Ефим Григорьевич Рафалович отъехал в Дагомыс поправлять здоровье. Отъехал он не один, а в компании с Алиной, новой фифочкой из эксплуатационного отдела. Рива Менделевна, которой из-за слабого сердца юг был категорически противопоказан, знала об этом еще до того, как у ее мужа созрел подобный план. И даже если бы этот шлимазель сам не додумался, она бы нашла способ внушить ему мысль в таком роде. Он за год совсем измотался, отдых был ему необходим – и отдых полноценный. А ей одинаково без надобности, чтобы он схлопотал инфаркт от трудовых перегрузок, простатит от супружеской верности или «три-шестнадцать» от случайных связей. На приличную семью вполне хватит одного инвалида!
   Рива Менделевна железной хваткой держала бразды семейного правления в своих костлявых слабых ручках. Рядом с мужем, толстущим краснолицым гигантом с блестящей лысиной до темени и густыми, жесткими как пакля, кудрями на затылке, ее тщедушие, блеклость и бесцветность особенно бросались в глаза. Ефим Григорьевич разговаривал исключительно в режиме «фортиссимо», будучи сердит, орал на домашних и подчиненных, без малейшего стеснения употребляя весь известный ему русский фольклор, а в обратных ситуациях лез целоваться, обниматься без особого разбора, ставил подчиненным коньяк, а домашних и друзей засыпал сладостями и дорогими подарками. Рива Менделевна ни разу в жизни не повысила голоса и никому ничего не дарила. Ефим Григорьевич был здоров как бык – выявленные лет двадцать назад начатки гипертонии, геморроя и парадонтоза так и остались начатками. Рива Менделевна страдала стенокардией, аритмией, полиартритом, астмой и хроническим дисбактериозом из-за передозировки лекарств. На пенсию по инвалидности ей пришлось уйти в сорок с небольшим, и теперь у нее оставалась одна работа – семья, и одна, но пламенная страсть – лечиться.
   Ее тихого, задыхающегося голоса в доме слушались беспрекословно. Руками мужа и детей она вела хозяйство, консультировала их на предмет общения с нужными людьми, устроила блестящие партии двум своим дочерям. Разглядев в младшеньком, Леониде, чуть менее топорную копию мужа, она выработала с ним соответствующую линию поведения. Если дочерей она муштровала не хуже заправского старшины, заставляла брать уроки музыки, языков и фигурного катания, ревностно следила за длиной их юбок и качеством знакомств, устраивала нудные выволочки за малейшую провинность – скажем, приход домой на пять минут позже обещанного, – то сын был пущен как бы на самотек. Учить его музыке было смешно: то, что он не Горовиц и не Менухин, было ясно не только с первой ноты, а с первого взгляда. Что же до общего образования, то ей казалось вполне достаточным пристроить его в приличную школу. В дальнейшем она планировала для него торговый техникум, а впоследствии – институт. Его неожиданное решение пойти в военно-морское училище поначалу шокировало ее, но по зрелому размышлению она возражать не стала. У военной карьеры, особенно в этой стране, были свои весомые достоинства, а сама неожиданность такого поприща для еврейского юноши могла, при умном подходе, оказаться большим плюсом. К его похождениям на амурном, питейном и картежном фронтах она относилась снисходительно. Конечно, ничего хорошего в таких занятиях не было, но куда важнее, чтобы мальчик не слишком выпадал из нравов той среды, в которой оказался, тем более что он изначально был в ней белой вороной – в силу все той же пятой графы.
   Но пять лет она была лишена возможности держать его на коротком поводке, быть в курсе всего, чем он живет и дышит. А уж про его давнее увлечение одноклассницей и думать забыла... И вот, здравствуйте вам, такие новости натощак! Ай-вэй, Рива, ты старая клуша, нидойгедахт.
   – Сядь, – сказала она сыну, который переминался перед нею с ноги на ногу.
   – Встань! – на другом конце города сказала дочери Лидия Тарасовна.
