Перед такой жалобной мольбой он не устоял. Конечно же, этот прием устроен был не ради него одного, и если он не придет, ничего не сорвется. Его отсутствие заметит одна только Эстер. Но он и вправду, хоть и скрепя сердце, обещал прийти и понимал, что все его рассуждения сводятся для нее к единственному простому вопросу: сдержит ли он слово? Итак, он снова покорился. И вот он здесь, смущенный, растерянный, и хотел бы только одного — очутиться где-нибудь за тридевять земель.
   — Я уверена, тебе будет очень весело! — с живостью говорила между тем Эстер. — Вот увидишь! — Она крепко сжала его руку. — Я тебя познакомлю с кучей всякого народу. Но ты, наверно, голодный. Сперва поди поешь. Тут масса всяких вкусных вещей, все твое любимое. Я нарочно для тебя постаралась. Поди в столовую и подкрепись. А мне еще надо побыть тут, принимать гостей.
   Она отошла поздороваться с вновь прибывшими, а Джордж неловко застыл на месте, исподлобья оглядывая блестящее общество. Выглядел он в эту минуту довольно нелепо. Низкий лоб, обрамленный коротко подстриженными черными волосами, горящие глаза, мелкие и словно сплюснутые черты лица, длинные, чуть не до колен свисающие руки с подогнутыми широкими кистями… больше чем когда-либо он походил на обезьяну, и сходство еще подчеркивал нескладно сидевший на нем смокинг. Заметив его, люди смотрели с недоумением, потом равнодушно отворачивались и продолжали говорить о своем.
   «Так вот они, ее распрекрасные друзья! — смущенно и зло думал Джордж. — Я бы мог заранее догадаться, — бормотал он про себя, сам не зная, о чем это он мог бы догадаться. Такие холеные физиономии, такое в них хладнокровие, самоуверенность и многоопытность, что Джорджу всюду мерещилась оскорбительная усмешка, хотя никто и не думал его задеть и оскорбить. — Я им покажу!» — преглупо проворчал он сквозь зубы, сам не зная, что имеет в виду.
   С этими словами он круто повернулся и, пробираясь через праздничную толчею, двинулся в столовую.
   — Вы знаете… Послушайте!..
   Это говорилось быстро, с жаром, хрипловатым голосом, полным странного очарования — и, заслышав этот голос, миссис Джек невольно улыбнулась тем, кто окружал ее в эту минуту.
   — А вот и Эми! — сказала она. Обернулась и увидела головку лукавой феи в буйном ореоле смоляных кудрей, вздернутый носик, россыпь крохотных веснушек, премилую рожицу, которая излучала прямо-таки мальчишеское восторженное оживление. И подумала: «Какая же она красивая! И есть в ней что-то такое… такая она прелесть, такая чистая душа!»
   Но едва отдав мысленно дань восхищения кудрявой и словно бы совсем юной фее, миссис Джек почувствовала, что это не совсем верно. Нет, у Эми Карлтон было немало разных достоинств, но никто не назвал бы ее чистой. Правду сказать, женщиной с дурной славой она не считалась по одной-единственной причине: даже по меркам Нью-Йорка эта ее слава перешла все пределы. Карлтон была известна всем, и все про нее известно было всем, но что тут правда и каково подлинное лицо под этой очаровательной маской девичьей веселости, этого не знал никто.
   Основные вехи? Что ж, родилась она под счастливейшей звездой, в сказочно богатой семье. Детство ее прошло как у настоящей долларовой принцессы, ее холили и лелеяли, оберегали и ограждали, она росла, точно в золотой теплице, и ни в чем не знала отказа. Потом, как положено всем отпрыскам «сливок общества», училась в самых дорогих заведениях и путешествовала то по Европе, то в Саутгемптон, в Нью-Йорк, на Палм-бич. К восемнадцати годам начала «выезжать в свет» и славилась красотой. К девятнадцати вышла замуж. А к двадцати была уже разведена, и на имя ее легло пятно. Процесс был громкий и скандальный. Даже в ту пору она вела себя столь безнравственно, что муж без труда выиграл дело.
