Ванечку, который с детства понимал своей умной головой равное убожество и пропаганды, и цинично-заземленной уличной эрудиции, зацепило на уровне подсознания. Отнюдь не будучи кисейной барышней, он теоретически прекрасно знал, откуда берутся дети и как они делаются, и даже мог вполне авторитетно рассуждать на эти и примыкающие к ним темы. Однако прикладными эти знания не становились – их блокировала некая внушенная сила, заставляющая рефлекторно, неосознанно воспринимать любой секс как грязь, скотство и нравственное падение, несовместимое с высоким предназначением человека. Ум, сердце и плоть его жаждали полноты жизни, но извращенное суперэго ставило жесткий барьер. Нельзя – примерно так же, как нельзя свинину правоверному иудею. И на это накладывалась мучительная зависть ко всем тем, кому можно.
   Его привычные и очень искренние влюбленности были начисто лишены момента целеполагания. Для него было бы полнейшим шоком, если бы какое-нибудь из его объяснений вдруг завершилось благосклонным ответом или, тем более, ответным признанием. Да, конечно, какое-то будущее рисовалось в его воспаленном мозгу. Ну там, прогулки вдвоем, держась за руки, прикосновения, объятия, поцелуи. А дальше... а дальше все образуется как-нибудь...
   И к обществу клювистов Ванечка оказался готов идеально. В кругах, не связанных с КЛЮВом, например, среди того же факультетского «хай-лайфа», где павлинье самецкое начало перло из всех щелей и за выпивкой, и за картежом, ему было страшно неуютно – тошно и завидно одновременно. Все это совершенно исключалось в среде клювистов. Портвайнгеноссе мог жить с женой или подругой, со всем кордебалетом мюзик-холла, соседкой, соседом, собачкой соседа, с козой или со старым башмаком – это не имело решительно никакого значения, а как тема для общения было решительно западло. Вообще тема «мужчина-женщина» ограничивалась тостами и анекдотами, а всякие рассказы из личного опыта согласно этикету клювистов должны были предваряться преамбулой типа: «А вот с одним чуваком был такой случай». Да, в этом сугубо мужском кругу все женщины тоже подразделялись по универсальному принципу «дает – не дает», но у клювистов сам глагол «давать» имел смысл, отличный от общепринятого: хорошие женщины, или «сестренки», – это те, которые дадут на бутылку, а «телки», они же «метелки», ничего такого не сделают, а следовательно, совершенно неинтересны. По иерархии клювистов на высшей ступени среди женщин стояли доблестные работницы торговли и общепита, сочувствующие благородному делу клювизма и доказывающие свое сочувствие на практике – в долг налить, припрятать бутылочку для братков и т. д., на низшей же – всякие доставалы типа мамаш и прочих блюстительниц трезвости.
   В принципе демарш Житника в сторону «романтизьма» являлся серьезным нарушением заповедей движения, и Ванечка мог бы поставить ему на вид. Мог бы, но как-то не подумал.
   А теперь он вообще был не в состоянии думать.
   Они сидели на кухне, пили чай с вишневочкой. Андрей забавлял Нинку с Таней всякими штукатурскими байками, почерпнутыми из опыта его пребывания в стройотряде. Ванечка молча опрокидывал рюмку за рюмкой, поминутно вскакивал – то еще чаю подогреть, то хлеба нарезать, то сырку. Вишневка его разбирала, но ненадолго, поскольку разбавлялась горячим чаем. Он не столько косел, сколько млел.
   В половине четвертого Таня стала собираться домой, призывая к тому же и Нинку. Андрей, которому явно не хотелось упускать девочек, предложил другой план – пойти прогуляться на Петропавловку, а потом вернуться и с новыми силами продолжить культурное мероприятие. Нинка и Ванечка горячо его поддержали. Таня согласилась. Ведра и сумки со спецовками они поставили в уголок прихожей и прикрыли газеткой.
