За подобными мыслями Иван Павлович досидел до восьми утра и тогда окончательно решил выходить. От «хрущобы» на Шаумяна, где и находилась его квартирка, до гостиницы «Прибалтийская», что на Намыве, было не близко, однако времени оставалось предостаточно. Если пройтись, то развеется одурение, оставшееся после бессонницы, и разговор можно начать, оказавшись в хорошей форме...
   – Тру м-ту м-тум, – запел Иван Павлович и принялся одеваться.
   Бодрое настроение .немного подпортилось тем, что не нашлось чистой рубашки и пришлось напялить футболку с дурацкой надписью «Инрыбпром-90» на всю грудь. И куда-то запропали брюки, которые лишь четверть часа спустя удалось найти на верстаке, под ворохом бумаг с черновиками первых глав романа «Удав сжимает кольца» (того самого, где главарь с пустырем). Брюки были по нынешним временам выдающиеся. Теперь, когда наши пошивочные фабрики либо позакрывались, либо шьют по зарубежным лекалам, этот фасон, по которому советский человек легко узнавался в любой толпе, стал редкостью, раритетом. Попробуйте-ка разыскать брюки, где мотня (по-научному, кажется, гульфик) заканчивается примерно на полпути к колену, так что если их подтянуть как следует, подпоясаться можно будет под мышками, а из брючин вылезут волосатые икры. Так что эти серые в яблоках благоприобретенных пятен брючки составляли, в некотором смысле, предмет гордости Ивана Павловича.
   Уже в прихожей, накинув поверх футболки зеленый плащ, Иван Павлович взял сумку, достал из кармашка изящный сиреневый конверт и, прежде чем засунуть его обратно, извлек оттуда плотную сиреневую карточку и перечитал, проверяя, не забыл ли чего:
   ИНФОРМЕД Господину Ивану П. Ларину Доктор и Миссис Розен Просят Вас пожаловать 27 июня 1995 К 12:00 В номер 901 ОТЕЛЬ ПРИБАЛТИЙСКАЯ
 
   (1971-1975)

I

   – Вам что, девушка?
   – Мне бы справку оформить. Голосок такой звонкий, что уткнувшаяся в картотеку регистраторша невольно обернулась.
   – Номер карточки? – спросила она, раздраженно оглядывая посетительницу с головы до ног. У стойки регистратуры стояла высокая ладная красотка с детскими ямочками на щеках и смеющимися глазами.
   – Шестнадцать шестьдесят шесть. Захаржевская Татьяна, – лукаво улыбнулась девочка.
   – Справка-то в школу? – недоверчиво переспросила медсестра, не без зависти оценив зрелые формы Захаржевской.
   – В клуб ДОСААФ... – усмехнулась та в ответ.
   Привычное раздражение от вечно унылых больных и слякоти за окном улетучилось. Заговорщически понизив чуть не до шепота голос, сестра прочитала на коленкоровой обложке пухлой тетради:
   – Татьяна Всеволодовна.
   Девушка кивнула. Выбившийся из-под шапочки рыжий локон при этом задорно прыгнул колечком, и медичка, замотанная чужим гриппом, гуляющим по городу, наконец улыбнулась и протянула в окошко карточку.
   – Кабинеты я тебе вот здесь записала. Второй этаж...
   Перепрыгивая через ступеньки, Таня пошла для начала к участковой. Марью Филипповну видела редко, в основном – когда оформляла очередную справку, то в бассейн, то на легкую атлетику. Та и встречала обычно улыбкой и непременным:
   – А, спортсменка?
   И каждый раз Танюшка удивляла новым увлечением, как и сегодня. Наблюдая девочку с детства, Марья Филипповна всякий раз поражалась ее завидному здоровью, любопытству и радостному восприятию жизни. Таня никогда ни на что не жаловалась. Марья Филипповна уже привыкла отвечать на кучу девчачьих вопросов. Старалась рассказать побольше, например, про асептику и антисептику. Танюшка на месте не сидела. «А это. что?» Приходилось объяснять, для чего корнцанг нужен и почему инструменты под тряпкой лежат. Иногда девочка своими «зачем» да «почему» ставила пожилую, уже на пенсии, .врачиху в тупик. Вот и сейчас:
   – То, что гинеколог – ладно, но лор-то здесь при чем? Я же не на ушах кататься собираюсь.
   Марья Филипповна, заполняя бланки, только плечами пожала.
   – Так... Бери карточку под мышку и иди сейчас во флигель, к гинекологу. Там народу поменьше.
