Страница:
На причал огромная толпища сбежалась - на него посмотреть. Думали, сойдет образина, бородища до самых глаз, а глаза не людские. А он сошел ясный, спокойный, и улыбался - глядя на землю, на камешки, на щепки там или мазутные пятна, от которых дуреешь, когда возвращаешься. И сразу стопы свои направил в кассу. Однако и двух шагов не прошел - свалился, застонал от боли. Вы, наверное, знаете - какие-то мускулы в ногах слабеют, когда долго не ходишь по твердой земле, без качки, - так вот, он первые метров двести едва на карачках не полз, отдыхал у каждого столба. И вся толпища шла за ним и молчала. А когда он дополз, в кассе и денег таких не оказалось, какие он заработал. Представляете - что такое касса сельдяного флота! Так вот, там не оказалось. Пришлось к нему приставить двоих милицейских, они ему наняли такси и отвезли в банк. Милицейские потом рассказывали, что все пачки у него едва поместились в чемодане, и он оттуда выкидывал в урну сорочки, носки, свитера, белье. Моряки, из его экипажа, ожидали при входе - посидеть с ним в "Арктике", отметить прибытие. Он к ним не вышел, сидел в банке до закрытия, с чемоданом под боком. Не знаю - чего он боялся, никто б его и без милиции не тронул. Ведь он же стал легендой, кто ж осмелится испортить легенду! А может, он просто устал до смерти - и покуда плавал, и когда шел от причала. Та же милиция купила ему билет на "Полярную стрелу", посадила в вагон. Больше из наших его никто не видел. И не встречался он в других местах. Вдруг как-то обнаружилось, что он ни одному человеку не сказал - откуда он, где живет.
Только слава осталась. К ней потом все больше прибавлялось легенд. Кто говорит - он четыре года плавал, кто - пять. Но я вам говорю - два с половиной, а я это знаю от тех, кто был с ним в последнем рейсе. Портовые-то сколько хотите прибавят, а для моряков и год - это слишком много. Вам расскажут - он был горилла, якорь мог выбрать заместо брашпиля, и зубы у него все были стальные, на спор комбинированные тросы - пенька-железо перегрызал. Но это уже такая туфта, что и спорить не о чем. А если вы возьмете старую подшивку - там писали о нем, когда он остался на второй рейс, - увидите его фото: самый средний он, слегка кососкулый, с белесым чубчиком, с прозрачными глазами.
Если подумать, ведь он эти деньги все равно что в тюряге отсидел, а ради чего? Если из-за женщины, кто бы его ждал так долго? А если и ждала какая-нибудь, то писала бы ему, - а ему никто не писал, ни одна душа. Может, он себе дом хотел отгрохать, со всем хозяйством - и это можно выколотить, и не такой ценой. Если быть таким, как он. А он, конечно, был из другого теста. Его бы на все хватило. Я вот часто думал о нем, и никак его не постигну. Но одно я знаю - мне таким не быть, это точно. Вот и вся сказочка.
5
Мы лежали в койках одетые и ждали, когда позовут на выметку.
Девятый день, с утра мы уже - на промысле. Та же вода, синяя и зеленая, и берега те же, миль за тридцать от нас, как горная гряда под снегом, и маячат норвежские крейсера - на границе запретной зоны*. Но простора нет уже, столько скопилось тут всякого промыслового народа - англичане, норвежцы, французы, фарерцы - все шастают по морю, как шары по бильярду, чертят зигзаги друг у дружки под носом. А смотреть приятно на них, на иностранцев: суденышки хотя и мельче наших, но ходят прибранные, борта у них лаком блестят - синие, оранжевые, зеленые, красные, рубка - белоснежная, шлюпки с моторчиками так аккуратно подвешены. И тут влезает наш какой-нибудь - черный, ржавый, все от него чуть не врассыпную. Но и то правда, никто из них больше чем на три недели не ходит, дом под боком, грех не присмотреть за судном, а наши - за сто пять суток - так обносятся, что в порт идти стыдно, выгонят как шелудивых.
* Теперь устанавливается зона запрещенного лова в 200 миль от берега.
И ловят они тоже, будьте здоровы, особенно норвежцы - они свое море знают. Бросают кошельковый невод, обносят его на моторном ботике и тянут себе кошелек - обязательно полный. Полчаса работы - тонна на борту. Потом телевизор идут смотреть. Мне рассказывал один, - он за борт упал и наши не заметили, а норвежцы спасли, - в салонах у них телевизоров штуки по три, не знаешь, на какой смотреть. В одном ковбои скачут, в другом - мультипликация, живот надорвешь, а в третьем - девки в таком виде танцуют - не жизнь, а разложение. А роканы у них какие! Черные, лоснящиеся, опушены белым мехом на рукавах и вокруг лица, в таком рокане спокойно можно по улице ходить примут за пижона.
Сперва мы только присматривались, как другие ловят, штурмана поглядывали в бинокли, потом и сами начали поиск. Но весь день не везло нам, эхолот одну мелочь писал, реденькие концентрации, до ужина мы так и не выметали. Теперь лежи и жди - хоть до полночи, а то и до двух, - а спать нельзя, да и сам не заснешь.
Всегда мы молчим в такие минуты. Даже салаги отчего-то примолкли, то они все перешептывались. Наше настроение им передалось. А какое у нас настроение, перед первой выметкой, - этого я вам, наверное, не объясню. Пароход носится зигзагами, переваливает с галса на галс, и вот-вот поднимут нас, как по тревоге. Видели вы спортсменов перед кроссом? Хочется им бежать? А ведь никто не гонит их. Вот так же и мы. Но только все, что было до этого, - переход там, порядок набирали, притирались друг к другу, - все это были шуточки, а вот теперь-то главное начинается.
Волна била в скулу, разлеталась и шипела на палубе, переборки тряслись от вибрации. И сразу - утихло. Даже отсюда слышно стало, как ветер свистит в вантах. Потом винт залопотал, взбурлил, и кубрик опять затрясся - дали реверс.
- Зачем-то назад пошли, - сказал Алик.
Ванька Обод ответил ему, из-за голенища, нехотя:
- Не поймешь ты. По инерции шли, а теперь встали. Нашли ее.
- Думаешь, нашли рыбу?
- Чего тут думать? Метать надо, а не думать.
Васька Буров надел шапку, вздохнул долгим вздохом.
- Начинаются дни золотые. Рыбу - стране, деньги - жене, сам - носом к волне.
Тот же час захрипело в динамике. Старпом забубнил:
- Палубная команда, выходи готовиться метать сети.
В боцманской каюте хлопнула дверь, дрифтер загрохотал по трапу. И мы стали подбирать с полу непромокаемые наши роканы и буксы*, а под них надели непросыхаемые наши телогрейки и ватные штаны, сунули ноги в сапоги с раструбами, головы покрыли зюйдвестками.
* Буксы - прорезиненные штаны.