   – Я прекрасно помню твою Лену Чернову. Не подумай, что я имею что-то против нее лично. Она хорошая девочка, хотя и русская... Но это заходит слишком далеко, – сказала Рива Менделевна.
   – Я прекрасно помню твоего Рафаловича. Не могу сказать, чтобы я была от него в восторге, возможно, он после школы и переменился к лучшему. Я даже готова допустить, что он хороший человек, хотя иеврей... Но то, о чем ты говоришь, не лезет ни в какие ворота, – сказала Лидия Тарасовна.
   – Ты, конечно, можешь наплевать на свою старую больную мать и поступить по-своему. Но знай, что этим ты убьешь меня...
   – Я не допущу, чтобы ты наплевала на дело жизни твоего отца и моей!
   – Нас тысячами истребляли погромщики, миллионами уничтожал Гитлер. Сейчас советские начальники вынуждают бросать родные дома и бежать на край света, где нас убивают арабы и фашисты всех мастей. Все жаждут нашей гибели – и ты хочешь внести свой вклад в уничтожение собственного народа, продолжить дело Гитлера...
   – Всего месяц назад вышло новое постановление ЦК об усилении борьбы с сионизмом и закрытое приложение к нему. Очень, кстати, своевременно, а то эти клопы, жиреющие на крови страны, совсем уж распоясались... Ты же понимаешь, что в свете современной политической ситуации после такого брака дочери отцу останется только уйти на пенсию. И никто не предложит ему пост посла в каком-нибудь занюханном Габоне... Помолчи – никакая я не антисемитка и охотно допускаю, что даже среди евреев есть честные советские люди, в том числе, возможно, и твой разлюбезный Рафалович. Но какое до этого дело какому-нибудь Буканову или Завалящеву, которые спят и видят занять кресло отца и, уж поверь мне, не забудут воспользоваться таким удобным случаем спихнуть его...
   – И что с того, что мои внуки будут носить фамилию Рафалович и числиться по паспорту евреями? Паспорт – это для чиновников, а кровь передается только через мать. А иначе разве я стала бы устраивать брак нашей Беллочки с русским мальчиком Юриком Айзенбергом?.. Что? Конечно же, русским – а то я не проработала с его мамой Марьей Ивановной в одной бухгалтерии пятнадцать лет! Так вот их дети – это евреи, а ты со своей Черновой можешь нарожать только трефных жидов!
   – И даже если тебе не дороги интересы собственной семьи, то подумай об интересах Родины! У твоего отца в кулаке вся промышленность города, а это ох какое непростое и ответственное хозяйство. Кто, по-твоему, способен курировать это дело, кроме отца? Лакей и лизоблюд Завалящев? Чей-нибудь племянничек, сосланный из Москвы за пьянство? Выдвиженец из Тамбова, совершенно не знающий специфики? Начнутся сбои, какой-нибудь завод напортачит с важным оборонным заказом, в нужную секунду не выстрелит пушка, не взлетит ракета... И тогда они пойдут по нашим улицам победным маршем, а нам и нашим детям будет запрещено говорить по-русски. Ты этого добиваешься?!
   – Знаешь, мама, – опустив глаза в скатерть, тихо и твердо сказал Рафалович. – Не помню, как было раньше, но за последние годы я разучился воспринимать понятие «еврей» применительно к себе. И даже паспорт мне заменяло курсантское удостоверение, в котором нет графы «национальность». Да, я люблю вашу «Цум балалайку», но наша про Стеньку Разина мне ближе, хотя бы потому, что в ней я понимаю все слова, кроме «стрежень», а в «Балалайке» – ни одного, кроме «балалайка».
   – Ты говоришь полную чепуху, – сказала Елка, вжимая обе ладони в край стола. – Я не верю тебе. Я же не за иностранца выхожу, не за диссидента какого-нибудь, не за фарцовщика, а за советского офицера. И я отказываюсь понимать, как это может повредить отцу и, тем более, всей стране.
