Джарвис сам ходил по городу и продавал акции нового банка. Их покупали охотно. Он давал понять, что вовсе не думает, будто на этих акциях можно разбогатеть, просто это верное и надежное помещение капитала, так это понимали и покупатели. Основной капитал банка был достаточно скромный — двадцать пять тысяч фунтов, выпущено было двести пятьдесят акций по сто фунтов каждая. Сто акций учредители, включая Джарвиса, разделили между собой, а остальные полтораста распределили в избранном кругу крупнейших коммерсантов. Как говорил Джарвис, банк — детище Либия-хилла, его первая и единственная цель — служить обществу, и потому все должны получать примерно одинаковый доход.
   На таких основаниях был создан Городской коммерческий банк. И кажется, никто и оглянуться не успел, как Джарвис Ригз возвысился до вице-председателя, а потом и председателя правления банка. Бедный юноша добился своего.
   В первые годы этот коммерческий банк в меру процветал, ограничиваясь скромными надежными операциями. Доходы росли неуклонно, хотя и не бросались в глаза. Когда Соединенные Штаты вступили в войну, общее процветание отразилось и на нем. Но после войны, в 1921 году, в делах настало некое временное затишье, пора «переустройства», «отлаживания». А потом двадцатые годы начались всерьез.
   «Что-то носилось в воздухе» — только этим и можно объяснить то, что тогда произошло. Каждый словно чуял возможность быстро и легко разбогатеть. Все волнующе, стремительно росло и ширилось, и казалось, за что ни возьмись, тебя ждут богатство, роскошь, деньги и власть, о каких ты прежде и мечтать не смел; лишь бы хватило храбрости — подходи и бери.
   Джарвис Ригз, как и все прочие, не остался равнодушен к столь заманчивым возможностям. Настало время показать, на что он способен, решил он. Коммерческий банк провозгласил себя «самым процветающим в штате». Но на чем он процветает, об этом реклама умалчивала.
   То было время, когда политическая и деловая верхушка, которая заправляла судьбами города и которая в качестве «вывески» посадила мэром симпатягу Бакстера Кеннеди, начала сосредоточивать свою деятельность вокруг банка. Город рос не по дням, а по часам, жители твердо верили, что их ждут золотые горы, и никто не задумывался над тем, как безрассудно они увеличивают общественный долг. Банк выпускал все новые займы на умопомрачительные суммы, так что под конец кредитная система города обратилась в какую-то шаткую перевернутую вверх дном пирамиду, и даже улицы, по которым спокон веку ходили жители Либия-хилла, больше им не принадлежали. Доходы от этих чудовищных займов помещались в банк. Банк же отдавал эти вклады для частных и личных спекуляций политикам или их сторонникам, пособникам и приверженцам, их друзьям-коммерсантам в виде колоссальных ссуд, выдаваемых под весьма недостоверное и незначительное обеспечение. Таким образом «Обойма», как называли узкий кружок честолюбивых воротил, со временем превратилась в хитроумную широкую сеть, которая оплела все общественное здание города и опутала жизнь тысяч людей. И средоточием всего этого стал банк.
   Но такую сложнейшую сеть безумных финансовых операций, спекуляций и всяческих льгот, какими пользовалась «Обойма», нельзя плести вечно, хоть многие полагали, что конца этому не будет. Должно было наступить время, когда скрытые натяжения и напряжения станут слишком велики, чтобы и дальше выдерживать весь этот груз, время, когда начнутся зловещие сотрясения — признаки надвигающегося краха. Предсказать точно, когда наступит этот час, было нелегко. Когда смотришь на солдата в бою — вот он бежит вперед, вот закружился на месте и рухнул, — можно понять, в какой миг он был сражен. Но невозможно уловить в точности миг, когда человека сразила сама жизнь.
   Так было и с банком и с Джарвисом Ригзом. В одном только не оставалось сомнений: их час настал. И настал задолго до того, как по всей Америке прокатилось эхо чудовищного грохота, с каким падали акции на Уолл-стрит. Событие это, которое отразилось на Либия-хилле, как и на всей стране, вовсе не было первопричиной случившегося. Взрыв, раздавшийся на Уолл-стрит, оказался лишь начальным в череде менее мощных взрывов, которым на протяжении нескольких лет предстояло прогреметь по всей Америке, — взрывов, которые, не оставляя больше места сомнениям и отрицаниям, наконец-то показали, открыли всем взорам потаенные скопления смертоносных газов, что образовались в недрах американской жизни по милости ложного, порочного и прогнившего порядка вещей.