Навстречу Шурка проталкивался, прибежал с руля. Там теперь вахтенный штурман заступил. Кто-то сказал Шурке:
- Ну, Шурка, поглядим, какую ты нам рыбу нашел. Так уж говорят рулевому: "Посмотрим на твою рыбу", хотя он, конечно, не ищет, делает, что ему велят. И Шурка ответил, как будто извинялся:
- Эхолот, ребята, верещит - аж бумага дымится. Ну, черти его знают, может, он планктон* пишет.
* Планктон - скопление мельчайших плавающих водорослей и рачков.
Может быть, и планктон. Это мы завтра узнаем. А пока что - оба прожектора зажглись, вся палуба в свету, а за бортом чернота египетская, брызги оттуда хлещут. Мы разошлись по местам, позевывая, поеживаясь, упрятали шеи в воротники. А мое место - у самого капа, надо отдраить круглую люковину у вожакового трюма, в пазы уложить ролик, через него перебросить конец вожака и подать дрифтеру - он его сростит с бухтой, что лежит возле его ног, под левым фальшбортом. А другой конец - сам уже соединяешь с лебедкой. И стой, поглядывай в трюм, как идет вожак, и покрикивай: "Марка! Срост! Марка!" - это чтобы дрифтеру заранее знать, где ему затягивать узел на вожаке, а где руки поберечь от сроста.
В трюме зажглась лампочка, и в первый раз я его увидел - мой вожак: из желтого сизаля, японской выделки. Толщиной в руку удав. Валютой за него, черта, плачено. Он еще на вид шелковый, не побывал в море и пахнет от него "лыжной мазью". А завтра придет ко мне серый и пахнуть будет солью, водорослями и рыбой. И сети тоже запахнут морем, зелень на них потемнеет, и порвутся не в одном месте, латать мы их будем и перелатывать.
"Маркони" нам уже музыку врубил - не слишком громко, чтоб мы команды не прозевали, но как раз для поднятия духа. Дрифтер воткнул нож в палубу и натянул белые перчатки. Да, сказать кому - не поверят, что мы на выметку выходим под звуки джаза и в белых перчаточках. Но уж такая работа бывает тонкая, в брезентовых варежках ее не сделаешь. А перчатки эти - просто некрашенные, и рвутся мгновенно, пар сорок он в клочья сносит за рейс.
Кеп вышел из рубки на крыло. Но не спешил, ждал верную минуту. Наверно, холодно ему было стоять на крыле - не от ветра, а от того, что все смотрели с палубы. Штурман тоже на него смотрел, грудью привалясь к штурвалу.
- Скородумов! - кеп закричал. Дрифтер приставил ладонь к уху. - Какие поводцы готовили?
- На шидисят метров!
Кеп подумал и махнул рукой. Ладно, мол, пусть на шестьдесят. Это серединка на половинку. Обычно от сорока до восьмидесяти заглубляют сети. Тут уже эхолот не поможет - он-то эту рыбу нащупал точно, да мы вперед должны забежать, а как узнаешь - поднимется косяк или опустится, покуда он к нашим сетям подойдет? Море до дна не перегородишь, вся-то сеть - от верхней кромки до нижней - двенадцать метров, попади-ка в эти двенадцать, угадай, на сколько их заглубить!
- Боцман! - опять он крикнул. - Поднять штаговый!
И на фок-мачте, по штагу - к самому клотику - поплыл фонарь с черным шаром. Шар виден днем, а фонарь - ночью. Это значит, мы застолбили косяк, просим других не соваться. Какая б там ни была рыба - она теперь наша, мы ее будем брать.
А штурвал уже положен круто на борт, и пароход летит с креном, чуть не черпает бортом. Описывает циркуляцию. Секунда, еще секунда, и кеп кричит:
- Поехали!
И тут-то все началось. Дрифтер нагнулся, сграбастал всю бухту разом, швырнул ее через планширь. За нею полетели три концевых кухтыля, шлепнулись, зацепились за воду, запрыгали на черной дегтярной волне и - пропали из глаз. И тут же пополз мой вожак - сначала как неживой, а потом зарычал, заскрежетал роликом. Желтый он, пока еще желтый, и вот выползла первая, чернью намазанная, отметка.
- Марка!
Дрифтер уже присел с поводцом в руках, обметывал вокруг вожака выбленочный узел. И на марке - одним рывком! - затянул его, а сам руки в сторону. Первые-то марки легко идут, и у него, и у меня, я их поначалу различал стоя, а потом они замелькали, вожак уже пошел вразгон, и мне тоже пришлось присесть - различать их при лампешке в трюме. Там этот черт носился кругами, отлипая от бухты, змеился тяжелыми кольцами и вылетал с рычанием.
- Марка! Еще марка!
Серега снимал поводцы с вантины, подавал дрифтеру по одному, - но это работа нетрудная, у всех у нас работа нетрудная, а вот у дрифтера главное дело в руках. Привяжи их, попробуй, когда вожак уже разогнался. Его теперь всем хором не остановишь. Зацепится - выворотит к чертям горловину, а она литая, чугунная.
- Срост идет!.. Прошел... Марка! Еще марка!..
Я один из всех палубных имею голос. Даже кеп молчит. Его дело сделано. "Поехали!" - и больше ничего не поправишь. Он постоял и ушел. Ни один кеп не ждет конца выметки. Да и что тут смотреть, завтра посмотрим.
Кухтыли танцевали на волне и пропадали за рубкой. Струились через планширь сети, три километра сетей, - все, что мы тут навязали, уложили. Мы их провожали торжественно, как линейные на параде, - как будто бы с ними уходили и все наши глупости, страхи и тревоги. Я-то знаю, что каждый теперь чувствует. Я ведь на всех местах стоял, а теперь вот стою вожаковым, покрикиваю:
- Марка! Срост! Еще марка! Еще!..
Я и в кухтыльнике был, кидал на палубу кухтыли - там теперь Алик. Подавал их, как Димка теперь подает, помощнику дрифтера - привязать к верхним поводцам. И, как Васька Буров и Шурка, я расправлял сети, сторожил их, чтоб шли без задева. Только вот вожаковым еще не был. Крупные перемены в моей жизни, я прямо растроган, не скрою от вас!
Пожалуй, отсюда мне лучше всего всех видно. Они ко мне стоят спиной или боком. Смотрят в ночное море, куда уходят сети. Смотрят, не отрываясь. Стоят, расставив ноги, на кренящейся палубе, воткнув в нее ножи. И, облитые светом, мы сами светимся, как зеленые призраки, - нездешние этому морю, орловские, рязанские, калужские, вологодские мужики. Летим в черноту, над бездонной прорвой, только желтые поплавки оставляем за собой.
Однако работа есть работа. Она когда-нибудь кончается. Все меньше сетей на палубе, и бухта вожаковая все ниже в трюме.
- Много там? - спросил дрифтер. Совсем он упарился. Почти сотню узлов навязал.