   В стенах Петропавловки они гуляли в окружении туристов, вне стен – в окружении собачников и их четвероногих друзей. Воздух был томен и тепел. Андрей, ввернувшись фертом между Нинкой и Таней, взявших его под руки с обеих сторон, рассказывал девчонкам всякие истории, связанные с крепостью, которых знал великое множество. Они слушали, затаив дыхание. Потерянный Ванечка поначалу плелся сзади. Постепенно оклемавшись на пленэре, он чуть воспрянул, выдвинулся в один ряд с остальными и даже начал дополнять и поправлять Житника:
   – ...Нет, Петр не медаль с кружкой дал тому мастеру, а приказал выжечь ему на шее орла, и тот мог в любом кабаке показать царево клеймо и бесплатно выпить. Отсюда и жест – щелчок по горлу, в смысле поддать.
   – И откуда вы все знаете? – щуря глазки, вопрошала Нинка.
   – Работа такая, – как бы нехотя отозвался Житник.
   – И где же вы работаете? – настаивала Нинка.
   – Это, Нинон, государственная тайна, – важно изрек Житник, но одновременно с этим Ванечка выпалил:
   – Мы студенты, вообще-то.
   Все рассмеялись.
   – Давайте по мороженому. Я угощаю, – предложил Андрей.
   К Ванечке они вернулись в восьмом часу, завернув на обратном пути по указанию Житника в «Петровский», где купили полтора кило говяжьей вырезки.
   Дома все, кроме Тани, приняли для бодрости по стаканчику портвейна – настоящий «Агдам», в определенных кругах именуемый «ту-ту», как по характеру воздействия (можно отъехать, как на паровозе), так и по цене (два две, по-английски, стало быть, «two two»). Потом взялись за приготовление жаркого. Ванечке, чтобы не путался под ногами, было дано задание сесть в сторонке и наточить ножи. Впервые в жизни он делал это с удовольствием – иначе он просто не знал бы, куда себя деть от смущения.
   В половине девятого сели за стол. В девять Андрей взял гитару. В десять перешли в Ванечкину комнату – в только что отремонтированной гостиной было еще неуютно и грязновато – и затеяли танцы под магнитофон. В половине одиннадцатого Таня собралась уходить, но Нинка с Андреем уговорили ее остаться: мол, завтра все равно выходной, а молодость проходит. Убедили ее, однако, не их доводы, а круглые молящие глаза безмолвного Ванечки. По этому поводу решили продолжить банкет и вновь перешли в кухню.
   Ванечка с завистью смотрел, как ловко Андрей с Нинкой хлопают стакан за стаканом, ничуть не смурея, а только оживляясь все больше и больше, как спокойно и совершенно естественно держится бесподобная Таня, одним своим присутствием превращая славную, но вполне обычную вечеринку в нечто небывалое и сказочное – или так только казалось? Ему мучительно хотелось сбросить с себя сковывавшее его смущение, вписаться наконец – и безумно не хотелось опьянеть, замазать тонкое волшебство этого вечера грубым алкогольным колером. Он определил для себя вариант, показавшийся оптимальным: заварил много кофе и принялся пить его чашка за чашкой, сопровождая каждую крошечной рюмочкой коньяку. Ту же схему он робко предложил Тане. Она ограничилась одной чашкой кофе и половиной рюмочки.
   В четверть двенадцатого Нинка позвонила на вахту и попросила передать Нельке, что задерживается и что завтрашнее гостевание переносится на неделю. В половине двенадцатого она перемигнулась с Андреем, и они потихонечку ретировались в сторону спальни. Ванечка танцевал с Таней и был этим настолько поглощен, что даже не заметил их ухода. Ему казалось, что от Таниных ладоней, одна из которых лежала у него на плече, а другая – на груди, исходит нестерпимо блаженный электрический ток. А его собственные ладони ощущали под тонкой тканью Таниного платья такое... такое божественное... И ему хотелось только одного – чтобы танец не кончался никогда.