   Задолго до взрыва, которому суждено было погубить его самого, а с ним и весь город, Джарвис Рига ощутил подземные толчки, сотрясающие его детище, и понял, что он обречен и разорен. Скоро это поняли и другие, и еще они поняли, что разорены вместе с Джарвисом. Но не позволили себе в это поверить. Не осмелились. Напротив, они пытались отвести беду, притворяясь, будто ничего худого и нет. И только пустились спекулировать еще безумней, еще неистовей.
   А потом беспечный бодрячок мэр каким-то образом обнаружил то, что кое-кто из его окружения знал уже многие месяцы. Было это весной 1928 года, за два года до того, как банк прекратил платежи. Он тут же отправился к Джарвису Ригзу, сказал ему о своем открытии и заявил, что хочет изъять городские капиталовложения, Банкир смело посмотрел в глаза испуганному мэру и рассмеялся.
   — Чего боитесь, Бакстер? — сказал он. — Это что же, как чуть прижало, так вы в кусты? Хотите изъять городские вклады? Ладно, изымайте. Но предупреждаю: тогда банку конец. Он завтра же закроется. А если он закроется, что станет с вашим городом? Вашему драгоценному городу тоже крышка.
   Мэр побелел и в ужасе посмотрел на банкира. Джарвис Рига наклонился к нему и уже не грозил, но убеждал!
   — Что ж, забирайте свои деньги, если хотите, и губите свой город. Но почему бы не остаться с нами, Бакстер? Мы уж позаботимся, чтобы все обошлось благополучно. — Теперь он улыбался, он пустил в ход все свое обаяние. — У нас временные затруднения, это верно. Но уже через полгода мы опять будем на коне. Ручаюсь. И станем сильнее, чем прежде. Либия-хилл голыми руками не возьмешь (это присловье тогда было очень в ходу). У нас еще все впереди. Но спасение и будущее города сейчас в ваших руках. Так что решайте. Что будете делать?
   И мэр решил. Бедняга.
 
 
   Все шло своим чередом. Время тоже не стояло на месте. Близилась развязка.
   К осени 1929 года поползли неясные слухи, будто в Коммерческом банке не все ладно. Когда в сентябре Джордж ездил домой, он и сам это слышал. Но все сводилось к туманным намекам, и обычно тот, кто шепотом, пугливо их повторял, сам себя обрывал на полуслове!
   — Тьфу! Пустая болтовня. Не может этого быть!. Сами знаете, людям лишь бы языки чесать.
   Но слух продержался всю зиму и к началу марта, как зловещее поветрие, распространился по всему городу. Никто не знал, откуда он исходит. Казалось, его, точно яд, по капле выделяют разум, сердце, душа самого Либия-хилла.
   Никаких видимых причин для паники как будто не было. Коммерческий банк по-прежнему выглядел солидно, деловито и притом торжественно. Через широкие зеркальные окна, выходящие на ту самую Площадь, в залы вливались потоки света, внутри царили чистота и прозрачность. Сама ширина этих окон, казалось, возвещала миру о полнейшей открытости и честности сего учреждения. Казалось, эти окна говорили:
   — Вот он, банк, и вот они, его служащие, и они работают у всех на виду. Смотрите, люди добрые, можете сами убедиться. Мы ничего не скрываем. Банк — это и есть Либия-хилл, а Либия-хилл — это и есть банк.
   Все было нараспашку, и чтобы узнать, что там делается, вовсе не требовалось заходить в помещение. Стой на тротуаре, смотри в окно — и все у тебя как на ладони. Справа окошечки кассиров, а слева, отгороженные невысоким барьером, за роскошными столами красного дерева сидели банковские служащие. За самым большим столом, прямо у барьера, восседал Джарвис Ригз собственной персоной. Восседал — и важно, самонадеянно, тоном, не допускающим возражений, разговаривал с кем-нибудь из клиентов. Восседал — и молниеносно просматривал бумаги, аккуратной кипой возвышающиеся у него на столе. Восседал — и порой отрывался от работы и в глубокой задумчивости уставлялся в потолок или откидывался на спинку вертящегося кресла и слегка покачивался, о чем-то размышляя.
   Все в точности, как всегда.
   А потом грянул гром.