- Сейчас отдохнешь.
И все зашевелились, забормотали кто о чем. Вот и последняя марка вылетела. И тут уж, кто мог уйти, повалили оравой в кубрик. А мне еще чуть работы - люковину задраить, сходить на полубак, посмотреть там, чтобы стояночный трос лежал бы на киповой планке, не терся об планширь. Когда я вернулся, Алик и Димка стояли посреди палубы. И бондарь заливал бочки забортной водой из шланга. Все стихло, ветер сразу улегся - мы уже лежали в дрейфе.
- И больше ничего? - спросил Димка.
Они думали - час уйдет на выметку. А прошло, если хотите, минут десять.
6
И тут стало видно, что и другие все выметали - англичане, норвежцы, французы, фарерцы, наши таллинцы и калининградцы. Все теперь стояли на порядках, ни один огонь не двигался. Россыпь стоячих огней. И отовсюду музыка, со всех судов.
Я сбегал переоделся в курточку и вышел - "погулять по проспекту", пока там в кубрике не улягутся.
Алик пришел ко мне на полубак, сел рядом на бухту канатов. Там еще были штуки три, принайтовленные по-штормовому, однако сел на мою. Тоже погулять вышел. Гуляем и молчим. Вот это самое лучшее.
- Красиво! - он мне говорит.
- Угу!
Оно действительно было красиво - когда прожектора погасли и стало светлее от звезд и топовых огней. Но скучно же говорить про это. Он засмеялся.
- Много лишнего говорится, верно?
- Ой, много.
- Но я не об этом, - он кивнул на море и на огни, - я про выметку. Это, правда, красиво. Я сверху смотрел, из кухтыльника. Грандиозно, старик! Все прямо как викинги... Свинство, если завтра пустыря потянем.
Для него ведь, и правда, это первая была выметка. Я-то их насмотрелся. Но первая всегда волнует.
- Особенно тоже не рассчитывай на завтра, - сказал я ему. - Сейчас не заловится - потом возьмем, к марту. Когда она в фиорды пойдет, с икрой. Там только успевай выбирать.
- Зря мы, наверное, ходим зимой? Лучше бы в марте.
- Да. Если только она калянуса не нажрется. Тогда ее придется шкерить. Потрошить.
- А это трудно?
- Все нелегко. Вообще такого вопроса на пароходе не задавай. Ты ее дома-то хоть шкерил?
- Так, штуки по две, к водке.
- Тонну не пробовал? На холоде, в перчатках без пальчиков. Если палец себе не отшкеришь, считай - повезло.
- А что это - калянус?
- Рачок такой. Когда она его жрет, у ней кишки соль не принимают. Гнить будет.
- А летом она его не жрет?
- Летом она не косякует. Разбегается из фиордов поодиночке.
- Да, это все равно, что выловить Атлантику. - Он вздохнул отчего-то. Спасибо.
- Это за что?
- Ну, как... Теперь вот я кое-что знаю. Покурим?
Он мне протянул пачку, зажег спичку в ладонях. И когда я прикуривал, вдруг он сказал:
- Между прочим, старик, вода от винта вскипает.
- Вон как?
- Да. Это называется "кавитация". Вредная штука, разрушает винт. Когда число оборотов превосходит критическое, на засасывающей стороне появляются пузырьки воздуха. Пар, конечно, не идет, но - все признаки кипения.
- Знаешь!
Он пожал плечами и опять вздохнул.
- Все мы учились понемногу... Возился с подвесными моторами.
- Зачем же ты пошел?
- В корму? А я не пошел. В гальюн забежал. Но я все-таки доставил вам удовольствие?
Я поглядел на него - он красивый был, рослый мальчик; девки его, наверное, любили. Отчего же он с Димкой держался за младшего. Но правда, было в нем что-то - как вам объяснить? - всем его хотелось оберечь, приглядеть за ним - как бы он там подальше был от лебедки, от натянутого троса, не удалился бы невзначай "в сторону моря". За Димкой же никто и не думал смотреть.
- Тяжело тебе плавать?
- Что ты! - он улыбнулся. - Я себя никогда так не чувствовал. Чем тяжелей, тем лучше.
- Вот это здорово!
- Я правду говорю. Рано или поздно, а нужно же себя когда-нибудь сделать. Изменить лицо.
- Это как?
- Не помнишь - у Грина? Читал когда-нибудь? "Алые паруса", кажется. Или - "Бегущая по волнам".
- Ну, предположим.
Не читал я этого Грина. Я вообще про моряков не могу читать. Вот только Джека Лондона уважаю, он правду написал: "Человек никогда не привыкнет к холоду". Знал, что пишет.
- Там это сильно сделано. Как у него вырастали мозоли на руках и менялось лицо... Но я, наверно, слишком много читал. А если задуматься, судьба у меня страшная.
- Чем же так?
- Не тем, что ты думаешь. Никто у меня в тюряге не сидел. Все, слава Богу, живы. Но все так благополучно - десять лет по одной и той же дорожке в школу, два квартала туда, два обратно. Потом - одной и той же дорожкой в институт. Потом в другой. Вот так подохнешь от информации и никогда не увидишь - архипелаг Паумоту... остров Пасхи... или как танцуют таитянки. Только в кино. А сам никогда не будешь сидеть с венком на шее. Который тебе сплели дочери вождя.
- Знаешь, я тоже умру и не увижу.
- А! Не в этом дело! - Он выплюнул окурок за борт. - Ты живешь. Хоть один день из недели врежется в память.
Потому что человек помнит - когда ему было трудно. Как он голодал. Валялся в окопе. Как делили цигарку на троих и ему оставили бычка. А когда он жил в теплой квартире, с ванной и унитазом, это прекрасно, черт дери, а вспомнить нечего...
Хороший мотивчик к нам долетел с какого-то датчанина. Алик его подхватил, стал насвистывать.
- Не надо, - сказал я ему. - Рыбу распугаешь.
- Да, прости. Это одно из ваших уважаемых суеверий. В старое время боцман бы мне линька дал? - Потом забыл, опять засвистал и бросил. Привязалось... Давай еще покурим. Рот нужно чем-то занять.
Я спросил:
- Ты потом, после экспедиции, в институт вернешься?
- Конечно. Куда же еще? Мы себе взяли академический отпуск - так это называется... Хороший способ крупно побездельничать. Но все-таки мы кое-что урвали! Хоть поплавали на сейнере.
- Какой сейнер! На СРТ ходишь.
- Ну да, но как-то не звучит.
Он глядел, улыбаясь, на море и на огни. А я вдруг стал припоминать, где я уже слышал про этот "сейнер". И не этого ли малого я видел тогда в окне, на Володарской? Не он ли там у Лили сидел на подоконнике, справлял сабантуй? Нет, снизу не разглядеть было, и глаза у меня слезились от холода.
- Слушай, - я спросил, - ты мне чего скажи... Вот у вас, когда девки с ребятами соберутся в компании, они - тоже ругаются?