   Но мелодия кончилась.
   Он умоляюще посмотрел на Таню.
   – Можно, я поставлю еще раз?
   – Можно, – взглянув ему в глаза, сказала Таня. Они пять раз подряд протанцевали под «Oh, darling» с бессмертного альбома «Битлз» «Abbey Road», среди тогдашних фэнов называемого исключительно «Рубероид».
   На шестой раз уставшая Таня отказалась, и они пошли в кухню пить чай. Из-за дверей родительской спальни доносились страстные Нинкины стоны и пыхтение Андрея. Ванечка покраснел и плеснул себе коньяку.
   – Вообще-то я заканчиваю филологический, – сказал он. – Хочу писать книги. Как... как Юрий Трифонов. Знаешь?
   Этой фразой он, не отдавая себе отчета, хотел, насколько это было вообще возможно, как бы выровняться с ней. Она так прекрасна, а он зато...
   – Не очень хорошо. Я читала его «Другую жизнь» и не совсем поняла. Не доросла, наверное.
   Ванечка изумленно смотрел на нее. Он готов был биться об заклад, что на факультете и один из десяти «Другую жизнь» не читал.
   – А ты вообще из современных кого любишь? «Деревенщиков»? Абрамова, Белова, Астафьева?
   – Не знаю. Мне не очень нравится читать про людей, которые живут почти так же, как я. Зачем тогда читать – просто раскрыл глаза и смотри. Я думаю, что про деревенскую жизнь пишут для тех, кто в большом городе родился и из него не вылезал. У нас – что в Хмелицах, что в общежитии – читают много, особенно девчонки, но все больше классику, историческое, про любовь, про другие страны.
   – Неужели даже Шукшина не читают? – в некотором ужасе спросил Ванечка. Он писал диплом как раз по Шукшину и, по требованию руководителя, сильно напирал на народность.
   – Шукшина? Это который «Калина красная»? Нет, я только кино видела.
   – Понравилось?
   – Разговор понравился, словечки всякие. А сама история – нет. По мне, если сказка, так пусть и будет сказка, и не надо ее за правду выдавать. .
   – Почему сказка? – несколько запальчиво спросил Ванечка.
   – Может быть, где-нибудь так и было, а вот в Хмелицах две женщины на этом сильно пострадали. Тоже «заочницы» были, с уголовниками переписывались. Те им такие письма присылали – целые романы. И страсти роковые, и слезы покаянные, и любовь до гроба, и «молю о свидании»... Одна поехала в Бологое женишка встречать, вернулась через сутки вся оборванная, избитая. Он ее в вокзальный ресторан повел, подпоил, а потом в лесок отвел, ограбить хотел и изнасиловать. Но не рассчитал, тоже выпил хорошо, а она баба крепкая, скрутила его и в милицию волоком отволокла. Но и ей досталось. Он, сволочь, ей нос перебил, а потом, на суде, орал, убить грозился... А со второй еще хуже вышло. Приехал к ней ее красавец, веселый такой, речистый, совсем как в том кино. Месяц пожили в любви и согласии, а потом он исчез со всеми деньгами – четыреста рублей, она на корову копила – и охотничий карабин, который ей после отца остался, прихватил. Потом из этого карабина сторожа в Никольском убили. А этого гада так и не нашли.
   – Да-а, – задумчиво протянул Ванечка. В дипломную работу этот рассказ не вставишь. Но как же она ярко, складно говорит!
   А Таня вполголоса запела:
   Калина красная, Калина вызрела;
   Я у залеточки Характер вызнала...
   Ванечка замолчал с раскрытым ртом. Когда она допела до конца, он хрипло сказал:
   – Спой еще. Пожалуйста.
   Она пела, а он слушал, не замечая ничего – ни свиста чайника на плите, ни сигареты, давно погасшей в пальцах.