   – Ваша... Наша... – Рива Менделевна горько улыбнулась. – Это Бог карает меня за то, что кормила вас свининкой... Что ж, я боялась, что мои слова тебя не убедят. Тогда будь добр, подойди к книжному шкафу, раскрой вон ту створочку сбоку. Там сверху, у самой стенки старый альбом. Возьми сырую тряпочку, сотри с него пыль, а потом подай мне.
   – Ах, вот как? Отказываешься?.. Тогда попробуем взглянуть на дело с другой стороны. Ты готова пожертвовать отцом, семьей, возможно, родиной – а во имя чего? Любви? А какая она – эта любовь? Это мы, русские, любим безрассудно, а у них и здесь на первом месте расчет, выгода. Давай, выходи за него – отца выгонят с работы, мы станем никем, и вот тогда твой разлюбезный покажет тебе любовь! Заплачешь, да поздно будет.
   – Лжешь! – крикнула Елка. – Он меня любит!
   – Ладно, не спеши с выводами, я дам тебе возможность все хорошенько обдумать. Сейчас я поеду к Дмитрию Дормидонтовичу в Солнечное, а в понедельник мы с тобой еще раз все обсудим, прежде чем говорить отцу... Только я приму некоторые меры предосторожности. – Лидия Тарасовна вышла в прихожую.
   – Знаешь, кто это? – С желтой фотографии на потемневшей странице альбома на Рафаловича смотрело худое, аскетическое лицо длинноносого блондина в кожаной куртке и полувоенной фуражке. – Это твой дед, Мендель Фрумкин, чье имя еще ни разу не произносилось в этом доме. Я не помню его, и мать вспоминать о нем не любила и только перед самой смертью рассказала мне, что он был большевик, ближайший сподвижник Троцкого, комиссар, который бросил ее с годовалым ребенком на руках «за недостаточную идейность» и ушел к какой-то русской партийке. Потом он отрекся от Троцкого, выступал с разоблачительными речами, но это его не спасло. Его расстреляли. Перед самой войной вспомнили, что у этого врага народа осталась недобитая бывшая жена. Из родного Ленинграда мы попали в Салехард. Это называлось «административная ссылка»... Ты, наверное, интересовался, в кого наша тетя Кира такая русая и курносая? Так вот, когда тамошнего коменданта тянуло на зрелых женщин, он забавлялся с мамой... Но зато у нас были дрова, рыбий жир и большие желтые поливитамины, без которых я в первую же зиму легла бы в вечную мерзлоту, был свой отдельный закуток в бараке, у печки, за занавесочкой – и лютая зависть других ссыльных, и вечные шепотки, что уж эти-то везде устроятся... И каждую ночь мама плакала в подушку, тихо, чтобы я не слышала... Знаешь, я, наверное, пережила бы, если бы ты решил взять в жены русскую девушку из простой, обыкновенной семьи – ну, как сделал Ваня Ларин... Но снова допускать в род проклятое комендантское семя, семя змея...
   – Мама, ну что ты такое говоришь? – пробормотал совершенно ошеломленный речью матери Леня. – При чем тут коменданты и змеи какие-то? При чем тут Елка?
   – Отец... – чуть слышно произнесла Рива Менделевна и вдруг разрыдалась. – Мама... Тетя... Теперь ты... Грехи отцов... Эйцехоре... Проклятое семя...
   Впервые на его памяти мать плакала. Это зрелище было невыносимо. Он развернулся и выбежал из комнаты.
   – Так, – сказала, возвратясь в гостиную, Лидия Тарасовна. – Продуктов в холодильнике и в буфете-достаточно. А если чего и не хватит, не сдохнешь.
   Елка смотрела на нее, ничего не понимая. Что все это значит и почему мать держит в руках телефонный аппарат, обернутый шнуром, как веревкой?
   – Телефончик я забираю с собой. На всякий случай. Не вздумай выламывать дверь – она все равно железная...
   Елка подскочила к матери и стала вырывать у нее аппарат. Лидия Тарасовна повернулась к дочери боком и резким, поставленным движением локтя ударила ее в солнечное сплетение. Елка сложилась пополам и, пятясь, добралась до края дивана. В ее круглых от ужаса глазах стояли слезы.
