Вбери все это взором, огляди, как оглядывал бы поле. Представь, что это твой сад или огород, о ты, кто ищет. Держись по-свойски, не смущайся. Вся эта земля в твоих руках, делай с нею, что хочешь. Не бойся, не так уж она огромна сейчас, когда ты уселся на вершине Скалистых гор. Дотянись, шляпой зачерпни холодной воды из озера Мичиган. Выпей, мы уже пробовали ее на вкус, вот увидишь — отличная свежая вода. Скинь башмаки, погрузи ступни ног в речной ил на дне Миссисипи — в жаркую летнюю ночь это очень освежает. Сорви себе кисть винограда вон там, на севере штата Нью-Йорк, — ягоды уже поспели. Или ухвати арбуз с грядки вой там, в Джорджии. А если хочешь, попробуй, что растет у тебя под боком, в Колорадо. В общем, будь как дома, угощайся, все попробуй на ощупь и на вкус, ко всему приглядись, прикинь масштабы и расстояния. Можешь вволю пастись на этом лужке, не так уж он велик — всего лишь три тысячи миль с востока на запад, всего две тысячи — с севера на юг, а посередине десятками тысяч огней пронзают тьму большие и малые наши города, городишки и поселки, и повсюду ты, кто ищет, увидишь: мы горим в ночи.
   Проберись через расползшуюся на двадцать миль угрюмую неразбериху рельс и стрелок, через трущобы Южного Чикаго — здесь, в некрашеной лачуге, найдешь чернокожего парнишку — и знай, ты, кто ищет: он горит в ночи. За ним — память о хлопковых полях, об унылых, бесплодных, поросших сосняком песчаных равнинах затерянного, заглохшего Юга, и в кругу тощих сосен — еще одна негритянская лачуга, а в ней чернокожая мама и десяток негритят мал мала меньше. Еще дальше в прошлом — плеть надсмотрщика, невольничий корабль, и совсем уже вдалеке — погребальная песнь, доносящаяся из дебрей Африки. А что у него впереди? Обнесенный канатами ринг, слепящие огни, напротив — белый чемпион; гонг, первые удары, а вокруг неоглядным ревущим морем — толпа. Потом молниеносный финт и удар, могучая лапа черной пантеры — и стремительное вращение печатных валов, поток бумажных листов, пахнущих типографской краской! О ты, кто ищет, где он теперь, невольничий корабль?
   Или вон там, в спекшихся от жары предгорьях Юга, перед распахнутыми настежь воротами пожарного депо развалился в скрипучей качалке тощий смуглый парнишка и повествует замирающим от восторга приятелям о том, как он натаскал команду для нынешней блистательной победы. Какие видения горят перед ним, какие грезы им владеют, о ты, кто ищет в ночи? Забитые болельщиками трибуны стадиона, на верхотуре, под палящим солнцем, яблоку некуда упасть, бейсбольное поле — чистый бархат, не чета спекшимся в камень пустырям Джорджии. Нарастающий рев восьмидесяти тысяч глоток, сам знаменитый Гериг сейчас пошлет мяч, а он, мальчишка, ждет, он готов, в худом лице, точно у гончей, не дрогнет ни единый мускул; и вот кивок, условный знак, и — взмах жилистой руки, как взмах хлыста, пулей летит белый мячик, звонко ударяет в лоснящееся гнездо взметнувшейся навстречу рукавицы, поднят вверх большой палец судьи — чистое попадание!
   Или вот в ист-сайдском гетто Манхэттена, за два квартала от Ист-ривер, за квартал от газового завода, где нечем дышать — кишащий людьми кирпичный улей; здесь, забившись в свою душную ячейку, глотая раскаленный воздух, что входит в окошко, распахнутое на пожарную лестницу, отгородясь в жалком подобии уединения от крикливой суеты своих домашних и всего этого кишения двуногих пчел, сосредоточенно читает книгу подросток-еврей. В одной рубашке он сгорбился над столом, под резким светом лампочки без колпака; худое, изможденное лицо все стянуто к большому горбатому носу, за толстыми стеклами очков болезненно щурятся близорукие глаза, лоснящиеся завитки волос откинуты назад с болезненно наморщенного лба. А чего ради? Во имя чего эта мучительная сосредоточенность? Ради чего отчаянные усилия? Ради чего он изо всех сил отгораживается от этой нищеты и убожества, забывает о закопченных кирпичных стенах и ржавых пожарных лестницах, о хриплых криках, о сварах и неумолчном шуме? Ради чего? Да все потому, брат, что он горит в ночи. Ему видится колледж, лекционный зал, сверкающие аппараты в огромных лабораториях, широкая дорога к знанию и научным изысканиям, переворот в науке и мировая слава нового Эйнштейна.