- В смысле?
- Ну, матерно. Как парни.
Очень я удивил его.
- Бывает. И еще как.
- А зачем? Если злиться не на кого.
- Это не от злости. Это - как тебе объяснить? В общем, наверное, комплекс. Все по Фрейду. Ну, она как бы раздевается при всех. Ей это какое-то доставляет удовлетворение, что ли.
- Скажи ты! А парням это - нравится?
- Кому как. Мне, например, не очень.
- Лучше б она вправду разделась?
- Стриптиз? Ну, это совсем другое. Не каждая решится.
- Но ты ж ее все равно после этого не уважаешь?
Он улыбнулся смущенно.
- В остальном они вполне порядочны.
- Которые при всех раздеваются?
- Я же говорю - это совсем другое. Но в общем, ты прав, свинство тут некоторое есть. Но - привыкаешь. Даже трудно себе ее представить без этого. А если подумать - за что они нас любят? Тоже за какое-нибудь небольшое свинство. Я с тобой согласен.
- А я ничего и не говорю. Иди-ка ты спать.
Еще больше я его удивил. Но что-то мне так тошно с ним стало. Оттого, что она была с ним в компании - ну, могла быть, - и хотела перед ним раздеться. Я даже себе представил. Нет, она никаких этих слов не говорит, хоть я от нее и слышал однажды, - а так именно и делает. И он на нее смотрит, смеется, и всей компании весело, и дотронуться можно, она позволит. Черт знает, до чего вот так додумаешься! Ну, может, и не так у них все, как я представляю, но почему бы ей не любить его? Ведь он красивый, рослый мальчик. Язык хорошо так подвешен. А что судьба у него "страшная", - ей-то он как раз впору со своей судьбой.
- Ты, правда, иди. Завтра к шести подымут, не выспишься.
- Посижу еще. Жалко такую красоту упускать.
Господи, я думал - все слова уже в нем кончились.
- Ну, как знаешь.
Я встал и пошел от него.
7
Я бы сходил к "деду", да у него окно не светилось. Наверное, думаю, ушел в машину - сейчас там вахта моториста, а моторист у нас - Юрочка, фрукт изрядный, "дед" ему одному не доверял. Тем более машина сейчас подрабатывала на винт, растягивала порядок.
Я заглянул в шахту - Юрочка, голый до пояса, сидел на верстаке и чего-то там точил на шлифовальном станочке, а "дед" расхаживал по пайолам с масленкой - работал за этого самого Юрочку.
Я скинулся по трапу. Юрочка меня увидел и сделал ручкой.
- Привет курточке!
- Привет культуристам.
- Посвистим, Сеня?
- Посвистим,
- А за что - за бабу или за политику?
- Вчера за политику. Сегодня, значит, - за бабу.
- Итак, Сеня, затронем половой вопрос. Поставим его со всей прямотой. Жить не дает и трудиться творчески.
Это у нас с ним вроде приветствия. На том разговор и кончается. Потому что этот Юрочка глуп, как треска мороженая, и свистеть мне с ним не о чем ни за бабу, ни за политику. А точил он себе ножик. Новая, значит, придурь. В прошлую экспедицию он, говорят, штук двадцать зажигалок выточил - корешам в подарок. Сам-то он не курит, здоровье бережет. Отрастил черт-те какие бицепсы, а бездельник, каких поискать.
А "дед" ходил по пайолам, подливал масла в машину. Не знаю, куда он там подливал, мне и за триста лет в ней не разобраться, слишком много всяких крантиков и винтиков. Я просто люблю смотреть, как он это делает. Вот Юрочка - он к ней почти не прикасается, а ходит чумазый, берет у него в масле хоть выжми. А "дед" - в пиджаке, в сорочке с галстуком, и ни капли масла на нем нет. Он ходил вокруг машины, а она сопела и плевалась как скаженная, но только не в "деда". Вот в чем все дело: таким, как "дед", мне не быть, а таким, как мотыль Юрочка, - охота ли серое вещество тратить?
"Дед" меня заметил, но не подал виду. Ему приятно было, что я смотрю на его машину. Как будто я в ней решил разобраться.
- Алексеич! Поди сюда. - Он уже кончил смазывать и обтирал руки концами. - Послушай-ка.
Ничего я особенного не услышал. Стучала она, как три пулемета. Клапана подпрыгивали на пружинах и плевались в меня. "Дед" наклонился ко мне, к самому уху:
- Вот так должен стучать нормальный двигатель.
- А!..
Юрочка глядел на нас, точил свой ножик и усмехался.
"Дед" пошел по пайолам, вдоль всей машины. Он что-то мне про нее рассказывал, но слышно было плохо. Я и не старался услышать. А потом я, знаете, что сделал? Повернулся и полез наверх по трапу. Я и не думал его обидеть. Просто мне жарко стало, душно и шумно. Я и забыл, что больше он к своим винтикам не вернется, с которыми всю жизнь прожил. Теперь и вспоминать стыдно про свою глупость. Но я так и сделал - повернулся и полез наверх по трапу.
В салоне кандей Вася, в колпаке и в халате, играл с "юношей"* в шахматы. Третий штурман, только что с вахты, ел компот вилкой и подсказывал им обоим. И еще сидел бондарь, читал газеты, которые мы из порта везли. Он все подшивки прочитывает от доски до доски. Все, что хотите, знает и про Вьетнам, и про Лаос. А ходит грязный, как собака, и спит, не раздеваясь. Соседи в кубрике на него жалуются. И злой тоже, как собака, - на всех на свете. А на меня в особенности. Я только зашел - он на меня посмотрел, как будто я у него жену отбил. Или наоборот - сплавил ему свою бывшую. И опять уткнулся в газеты.
* Юнга, помощник повара.
Кандей Вася спросил, глядя на доску:
- Компоту покушаешь?
- Не хочу.
- А чего хочешь?
- Ничего не хочу.
Третьему надоело подсказывать, на меня переключился:
- Чего ходишь, как лунатик? Курточку напялил и ходит. До преступления так можешь довести.
- Может, я тебе ее продать хочу подороже.
- Свистишь! - Он сразу оживился, оскалился, шрам у него побелел. Тогда уж до порта не носи, лучше пусть у меня полежит.
А что, думаю, взять да и отдать ему куртку. Просто так, не за деньги. То-то счастье привалит третьему!
- До порта я еще подумаю. Может, я тебе ее так подарю.
- Катись! Мне так не нужно. Я с тобой по-серьезному...
- По-серьезному она мне в тыщу двести обошлась. Правда. Хочешь расскажу?
- Катись.
Я вышел опять на палубу. Там хоть музыка играла. "Маркони" через трансляцию запустил какую-то эстраду - датскую или норвежскую. Какой-то Макс объяснялся с какой-то Сибиллой. Грустно это, я вам скажу, - слушать, как музыка льется ночью над морем, даже когда она веселая. Она сама по себе, а море - само по себе, его все равно слышно, даже вот когда крохотная волнишка чуть подхлюпывает у обшивки.