   Лидия Тарасовна рассеянно улыбнулась.
   – Надо же, через столько-то лет пригодилось... Больно? Ничего, до свадьбы заживет. В общем, посиди, доченька, подумай.
   – Я тебя ненавижу... – прошептала Елка.
   – Это ненадолго, – сказала Лидия Тарасовна. – Потом всю жизнь благодарить будешь. – Она направилась в прихожую.
   – Я... – проговорила ей вслед Елка. – Я жду от него ребенка.
   У самой двери мать развернулась, подошла к дивану и, нависая над дочерью, занесла руку, как для удара. Елка закрыла лицо руками.
   – Не физдипи, – спокойно сказала Лидия Тарасовна. – Кто три дня назад пакетики в мусоропровод выбрасывал? Кстати, если надумаешь воспользоваться отцовским телефоном то связь будет односторонняя – мембрану я тоже забираю.
   – Чтоб ты сдохла, – шепотом сказала Елка. Лязгнула вторая, железная дверь. В ней повернулся ключ. Елка немедленно вскочила с дивана и подбежала к окну. Лидия Тарасовна вышла из подъезда и что-то объясняла шоферу поданной по ее распоряжению «Волги». Потом она села в машину и уехала.
   – Спокойно, – приказала себе Елка. Для начала она все проверила. Дверь действительно заперта снаружи. Из телефона в отцовском кабинете действительно вынута мембрана. Но в ее сумочке остались ключи, в том числе и тот, от железной двери. Значит...
   Она выглянула в окно. Хоть бы кто-нибудь... Есть!
   – Тетя Маша! – крикнула она. – Меня тут заперли по ошибке! Выручайте. Я вам ключики скину...
   В душе Рафаловича было полное, катастрофическое смятение. Это состояние было настолько ему не свойственно, что он никогда не мог понимать его в других, считал выдумкой писателей и уловкой слабаков. И сейчас, стоя возле ее дома, он желал, мучительно, всем сердцем желал – но чего? Немедленно, прямо сейчас увидеть ее и обнять? Не видеть ее никогда в жизни? Схватить ее и унести куда-нибудь на край света и бросить все остальное к чертям? Просто бросить все к чертям, включая и ее?
   «Вот бы кого-нибудь не было вовсе, – подумал он. – Ее или мамы. Нет, не то чтобы умерли, а так – не было, и все. Или меня...»
   В Елкин дом он проник не дальше милицейского поста на первом этаже. Старшина, проверив его документ, вежливо сообщил, что пропустить его не может, поскольку в данный момент в указанной квартире никого нет. Конкретно Елена Дмитриевна?
   Старшина смерил Рафаловича долгим, оценивающим взором и только потом сказал, что Елена Дмитриевна вышла с большим чемоданом минут пятнадцать назад. Куда? Неизвестно. Нет, передать ничего не просила.
   Где же, где искать ее? Ведь надо, позарез надо с ней встретиться! Или позарез не надо?
   Они встретились. Уже под вечер, когда Леня, который решительно не мог сейчас идти домой, к матери и уже не мог оставаться один, решил наведаться в родную «чурбаковую» общагу. Сам он выбыл оттуда дней десять назад, но оставалось еще много братвы, дожидающейся прибытия денежного довольствия с мест службы, да и коек свободных летом навалом. В картишки перекинуться, может, выпить немного или просто потрендеть – что угодно, лишь бы снять это идиотское состояние. А завтра, на свежую голову, разобраться, дозвониться...
   Она шла навстречу ему по перрону и умудрялась сохранять гордую походку, даже согнувшись вбок под тяжестью чемодана.
   – Елка! – Он кинулся к ней (в конечном счете, радостно!).
   Она смерила его странным взглядом и попыталась пройти мимо, но он вцепился в чемодан, и она остановилась.
   – Откуда ты?
   – Из твоей казармы.
   – Погоди, какой еще казармы?
