидеть меня, презирать...
Он остановился в полнейшем изумлении – Таня смеялась, и в смехе ее не было ни обиды, ни озлобленности.
– Ты... ты что? – почти на вдохе спросил он.
– Господи, – отдышавшись, сказала Таня. – Мне-то всегда казалось, что ты взрослее меня и умнее. А ты совсем мальчишка, дурачок.
– Почему?
– А потому, что ты вбил себе в голову, будто в чем-то передо мной виноват, обманул меня, обидел. Разве ты клялся мне в вечной любви, и разве я приняла твои клятвы? Неужели ты ожидал, что я, узнав про твою Варю – кстати, что-то в таком роде я поняла по первым же твоим словам, – кинусь царапать тебе лицо или побегу сочинять телегу в твой партком о недостойном поведении коммуниста Чернова, который нижеподписавшуюся комсомолку Захаржевскую поматросил да и бросил? Оставим эти развлечения быдлу. Мы же с тобой современные, неглупые люди. Ты мне очень симпатичен и дорог, брат моей подруги, пусть и не самой близкой, друг моего брата и мой, надеюсь, тоже. И ты считаешь, что нам нужно стать врагами или чужими друг другу только потому, что один из нас встретил любимого человека?
Таня достала из сумочки сигарету, подошла к раскрытому окну и закурила, выпуская дым в форточку.
– Извини, мне казалось, что нас связывали совсем другие чувства... – сказал Павел ей в спину облегченно и чуть грустно.
Она стремительно развернулась. Щеки ее разрумянились, в волнении она была особенно хороша.
– Наши чувства – это наше личное дело, пока мы не выплескиваем их друг на друга, – отчеканила она. – А я слишком уважаю тебя, чтобы полоскать тебя в моих комплексах, обидах, смутных переживаниях, тайных мечтах и прочем мусоре. И с твоей стороны хотелось бы рассчитывать на взаимность. Вообще я считаю, что эта самая русская душевность, которой мы так кичимся перед всем миром – это просто душевная распущенность и эгоизм. Сладострастно исповедуемся, топим друг друга в соплях, и тут же вцепляемся в глотку, особенно если другой оказался счастливее, умнее, талантливей... Впрочем, я отвлеклась. Короче, ты согласен, что у нас нет серьезных оснований терять друг друга?
– А? Да... – Павел смутился. Он поймал себя на том, что любуется ею и так этим поглощен, что не вслушивается в ее слова.
– Прекрасно. Значит, мир? – Она подошла к кровати и протянула Павлу руку. Он крепко пожал ее, потом не удержался и приложился к ней губами.
Несколько секунд она смотрела на него сверху вниз с легкой улыбкой, потом отвела руку от лица Павла.
– У тебя теперь есть Варя, – полушутливо сказала она. – А у меня есть просьба.
– Какая?
– Ты познакомь меня с Варей, ладно? Я хочу посмотреть на нее и поболтать с ней. Во-первых, просто любопытно понять твой вкус. И еще, есть некоторые вещи, в которых я разбираюсь намного лучше тебя... Доверяешь? Но предупреждаю, что с тобой я своими наблюдениями поделюсь только в самом крайнем случае.
– Хорошо, – сказал Павел. – Она придет к ужину или чуть позже. У нее сегодня ночное дежурство. Это так называется – дежурство, она просто будет ночевать в кабинете. Здесь настоящих больных – только я один, и то уже поправился. Несколько человек восстанавливаются после болезни, а большинство отдыхают.
– Это я заметила, – с .усмешкой сказала Таня.
– Я вас познакомлю, потом можем вместе посмотреть телевизор...
– Знаешь, чтобы не ставить ее в неловкое положение, ты скажи ей, что я – твоя родственница. Двоюродная сестра.
– Да? Я и не подумал...
– Ничего, зато я подумала. Две головы, если не совсем тупые... Ужин в полвосьмого?
– Да.
– Тогда до встречи.
– Погоди, – вырвалось у Павла. – Побудь еще немного.
Таня вздохнула и нахмурилась, явно в шутку.
– Ты, конечно, будешь смеяться, – сказала она, – но я тоже устала. Я ведь к тебе прямо с самолета, только вещички в номер забросила.
– Ой. Прости. Я не подумал.
– Прощаю.
И Таня вышла из комнаты, а Павел смотрел ей вслед.