 
 
   Двенадцатое марта 1930 года стало днем, который надолго сохранится в анналах Либия-хилла. Двойная трагедия отлично подготовила сцену для чудовищных недель, которые за ней последовали.
   Если бы в тот день в девять утра все городские колокола ударили в набат, и то весть о закрытии Коммерческого банка не могла бы разнестись быстрей. Она передавалась из уст в уста. И почти тотчас на Площадь со всех сторон хлынули мужчины и женщины с побелевшими от ужаса лицами. Сюда сбегались хозяйки в фартуках, с еще не высохшими от мытья посуды руками; рабочие и механики с еще не остывшими инструментами; коммерсанты и конторские служащие, позабывшие надеть шляпу; молодые матери с младенцами на руках. Казалось, едва услыхав новость, все до единого побросали свои дела и кинулись на улицу.
   Скоро на Площади уже бурлила толпа обезумевших горожан. В отчаянии они снова и снова спрашивали друг друга все о том же — неужели правда? Как же это случилось? Далеко ли зашло?
   Перед самым банком толпа, уже вовсе оглушенная, немного притихла. Рано или поздно каждого притягивала к этим дверям безрассудная надежда: вдруг еще можно убедиться собственными глазами, что все это неправда. Словно медлительное течение среди бурлящей толпы, люди чередой тянулись мимо и, увидев запертые, неосвещенные двери, понимали, что надежды тщетны. Иные просто ошеломленно глядели в одну точку, некоторые женщины стонали и плакали, из глаз сильных мужчин текли слезы, а другие гневно роптали.
   Ибо катастрофа все-таки разразилась, они разорены. Многие потеряли все, что скопили за целую жизнь. Но разорены были не только вкладчики банка. Остальные теперь тоже понимали, что процветание кончилось. Они поняли: крах банка заморозил все их спекуляции, и теперь им уже не выпутаться. Только вчера они исчисляли свои бумажные богатства тысячами и миллионами; а сегодня у них ни гроша, богатства как не бывало, и на каждом бремя долгов, с которыми вовек не расплатиться.
   И они еще не знали, что городское управление тоже обанкротилось, что за этими закрытыми безмолвными дверями навсегда пропали шесть миллионов долларов, принадлежащих городу.
   Незадолго до полудня этого зловещего дня мэр Кеннеди был найден мертвым. И, словно в насмешку над случившимся, труп мэра обнаружил слепец.
   На следствии Судья Рамфорд Бленд показал, что он вышел из кабинета в своем ветхом доме на Площади и направлялся по коридору в уборную, дабы справить нужду. Было темно, сказал он с обычной своей неуловимой улыбкой, половицы скрипели, но это пустяки — он ведь знает дорогу. И захотел бы заблудиться, так не сумел бы. Слышно, как в конце коридора капает вода — неторопливо, непрестанно, однообразно; и притом тянет вонью от жестяного писсуара, так что просто надо идти на запах.
   Он в темноте дошел до двери, толчком ее отворил и вдруг задел за что-то ногой. Наклонился, пошарил белыми тонкими пальцами, и вдруг они погрузились в мокрое, теплое, липкое, дурно пахнущее — в кашу, которая еще пять минут назад была лицом и мозгом живого человека.
   Нет, выстрела он не слышал… На Площади как раз была эта адская суматоха.
   Нет, он понятия не имеет, как тот здесь очутился… просто вошел, наверно, ведь муниципалитет всего в тридцати шагах.
   Нет, он не знает, почему его честь выбрал именно уборную, чтобы пустить себе пулю в лоб… у каждого свой вкус… но уж если захотел стреляться, это место не хуже других.
   Вот так он был найден, этот беспечный, добродушный любитель медлить да откладывать Бакстер Кеннеди, мэр Либия-хилла, — вернее, то, что от него осталось, — найден во тьме, злым слепым стариком.
 
 
   Дни и недели после закрытия банка Либия-хилл являл собой трагическую картину, — ничего похожего в Америке, пожалуй, прежде не видывали. Но в последующие несколько лет все это повторялось снова и снова во множестве городов и городишек, в каждом чуть на свой лад.
   Крах города был пострашней, чем крах банка и развал всей городской экономики и финансов. Правда, когда банк прекратил платежи, вся обширная и сложная система, которая на нем покоилась и ответвления которой проникли во все области городской жизни, рухнула и развалилась. Но, прекратив платежи, банк словно пробил первую брешь, — все обрушилось, обнажив разрушения более глубокие и гибельные, самую суть катастрофы — крах человеческой совести.