   – Устала, – сказала Таня наконец. – Давай пить чай.
   – А хочешь, – сказал Ванечка, наливая ей чаю, – хочешь, я почитаю тебе свои стихи? Только они... ну, понимаешь, не лирические. Я лирику не умею... – Он еще никому не читал своих серьезных стихов. Только так, давал почитать – Житнику и еще одному клювисту, Грише Григоровскому, профессиональному поэту, работавшему в многотиражке Кировского завода. Житник похвалил стихи за язвительность, выругал за философичность и посоветовал изложить то же самое прозой. Григоровский быстренько пробежал глазами и вернул тетрадь Ванечке, пробурчав:
   – Этого никто печатать не станет.
   – Так я и не собираюсь печатать!
   – Тогда зачем было писать?..
   Таня кивнула, и Ванечка дрожащим голосом начал:
   Для нас, больных, весь мир – больница,
   Которую содержит мот,
   Давно успевший разориться.
   Мы в ней умрем от отческих забот,
   Но никогда не выйдем из ворот...
   – Извини, – прервала Таня. – Но я это уже читала. В каком-то журнале. Только не помню автора.
   – Умница! – воскликнул Ванечка. – Правильно. Эти стихи написал Томас Элиот, а у меня это эпиграф. А теперь будет вступление. Представь себе, будто играет духовой оркестр, только очень плохой. Музыканты сбиваются с такта, фальшивят...
   И он затараторил:
   – СКОЛЬ СЛАДКО ВСЕ, ЧТО СЛАДКО. Победный марш в пяти частях с прологом и эпилогом. Пролог: КАБАК ИМЕНИ РЕВОЛЮЦИИ.
 
   Пришел – ну что ж, немного подожди -
   Сегодня, видишь, очередь какая.
   Из-за дверей со стен глядят вожди,
   И музыка гремит, не умолкая.
   Легко желать нам с высоты рублей,
   Чтоб пробка рассосалась у дверей...
 
   Таня больше не прерывала его. Перестав после третьей или четвертой строфы – пытаться вникнуть в смысл, понятный, вероятнее всего, только самому автору, она вслушивалась в мелодию стиха, смотрела в горящие, вдохновенные глаза. Мощная, упругая энергетическая волна поднимала ее и несла куда-то... Ей было хорошо, и она ни о чем не думала...
   – И эпилог, – сказал Ванечка.
 
   Рассвет, кот розовый, скребется в крышу.
   Ветер, кот серый, когтистой лапой в раму.
   Остывший кофе
   Узор врезает в белизну плиты. Портрета нет.
   Глаз льдист, Который был. Пил
   По полстакана жизни в день, Фальшиво пел,
   Забытый грустный анекдот... Вот так.
   Вот так к нам постижение приходит:
   Не звон, а стон.
 
   Он, опустошенный, плюхнулся на табуретку и дрожащей рукой потянулся к бутылке. Таня молчала.
   – Я... ну как? – спросил Ванечка.
   – Еще, – сказала Таня.
   – Но... но ты поняла?
   – А разве стихи обязательно понимать?
   – Слушай... я не думал никогда... А ведь ты права. Права! Тогда я еще почитаю. Это про меня. Автопортрет, так сказать.
 
   Смотрите на – се моралист-идальго.
   Он в плотской связи с утренней звездою.
   Как таз, покрыт небьющейся эмалью
   И на клопах с жасминами настоян.
   Смотрите на – свирепо гложет книжку.
   И нос его стал тонок и прозрачен.
   И знание роняет на манишку
   Тяжелый воск своих кривых печатей.
   Смотрите на – меж оглашенных нищих
   Под вой собак над высосанной костью
   Сидит один и в пальце правду ищет
   И солнце перечеркивает тростью.
 
   – Нет, – сказала Таня. – Это не про тебя. Я знаю таких людей. Они стихов не пишут.
   – Может быть, – согласился Ванечка. – Я не очень хорошо знаю себя.