Вот что я вспомнил. Есть у "маркони" на пленке одна песенка. Даже и не песенка, а так себе, флейта чего-то тянет, барабан тихонько подгромыхивает даже как будто невпопад. Называется "Ожидание". В горле пощипывает, когда слушаешь.
"Маркони" у нас живет на самой верхотуре, выше и капитана, и "деда", рядом с ходовой рубкой. Повернуться там негде, сплошь аппаратура, и качает его сильнее, чем нас под палубой, и вечно народ толчется. Но я б согласился так жить - ночью ты все равно один, видишь чьи-нибудь огни в иллюминаторе, а что там штурман мурлычет на вахте или треплется с рулевым, это можно не слушать, музыкой заглушить.
Только слава осталась. К ней потом все больше прибавлялось легенд. Кто говорит - он четыре года плавал, кто - пять. Но я вам говорю - два с половиной, а я это знаю от тех, кто был с ним в последнем рейсе. Портовые-то сколько хотите прибавят, а для моряков и год - это слишком много. Вам расскажут - он был горилла, якорь мог выбрать заместо брашпиля, и зубы у него все были стальные, на спор комбинированные тросы - пенька-железо перегрызал. Но это уже такая туфта, что и спорить не о чем. А если вы возьмете старую подшивку - там писали о нем, когда он остался на второй рейс, - увидите его фото: самый средний он, слегка кососкулый, с белесым чубчиком, с прозрачными глазами.
Если подумать, ведь он эти деньги все равно что в тюряге отсидел, а ради чего? Если из-за женщины, кто бы его ждал так долго? А если и ждала какая-нибудь, то писала бы ему, - а ему никто не писал, ни одна душа. Может, он себе дом хотел отгрохать, со всем хозяйством - и это можно выколотить, и не такой ценой. Если быть таким, как он. А он, конечно, был из другого теста. Его бы на все хватило. Я вот часто думал о нем, и никак его не постигну. Но одно я знаю - мне таким не быть, это точно. Вот и вся сказочка.
5
Мы лежали в койках одетые и ждали, когда позовут на выметку.
Девятый день, с утра мы уже - на промысле. Та же вода, синяя и зеленая, и берега те же, миль за тридцать от нас, как горная гряда под снегом, и маячат норвежские крейсера - на границе запретной зоны*. Но простора нет уже, столько скопилось тут всякого промыслового народа - англичане, норвежцы, французы, фарерцы - все шастают по морю, как шары по бильярду, чертят зигзаги друг у дружки под носом. А смотреть приятно на них, на иностранцев: суденышки хотя и мельче наших, но ходят прибранные, борта у них лаком блестят - синие, оранжевые, зеленые, красные, рубка - белоснежная, шлюпки с моторчиками так аккуратно подвешены. И тут влезает наш какой-нибудь - черный, ржавый, все от него чуть не врассыпную. Но и то правда, никто из них больше чем на три недели не ходит, дом под боком, грех не присмотреть за судном, а наши - за сто пять суток - так обносятся, что в порт идти стыдно, выгонят как шелудивых.
* Теперь устанавливается зона запрещенного лова в 200 миль от берега.
И ловят они тоже, будьте здоровы, особенно норвежцы - они свое море знают. Бросают кошельковый невод, обносят его на моторном ботике и тянут себе кошелек - обязательно полный. Полчаса работы - тонна на борту. Потом телевизор идут смотреть. Мне рассказывал один, - он за борт упал и наши не заметили, а норвежцы спасли, - в салонах у них телевизоров штуки по три, не знаешь, на какой смотреть. В одном ковбои скачут, в другом - мультипликация, живот надорвешь, а в третьем - девки в таком виде танцуют - не жизнь, а разложение. А роканы у них какие! Черные, лоснящиеся, опушены белым мехом на рукавах и вокруг лица, в таком рокане спокойно можно по улице ходить примут за пижона.
Сперва мы только присматривались, как другие ловят, штурмана поглядывали в бинокли, потом и сами начали поиск. Но весь день не везло нам, эхолот одну мелочь писал, реденькие концентрации, до ужина мы так и не выметали. Теперь лежи и жди - хоть до полночи, а то и до двух, - а спать нельзя, да и сам не заснешь.
Всегда мы молчим в такие минуты. Даже салаги отчего-то примолкли, то они все перешептывались. Наше настроение им передалось. А какое у нас настроение, перед первой выметкой, - этого я вам, наверное, не объясню. Пароход носится зигзагами, переваливает с галса на галс, и вот-вот поднимут нас, как по тревоге. Видели вы спортсменов перед кроссом? Хочется им бежать? А ведь никто не гонит их. Вот так же и мы. Но только все, что было до этого, - переход там, порядок набирали, притирались друг к другу, - все это были шуточки, а вот теперь-то главное начинается.
Волна била в скулу, разлеталась и шипела на палубе, переборки тряслись от вибрации. И сразу - утихло. Даже отсюда слышно стало, как ветер свистит в вантах. Потом винт залопотал, взбурлил, и кубрик опять затрясся - дали реверс.
- Зачем-то назад пошли, - сказал Алик.
Ванька Обод ответил ему, из-за голенища, нехотя:
- Не поймешь ты. По инерции шли, а теперь встали. Нашли ее.
- Думаешь, нашли рыбу?
- Чего тут думать? Метать надо, а не думать.
Васька Буров надел шапку, вздохнул долгим вздохом.
- Начинаются дни золотые. Рыбу - стране, деньги - жене, сам - носом к волне.
Тот же час захрипело в динамике. Старпом забубнил:
- Палубная команда, выходи готовиться метать сети.
В боцманской каюте хлопнула дверь, дрифтер загрохотал по трапу. И мы стали подбирать с полу непромокаемые наши роканы и буксы*, а под них надели непросыхаемые наши телогрейки и ватные штаны, сунули ноги в сапоги с раструбами, головы покрыли зюйдвестками.
* Буксы - прорезиненные штаны.
Навстречу Шурка проталкивался, прибежал с руля. Там теперь вахтенный штурман заступил. Кто-то сказал Шурке:
- Ну, Шурка, поглядим, какую ты нам рыбу нашел. Так уж говорят рулевому: "Посмотрим на твою рыбу", хотя он, конечно, не ищет, делает, что ему велят. И Шурка ответил, как будто извинялся:
- Эхолот, ребята, верещит - аж бумага дымится. Ну, черти его знают, может, он планктон* пишет.
* Планктон - скопление мельчайших плавающих водорослей и рачков.