   Уютно устроившись в обитом дерматином кресле, Таня заняла очередь. Впереди была отекшая, с пигментными пятнами на лице баба. Жаловалась на ноги, извиняясь тем самым за расстегнутые сапоги, голенища которых болтались по полу.
   Еще одна тетка со впалыми глазами и беззубым ртом периодически доставала из кармана носовой платок, судорожно в него дышала, издавая отчетливо уловимый свист носом.
   Вид беременных несколько развеселил Таню. Прям вирус какой-то. Она оглядела очередь, выудила заткнутую за пояс вельветовых джинсов карточку, одернула свитер и стала листать увесистую тетрадку. Пыталась разобрать непонятную скоропись. Прикрепленные к отдельным страничкам результаты многочисленных анализов были вовсе загадочны. Надо же, как много. Сколько себя помнила, никогда не болела. Лейкоциты. РОЭ.
   А это что?
   Когда наконец попала в заветный кабинет, о котором была наслышана, нашла, что здесь довольно интересно, особенно это гестаповское полулежачее кресло с идиотскими вертушками подлокотников.
   На вопрос: «Живете?» Таня ошалело задала встречный: «А вы?»
   С легким омерзением она покидала кабинет в уверенности, что если здесь и появится когда, то только в случае самой крайней нужды. Впечатлениями даже с матерью потом не поделилась. Все поползновения что-то из нее выудить обернулись для Ариадны Сергеевны против себя же самой.
   – Тебя, Адочка, ухогорлонос героической мамашей обозвал. Говорит, если ребенок до четырех лет молчит, любая другая давно по врачам бы затаскала.
   Мать побледнела. Начала было объяснять, что невропатолог или там дефектолог – тяжкое испытание для психики маленького ребенка, но Таня резко ее оборвала:
   – Ты хоть помнишь, что первое я сказала, когда заговорила?
   – Нет, – вконец растерялась Ада и внимательно посмотрела на дочь.
   Таня взгляд выдержала, кивнула и вышла из кухни, оставив мать с невымытой чашкой в руке.
   Ариадна Сергеевна солгала дочери, что случалось чрезвычайно редко. Первые ее слова она помнила прекрасно...
   В тот вечер ее пожилой муж и официальный отец Танечки Всеволод Иванович Захаржевский, академик, лауреат Сталинской премии, директор Института микробиологии, возвратился домой немыслимо грязный и в отвратительном расположении духа. Он ездил под Тосно на опытное кукурузное поле. Это поле было детищем личной инициативы товарища академика, проявленной в свете последних решений партии и правительства. Строго говоря, кукуруза была не совсем по профилю возглавляемого Захаржевским института, но так необходимо было напомнить о себе на самом верху, где про академика стали в последние годы потихоньку забывать! И Всеволод Иванович не ошибся: инициатива получила самую серьезную поддержку, о его почине писали газеты, академика пригласили выступить на Президиуме Академии наук, на Пленуме ЦК, по телевидению... Но вот в области практической пошли неприятные проколы. Ну не желала эта дрянь зеленая плодоносить как следует на скудных северных подзолах, солнышка, зараза, требовала. Царица полей, мать ее!.. И академику частенько приходилось выезжать в поле, устраивать нахлобучки недобитому менделисту-морганисту Логинову, которому руководство в лице академика оказало высокое доверие, поручив возглавить этот ответственный участок. За вредность характера и направленности мыслей. Генетик хренов, продажный девка империализма! Или как правильно – продажный девк? Сволочь, одним словом. А сегодня вообще политическую диверсию устроил! Вызвал его академик на ковер, то бишь на межу возле поля, принялся, как положено, делать вливание. А тот выслушал спокойненько так, подхватил Всеволода Ивановича под ручку и со словами: «Видите ли, у нас главные сложности не здесь, a там, позвольте покажу», – завел шагов на пять в борозду. А там грязь, глина мокрая, органические удобрения. Опомнился академик, уже выше щиколотки в этом добре увязнув. Это в ботиночках чехословацких, в брюках девятисотрублевых!.. Ну ничего, он еще попляшет, наймит глумливый! Вылетит из института по статье – это как пить дать. А еще надо с грамотными людьми посоветоваться, может, и уголовную статейку нарисовать получится, хотя бы за хулиганство. Жаль, не прежние времена нынче. Сплошной либерализм развели...