   С тех пор, — а прошло уже семь лет, — жизнь ее невозможно было разметить какими-либо датами. Хоть ей было еще далеко до тридцати, она словно целую вечность провела в беззаконии. Станет кто-нибудь вспоминать иную скандальную историю, связанную с ее именем, и вдруг спохватится, только руками разведет: «Да нет же! Не может быть! Ведь это случилось всего три года назад, а с тех пор она еще успела… да ведь она же…» — и ошеломленно уставится на кудрявую головку юной феи, на вздернутый носик и мальчишески оживленную рожицу, и смотрит с таким чувством, будто перед ним грозная голова Медузы или некая коварная Цирцея, чей возраст — вечность и чье сердце старо, как сама преисподняя.
   И время словно бы теряло смысл, действительность лишалась всякого правдоподобия. Видишь ее, вот как сейчас в Нью-Йорке, — смеющееся олицетворение счастливой невинности в детских веснушках, — а пройдет неделя, отправишься по делам в Париж — и застанешь там ее в сборище гнуснейших распутников; обеспамятев от опиума, оскверненная, перепачканная, наслаждается она объятиями какого-нибудь подонка, так глубоко погрязнув в мерзостной клоаке, словно родилась и выросла в трущобах, а другой жизни никогда и не знала.
   После первого брака и развода она еще дважды была замужем. Второй брак длился всего лишь двадцать часов и признан был недействительным. Третий кончился тем, что муж Эми застрелился.
   А до этих замужеств и после, и в промежутках, и между делом, и заодно, опять и опять, там и тут, на родине и за границей, на семи морях и на любом клочке всех пяти частей света, ныне, и присно, и во веки веков… можно ли ее назвать безнравственной? Нет, так о ней не скажешь. Ибо она была как вольный ветер, а ведь воздух не определишь жалким словечком «безнравственный». Просто она спала со всеми без разбору — с белыми и черными, с желтыми, розовыми, зелеными и лиловыми… но она никогда не была безнравственной.
   То было время, когда романтическая литература воспевала прекрасное, но падшее создание, очаровательную даму в зеленой шляпе, никогда не упускавшую случая согрешить. История эта всем знакома: героиня ее — страдалица, жертва злого рока и несчастного случая, чью погибель повлекли трагические обстоятельства, ей не подвластные, и она за них не в ответе.
   Были люди, которые всячески старались оправдать Эми Карлтон, изображая ее вот такой романтической героиней. Ходили многочисленные легенды о том, что же «впервые толкнуло ее на путь греха». Одна трогательная версия относила начало конца к тому часу, когда восемнадцатилетняя наивная проказница просто из озорства на званом обеде в Саутгемптоне в присутствии множества именитых вдовствующих особ закурила сигарету. По уверениям рассказчиков, этой-то безобидной легкомысленной шуточкой Эми и навлекла на себя беду. Тогда-то, говорили они, титулованные вдовицы и осудили ее окончательно и бесповоротно. Заработали злые языки, как снежный ком росла сплетня, доброе имя девушки вываляли в грязи. Доведенная до отчаяния бедная девочка и правда сбилась с пути истинного — сперва пристрастилась к вину, за вином пошли любовники, а там и опиум, и… и все прочее.
   Разумеется, все это были попросту романтические бредни. Эми и вправду стала жертвой трагического жребия, только сотворила она его своими же руками. Как то было с дражайшим Брутом, вина тут крылась не в расположении звезд, но в ней самой. Ибо, наделенная столь многими редкостными и драгоценными дарами, которых не хватает большинству людей, — богатством, красотою, обаянием, умом и жизненной энергией, — она лишена была воли, стойкости, выдержки. А лишенная всего этого, она оказалась рабою своих преимуществ. Непомерное богатство позволяло ей потакать любым своим прихотям и капризам, и никто никогда не учил ее от чего бы то ни было отказываться.