   Итак, каждому может улыбнуться счастье, у каждого, кем бы он ни родился на свет, блестящие возможности и желанная цель впереди, у каждого — право жить, работать, быть самим собой и достигнуть всего, на что хватит мужества и к чему влечет мечта. Знай, о ты, кто ищет: вот что сулит нам Америка.

КНИГА ПЯТАЯ
«ИЗГНАНИЕ И ОТКРЫТИЕ»

   Четыре долгих года провел Джордж Уэббер в Бруклине, а потом вышел на простор, огляделся и решил, что с него довольно. За эти годы он многое узнал и о самом себе и об Америке, а теперь его вновь охватила жажда странствий. Жизнь его всегда, как маятник, раскачивалась между двумя крайностями — от оседлости отшельника к вольному бродяжничеству и от вечных скитаний вновь — к земле. И вот опять не дают покоя старые вопросы: «Куда теперь пойдем? Что будем делать дальше?» — и не утихают, и требуют нового ответа.
   С того часа, когда вышла его первая книга, он думал о том, как написать, как построить следующую. И теперь, казалось ему, он нашел решение. Быть может, не самое верное, единственное, а все же решение. Сотни и тысячи отдельных, разрозненных заметок и записей наконец-то выстроились в его сознании в каком-то определенном порядке. Надо только соединить их в одно целое и заполнить пустоты» — и получится книга. Но Джордж чувствовал, что проделать эту важнейшую работу — все пересмотреть и построить окончательно — сумеет лучше, если сперва круто переломит однообразный ход своего теперешнего существования. Надо увидеть новые места и новые лица, глотнуть иного воздуха, от этого прояснятся мысли и зорче станет глаз.
   Да и неплохо бы на время убраться из Америки. Жизнь тут слишком полна событий, слишком она будоражит и тревожит. Все здесь до того изменчиво и текуче, во всем вкус больших начал и щедрых обещаний, — глядя на это, пьянеешь от восторга, слишком трудно собраться с мыслями и делать свое дело. Быть может, в Старой Европе, где культура более зрелая и вся жизнь — устоявшаяся, прочная, вылепленная наследием веков, меньше вокруг будет такого, что отвлекает от работы. И он решил поехать за границу, в Англию; там он бросит якорь, там, в тихой заводи, найдет покой и закончит свою новую книгу.
   И вот в конце лета 1934 года он отплыл из Нью-Йорка, прямиком направился в Лондон, снял там квартиру и с головой ушел в работу. Всю осень и зиму он провел в Лондоне в добровольном изгнании. Это была для него памятная пора, в ту пору, как ему позже суждено было понять, он открыл для себя новый мир. Все события и ощущения тех дней, все люди, с которыми он тогда встречался, наложили неизгладимый отпечаток на его жизнь.
   А сильней всего повлияла на него тогда встреча там, в чужой стране, со знаменитым американским писателем Ллойдом Мак-Харгом. Все складывалось так, что они не могли не встретиться. И встреча с Мак-Харгом значила для Джорджа бесконечно много, потому что впервые он столкнулся с живым олицетворением самой заветной, самой сокровенной своей мечты. Когда Ллойд Мак-Харг, точно ураган, пронесся через его жизнь, Джордж понял, что впервые перед ним предстала во плоти сама прекрасная Медуза — Слава. Никогда прежде он не заглядывал в лицо этой прекрасной дамы и не видал, что могут сделать с человеком ее сладостные речи. Теперь он увидел все это своими глазами.

32. Мир Дэйзи Парвис

   По приезде в Лондон Джорджу посчастливилось — он снял квартиру на Эбери-стрит. Это жилище уступил ему некий молодой военный, обладатель звучной многосуставной фамилии, какие нередко встречаются в высших кругах английского общества, среди будущих наследников титула. Джордж так и не научился выговаривать полностью столь громкое наименование, достаточно сказать, что владелец его жилища был майор Имярек Имярек Имярек Биксли-Дэнтон.
   Майор был недурен собой — молод, высок, румян, с ладной гибкой фигурой кавалериста. И к тому же приятен в обхождении — до того приятен, что, передавая Джорджу права на свои апартаменты, ухитрился вставить ему в счет огромную сумму — плату за электричество и газ, которые сжег он, майор, в предыдущие два квартала. А электричество и газ, как пришлось потом убедиться Джорджу, в Лондоне стоят дорого. Одно необходимо, чтобы читать и работать не только ночи напролет, но и так называемые дни, когда в окно вползает непроглядная серая муть. А без другого невозможно ни умыться, ни побриться, ни приготовить еду, ни хоть немного согреться. Джордж так и не понял, каким образом приятнейший майор Биксли-Дэнтон ухитрился его провести, но проделано это было очень ловко, полгода Джордж ничего не подозревал, и лишь на полпути домой, в Америку, его осенило: ведь он занимал скромное жилище на Эбери-стрит только шесть месяцев, а оплатил четыре фантастических счета за газ и электричество за целый год!