   Свой гнев на Логинова академик по инерции перенес на домашних. Сначала влетело домработнице Клаве – за непроворность и тупость. Потом Никитка, выбежавший в прихожую встречать отца, тут же с воем бросился в детскую, получив увесистый подзатыльник. Академик прошествовал в столовую, куда перепуганная Клава поспешно принесла глубокую тарелку с борщом, сотейник с неостывшими голубцами и плошку рыночной сметаны. Всеволод Иванович с мрачным видом до крошечки уговорил всю эту снедь, но настроение не улучшилось нисколько. Он зычным голосом вызвал в столовую жену и принялся выговаривать ей за какое-то примерещившееся ему упущение, постепенно переходя на крик. Академик вошел в такой раж, что не заметил ни распахнувшейся двери в спальню, ни стоящей в проеме Танечки. Разбуженная гвалтом, она стояла насупившись, ручонки теребили складки ночнушки, тянули атласные ленточки на вороте. Склонив голову со всклокоченными на макушке рыжими кудряшками, она хмурила сведенные бровки и следила за тем, что происходит в комнате.
   Академик брызнул слюной в лицо Аде. Ту передернуло, и академик зашелся фальцетом:
   – Всю жизнь для тебя... – и вдруг замер от оглушительного детского визга.
   Малышка даже зажмурилась со стиснутыми кулачками. Потом так же внезапно замолчала, прошлепала босыми ножками к затихшему папаше и четко, раскатисто артикулируя "р", произнесла:
   – Закрой рот, байло. Чтоб ты усрался.
   Академик как подкошенный упал на диван и, вылупившись на дочку, как на привидение, стал хватать ртом воздух. Ада было кинулась к мужу, но подхватив дочку на руки, разрыдалась, осыпая поцелуями куда придется.
   – Говорит Танечка! Говорит солнышко! Севочка! Глянь!
   Академик поднялся с дивана, безвольно опустил голову и ушел к себе, шаркая шлепанцами по паркету.
   Радостью поделиться было не с кем, да и кому про такое расскажешь? Разве что у Клавы спросить, где девочка таких слов нахваталась? Странное, что-то напомнившее словечко. «Байло». Что бы это значило? И вместе с радостью подкатывал безотчетный страх... Потому как случился ночью со старым академиком казус, а именно – то, что малышка пожелала ему. Внезапно обретенный дочерью дар речи пугал Аду не меньше ее былой Немоты. Только по-другому.
   Вот уже второй десяток лет Ада упорно внушала себе, что события того вечера не связаны с тем, что академик вскорости начал впадать в детство. Но с той поры Таня все время ловила на себе неусыпный тревожный взгляд Ады. Жила как под лампой, хотя понимала, что нет упрека в этом взгляде. Мать проявляла завидное терпение во всех ее детских шалостях. Была благодушна... Своим замужеством она тяготилась, но виду не подавала, блюла честь мужа и свое достоинство.
   Досужие сплетни не обошли Таню стороной; впрочем, и без детских дразнилок она понимала, что дряхлый Севочка просто не может быть ее отцом. Не похожи они вовсе. Своей брезгливости Таня старалась не показывать, ненависть к опустившемуся маразматику выплескивала в частых баталиях с братом. Тот переживал за старика отчаянно и срывал на сестре непонятные обиды за отца. До недавнего времени. Пока вымахавшая за одно лето Таня однажды не озверела от очередной порции Никитиных затрещин. Молча, сжав зубы, отмутузила его, так и не поняв, откуда силы взялись. Как влип он в стенку – не помнила, не видела. Перед глазами от бешенства потемнело. Давно бы надо: брат словно зауважал малявку, стал чуть ли не заботлив. Как трогательно...
   – Не помню, – повторила Ада. – Уроки на завтра сделала?