   В этом смысле она была истинное дитя своего времени. Вся ее жизнь проходила под знаком бешеных скоростей, потрясающих перемен, бурного лихорадочного движения, — неистощимое, оно в самом себе черпало силы и неукротимо, безумно нарастало, не зная ни передышки, ни предела. Она успела всюду побывать, «все видела» — как можно что-либо увидеть из окна скорого поезда, который пожирает восемьдесят миль в час. И, очень быстро истощив запас всего, что можно пересмотреть в калейдоскопе общепризнанных зрелищ и диковинок, давно уже принялась исследовать тайны более причудливые и зловещие. Здесь снова богатство и связи среди сильных мира сего открыли перед нею двери, замкнутые наглухо перед простыми смертными.
   И теперь она была на короткой ноге со многими кружками самых изощренных декадентов «высшего света» в крупнейших городах мира. В своем преклонении перед всем необычным она проникала на самые темные окраины жизни. Ее знакомству с «дном» Нью-Йорка, Лондона, Парижа и Берлина могла бы позавидовать полиция. Да и полиция сквозь пальцы смотрела на опасные похождения этой сказочно богатой женщины. Какими-то путями, которые ведомы лишь власть имущим, финансовым или политическим воротилам, она получила полицейское удостоверение, а с ним — право водить свою низкую и длинную гоночную машину, не соблюдая никаких правил уличного движения. И хоть Эми была близорука, она вихрем носилась по самым оживленным магистралям Манхэттена, да еще полицейские отдавали честь этой летящей мимо бешеной машине. А ведь один автомобиль она уже разбила, и молодой спутник ее при этом погиб, и вдобавок полиция знала, что однажды Эми участвовала в попойке, во время которой был убит один из главарей преступного мира.
   Вот потому-то и казалось, что, при своем богатстве, власти и неистовой энергии, Эми в любой стране может получить все, чего ни пожелает. Когда-то люди говорили: «Ну, что еще Эми начудит в следующий раз?» А теперь говорили иначе: «Да неужели она еще не все перепробовала?»
   Если бы жизнь сводилась только к стремительному движению и острым ощущениям, Эми, кажется, и вправду бы уже всю ее исчерпала. Только и осталось бы — мчаться еще быстрей, испытывать новые перемены, новые неистовства и острые ощущения — до конца. А что в конце? Конец мог быть только один — разрушение, и печать разрушения была уже заметна. Оно отразилось на глазах Эми, зрение ей изменяло, мир представал перед него в искаженном и расщепленном болезненном обличье. Она перепробовала в жизни все — но не пробовала жить. А теперь было уже поздно, слишком давно и слишком непоправимо она сбилась с пути. И оставалось только одно — умереть.
   «Вот если бы все для нее сложилось по-другому!» — с сожалением думали люди, как думала сейчас Эстер Джек, глядя на прелестную чернокудрую головку. И пускались в безнадежные поиски по лабиринтам прошлого: где же секрет, в какую минуту она заблудилась? И твердили: «Беда подстерегала вот здесь… или тут… нет, вон там, видите?.. Ах, если бы…»
   Ах, если бы люди слеплены были не из плоти и крови, не из чувств и страстей, а просто из глины! Если бы!
   — Вы знаете… Послушайте!..
   С этими восклицаниями, в которых так часто выражалась беспредметная восторженность и еле пробудившаяся мысль, Эми выхватила изо рта сигарету и хрипло, порывисто рассмеялась, сразу видно было — ей не терпится всем открыть, что же переполняет ее таким ликованьем.
   — Послушайте! — опять выкрикнула она. — Вы только сравните это с ерундой, которую нам преподносят теперь! Послушайте! Ну, никакого сравнения!
   Она победоносно рассмеялась, словно все и каждый наверняка поняли, что она хотела сказать этими невнятными возгласами, яростно затянулась и вновь рывком отняла от губ сигарету.