Может быть, и планктон. Это мы завтра узнаем. А пока что - оба прожектора зажглись, вся палуба в свету, а за бортом чернота египетская, брызги оттуда хлещут. Мы разошлись по местам, позевывая, поеживаясь, упрятали шеи в воротники. А мое место - у самого капа, надо отдраить круглую люковину у вожакового трюма, в пазы уложить ролик, через него перебросить конец вожака и подать дрифтеру - он его сростит с бухтой, что лежит возле его ног, под левым фальшбортом. А другой конец - сам уже соединяешь с лебедкой. И стой, поглядывай в трюм, как идет вожак, и покрикивай: "Марка! Срост! Марка!" - это чтобы дрифтеру заранее знать, где ему затягивать узел на вожаке, а где руки поберечь от сроста.
В трюме зажглась лампочка, и в первый раз я его увидел - мой вожак: из желтого сизаля, японской выделки. Толщиной в руку удав. Валютой за него, черта, плачено. Он еще на вид шелковый, не побывал в море и пахнет от него "лыжной мазью". А завтра придет ко мне серый и пахнуть будет солью, водорослями и рыбой. И сети тоже запахнут морем, зелень на них потемнеет, и порвутся не в одном месте, латать мы их будем и перелатывать.
"Маркони" нам уже музыку врубил - не слишком громко, чтоб мы команды не прозевали, но как раз для поднятия духа. Дрифтер воткнул нож в палубу и натянул белые перчатки. Да, сказать кому - не поверят, что мы на выметку выходим под звуки джаза и в белых перчаточках. Но уж такая работа бывает тонкая, в брезентовых варежках ее не сделаешь. А перчатки эти - просто некрашенные, и рвутся мгновенно, пар сорок он в клочья сносит за рейс.
Кеп вышел из рубки на крыло. Но не спешил, ждал верную минуту. Наверно, холодно ему было стоять на крыле - не от ветра, а от того, что все смотрели с палубы. Штурман тоже на него смотрел, грудью привалясь к штурвалу.
- Скородумов! - кеп закричал. Дрифтер приставил ладонь к уху. - Какие поводцы готовили?
- На шидисят метров!
Кеп подумал и махнул рукой. Ладно, мол, пусть на шестьдесят. Это серединка на половинку. Обычно от сорока до восьмидесяти заглубляют сети. Тут уже эхолот не поможет - он-то эту рыбу нащупал точно, да мы вперед должны забежать, а как узнаешь - поднимется косяк или опустится, покуда он к нашим сетям подойдет? Море до дна не перегородишь, вся-то сеть - от верхней кромки до нижней - двенадцать метров, попади-ка в эти двенадцать, угадай, на сколько их заглубить!
- Боцман! - опять он крикнул. - Поднять штаговый!
И на фок-мачте, по штагу - к самому клотику - поплыл фонарь с черным шаром. Шар виден днем, а фонарь - ночью. Это значит, мы застолбили косяк, просим других не соваться. Какая б там ни была рыба - она теперь наша, мы ее будем брать.
А штурвал уже положен круто на борт, и пароход летит с креном, чуть не черпает бортом. Описывает циркуляцию. Секунда, еще секунда, и кеп кричит:
- Поехали!
И тут-то все началось. Дрифтер нагнулся, сграбастал всю бухту разом, швырнул ее через планширь. За нею полетели три концевых кухтыля, шлепнулись, зацепились за воду, запрыгали на черной дегтярной волне и - пропали из глаз. И тут же пополз мой вожак - сначала как неживой, а потом зарычал, заскрежетал роликом. Желтый он, пока еще желтый, и вот выползла первая, чернью намазанная, отметка.
- Марка!
Дрифтер уже присел с поводцом в руках, обметывал вокруг вожака выбленочный узел. И на марке - одним рывком! - затянул его, а сам руки в сторону. Первые-то марки легко идут, и у него, и у меня, я их поначалу различал стоя, а потом они замелькали, вожак уже пошел вразгон, и мне тоже пришлось присесть - различать их при лампешке в трюме. Там этот черт носился кругами, отлипая от бухты, змеился тяжелыми кольцами и вылетал с рычанием.
- Марка! Еще марка!
Серега снимал поводцы с вантины, подавал дрифтеру по одному, - но это работа нетрудная, у всех у нас работа нетрудная, а вот у дрифтера главное дело в руках. Привяжи их, попробуй, когда вожак уже разогнался. Его теперь всем хором не остановишь. Зацепится - выворотит к чертям горловину, а она литая, чугунная.
- Срост идет!.. Прошел... Марка! Еще марка!..
Я один из всех палубных имею голос. Даже кеп молчит. Его дело сделано. "Поехали!" - и больше ничего не поправишь. Он постоял и ушел. Ни один кеп не ждет конца выметки. Да и что тут смотреть, завтра посмотрим.
Кухтыли танцевали на волне и пропадали за рубкой. Струились через планширь сети, три километра сетей, - все, что мы тут навязали, уложили. Мы их провожали торжественно, как линейные на параде, - как будто бы с ними уходили и все наши глупости, страхи и тревоги. Я-то знаю, что каждый теперь чувствует. Я ведь на всех местах стоял, а теперь вот стою вожаковым, покрикиваю:
- Марка! Срост! Еще марка! Еще!..
Я и в кухтыльнике был, кидал на палубу кухтыли - там теперь Алик. Подавал их, как Димка теперь подает, помощнику дрифтера - привязать к верхним поводцам. И, как Васька Буров и Шурка, я расправлял сети, сторожил их, чтоб шли без задева. Только вот вожаковым еще не был. Крупные перемены в моей жизни, я прямо растроган, не скрою от вас!
Пожалуй, отсюда мне лучше всего всех видно. Они ко мне стоят спиной или боком. Смотрят в ночное море, куда уходят сети. Смотрят, не отрываясь. Стоят, расставив ноги, на кренящейся палубе, воткнув в нее ножи. И, облитые светом, мы сами светимся, как зеленые призраки, - нездешние этому морю, орловские, рязанские, калужские, вологодские мужики. Летим в черноту, над бездонной прорвой, только желтые поплавки оставляем за собой.
Однако работа есть работа. Она когда-нибудь кончается. Все меньше сетей на палубе, и бухта вожаковая все ниже в трюме.
- Много там? - спросил дрифтер. Совсем он упарился. Почти сотню узлов навязал.
- Сейчас отдохнешь.
И все зашевелились, забормотали кто о чем. Вот и последняя марка вылетела. И тут уж, кто мог уйти, повалили оравой в кубрик. А мне еще чуть работы - люковину задраить, сходить на полубак, посмотреть там, чтобы стояночный трос лежал бы на киповой планке, не терся об планширь. Когда я вернулся, Алик и Димка стояли посреди палубы. И бондарь заливал бочки забортной водой из шланга. Все стихло, ветер сразу улегся - мы уже лежали в дрейфе.
- И больше ничего? - спросил Димка.
Они думали - час уйдет на выметку. А прошло, если хотите, минут десять.
6
И тут стало видно, что и другие все выметали - англичане, норвежцы, французы, фарерцы, наши таллинцы и калининградцы. Все теперь стояли на порядках, ни один огонь не двигался. Россыпь стоячих огней. И отовсюду музыка, со всех судов.