   Вот перед вами город, в нем пятьдесят тысяч жителей — и все они так прочно забыли обо всякой честности в делах личных и общественных, не говоря уже о здравом смысле и порядочности, что, когда разразилась катастрофа, им неоткуда было черпать душевные силы, чтобы ей противостоять. Город, можно сказать, пустил себе пулю в лоб. В первые десять дней застрелилось сорок человек, а потом их примеру последовали и другие. И, как водится, многие из тех, кто покончил с собой, были виноваты куда меньше прочих. Остальные — и это было ужасней всего — вдруг столь глубоко осознали свою чудовищную вину, что не в силах были достойно встретить последствия и, точно свора остервенелых псов, вцепились друг другу в глотку. Они взывали о мести, жаждали крови Джарвиса Ригза. Но в них кричала не попранная справедливость, не обманутая невинность, а нечто прямо противоположное. Именно сознание высшей, насмеявшейся над ними бесповоротной справедливости поразившего их удара и сознание, что во всем виноваты они сами, и приводило их в бешенство. Потому-то они разъярились, потому-то и взывали о мщении.
   То, что произошло в Либия-хилле и в других местах, новоявленные экономисты описали в ученых томах как развал «самой системы, капиталистической системы». Да так оно и было. Но это еще далеко не все. В Либия-хилле развал охватил самые разные стороны той жизни, которую постепенно создали для себя эти люди. Тут не просто обратились в ничто текущие счета в банке, рассеялись как дым баснословные доходы, существовавшие только на бумаге, и люди остались нищими, — развал пошел куда глубже. Потерпели крах сами люди, ибо едва сгинули эти символы их внешнего преуспеяния, они повяли, что лишились всего — в себе им не на что опереться, не из чего черпать новые силы. Потерпели крах люди, ибо, обнаружив, что не только их материальные ценности были ложные, но что нет у них и никакого иного достояния, они увидели наконец бессодержательность и пустоту своего бытия. Потому они и кончали самоубийством; а тот, кто не наложил на себя руки, умирал от сознания, что он уже мертв.
   Отчего же так непоправимо пересыхают духовные источники, питающие жизнь народа? Когда видишь на городской улице восемнадцатилетнего юношу, видишь загрубелые рубцы, в какие обратилась его жизнь, и вспоминаешь, каким он был десять лет назад, восьмилетним ребенком, понимаешь, что произошло, хотя причина остается скрытой. Понимаешь, что в какой-то час жизнь этого юноши остановилась в своем развитии и пошла рубцами; и чувствуешь: если бы только найти причину и лекарство, можно бы понять природу крутых переломов в жизни человеческой.
   Должно быть, и в Либия-хилле настал час, когда жизнь остановилась в своем развитии и пошла рубцами. Но ученые-экономисты об этом не тревожатся. Для них это — из области метафизики, их это только раздражает, они не станут ломать над этим голову, они желают заключить истину в тесный загончик, огородить ее колышками из фактов. Напрасный труд. Ссылками на таинственные сложные хитросплетения кредитной системы, на политические и коммерческие интриги, на неустойчивость ценных бумаг, на опасности инфляции, спекуляций и шатких цен либо на процветание и падение банков объясняется далеко не все. Даже собранные все вместе, эти факты не дают ответа на вопрос. Ибо тут есть и еще что сказать.
   Так и с Либия-хиллом.
 
 
   Кто знает, когда именно все это началось? Наверно, когда-то очень давно, в одинокие темные и тихие ночи, когда все жители города лежали в своих постелях и ждали. Чего? Они и сами не знали. Только надеялись: что-то случится — свершится что-то волнующее, неправдоподобное, они вдруг чудесным образом разбогатеют, разомкнется тесный замкнутый круг их жизни и навсегда будет покончено с томительной скукой.
   Но ничего не произошло.
   Меж тем окоченелые сучья поскрипывали в холодном унылом свете уличных фонарей, и скованный скукой город ждал.
   Но порой где-то в глухих проулках открывалась и закрывалась дверь, чуть слышно, крадучись, торопливо шлепали босые ноги, и за старыми потрепанными шторами, на окраине негритянского квартала, давала себе волю мерзкая похоть.
   Порой под покровом ночи в гнусных публичных домах — проклятье, удар, драка.