   Эми была точно некое светило в тесном кольце спутников, среди которых находился и ее очередной возлюбленный — молодой японец, и его непосредственный предшественник, молодой еврей; теперь весь этот кружок передвинулся к камину и рассматривал висящий над ним портрет миссис Джек. Портрет осыпали похвалами, и он их вполне заслуживал. То была одна из лучших работ Генри Мэллоу в ранний период его творчества.
   — Нет, вы только посмотрите и подумайте, как давно это написано! — торжествующе кричала Эми, показывая на портрет короткими взмахами сигареты. — И какая она тогда была красивая, и сейчас какая красивая! — воскликнула она восторженно, хрипло рассмеялась и с досадой окинула все вокруг горящим взглядом серо-зеленых глаз. — Вы знаете! Просто никакого сравнения! — Она нетерпеливо затянулась сигаретой. И, сообразив, что сказала что-то не то, продолжала почти с отчаянием: — Послушайте! — Она сердито швырнула сигарету в пылающий камин. — Ведь это же так ясно! — пробормотала она, чем окончательно привела слушателей в недоумение. И внезапно обратилась к Стивену Хуку (он все еще стоял тут, в стороне, облокотясь на угол каминной полки), требовательно спросила: — Когда это было, Стив?.. Вы знаете… двадцать лет назад, верно?
   — Да уж не меньше, — с холодной скукой в голосе отозвался Хук. Он беспокойно и смущенно попятился еще дальше и повернулся к подошедшей молодежи чуть ли не спиной. — Я бы даже сказал, около тридцати, — кинул он через плечо и небрежно, равнодушно назвал дату. — По-моему, портрет написан в тысяча девятьсот первом или втором — не так ли, Эстер? — спросил он миссис Джек, которая как раз подошла к кружку Эми. — Примерно в девятьсот первом, не так ли?
   — О чем это вы? — спросила Эстер Джек и тут же продолжала: — А, портрет? Нет, Стив. Он написан в девятьсот… (она спохватилась мгновенно, никто, кроме Хука, этого не заметил)… шестом.
   Тут она уловила на его бледном, скучающем лице тень улыбки и глянула быстро, предостерегающе, но он лишь пробормотал:
   — А… значит, гораздо позже, я и забыл.
   На самом деле он прекрасно помнил, когда закончен был портрет, помнил и месяц, и даже день. И, все еще размышляя о женских причудах, подумал: «До чего все они глупы! Как она не понимает, ведь всякий, кто хоть что-нибудь слышал про Мэллоу, в точности знает, когда написан ее портрет».
   — Ну, конечно, я тогда была совсем девчонкой, — быстро объясняла миссис Джек. — Лет восемнадцати, а то и меньше…
   «И, стало быть, теперь тебе сорок один, а то и меньше! — насмешливо подумал Хук. — Нет, моя милая, тебе во времена этого портрета было все двадцать и ты уже третий год была замужем… и чего ради женщины лгут!» Его разбирала досада и злость… Он смотрел на Эстер — в глазах ее вспыхнул мгновенный испуг, почти мольба. Он проследил за ее взглядом и увидел нескладную фигуру Джорджа Уэббера, тот неловко топтался в дверях столовой, и ему явно было не по себе. «Вот оно что! — подумал Хук. — Этот малый… Наверно, она ему сказала…» Он опять вспомнил ее умоляющий взгляд, и в нем шевельнулась внезапная жалость. Но вслух он только пробормотал равнодушно:
   — Да, конечно, лет вам тогда было немного.
   — Бог ты мой! — воскликнула Эстер Джек. — А ведь я была хороша! — Она сказала это с таким простодушным удовольствием, что в ее словах не осталось и намека на предосудительное тщеславие, и окружающие ласково заулыбались. А у Эми Карлтон вместе с быстрым смешком вырвалось:
   — Ох, Эстер! Честное слово, вы самая… Вы знаете!.. — нетерпеливо крикнула она и тряхнула черными кудрями, будто споря с невидимым противником. — Она и правда…
   — Ну еще бы! — Все лицо миссис Джек задрожало от смеха. — Вы в жизни не видали другой такой красавицы! Я была ну просто загляденье. От меня просто глаз нельзя было оторвать!