Я сбегал переоделся в курточку и вышел - "погулять по проспекту", пока там в кубрике не улягутся.
Алик пришел ко мне на полубак, сел рядом на бухту канатов. Там еще были штуки три, принайтовленные по-штормовому, однако сел на мою. Тоже погулять вышел. Гуляем и молчим. Вот это самое лучшее.
- Красиво! - он мне говорит.
- Угу!
Оно действительно было красиво - когда прожектора погасли и стало светлее от звезд и топовых огней. Но скучно же говорить про это. Он засмеялся.
- Много лишнего говорится, верно?
- Ой, много.
- Но я не об этом, - он кивнул на море и на огни, - я про выметку. Это, правда, красиво. Я сверху смотрел, из кухтыльника. Грандиозно, старик! Все прямо как викинги... Свинство, если завтра пустыря потянем.
Для него ведь, и правда, это первая была выметка. Я-то их насмотрелся. Но первая всегда волнует.
- Особенно тоже не рассчитывай на завтра, - сказал я ему. - Сейчас не заловится - потом возьмем, к марту. Когда она в фиорды пойдет, с икрой. Там только успевай выбирать.
- Зря мы, наверное, ходим зимой? Лучше бы в марте.
- Да. Если только она калянуса не нажрется. Тогда ее придется шкерить. Потрошить.
- А это трудно?
- Все нелегко. Вообще такого вопроса на пароходе не задавай. Ты ее дома-то хоть шкерил?
- Так, штуки по две, к водке.
- Тонну не пробовал? На холоде, в перчатках без пальчиков. Если палец себе не отшкеришь, считай - повезло.
- А что это - калянус?
- Рачок такой. Когда она его жрет, у ней кишки соль не принимают. Гнить будет.
- А летом она его не жрет?
- Летом она не косякует. Разбегается из фиордов поодиночке.
- Да, это все равно, что выловить Атлантику. - Он вздохнул отчего-то. Спасибо.
- Это за что?
- Ну, как... Теперь вот я кое-что знаю. Покурим?
Он мне протянул пачку, зажег спичку в ладонях. И когда я прикуривал, вдруг он сказал:
- Между прочим, старик, вода от винта вскипает.
- Вон как?
- Да. Это называется "кавитация". Вредная штука, разрушает винт. Когда число оборотов превосходит критическое, на засасывающей стороне появляются пузырьки воздуха. Пар, конечно, не идет, но - все признаки кипения.
- Знаешь!
Он пожал плечами и опять вздохнул.
- Все мы учились понемногу... Возился с подвесными моторами.
- Зачем же ты пошел?
- В корму? А я не пошел. В гальюн забежал. Но я все-таки доставил вам удовольствие?
Я поглядел на него - он красивый был, рослый мальчик; девки его, наверное, любили. Отчего же он с Димкой держался за младшего. Но правда, было в нем что-то - как вам объяснить? - всем его хотелось оберечь, приглядеть за ним - как бы он там подальше был от лебедки, от натянутого троса, не удалился бы невзначай "в сторону моря". За Димкой же никто и не думал смотреть.
- Тяжело тебе плавать?
- Что ты! - он улыбнулся. - Я себя никогда так не чувствовал. Чем тяжелей, тем лучше.
- Вот это здорово!
- Я правду говорю. Рано или поздно, а нужно же себя когда-нибудь сделать. Изменить лицо.
- Это как?
- Не помнишь - у Грина? Читал когда-нибудь? "Алые паруса", кажется. Или - "Бегущая по волнам".
- Ну, предположим.
Не читал я этого Грина. Я вообще про моряков не могу читать. Вот только Джека Лондона уважаю, он правду написал: "Человек никогда не привыкнет к холоду". Знал, что пишет.
- Там это сильно сделано. Как у него вырастали мозоли на руках и менялось лицо... Но я, наверно, слишком много читал. А если задуматься, судьба у меня страшная.
- Чем же так?
- Не тем, что ты думаешь. Никто у меня в тюряге не сидел. Все, слава Богу, живы. Но все так благополучно - десять лет по одной и той же дорожке в школу, два квартала туда, два обратно. Потом - одной и той же дорожкой в институт. Потом в другой. Вот так подохнешь от информации и никогда не увидишь - архипелаг Паумоту... остров Пасхи... или как танцуют таитянки. Только в кино. А сам никогда не будешь сидеть с венком на шее. Который тебе сплели дочери вождя.
- Знаешь, я тоже умру и не увижу.
- А! Не в этом дело! - Он выплюнул окурок за борт. - Ты живешь. Хоть один день из недели врежется в память.
Потому что человек помнит - когда ему было трудно. Как он голодал. Валялся в окопе. Как делили цигарку на троих и ему оставили бычка. А когда он жил в теплой квартире, с ванной и унитазом, это прекрасно, черт дери, а вспомнить нечего...
Хороший мотивчик к нам долетел с какого-то датчанина. Алик его подхватил, стал насвистывать.
- Не надо, - сказал я ему. - Рыбу распугаешь.
- Да, прости. Это одно из ваших уважаемых суеверий. В старое время боцман бы мне линька дал? - Потом забыл, опять засвистал и бросил. Привязалось... Давай еще покурим. Рот нужно чем-то занять.
Я спросил:
- Ты потом, после экспедиции, в институт вернешься?
- Конечно. Куда же еще? Мы себе взяли академический отпуск - так это называется... Хороший способ крупно побездельничать. Но все-таки мы кое-что урвали! Хоть поплавали на сейнере.
- Какой сейнер! На СРТ ходишь.
- Ну да, но как-то не звучит.
Он глядел, улыбаясь, на море и на огни. А я вдруг стал припоминать, где я уже слышал про этот "сейнер". И не этого ли малого я видел тогда в окне, на Володарской? Не он ли там у Лили сидел на подоконнике, справлял сабантуй? Нет, снизу не разглядеть было, и глаза у меня слезились от холода.
- Слушай, - я спросил, - ты мне чего скажи... Вот у вас, когда девки с ребятами соберутся в компании, они - тоже ругаются?
- В смысле?
- Ну, матерно. Как парни.
Очень я удивил его.
- Бывает. И еще как.
- А зачем? Если злиться не на кого.
- Это не от злости. Это - как тебе объяснить? В общем, наверное, комплекс. Все по Фрейду. Ну, она как бы раздевается при всех. Ей это какое-то доставляет удовлетворение, что ли.
- Скажи ты! А парням это - нравится?
- Кому как. Мне, например, не очень.
- Лучше б она вправду разделась?
- Стриптиз? Ну, это совсем другое. Не каждая решится.
- Но ты ж ее все равно после этого не уважаешь?
Он улыбнулся смущенно.
- В остальном они вполне порядочны.
- Которые при всех раздеваются?