   – Ну, общежития. Меня туда не пустили. Я посидела у фонтана с другими девочками. И имела с ними очень интересную беседу. Я узнала, как нежно ты любил меня за этот год, сколько раз и с кем, конкретно...
   – Елка, постой...
   – А потом вышли твои сокурсники, разобрали девиц, а мне сказали, что ты там больше не живешь. Хотя твоя мамаша заверила меня по телефону, будто ты отправился в свое училище. Интересно, кто врал – ты ей или она мне? Хотя не все ли равно?
   – Елка...
   – Пусти меня. Я сама донесу.
   – Я... Я люблю тебя.
   Она резко отпустила ручку, так что Леня не удержал чемодан, и тот встал между ними.
   – Ах, любишь?.. Что ж, докажи. Я ушла из дома, я не могла там больше оставаться... Вот она я – вся здесь, со всем приданым. Забирай меня, рыцарь!
   – То есть подожди, ты совсем, ушла из дома?
   – Что это ты так взволновался?
   «Она – она отреклась от комендантского семени, – неожиданно подумал Рафалович. – Она чиста теперь. Надо немедленно сообщить маме».
   – Стой здесь! – крикнул он Елке. – Стой здесь и никуда не уходи! Я сейчас! Елка скривилась.
   – Куда ты, если не секрет?
   – Маме, надо срочно позвонить маме!
   Он побежал по платформе к вокзалу, не заметив, как побелело ее лицо.
   В автомате трещало, он почти не слышал слов матери, да и не вслушивался в них. Да и мать едва ли могла понять его; он говорил сбивчиво, все громче и громче, переходя на крик:
   – Мама, она теперь моя-моя, только моя. Она ушла из дому, ушла от своих, от того, чего ты боялась! Она чиста! Мы едем! Едем к нам.
   Он бросил трубку и побежал обратно на перрон. Елки не было. Он осмотрелся с глупым видом и вновь кинулся под навес вокзала...
   Он нашел ее на площади. Она стояла в очереди на такси с гордо поднятой головой.
   – Лена! – крикнул он, схватив ее за руку и разворачивая к себе. – Едем к нам!
   Она, прищурившись, посмотрела на него.
   – Мамочка одобрила, да?
   – Да... Постой, ты о чем?
   – Ну как же? Она объяснила тебе, что твоя шикса просто немножко взбесилась, но остается-таки дочкой «того самого Чернова», – Елка заговорила картаво, с утрированными местечковыми интонациями: – И она все равно вже помирится со своим папашем и своим мамашем, и Рафаловичи-таки будут иметь себе с такого брака полный цимес...
   – Что ты несешь?
   Он больно сжал ее руки повыше локтей. Она резко вырвалась.
   – Где вы – там всегда ложь, грязь, предательство...
   Она подхватила чемодан, рванулась в самую головку очереди и, оттолкнув какого-то парня, собиравшегося сесть в подъехавшее такси, нырнула туда сама.
   – Э-э-э! – предостерегающе заворчал парень. – Ты что, упала?
   Она обожгла его таким взглядом, что тот смутился и выпустил из рук дверцу машины.
   – Психичка какая-то, – сказал он всей очереди, оправдываясь.
   Рафалович смотрел ей вслед, не шелохнувшись. Его серые губы беззвучно шевелились.
   Отужинав, Лидия Тарасовна пошла принимать любимую хвойную ванну, а Дмитрий Дормидонтович вернулся в кабинет и прилег на диванчик со свежим номером «Коммуниста» и красным карандашиком. Там публиковалась большая статья самого Пономарева, и было бы весьма политично подобрать из нее две-три цитатки для послезавтрашнего партхозактива.
   Он перелистнул несколько страниц и протянул руку к столу, где всегда в пределах досягаемости лежали наготове пачка сигарет, спички и пепельница.