   — И сейчас нельзя, дорогая! — закричала Эми. — Я же о том и говорю!.. Дорогая, вы самая-самая… Ведь правда, Стив? — Она как-то неуверенно засмеялась и с лихорадочным нетерпением смотрела на Хука, дожидаясь ответа.
   А он, охваченный ужасом и жалостью, читал в растерянном взгляде этих больных глаз гибель, утрату, отчаяние. Посмотрел на нее свысока из-под устало опущенных век, ледяным тоном уронил: «Что такое?» — скучающе вздохнул и отвернулся.
   Рядом с ним улыбалась Эстер Джек, а сверху, с портрета, смотрела прелестная девушка — та, какою она была когда-то. И его пронзила острая боль: как мучительно, как непостижимо время!
   «Бог ты мой, посмотрите на нее! — подумал он. — Все еще с виду сущий ребенок, все еще хороша, все еще влюблена — да в кого, в мальчишку! И прелестна почти так же, как тогда, когда сам Мэллоу был мальчишкой!»
   В тысяча девятьсот первом году! О, Время! Цифры заплясали, как пьяные, и Стивен потер глаза ладонью. Тысяча девятьсот первый! Сколько веков назад это было? Сколько минуло жизней и смертей и наводнений, сколько миллионов дней и ночей, полных любви и ненависти, страданий и страха, вины, надежд, разочарований и поражений погребено в древних эрах этой чудовищной катакомбы, этого загадочного острова! Тысяча девятьсот первый! Боже милостивый! Доисторическая эра человечества! Да ведь все это было миллионы лет тому назад! С той поры так много всего началось, и кончилось, и забылось — столько безвестных жизней, со всей их правдой и юностью и старостью, столько утекло крови, и пота, и жгучих слез… да он и сам прожил добрую сотню таких жизней. Да, он столько раз жил и умирал, прошел через все эти рождения и смерти и темное забвение, выбивался из сил, боролся, надеялся, погибал века и века, так что самая память бессильна… ощущение времени стерлось… и кажется, все это было вне времени, во сне… Тысяча девятьсот первый! Оглянешься на него сейчас, вот из этой минуты, из этой комнаты, — и он словно Большой Каньон из человеческой плоти, и крови, и нервов, и мозга, и слов, и мыслей, застывший вне времени, окаменевший, уплотнившийся в некий неизменный геологический пласт, погребенный в непостижимых глубинах иных напластований вместе со всеми чепцами, турнюрами и старыми песнями, соломенными шляпами и котелками, цоканьем забытых подков и стуком забытых колес по забытым булыжным мостовым… все это вперемешку со скелетами утраченных идей осталось в едином окаменевшем пласте мира, который давно канул в небытие… а между тем она … Она! Да, конечно же, она, как и он, была частью того мира!
   Она обернулась, заговорила с другим кружком гостей, и Стивен услышал ее слова:
   — Ну, конечно, я знала Джека Рида. Он бывал в доме у Мейбел Додж. Мы были друзьями… Тогда еще Альфред Штиглиц открыл свой салон…
   Знакомые имена! Разве не был и он среди тех людей? Или то было лишь иное перевоплощение, еще один призрак в обманчивом театре теней, что зовется временем? Быть может, он стоял рядом с нею, когда к берегам Америки отплывал «Мейфлауэр»? Уж не были ли они оба пленниками среди покоренных фракийцев? Быть может, он зажигал светильники в шатре, куда она пришла покорить своими чарами владыку Македонского и тем заслужить свободу?.. Все здесь призраки — все, кроме нее! А она — всеядное дитя времени — среди этого необъятного скопища теней одна остается бессмертной, одна верна себе; точно бабочка, она сбрасывала одну за другой оболочки всех своих прежних «я», словно все жизни, которые она прожила, были всего лишь изношенным платьем — и вот она стоит здесь… здесь! Боже праведный! — на истаявшем огарке времени… И лицо ее сияет, как солнышко, словно она вот сейчас услыхала, что завтра настанет золотой век, и ждет не дождется завтрашнего дня, чтоб своими глазами поглядеть, все ли сбудется, как обещано!