   Порой в тишине — выстрел, ночное кровопролитье.
   И всегда — тяжкая одышка паровозов, лязг стрелок на сортировочной станции, далеко, у самой реки, и вдруг грохот огромных колес, гул колокола, свист — вопль одиночества, уносящийся на Север, к надежде, к обещанию и воспоминанию о ненайденном мире.
   Меж тем сучья угрюмо поскрипывали в окоченелом свете, десять тысяч человек ждали во тьме, вдалеке выла собака, и вот уже часы на здании суда пробили три.
   Никакого ответа? Возможно ли?.. Тогда пусть те, кто никогда не ждал во тьме — если такие существуют, — сами найдут ответ.
   Но если можно выразить словами то, что говорит душа, если язык может высказать то, что ведомо одинокому сердцу, ответы будут несколько иные, чем те, какие выстраиваются тощими колышками заржавелых фактов. Будут ответы тех, кто ждет, кто еще ничего не сказал.
 
 
   Под звездной необъятностью горной ночи старик Рамфорд Бленд, тот, что прозван Судьей, стоит в своем кабинете у окна, за которым сгустилась тьма, задумчиво поглаживает запавшие щеки и незрячими глазами смотрит на загубленный город. Вечер прохладен и ласков, и воздух напоен мириадами сладостных обещаний. Незримо связанная драгоценная россыпь огней раскинулась по холмам и ожерельем охватила город. Слепой и не видя знает, что они здесь. Задумчиво поглаживает он запавшие щеки и улыбается своей призрачной улыбкой.
   Ночь так прохладна, так сладостна, вот и настала весна. Говорят, в горах еще не бывало такой уймы кизила. Сколько волнующего, потаенного сегодня в ночи — взрыв смеха, и молодые голоса, едва слышные, прерывистые, и танцевальная музыка — как догадаться, что, когда слепой улыбается и задумчиво поглаживает свои запавшие щеки, он видит загубленный город?
   Новое здание суда и муниципалитет сегодня великолепны. Вот только никогда он их не видел, их построили уже после того, как он ослеп. Говорят, их фасады всегда подсвечены скрытыми огнями, точно купол Капитолия в Вашингтоне. Слепой задумчиво поглаживает запавшие щеки. Что ж, им и положено быть великолепными, они стоят немалых денег.
   Под звездной необъятностью горной ночи слышно: что-то трепещет — шелестит молодая листва. И вокруг корней травы что-то сегодня движется в земле. И под корнями трав, под почвой, под влажной от росы пыльцой едва распустившихся цветов что-то живет и движется. Слепой задумчиво поглаживает запавшие щеки. Да, там, внизу, где бодрствует на страже вечный червь, что-то движется в земле. Глубоко, глубоко, там, где под разрушенным домом порождает движенье неутомимый червь.
   Что там сегодня недвижно лежит в земле, там, где бодрствует на страже вечный червь?
   По лицу слепого старика скользит тень улыбки. Вечно бодрствует, движется червь, а множество людей гниет сегодня ночью в могилах, и у шестидесяти четырех черепа пробиты пулями. А еще десять тысяч горожан лежат сегодня ночью в своих постелях, и живого в них осталось одна скорлупа. Они тоже мертвы, хотя еще не похоронены. Они мертвы очень давно, они уже и не помнят, что это значит — жить. И пройдет еще много тягостных ночей, прежде чем и они окажутся среди погребенных мертвецов, там, где бодрствует червь.
   Меж тем неустанно бодрствует на страже бессмертный червь, а слепой поглаживает запавшие щеки, и медленно отводит свои незрячие глаза, и поворачивается спиной к загубленному городу.

26. Раненый фавн

   Через десять дней после краха либия-хиллского банка Рэнди Шеппертон приехал в Нью-Йорк. Он собрался в дорогу неожиданно, не предупредив Джорджа, движимый сразу несколькими побуждениями. Прежде всего надо поговорить с Джорджем — может быть, удастся как-то помочь ему прийти в себя. В письмах Джорджа звучит такое отчаяние, что уже стало за него тревожно. Да и самому необходимо на несколько дней вырваться из Либия-хилла, где все дышит обреченностью, разрушением, смертью. И потом, он ведь теперь свободен, ничего не мешало ему уехать, вот он взял и уехал.