   Пачка оказалась пустой. Дмитрий Дормидонтович встал, обошел вокруг стола, открыл ящик. Тоже пусто. Он шепотом выругался. Надо же, забыл дома блок, специально заготовленный для выходных, и вспомнил только сейчас. Что ж, до завтра придется, значит, обходиться Лидкиным «Беломором». Сверху доносился шум текущей воды. Это надолго. Значит, поищем сами.
   Он вышел в прихожую и засунул руку в карман ее белой куртки. Ключи, спички, еще что-то круглое, вроде пуговицы, но побольше. Что-то знакомое. Мембрана телефонная. На кой ей черт?
   Папирос не было. Дмитрий Дормидонтович вздохнул и открыл ее сумку, стоявшую возле вешалки. Вот он, голубчик, аж три пачки! А рядом – рядом почему-то их телефон из прихожей, перемотанный собственным проводом.
   «Стоп! Допустим, новый кнопочный аппарат забарахлил, и она повезла его в починку. Но почему сама? Почему на выходной? Почему сюда? Я, конечно, много чего умею, но телефоны чинить пока не пробовал... И еще эта мембрана, круглая, явно от другого аппарата... Уж не из моего ли городского кабинета?»
   Он прислушался. Шум воды не стихал. Потом еще будет феном сушиться...
   Он вернулся в кабинет, взял со стола телефон и набрал свой домашний номер. На четвертом гудке трубку сняли. Последовала мертвая тишина и отбойные гудки. Он позвонил еще раз.
   – Лена, ты дома. Слушай меня и не бросай трубку...
   Не успел. Бросила.
   Он еще несколько раз набирал все-тот же номер, но теперь короткие гудки звучали сразу.
   Чернов закурил папиросу, тут же закашлялся, сердито раздавил папиросу в пепельнице и набрал другой номер.
   – Богатиков? Да, я... Да, из Солнечного... Чего сам-то засиделся, поздно ведь. Отчет? Слушай, на ловца и зверь... Тут, понимаешь, какое дело... Лидия Тарасовна что-то беспокоится, чайник, говорит, выключить забыла перед отъездом. Пожар может быть или взрыв... Значит, спустишься сейчас на вахту, возьмешь там ключ от моего кабинета, поднимешься, откроешь... Как кто приказал? Я приказал! То-то... В верхнем ящике стола ближе к задней стенке лежит запасной комплект ключей от моей квартиры. Не найдешь – тут же звони мне сюда, а найдешь – бери и дуй ко мне на Школьную. Адрес знаешь? Удостоверение возьми обязательно, а то у нас внизу милиция строгая, так просто не пропустит. Могут и с удостоверением не пустить. Тогда позвонишь мне прямо с поста. Значит, откроешь, посмотришь, что да как. Если все в порядке – звонишь сюда, а если что не так – принимаешь без особого шума все необходимые меры и все равно звонишь... Ну давай, действуй, отрабатывай оклад...
   Потом врачи в Свердловке сказали, что если бы они опоздали минут на сорок, то Елену было бы уже не спасти. Очень нехорошая доза очень нехорошего сочетания двух транквилизаторов и сосудорасширяющего. И даже хотя помощь была оказана наисрочнейшая и квалифицированнейшая, нельзя полностью исключить возможность тяжелых, практически неизлечимых последствий, в первую очередь по линии нервов и психики. Впрочем, разумеется, будут приложены все силы.
   Лена оставила записку, короткую, всего из трех слов:
   «ПРОСТИ МЕНЯ, МАМА».

V

   В Лениздате Ивана направили в редакцию литературы по краеведению. Первые два дня он без толку мотался по длинным коридорам известного всем ленинградцам серого дома на Фонтанке, приставал с расспросами к шибко занятым – хотя и непонятно чем – старшим коллегам, которые отмахивались от него, как от назойливой мухи, курил на лестнице и неоднократно наведывался в буфет, пока не получил нагоняй от какого-то важного товарища за то, что закусывает в неположенное время. На третий день его командировали в типографию перетаскивать тяжеленные бумажные кипы. Такая работа уматывала его вконец, он почти в беспамятстве кое-как добирался до дому и валился на кровать, безучастный ко всему.