   Тут Эстер Джек снова обернулась на голос Эми и вся подалась ей навстречу, будто, если вслушаться повнимательней, в этих сбивчивых восклицаниях все же откроешь какой-то смысл.
   — Вы знаете… Послушайте!.. Право же, Эстер!.. дорогая, вы самая… Это прямо… Вы знаете, когда я вижу вас рядом, я просто не могу… — хрипло вскрикивала Эми, и ее прелестное личико сияло радостью. — Нет, я хочу сказать!.. — Она тряхнула головой, досадливо отшвырнула очередную сигарету и протяжно выдохнула: — Фу, черт!
   Бедное дитя! Бедное дитя! Стивен Хук высокомерно отвернулся, пряча страдающие глаза. Так быстро вырасти и уйти, сгореть и сгинуть, как все мы, смертные. Да, она такая же, как он сам: слишком спешит прожить всю свою жизнь в единый миг, не станет скупиться, предусмотрительно откладывать толику впрок, на грозный час, на черный день… слишком спешит все истратить, все отдать, спалить себя, как ночной мотылек в безжалостных слепящих огнях.
   Бедное дитя! Бедное дитя, — думал Стивен. Наша жизнь такая короткая, мимолетная, преходящая, оба мы отпрыски младшей ветви человечества. А посмотри на этих! Он огляделся: вокруг надменной усмешкой кривятся губы, раздуваются чувственно вырезанные ноздри. Да, эти — более древней закваски, эти не дряхлеют, вечно возрождаются, вечно дерзают, но мудро остерегаются пламени… они-то не сгинут! О, Время!
   Бедное дитя!

16. Решение

   Джордж Уэббер вовсю насладился роскошным угощеньем, так соблазнительно расставленным в столовой, и теперь, утолив голод, уже несколько минут стоял в дверях и созерцал блистательную картину, открывшуюся перед ним в огромной гостиной. Он колебался: то ли смело нырнуть в толпу и поискать — с кем бы можно поговорить, то ли еще отложить пытку и помешкать в столовой. Ведь там осталось немало блюд, которых он даже не попробовал, а это жаль. Но он уже изрядно насытился и едва ли сумеет сделать вид, будто все еще закусывает, так что выбора, пожалуй, нет, надо собраться с духом и постараться не ударить лицом в грязь.
   С ощущением «Ну, делать нечего!» он уже решился — и вдруг заметил Стивена Хука, который был ему давно знаком и симпатичен, и с огромным облегчением направился прямо к нему. Стивен стоял, опершись на каминную полку, и беседовал с какой-то красивой женщиной. Он еще издали увидел Джорджа и, небрежно протянув ему свою мягкую пухлую руку, сказал рассеянно:
   — А, как поживаете?.. Послушайте, у вас есть телефон? — Как обычно, когда Хук действовал движимый чутким и великодушным сердцем, тон его был намеренно безразличен и он делал вид, будто ему нестерпимо скучно. — Я на днях пытался вас отыскать. Может, вы как-нибудь заглянете ко мне и пообедаем вместе?