Дверь закрылась.
«Господи, – подумал он. – Какое счастье, что она у меня такая!»
Никто за Павлом не зашел, и в столовую он отправился самостоятельно. В ординаторской, куда он заглянул по дороге, было пусто. Еще не пройдя сквозь стеклянные двери столовой, он заметил Таню. Она сидела за его столиком и что-то оживленно рассказывала его соседям – пожилой и явно сановной узбекской паре.
– Вот и Павлик! – радостно сообщила она, когда он подошел и, опираясь на здоровую ногу, несколько боком сел на стул. – А мы тут как раз про тебя говорили.
Нежное прикосновение к щеке напомнило ему, только начинающему просыпаться, те первые мгновения, когда он пришел в себя после катастрофы. Он вздрогнул, но тут же успокоился – это уже было, было и прошло, теперь все не так, все хорошо...
– Это ты... – разнеженно простонал он. Ноздри его затрепетали, почуяв запах – изысканный, манящий, новый, но при этом мучительно знакомый. И еще не разжав веки, не услышав голоса, он догадался, что...
– Я. Ты еще не забыл меня?
Павел резко раскрыл глаза, моргнул, закрыл и снова открыл. Таня. Таня Захаржевская, медно-золотая богиня из прошлой жизни.
Павел сел.
– Таня? Ты? Здесь? Откуда?
– Извини. Мне давно следовало бы прилететь. Но я ничего не знала. Позвонила Лидии Тарасовне узнать, когда ты возвращаешься, – и вот... Как ты?
– Хорошо. Теперь уже хорошо.
– Я рада. Вообще-то Лидия Тарасовна сказала мне, что ты идешь на поправку. Ей сообщают.
– Кто?.. Хотя какой же я осел, конечно, сообщают. Как ты?
– Нормально, как видишь.
– Да... Как дома?
– Дома? Дома не особенно хорошо... Не хотели тебя тревожить, пока ты еще был слаб.
– Что? Что такое?
– Сначала сильно болела Елка. Отравление. Съела что-нибудь не то, наверное. Но сейчас она здорова. Потом было плохо с сердцем у Дмитрия Дормидонтовича...
– Отец... – упавшим голосом сказал Павел.
– Опасности уже нет. Со дня на день его должны перевести из больницы в санаторий. Я его видела. Он держится молодцом, просил поцеловать тебя.
Павел облегченно выдохнул, но не шевельнулся навстречу Тане.
– Ты тоже очень неплохо выглядишь, – спокойно продолжала Таня. – Я ожидала, что ты будешь еще в гипсе, неподвижный. Готовилась тебя выхаживать. Но, видно, не понадобится.
– Не понадобится, – подтвердил Павел и отвел взгляд.
– Ну ладно, – сказала Таня и поднялась со стула. Она взяла его руку, пожала и выпустила. – Я пошла. Увидимся за ужином.
– То есть куда пошла? За каким ужином? – недоуменно спросил Павел.
– Я ведь тут рядышком остановилась, на правительственной даче, вечером забегу. Думала задержаться на недельку-другую, но раз тут во мне надобности нет, я, наверное, улечу денька через три. Полагаю, на осмотр местных достопримечательностей этого хватит.
И Таня направилась к выходу.
– Стой! – срывающимся голосом окликнул ее Павел. – Сядь, мне нужно кое-что сказать тебе... Выслушай меня, умоляю. Понимаешь, я, сам того не желая, оказался перед тобой подлецом... Я встретил женщину...
Он рассказал ей о Варе все и умолчал лишь, щадя Танино самолюбие, об интимной стороне своих с Варей отношений.
Таня слушала его спокойно, внимательно, не перебивая.
– Вот так, – вздохнув, сказал он. – Прости, если можешь. Теперь ты вправе ненавидеть меня, презирать...
Он остановился в полнейшем изумлении – Таня смеялась, и в смехе ее не было ни обиды, ни озлобленности.
– Ты... ты что? – почти на вдохе спросил он.
– Господи, – отдышавшись, сказала Таня. – Мне-то всегда казалось, что ты взрослее меня и умнее. А ты совсем мальчишка, дурачок.
– Почему?