   Таня Захаржевская училась в девятом классе школы номер один. Уже по номеру ясно, что школа не из плохоньких – английская, престижная. Училась она превосходно, можно сказать, с энергией активистки. Сам по себе комсомол, с бесконечными собраниями-заседаниями, скучными, тянущими душу, как слипшиеся макароны из кастрюли, терпеть не могла. На все собрания ее звали, а у нее всегда находился повод отговориться. Отпрашивания всякий раз превращались в небольшой спектакль, который отыгрывался Таней до того хитро, что ее комсомольское реноме не только не страдало, но даже выигрывало. Иногда проще было принести записочку от тренера – но и скучнее. Она много занималась спортом: фехтованием, стрельбой. Плавала на длинные и на короткие дистанции, побивая мальчишеские рекорды. Выигранные ею кубки стояли в кабинете у директора. Было и еще одно увлечение, снискавшее ей авторитет и сверстников, и взрослых, – музыка. Правда, занятия на фортепиано давались ей невероятно тяжело, и ее прекрасные педагоги, с сожалением констатируя полнейшее отсутствие музыкальных способностей, несколько странное в столь разносторонне одаренной девочке, и невольно сопоставляя его с явным музыкальным талантом Танечкиного старшего брата, тем больше нахваливали ее за трудолюбие. Сжав зубы, она овладевала техникой игры, с математической точностью соблюдая пальцы. Когда-то давно, с нотной папочкой на витых ручках, изрядно к этому времени потрепанной Никитой, Таня пришла после прослушивания на первый урок и сразу возненавидела инструмент. Тайком от домашних залезала на стул, поднимала крышку черного пианино «Беларусь» и прикидывала, не порвать ли струны, не сломать ли молоточки? Но лавры брата не давали покоя, и она стоически переносила все, даже шлепки по рукам, если неправильно их держала на уроке. Сейчас играла мастерски, а педагогиня уже года три как болела тяжелым полиартритом, так что шлепков больше не предвиделось.
   Таня казалась старше своих лет и еще пятиклассницей спокойно проходила на фильмы «до шестнадцати». И дело было не в росте – многие одноклассницы были еще выше, – а в спокойной, уверенной манере поведения, во взрослом, смелом взгляде золотистых глаз. В шестом, когда класс ехал в трамвае на какую-то экскурсию и непомерно расшалился, именно к ней принялись взывать сердитые пассажиры:
   – Девушка, да одерните вы вашу ребятню! Приняли, должно быть, если не за училку, то во всяком случае за пионервожатую. И сразу после этого случая по ней вдруг стали сохнуть мальчишки, причем каждый проявлял влечение сообразно темпераменту. Кто нарочитой грубостью и даже попытками легкого рукоприкладства, а кто – нежными записочками, томными взглядами, нелепыми провожаниями до дому (как правило, робкие ухажеры плелись за ней следом шагах в десяти-пятнадцати), картинными страданиями, подчас скрывающими страдания совершенно искренние. Первых, грубиянов, она мгновенно ставила на место, причем так находчиво и так оскорбительно, что у них пропадала всякая охота продолжать рискованный эксперимент; вторых же презрительно «не замечала». Но находились и третьи. Эти" подсаживались к ней, улучив подходящую минутку, просили помочь разобраться с уроком, а то и заводили разговор на какую-нибудь общеинтересную тему. Она, мило улыбаясь, объясняла, выслушивала, иногда высказывала собственное мнение, как правило, категоричное, лаконичное, с безупречной мотивировкой. И все. Дальнейшего развития отношений не следовало. Когда она училась в седьмом, в нее впервые влюбился старшеклассник, Ванечка Ларин, сосед Ника по парте. Ванечка зачастил к ним в дом, слушал вместе с Ником магнитофон, красиво рассуждал о жизни и литературе, иногда, особенно находясь с Таней в одной комнате, читал стихи, которых знал великое множество. Обычно Таня вставала посередине какого-нибудь самого патетического стихотворения и, совсем по-взрослому пожав плечами, выходила в другую комнату. Ларин был абсолютно не в ее вкусе.
   Все девчонки из класса ходили у нее в подружках, но ни одной настоящей подруги у нее не было. К излияниям подружек она относилась спокойно и серьезно, иногда отвечая четким практическим советом, всю дельность которого девочки понимали не сразу. К разряду «подружек» можно было смело отнести и двух мальчишек-одноклассников, самых мелкотравчатых и отмеченных явными признаками задержки полового развития – сдержанного, деловитого Сережу Семенова, который ходил с ней на фехтование, и толстячка Мишу Зильберштейна. Только с ними она пересмеивалась на переменках, ходила в кино, в парк, в кафе-мороженое – к лютой зависти остальных мальчишек (Зильберштейн был раз даже бит). Только от них, не считая, разумеется, девчонок, она принимала приглашения на дни рождения, и только их приглашала на свои.