   По правде говоря, мысль эта пришла ему в голову только сию минуту. Уэббер знал, что слова эти вызваны внезапным порывом сочувствия, желанием подбодрить его — пусть не барахтается в этом сверкающем изысканном водовороте, будто потерпевший кораблекрушение, пусть обретет хоть какую-то опору. С того самого раза, когда он впервые встретился с Хуком и увидел его отчаянную застенчивость и неприкрытый ужас в его взгляде, он понял, что это за человек. Его уже не могли обмануть ни скучливое равнодушие в лице Хука, ни искусно вычурная речь. За этими масками Джордж ощущал чистоту, великодушие, благородство, тоску истерзанной души. И сейчас он с глубокой благодарностью пожал протянутую ему руку, чувствуя себя в эту минуту как растерявшийся пловец, который ухватился именно за то, что поможет ему удержаться в этих пугающих, непостижимых и, пожалуй, даже опасных течениях. Он поспешно, невнятно поздоровался, сказал, что с радостью с ним как-нибудь пообедает… в любой день… когда угодно, и стал подле Хука с таким видом, будто уже не сдвинется отсюда до конца вечера.
   Хук сказал ему несколько слов в своей обычной манере, как бы между делом, и представил своей собеседнице. Джордж попытался занять ее разговором, но, в ответ на все его замечания, она лишь холодно на него смотрела и молчала. Смущенный таким ее поведением, Джордж огляделся по сторонам, словно кого-то искал, и в последнем усилии хоть что-то сказать и сделать вид, будто он вовсе не растерян и не зря озирался по сторонам, он выпалил:
   — Вы… вы не видели где-нибудь здесь Эстер?
   И вмиг почувствовал, как неуклюж и неловок его вопрос, да и нелеп, — ведь хозяйка дома стояла у всех на виду в каких-нибудь пяти шагах от него и беседовала с гостями. И странная молчунья теперь сразу отозвалась, будто только этого и ждала. Обратила к нему ослепительную надменную улыбку и сказала холодно, недружелюбно:
   — Где-нибудь? Да, я думаю, вы ее где-нибудь найдете… где-нибудь вон там. — И она кивком показала в сторону миссис Джек.
   Не слишком остроумный ответ. Едва ли не такой же глупый, как его вопрос, подумалось Джорджу. Да и недружелюбие не обращено против него — просто это дань моде, готовность пренебречь хорошими манерами ради острого словца. Почему же тогда лицо его гневно вспыхнуло? Почему он сжал кулак и обернулся к этой улыбающейся пустышке с такой угрозой в горящем взгляде, словно сейчас накинется и изобьет ее?
   Но, едва приняв эту воинственную позу, он сообразил, что ведет себя, точно сбитый с толку мужлан, и оттого почувствовал себя еще в сто раз неотесанней, чем казался. Он хотел найти какие-то слова, что-то ей ответить, но мозг оцепенел, только лицо и шея так и пылали. Да, конечно, костюм сидит на нем плохо, топорщится вокруг воротничка, и сам он являет собою жалкое зрелище, и эта женщина, — «проклятая сука!» — неслышно пробормотал он, — смеется над ним. Итак, вконец уничтоженный и посрамленный, не столько этой женщиной, сколько сознанием, что ему здесь не место, он повернулся и пошел прочь, ненавидя и себя, и это сборище, а больше всего собственную глупость: зачем пришел?
   И ведь не хотел приходить! Это все Эстер! Она за это в ответе! Она во всем виновата. В полном замешательстве, в неразумном гневе на все и вся он прислонился к стене в другом конце комнаты и, сжимая и разжимая кулаки, свирепо озирался по сторонам.
   Но сама сила и несправедливость этой злости постепенно успокаивала и отрезвляла его. Наконец он понял, до чего все это вышло нелепо, и начал внутренне смеяться и издеваться над собой.
   «Так вот почему ты не хотел идти, — с презрением думал он. — Боялся, что дурацкие слова какой-нибудь невоспитанной идиотки кольнут твою нежную шкуру! Вот болван! Эстер права!»
   Но, в сущности, права ли? Он так спорил с ней, так доказывал, что ради своей работы должен держаться подальше от ее мира. Неужели этим он просто пытался оправдать свою неспособность примениться к светскому обществу? Неужели он пустился во все это теоретизирование лишь для того, чтобы избавить свою столь уязвимую персону от нелепых и унизительных сцен вроде той, которая сейчас разыгралась по его вине?