– А потому, что ты вбил себе в голову, будто в чем-то передо мной виноват, обманул меня, обидел. Разве ты клялся мне в вечной любви, и разве я приняла твои клятвы? Неужели ты ожидал, что я, узнав про твою Варю – кстати, что-то в таком роде я поняла по первым же твоим словам, – кинусь царапать тебе лицо или побегу сочинять телегу в твой партком о недостойном поведении коммуниста Чернова, который нижеподписавшуюся комсомолку Захаржевскую поматросил да и бросил? Оставим эти развлечения быдлу. Мы же с тобой современные, неглупые люди. Ты мне очень симпатичен и дорог, брат моей подруги, пусть и не самой близкой, друг моего брата и мой, надеюсь, тоже. И ты считаешь, что нам нужно стать врагами или чужими друг другу только потому, что один из нас встретил любимого человека?
Таня достала из сумочки сигарету, подошла к раскрытому окну и закурила, выпуская дым в форточку.
– Извини, мне казалось, что нас связывали совсем другие чувства... – сказал Павел ей в спину облегченно и чуть грустно.
Она стремительно развернулась. Щеки ее разрумянились, в волнении она была особенно хороша.
– Наши чувства – это наше личное дело, пока мы не выплескиваем их друг на друга, – отчеканила она. – А я слишком уважаю тебя, чтобы полоскать тебя в моих комплексах, обидах, смутных переживаниях, тайных мечтах и прочем мусоре. И с твоей стороны хотелось бы рассчитывать на взаимность. Вообще я считаю, что эта самая русская душевность, которой мы так кичимся перед всем миром – это просто душевная распущенность и эгоизм. Сладострастно исповедуемся, топим друг друга в соплях, и тут же вцепляемся в глотку, особенно если другой оказался счастливее, умнее, талантливей... Впрочем, я отвлеклась. Короче, ты согласен, что у нас нет серьезных оснований терять друг друга?
– А? Да... – Павел смутился. Он поймал себя на том, что любуется ею и так этим поглощен, что не вслушивается в ее слова.
– Прекрасно. Значит, мир? – Она подошла к кровати и протянула Павлу руку. Он крепко пожал ее, потом не удержался и приложился к ней губами.
Несколько секунд она смотрела на него сверху вниз с легкой улыбкой, потом отвела руку от лица Павла.
– У тебя теперь есть Варя, – полушутливо сказала она. – А у меня есть просьба.
– Какая?
– Ты познакомь меня с Варей, ладно? Я хочу посмотреть на нее и поболтать с ней. Во-первых, просто любопытно понять твой вкус. И еще, есть некоторые вещи, в которых я разбираюсь намного лучше тебя... Доверяешь? Но предупреждаю, что с тобой я своими наблюдениями поделюсь только в самом крайнем случае.
– Хорошо, – сказал Павел. – Она придет к ужину или чуть позже. У нее сегодня ночное дежурство. Это так называется – дежурство, она просто будет ночевать в кабинете. Здесь настоящих больных – только я один, и то уже поправился. Несколько человек восстанавливаются после болезни, а большинство отдыхают.
– Это я заметила, – с .усмешкой сказала Таня.
– Я вас познакомлю, потом можем вместе посмотреть телевизор...
– Знаешь, чтобы не ставить ее в неловкое положение, ты скажи ей, что я – твоя родственница. Двоюродная сестра.
– Да? Я и не подумал...
– Ничего, зато я подумала. Две головы, если не совсем тупые... Ужин в полвосьмого?
– Да.
– Тогда до встречи.
– Погоди, – вырвалось у Павла. – Побудь еще немного.
Таня вздохнула и нахмурилась, явно в шутку.
– Ты, конечно, будешь смеяться, – сказала она, – но я тоже устала. Я ведь к тебе прямо с самолета, только вещички в номер забросила.
– Ой. Прости. Я не подумал.
– Прощаю.
И Таня вышла из комнаты, а Павел смотрел ей вслед.
Дверь закрылась.
«Господи, – подумал он. – Какое счастье, что она у меня такая!»
Никто за Павлом не зашел, и в столовую он отправился самостоятельно. В ординаторской, куда он заглянул по дороге, было пусто. Еще не пройдя сквозь стеклянные двери столовой, он заметил Таню. Она сидела за его столиком и что-то оживленно рассказывала его соседям – пожилой и явно сановной узбекской паре.
– Вот и Павлик! – радостно сообщила она, когда он подошел и, опираясь на здоровую ногу, несколько боком сел на стул. – А мы тут как раз про тебя говорили.