   Он читал стихи – свои, чужие. Она пела. Потом они пили чай, молчали и не заметили, как наступило утро. Ванечка поднялся, открыл форточку, выбросил туда окурок, подошел к сидящей Тане – и упал перед нею на колени, обняв ее ноги.
   – Ты... – сдавленно проговорил он, – ты должна стать моей женой. Если ты мне откажешь – я умру.
   – Подожди, – сказала она. – Как же так? Мы ведь только сегодня познакомились. Я не знаю...
   – Да-да, – сбивчиво заговорил он. – Тебе надо подумать, получше узнать меня. Конечно. Я понимаю. Только не отказывай мне. Хотя бы сейчас не отказывай, ладно?
   – Ладно, – сказала Таня. – Сейчас не откажу. Ты устал. Тебе надо поспать.
   – А ты?
   – Я не уйду. Обещаю.
   Буквально вытолкав его с кухни, Таня прибрала со стола, поставила чайник, помыла посуду. Потом села за чистый стол, налила себе чаю, задумчиво поглядела в окно. Она сама не могла понять, о чем она думает – мысли прыгали, как лягушки на болотной тропе... Все так странно, так неожиданно.
   Спать не хотелось совсем. Таня пошла в ванную, набрала ведро воды и помыла пол в гостиной, а потом ополоснулась сама и, возвратясь в гостиную, уселась в кресло с журналом «Искусство кино». Она прочла интервью с режиссером Глебом Панфиловым о том, как снимался фильм «Начало», и переводную статью какого-то американца о семейных проблемах Мэрилин Монро и драматурга Артура Миллера, дополненную фотографиями. Таня смотрела на узкое носатое лицо Миллера, и ей почему-то подумалось, что Ванечка, круглолицый и курносый, совсем не Миллера не похож.
   – С чего это я вдруг? – прошептала она. И с этими словами сон все-таки сморил ее.
   Наутро Таня категорически отказалась продолжать возлияния, на чем настаивали Андрей с Нинкой, и стала собираться домой. Ванечка с готовностью вызвался провожать ее и этим потряс Андрея до глубины души – ведь в сумках у них оставался еще изрядный боезапас.
   – Эге, – задумчиво сказал Житник, оказавшись с Нинкой один на один. – Это ж что должно было произойти, чтобы Ларин от выпивки ушел? Впрочем, он увеличил долю каждого. Ну что, Нинон, вздрогнули?
   – Вздрогнули и покатились!
   Ванечка с Таней, держась за руки, шли через Кировский мост. Они молчали. В этот день слова были не нужны.

VIII

   На людях – в своей компании, в Танином общежитии, в кино, просто на улице или в парке – Ванечка бывал свободен, открыт, остроумен. Его одинаково хорошо приняли и Оля с Полей, и Нинка с Нелькой, и общежитские официальные лица. Он неизменно приходил чистым, бритым, трезвым и наутюженным, без цветов и без вина, но обязательно с чем-нибудь сладеньким – и большую часть съедал за вечер сам. Он особенно любил, одолжив у Нинки гитару, примоститься рядом с Таней и весьма немузыкально, но с чувством исполнить что-нибудь веселенькое, как правило, из репертуара Житника. Полное отсутствие голоса и слуха с лихвой восполнялось смешным содержанием песенок и старательностью исполнителя. Слушали его с удовольствием. В «келью» набивались девчонки из соседних номеров и даже ребята – и начинался импровизированный певческий конкурс. Таня участвовала в нем, лишь подпевая, поскольку понимала, что после ее соло никто больше петь не рискнет. Когда гульба затягивалась или становилось особенно шумно, Оля или Поля подходили к Нинке и шептали ей на ухо, после чего та подавала команду, и компания перекочевывала наискосок, в их с Нелькой комнату. В половине двенадцатого Ванечка нехотя поднимался. Вместе с ним поднималась и Таня; она провожала его до Покровки – площади Тургенева, на трамвай. Они болтали, обнимались, целовались на виду у всех, но им ни до кого не было дела. Если нужный трамвай – двойка или тройка – подходил слишком быстро, они пропускали его и ждали следующего, хотя обоим предстояло рано вставать: Тане на работу, а Ванечке в школу к черту на рога, где у него была педагогическая практика.