   Он приехал рано утром, в самом начале девятого, у вокзала сел в такси, вышел на Двенадцатой улице и позвонил у дверей. Он долго ждал, позвонил снова, и тогда дверной замок щелкнул и он вошел в плохо освещенный коридор. На лестнице было темно, и казалось, весь дом погружен в сон. Шаги гулко отдавались в тишине. Воздух был спертый, застоявшийся, в сложной смеси запахов можно было различить, как отдает ветхим, рассыпающимся в пыль деревом, истертыми половицами и еле уловимо — давней стряпней, давно съеденным варевом. На площадке второго этажа свет не горел, стояла тьма кромешная, — Рэнди стал шарить рукой по стене, нащупал дверь и громко постучал.
   Через минуту дверь распахнулась, да так, что ее чуть не сорвало с петель, на пороге, точно в раме, возник Джордж — волосы встрепаны, глаза красные со сна, поверх пижамы наскоро накинут старый купальный халат, — и сощурился, вглядываясь во тьму. Рэнди поразился — Джорджа просто узнать нельзя, а ведь они не виделись всего полгода. Лицо его, в котором всегда сохранялось что-то юношеское, даже детское, стало старше и жестче, морщины — глубже. Тяжелая нижняя губа вызывающе и зло выпятилась навстречу пришельцу, в курносом лице — мрачная бульдожья свирепость.
   Оправясь от изумления, Рэнди весело закричал:
   — Эй, погоди! Погоди! Не стреляй! Ты меня не за того принял!
   Знакомый голос ошеломил Джорджа, не вдруг поверил он своим ушам. Потом широко, радостно улыбнулся.
   — Черт возьми! — крикнул он, схватил Рэнди, стиснул его руку, буквально втащил его в комнату, потом чуть отстранил и глядел на него, удивленно и счастливо улыбаясь.
   — Так-то оно лучше, — с притворным облегчением произнес Рэнди, — а то я уж было подумал, ты все время такой.
   И вот они похлопывают друг друга по спине и, как водится между старыми друзьями при встрече, шутливо переругиваются, поддразнивают друг друга. Но почти сразу Джордж вспомнил — а как там банк? Рэнди рассказал ужасающие подробности катастрофы. Джордж весь обратился в слух. Все оказалось еще хуже, чем он себе представлял, и он закидал Рэнди вопросами. Наконец Рэнди сказал:
   — Ну вот, пожалуй, и все. Больше я, кажется, ничего не знаю. Да ладно, об этом после еще потолкуем. Я, главное, хочу знать, как ты. Ты тут сам, часом, не тронулся? От твоих последних писем мне что-то стало не по себе.
   Они так обрадовались друг другу, так им не терпелось поговорить, что оба все еще стояли у дверей. Но сейчас, когда Рэнди с ходу задел больное место, Джордж вздрогнул и, не отвечая, взволнованно зашагал взад-вперед по комнате.
   Рэнди заметил, что вид у друга усталый. Глаза воспаленные, — наверно, недосыпает, небритое лицо кажется измученным. На старом халате не уцелело ни одной пуговицы, пояс-шнур тоже исчез, и Джордж подпоясался старым потрепанным галстуком. И в таком своеобразном одеянии лишь казался еще более усталым и изможденным. Он шагал по комнате и мучительно морщился — видно было, что нервы у него натянуты, — а когда вскидывал глаза, Рэнди читал в них страх.
   Внезапно он остановился, мрачно стиснул зубы и, в упор глядя на Рэнди, спросил:
   — Ладно, выкладывай! Так что они там говорят?
   — Кто? Кто что говорит?
   — Наши, в Либия-хилле. Ты ведь это имел в виду, верно? Они же мне писали и говорили всякое прямо в лицо, так можно представить, что говорят у меня за спиной. Выкладывай, и покончим с этим. Так что же они говорят?
   — Ну, не знаю, по-моему, ничего они не говорят, — сказал Рэнди. — Сперва-то чего только не говорили… да то же самое, что тебе писали. Но с тех пор, как банк прекратил платежи, я, кажется, твоего имени ни разу и не слыхал. У них теперь заботы посерьезней.
   Джордж сперва явно не поверил, потом его отпустило. С минуту он молчал, уставясь в пол. Но чувство облегчения целительным бальзамом разлилось по его взбаламученной душе, и он поднял глаза, широко улыбнулся другу и тут, наконец-то заметив, что Рэнди все еще стоит у самого порога, вспомнил о своих обязанностях хозяина.