   «Гадким утенком» Таня не была ни дня. Такой мерзости, как прыщи или угри, она не знала вовсе. К восьмому классу из очаровательной высокой девочки она превратилась в физически вполне сформировавшуюся юную женщину поразительной красоты – с высокой тугой грудью, тончайшей талией, гладкой и нежной белой кожей без веснушек, крепкими длинными ножками, изящными, но ни в коей мере не тощими, царственной прямой осанкой и плавной линией бедер (когда на школьном новогоднем балу она появилась в длинном облегающем платье, вся сильная половина – включая директора и учителя химии – не могла оторвать завороженные взгляды от ее обтянутой блестящей парчой фигурки. Сила впечатления отчасти объяснялась его неожиданностью – все одноклассники давно уже щеголяли в цивильном, но Таня смеху ради упорно являлась в школу в уродливой коричневой форме с черным фартуком и даже приняла решение доходить так до самых выпускных). На длинной грациозной шее гордо покоилась прекрасная голова с широко расставленными миндалевидными глазами цвета солнца, пухлыми алыми губами, в опушке густых медных кудрей. Даже некоторая широковатость прямого носа и рта с ровными, мелкими и острыми зубами, и еле заметная асимметрия глаз (левый чуть повыше) лишь добавляли этому лицу очарования. Из всех женщин больше всего она походила на мать, Аду Сергеевну, настолько чудесно сохранившую молодость, что, когда они шли рядом, их нередко
   принимали за сестер. Но и Ада явно проигрывала рядом с дочерью – в ее соседстве казалась простушкой, и поэтому неохотно показывалась на людях вместе с Таней.
   Острый ум Тани это заметил. Тогда она еще не очень сознавала, что такое красота и как ею пользоваться. Но смутное чувство превосходства с каждым днем крепло. Мать показала еще одно свое больное место. Зла ей Таня не желала, но пользоваться возможностью смыться с глаз матери или сделать так, чтобы глаза эти смотрели в другую сторону, стала все чаще и чаще.
   Нередко, исподволь любуясь дочерью, Ада задавалась тревожным вопросом – что будет, когда в этой загадочной, наглухо закрытой для всех душе пробудится женственность, хотя бы в чем-то равная облику? Ей очень хотелось поговорить с дочерью, предостеречь, предупредить... Но Таня, всегда послушная и ласковая, на первые же приближения к такому разговору реагировала примерно так же, как на заигрывания мальчишек. И в матери нарастала тревога – но какая-то необъяснимая, цепенящая. Ада жила предощущением неизбежного ужаса. Почему-то вспоминалась Анна Давыдовна, ее собственная мать, Танина бабушка, в последние дни перед необъяснимым отъездом – ее застывшее лицо у колыбели новорожденной внучки, категорический отказ передать внучке ведовской дар... Что-то такое произошло тогда, что-то важное. Ада пыталась припомнить, пыталась анализировать свою тревогу, но не могла. Не могла...
   Таня немало была наслышана о бабке. Загадка ее отъезда разжигала любопытство. Никита на вопросы сестры отвечал неохотно:
   – Кудлатая старая ведьма!
   – И это все, что ты помнишь? – допытывалась в периоды примирения с братом Таня.
   – Я что, намного старше тебя? Травы, коряги, свечки, карты. Что еще? Сидит и бубнит. Подойдешь – глазками так отошьет, что в какой угол спрятаться не знаешь.
   Отец, то бишь Севочка, при упоминании бабкиного имени вконец ума лишался. Головой трясет, руками невидимых чертей отгоняет и такую галиматью несет, что выть хочется. Ни одной фотографии бабульки не нашла, как ни копалась. Вообще никакого следа. Словно корова языком слизнула.
   Не особо вдаряясь в подробности причин бабкиного отъезда у матери, из некоторых немногословных упоминаний поняла, что прародительница с катастрофическим успехом умудрилась испортить отношения со всеми, нагнав такого страху, что домашние до сих пор готовы через плечо трижды сплюнуть. Кое-что все-таки выпытала у домработницы Клавы. Старушка объяснила все доходчиво и до банальности просто.
   – И на кой ляд твоей матушке старый хрен был нужен? Да ей только пальцем шевельни – и таких кобелей набежало бы! Ты, Танёха, не помнишь, а Никитушка мальцом ой хилый был. Что выжил, так ведь бабка настоями поила.
   – А вот я и не болела ни разу! – задорно подначивала старушку Таня.
   – Ай коза! И в кого ты такая?..
   Атмосфера в доме была исключительно унылая. Хорошо еще, что книг по Севочкиным стеллажам – читать не перечитать. Библиотека приключений запускалась по третьему, а то четвертому кругу. Русская тягучая классика перелистывалась. Диккенс ушел на антресоли. Прошлогодняя затянувшаяся дождями осень открыла ей истории Рудого Панька, но, проглотив их, слонялась по дому, не зная, чем развлечься.