- Я же говорю - это совсем другое. Но в общем, ты прав, свинство тут некоторое есть. Но - привыкаешь. Даже трудно себе ее представить без этого. А если подумать - за что они нас любят? Тоже за какое-нибудь небольшое свинство. Я с тобой согласен.
- А я ничего и не говорю. Иди-ка ты спать.
Еще больше я его удивил. Но что-то мне так тошно с ним стало. Оттого, что она была с ним в компании - ну, могла быть, - и хотела перед ним раздеться. Я даже себе представил. Нет, она никаких этих слов не говорит, хоть я от нее и слышал однажды, - а так именно и делает. И он на нее смотрит, смеется, и всей компании весело, и дотронуться можно, она позволит. Черт знает, до чего вот так додумаешься! Ну, может, и не так у них все, как я представляю, но почему бы ей не любить его? Ведь он красивый, рослый мальчик. Язык хорошо так подвешен. А что судьба у него "страшная", - ей-то он как раз впору со своей судьбой.
- Ты, правда, иди. Завтра к шести подымут, не выспишься.
- Посижу еще. Жалко такую красоту упускать.
Господи, я думал - все слова уже в нем кончились.
- Ну, как знаешь.
Я встал и пошел от него.
7
Я бы сходил к "деду", да у него окно не светилось. Наверное, думаю, ушел в машину - сейчас там вахта моториста, а моторист у нас - Юрочка, фрукт изрядный, "дед" ему одному не доверял. Тем более машина сейчас подрабатывала на винт, растягивала порядок.
Я заглянул в шахту - Юрочка, голый до пояса, сидел на верстаке и чего-то там точил на шлифовальном станочке, а "дед" расхаживал по пайолам с масленкой - работал за этого самого Юрочку.
Я скинулся по трапу. Юрочка меня увидел и сделал ручкой.
- Привет курточке!
- Привет культуристам.
- Посвистим, Сеня?
- Посвистим,
- А за что - за бабу или за политику?
- Вчера за политику. Сегодня, значит, - за бабу.
- Итак, Сеня, затронем половой вопрос. Поставим его со всей прямотой. Жить не дает и трудиться творчески.
Это у нас с ним вроде приветствия. На том разговор и кончается. Потому что этот Юрочка глуп, как треска мороженая, и свистеть мне с ним не о чем ни за бабу, ни за политику. А точил он себе ножик. Новая, значит, придурь. В прошлую экспедицию он, говорят, штук двадцать зажигалок выточил - корешам в подарок. Сам-то он не курит, здоровье бережет. Отрастил черт-те какие бицепсы, а бездельник, каких поискать.
А "дед" ходил по пайолам, подливал масла в машину. Не знаю, куда он там подливал, мне и за триста лет в ней не разобраться, слишком много всяких крантиков и винтиков. Я просто люблю смотреть, как он это делает. Вот Юрочка - он к ней почти не прикасается, а ходит чумазый, берет у него в масле хоть выжми. А "дед" - в пиджаке, в сорочке с галстуком, и ни капли масла на нем нет. Он ходил вокруг машины, а она сопела и плевалась как скаженная, но только не в "деда". Вот в чем все дело: таким, как "дед", мне не быть, а таким, как мотыль Юрочка, - охота ли серое вещество тратить?
"Дед" меня заметил, но не подал виду. Ему приятно было, что я смотрю на его машину. Как будто я в ней решил разобраться.
- Алексеич! Поди сюда. - Он уже кончил смазывать и обтирал руки концами. - Послушай-ка.
Ничего я особенного не услышал. Стучала она, как три пулемета. Клапана подпрыгивали на пружинах и плевались в меня. "Дед" наклонился ко мне, к самому уху:
- Вот так должен стучать нормальный двигатель.
- А!..
Юрочка глядел на нас, точил свой ножик и усмехался.
"Дед" пошел по пайолам, вдоль всей машины. Он что-то мне про нее рассказывал, но слышно было плохо. Я и не старался услышать. А потом я, знаете, что сделал? Повернулся и полез наверх по трапу. Я и не думал его обидеть. Просто мне жарко стало, душно и шумно. Я и забыл, что больше он к своим винтикам не вернется, с которыми всю жизнь прожил. Теперь и вспоминать стыдно про свою глупость. Но я так и сделал - повернулся и полез наверх по трапу.
В салоне кандей Вася, в колпаке и в халате, играл с "юношей"* в шахматы. Третий штурман, только что с вахты, ел компот вилкой и подсказывал им обоим. И еще сидел бондарь, читал газеты, которые мы из порта везли. Он все подшивки прочитывает от доски до доски. Все, что хотите, знает и про Вьетнам, и про Лаос. А ходит грязный, как собака, и спит, не раздеваясь. Соседи в кубрике на него жалуются. И злой тоже, как собака, - на всех на свете. А на меня в особенности. Я только зашел - он на меня посмотрел, как будто я у него жену отбил. Или наоборот - сплавил ему свою бывшую. И опять уткнулся в газеты.
* Юнга, помощник повара.
Кандей Вася спросил, глядя на доску:
- Компоту покушаешь?
- Не хочу.
- А чего хочешь?
- Ничего не хочу.
Третьему надоело подсказывать, на меня переключился:
- Чего ходишь, как лунатик? Курточку напялил и ходит. До преступления так можешь довести.
- Может, я тебе ее продать хочу подороже.
- Свистишь! - Он сразу оживился, оскалился, шрам у него побелел. Тогда уж до порта не носи, лучше пусть у меня полежит.
А что, думаю, взять да и отдать ему куртку. Просто так, не за деньги. То-то счастье привалит третьему!
- До порта я еще подумаю. Может, я тебе ее так подарю.
- Катись! Мне так не нужно. Я с тобой по-серьезному...
- По-серьезному она мне в тыщу двести обошлась. Правда. Хочешь расскажу?
- Катись.
Я вышел опять на палубу. Там хоть музыка играла. "Маркони" через трансляцию запустил какую-то эстраду - датскую или норвежскую. Какой-то Макс объяснялся с какой-то Сибиллой. Грустно это, я вам скажу, - слушать, как музыка льется ночью над морем, даже когда она веселая. Она сама по себе, а море - само по себе, его все равно слышно, даже вот когда крохотная волнишка чуть подхлюпывает у обшивки.
Вот что я вспомнил. Есть у "маркони" на пленке одна песенка. Даже и не песенка, а так себе, флейта чего-то тянет, барабан тихонько подгромыхивает даже как будто невпопад. Называется "Ожидание". В горле пощипывает, когда слушаешь.
"Маркони" у нас живет на самой верхотуре, выше и капитана, и "деда", рядом с ходовой рубкой. Повернуться там негде, сплошь аппаратура, и качает его сильнее, чем нас под палубой, и вечно народ толчется. Но я б согласился так жить - ночью ты все равно один, видишь чьи-нибудь огни в иллюминаторе, а что там штурман мурлычет на вахте или треплется с рулевым, это можно не слушать, музыкой заглушить.