   Но не всегда вечера в общежитии проходили столь идиллически. Нередко за бутылочкой, которую приносили парни, следовала вторая, третья... и все при активном участии Ванечки. Один раз он так нагрузился, что заснул прямо на Нелькиной кровати, и растолкать его было невозможно. Пришлось ребятам отнести его в свою комнату, где, благо, нашлась свободная койка. По счастью, это произошло еще до приезда его родителей с югов, так что объясняться было не перед кем.
   В квартиру своего воздыхателя Таня приходила с двойственным чувством. Ей нравилось все, что окружало Ванечку, что несло на себе отпечаток его личности – письменный стол, вечно заваленный всякими бумагами, книгами, словарями, тахта с поднятым изголовьем, магнитофонная приставка, соединенная тремя проводами с огромной старой «Беларусью», продавленное кресло, бронзовая пепельница с детской головкой и много-много всяких мелочей, включая край галстука, стыдливо вылезающий из-под тахты. И в самом Ванечке ей нравилось все, даже то, что во всех прочих мужчинах было ей ненавистно – то есть пьяное состояние. Если другие, выпив, становились хамоватыми и развязными, то Ванечка, напротив, делался мил и забавен – сыпал экспромтами в стихах, удивительно весело и добродушно высмеивал тех, кто высмеивал его, когда он бывал трезв, потом становился нежен и застенчив, а потом просто пристраивался в укромном уголочке и засыпал сладким сном.
   Но оказавшись у себя дома наедине с Таней, он становился каким-то странным и немного чужим, особенно если Тане не удавалось разговорить его на тему учебы, музыки, литературы – вообще чего-нибудь не особенно личного. Нет, ей было с ним хорошо и когда он молчал. Было хорошо часами сидеть у него на коленях, ощущать его руку у себя на плече, на шее, на груди, смотреть в светящиеся обожанием глаза на раскрасневшемся лице. Но ей передавалась и его тревожность, совершенно не свойственная ему в другие моменты. Она долго не могла взять в толк, отчего он так робеет – неужели она ему нежеланна, или, может быть, у него не все в порядке по мужской части? – пока однажды, когда Ванечка вышел на кухню ставить чайник, ей вдруг не вспомнился ее давний первый визит в Женину казенную квартиру, ее собственное состояние, предшествовавшее первой близости с мужчиной. И ей стало понятно, что переживает Ванечка, касаясь ее, прижимаясь к ней, гладя ее шелковистые волосы. Но что же делать? Не может же она, женщина, сказать ему: «Ты сними с себя все, ложись, ни о чем не думай – и все будет очень хорошо». Или раздеться самой, не дожидаясь приглашения.
   Таня легла на тахту, заложив руки за голову. Когда вошел Ванечка, она сказала:
   – Погрей меня. Мне что-то зябко... Он подошел к тахте и, опершись на локоть, привалился грудью к ее груди – чуть наискось, так что колени остались на полу – и жаркими, жадными поцелуями принялся покрывать ее лицо, шею. Его свободная рука скользнула ей под юбку и робко полезла вверх. Пальцы его доползли до нижнего края трусиков, стали тянуть, теребить. Таня чуть выгнулась, приподнимая бедра, чтобы облегчить ему задачу...
   – Нет, – выдохнул Ванечка, пряча лицо. – Нельзя... Я слишком люблю тебя, слишком уважаю... Только после свадьбы. Выходи за меня, ну пожалуйста!
   Таня сокрушенно вздохнула.