   Мечтательность ей была несвойственна. Надо было все перевернуть в реальность. Если уж быть пиратом, то надо драить палубу – мыла полы, поливая водой из ведра и размазывая Клавиной шваброй; вязать узлы – и бахрома скатерти переплелась в косички и маленькие узелки. Сбежать бы в Калифорнию на товарняках. Подкараулить в темной подворотне Рейгана вонючего – и по чавке, чтоб к Анджеле Дэвис не пристебывался.
   Сейчас все это казалось детски-нелепым, но душа рвалась навстречу ветрам. Во дворе Таня держалась совсем не так, как в школе, ходила нараспашку, дралась, как валькирия, с парнями. Правда, в последнее время они ее цепляли с другими намерениями. Тем лучше. По роже получали жестоко. Потом извинялись. Слышала разговорчики, что стали побаиваться. Но такой авторитет, как и влажные лапанья в подъезде, Тане были не нужны. Грязно и неинтересно.
   Не так давно до ее ушей дошли разговоры о некоей неуловимой шайке подростков-хулиганов – да что там хулиганов, настоящих бандитов! – которые дерзко взламывают торговые палатки, грабят и избивают одиноких прохожих, угоняют автомобили и залезают в пустые квартиры. И будто бы руководит этой шайкой бандит постарше – огромного роста усатый красавец, которого, правда, никто толком не видел, даже из пострадавших, потому что сам он никогда не нападает, а лишь наблюдает издали и вмешивается только в самых критических случаях. Руководит так ловко, что милиция сбилась с ног, но не может отыскать ни малейшего следа. Таня с непонятным томлением вслушивалась в эти разговоры. А верзила-главарь возникал перед нею по ночам, улыбался усатым ртом, нашептывал сладкие речи... И ей ужасно хотелось, чтобы разговоры эти не оказались обывательскими домыслами и чтобы когда-нибудь выпал ей случай повстречаться с главарем лицом к лицу...
   Вот она где пробудилась, так ожидаемая Адочкой женственность.
   Случай выпал в первую субботу ноября, за два дня до праздников. После уроков Таня пошла на день рождения к Жене, школьной подруге. Там к ней быстренько подсел на редкость неприятный тип, приятель Жениного старшего брата, спортсмен, который, как на грех, несколько раз видел Таню в фехтовальном зале. Это обстоятельство послужило отправной точкой для беседы – точнее сказать, монолога пана Спортсмена, который затем переключился на подробности личной жизни известных фехтовальщиков и фехтовальщиц, анекдоты, поначалу невинные, но становящиеся все солонее. Вначале Таня отмалчивалась, потом начала огрызаться, да так задорно и едко, что гости валились от смеха под стол. Однако спортсмен, в отличие от школьных ухажеров, нисколько не стушевался, напротив, хохотал вместе со всеми, приписывая столь бурное веселье собственному остроумию. После очередного стакана портвейна он склонился к самому уху Тани и принялся нашептывать ей комплименты, оказавшиеся во много раз гаже анекдотов. Таня растерялась, чуть ли не впервые в жизни. Это заметил Максим, брат Жени. Он пригласил спортсмена покурить, видимо, что-то доходчиво объяснил ему, потому что спортсмен вернулся несколько удрученным, сразу ушел в соседнюю комнату и включил телевизор. Потом были шарады, танцы – Таня танцевала только с Максимом и Сережей Семеновым, – чай с конфетами и тортом. И только когда гости стали расходиться, появился трезвый и притихший спортсмен. Он оделся и вышел вместе со всеми. Большая часть гостей села на метро, потом откололись еще двое, потом еще. Наконец остались только Таня, спортсмен и Сережа Семенов.
   – Танька, поздно уже, – сказал Сережа. – Проводить?
   – Даму провожаю я, – сказал спортсмен, успевший по дороге извиниться перед Таней за свое неспортивное, как он выразился, поведение.
   – Тань, ты как? – спросил Сережа.
   – Пусть проводит, если ног не жалко, – сказала Таня. – Да тут и недалеко.
   – Тады-лады, – сказал Сережа. – До после праздников!
   И ушел в другую сторону. Таня со спортсменом завернули в переулок.
   И тут все случилось почти так, как в стихах популярного тогда среди определенной части молодежи поэта Асадова, которые упоенно декламировали Танины одноклассницы из тех, что поглупее: «Два плечистых темных силуэта выросли вдруг в голубой дали». Силуэты, правда были не особенно плечистыми, но зато их было не два, а три, и один из них держал нож не «в кармане», а в руке.