   В начале второй трудовой недели его впервые вызвал к себе заведующий редакцией. В кабинете сидела еще какая-то незнакомая тетка с неприятным брезгливым лицом.
   – Значит так, Ларин, – сказал шеф, – в редакцию пришла разнарядка на полевые работы в подшефный совхоз, под Любань...
   Иван открыл рот, но ничего не сказал.
   – Обсуждению не подлежит! – на всякий случай рявкнул заведующий и добавил уже спокойно: – Поедешь дней на десять, не больше. Сейчас идешь домой, собираешь все необходимое, отдыхаешь, а завтра в восемь ноль-ноль быть у главного входа, пойдет автобус прямо в совхоз. Все, свободен. Если есть вопросы – к Седине Селадоновне, – он кивнул на тетку. – Она у нас в партбюро трудовым фронтом ведает.
   Иван вздохнул и с тоской поглядел на Седину Селадоновну.
   – Тяпку брать или на месте выдадут? – покорно спросил он.
   «Ну, ничего, – утешал он себя, поднимаясь на недавно заработавшем лифте. – Подышу хоть свежим воздухом за казенный счет, с народом пообщаюсь, так сказать, неофициально, за стаканчиком... Кстати, надо бы из Таньки капусты побольше вытрясти – там, на питание, на прочие бытовые трудности. Да и она пока пусть к своей Лизавете смотается, все равно ведь делать нечего. Только надо ей сказать, чтобы собрала меня получше, ничего не забыла...»
   Тани, однако, дома не было. Лишь на столе в кухне лежала записка:
   "Ванечка, милый!
   Суп и котлеты в холодильнике. Ешь, не жди меня. Мы с Леней Р. поехали в больницу – Елка очень плоха. Целую".
   Иван несколько раз перечитал записку, зачем-то перевернул листок, посмотрел на чистую обратную сторону, вздохнул и полез в холодильник.
   Таня и Рафалович вернулись вечером. Таня была вся напружиненная, будто готовая идти в атаку, Леньку Иван таким не видел никогда – бледный, съеженный, с остановившимся взглядом.
   – Что? – спросил Иван.
   Рафалович молчал. Таня взяла его за рукав и отвела в маленькую комнату. Он двигался, как робот. Вернувшись в кухню, Таня выдвинула табуретку и села напротив мужа.
   – Плохо, – сказала она. – У Елки с Леней вышла какая-то крупная размолвка, не знаю, из-за чего – он молчит. Она хотела отравиться. Еле откачали. Сейчас она в реанимации, без сознания. Но жить будет, слава Богу. Нас в отделение не пустили, даже в саму больницу пришлось через забор лезть... Леня совсем убитый, как неживой – да ты сам видел. Нельзя его бросать сейчас, а то как бы тоже чего не выкинул. Я уже матери его позвонила, сказала, что он у нас.
 
   – Да, дела, – сказал Иван, закурил и, выждав минуту, добавил: – А меня в колхоз посылают. Прямо завтра, с утра. Собраться бы.
   Рафалович весь вечер не выходил из комнатки Ивана. Когда к нему обращалась Таня, желая хоть чем-то отвлечь его, он лишь виновато улыбался и чуть слышно говорил:
   – Я просто посижу, а? Не сердитесь. Она отнесла ему ужин, накормила Ивана и собрала его в дорогу. На другой день Иван уехал. Таня не стала провожать его, а, подхватив ни мгновения не спавшего и по-прежнему пребывающего в прострации Рафаловича, пешком отправилась по теплому летнему городу на Крестовский в больницу.
   И снова пришлось лезть через забор, и снова неприветливая медсестра в справочном категорически отказалась выписать им пропуск в отделение, хотя и сказала, что больная пришла в сознание и переведена из интенсивной терапии в обычную одноместную палату.
   – Посещения разрешаются только ближайшим родственникам, – процедила сестра, всем видом показывая, что разговор окончен.
   – Я ближайшая, – неожиданно для самой себя выпалила тогда Таня.