   – Ты... В тебе вся моя жизнь, моя надежда... Кроме тебя мне ничего не надо, а без тебя... Или ты – или алкоголь, третьего не дано.
   – Какой же ты глупый...
   Двадцать шестого сентября приехали родители, и свидания на квартире прекратились.
   Тридцатого октября Иван Ларин и Татьяна Приблудова, отказавшись от помпезного и суетливого торжества во Дворце бракосочетаний, подали заявление на регистрацию брака в районный загс, что на Скороходова. Поскольку у жениха с невестой не было обстоятельств, требующих ускоренной регистрации, их поставили на январь. Служащая, заносившая в гроссбух паспортные данные, увидев, что невесту зовут Татьяной, порекомендовала двадцать пятое число – Татьянин день. Они подумали и согласились: в январе Тане легко было взять несколько дней отгула, а у Ванечки и вовсе начинались каникулы. На радостях они съели по двести граммов мороженого, сходили в кино и начали исподволь готовиться к свадьбе.
   Ванечка все откладывал решительный разговор с родителями. Он предвидел большой и тяжелый конфликт, а вся его миролюбивая, робкая натура стремилась всяческими способами уходить от конфликтов. Еще больше он опасался, что его поставят перед жестким выбором – выбором, которого он ни за что не хотел делать. У него не было ни малейших сомнений, что мать не примет Таню, а отец, как всегда, примет сторону матери.
   Семейное будущее единственного сына было для Марины Александровны самым чувствительным местом. В последний год она хотя бы раз в неделю непременно задавала Ванечке один и тот же якобы шутливый вопрос:
   – И когда ты у меня женишься?
   Разумеется, она прекрасно понимала, что для молодого человека двадцать один год – отнюдь не тот критический возраст, перевалив который он становится в глазах окружающих безнадежным старым холостяком. Ее вопрос был, в сущности, совсем о другом: ей необходимо было удостовериться, не появились ли у сына какие-нибудь свои, несанкционированные планы на сей счет. Таковые планы следовало либо пресечь в зародыше, либо поставить под свой неукоснительный контроль. Отсутствие матримониальных видов у Ванечки успокаивало Марину Александровну – это означало, по ее мнению, что он пока еще полностью открыт для ее внушения.
   Еще с Ванечкиного десятого класса Марина Александровна присматривалась к девочкам, так или иначе его окружавшим. Она знала, что он дружен с Леночкой Черновой, дочерью самого Дмитрия Дормидонтовича, но ничего сколько-нибудь похожего на «чувство» между ними нет. Знала она и про его школьные безответные влюбленности – в Таню Захаржевскую, юную сестричку друга Никиты, в одноклассницу Люду Соловьеву. Она понимала, что все это пустяки, подростковые увлечения, но в принципе не возражала бы, если бы эти увлечения получили дальнейшее развитие – обе девочки были из приличных семей, воспитанны, хороши собой, особенно Таня. Марине Александровне даже чуть-чуть взгрустнулось, когда она узнала, что Люда рано вышла замуж и переехала в Москву. Зато она обрадовалась, когда на последний Ванечкин день рождения ненадолго заскочила Таня поздравить именинника. Выяснилось, что они с Ванечкой учатся на одном факультете. На другое утро за завтраком мать завела разговор о достоинствах Никитиной сестры, и Ванечка восторженно подхватил эту тему. Но этим все и ограничилось.
   Когда к концу десятого класса стало окончательно ясно, что Ванечка намерен поступать на филологический, Марина Александровна горячо поддержала его решение и пресекла все возражения мужа, ворчавшего, что мужик должен заниматься машинами, железом, а всякие там Блоки, Брюсовы и прочие футуристы – это бабское дело. Павел Иванович угрюмо замолчал, а Марина Александровна принялась устраивать сына на престижный факультет, где учатся девочки из лучших семей города и где ее сыну предоставляется великолепная возможность составить блестящую партию.