   Но поначалу Джордж решил, что заключил выгодную сделку, и, пожалуй, так оно и было. Он платил майору Биксли-Дэнтону поквартально (разумеется, вперед) из расчета два фунта десять шиллингов в неделю — и за эти деньги получал (по крайней мере на ночь) в полное свое распоряжение очень небольшой, но истинно лондонский дом. По правде говоря, в фешенебельном квартале, среди своих величественных соседей, построенных роскошно и с размахом, домик этот казался крохотным и совсем не примечательным. В нем было всего три этажа, Джордж поселился на самом верху. Под ним принимал своих больных какой-то врач, а в нижнем этаже помещалась небольшая портняжная мастерская. И врач и портной жили где-то еще, а здесь бывали только днем, и вечерами Джордж оставался в доме единственным обитателем.
   К маленькой портняжной мастерской он сразу исполнился уважения. Сюда постоянно отдавал гладить штаны почтенный и знаменитый ирландский писатель Джеймс Берк, и однажды вечером Джордж имел честь присутствовать при том, как великий человек зашел за ними. То была памятная минута в жизни Джорджа Уэббера. Он чувствовал, что стал свидетелем важного, значительного события. Впервые он столь близко соприкоснулся с интимным миром литературного величия, а ведь почти каждый справедливый человек согласится: много ли на свете такого, что сравнится по интимности с парой штанов? Вдобавок в ту самую минуту, когда мистер Берк вошел в мастерскую и спросил свои брюки, Джордж как раз собирался получить свои. От такого немудреного совпадения он восторженно ощутил, что с этим почтенным джентльменом, перед которым он многие годы преклонялся, его связывают глубочайшее взаимопонимание и полное единство. Теперь и он причастен к великим, он стал своим в кругу избранных! Ему уже слышались чьи-то слова:
   — Да, кстати, вы в последнее время не встречали Джеймса Берка?
   — Ну как же, — небрежно ответит он, — я только на днях с ним столкнулся в мастерской, где нам обоим отглаживают брюки.
   Ночь за ночью работал он у себя на третьем этаже, единственный в эти часы господин и повелитель скромного дома, трудился над построением книги, которая (он на это надеялся, хоть и не смел поверить), быть может, прославится наравне с иными книгами Берка, — и минутами его охватывало престранное, волнующее ощущение чьей-то дружеской близости, словно здесь, под одной с ним крышей, присутствовал и с одобрением взирал на него некий благожелательный дух — и, пока Джордж бодрствовал в ночи, дух этот всем красноречием тишины говорил ему:
   «Трудись, сынок, не теряй мужества, не теряй надежды. Никогда не отчаивайся. Ты не совсем одинок. Мы тоже здесь — мы бодрствуем в ночи, мы ждем, мы одобряем твой труд и твою мечту.
   С совершенным почтением — Брюки Джеймса Берка».
   Среди самых памятных впечатлений от полугода жизни в Лондоне запомнилось Джорджу Уэбберу его знакомство с Дэйзи Парвис.
   Миссис Парвис, поденщица, жила в Хаммерсмите и многие годы работала у «холостых джентльменов» в аристократических кварталах, известных под названиями Мэйфер и Белгрейвия. Джордж как бы получил ее в наследство от майора Биксли-Дэнтона, а уезжая, вернул, чтобы тот затем передал ее следующему холостому джентльмену, который (надеялся Джордж) будет достоин ее верности, преданности, поклонения и смиренного служения. Прежде у Джорджа не бывало никакой прислуги. В детстве, на Юге, он знал чернокожих слуг, в более поздние годы в разных местах, где ему случалось жить, раз или два в неделю приходила какая-нибудь женщина прибрать; но никогда прежде не было у него служанки, которая принадлежала бы ему телом и душой, так, что ее интересы становились неотделимы от его интересов и ее жизнь — от его жизни; никогда еще ни один человек не посвящал себя всецело заботам о его, Джорджа, удобствах и его благополучии.
   По внешности миссис Парвис можно бы считать классическим образчиком такой прислуги. Она была не из тех комических фигур, какие мы столько раз видели на рисунках Белчера и Фила Мэя — не какая-нибудь старая толстуха, закутанная в шаль и с крохотным чепцом времен королевы Виктории на макушке, — таким, кажется, самое место в пивной, да немало их, насквозь пропитанных пивом и злостью, и вправду встречаешь в лондонских пивных. Нет, миссис Парвис была настоящая труженица с большим чувством собственного достоинства. Была она лет сорока с хвостиком, среднего роста, склонная к полноте, светловолосая, голубоглазая и румяная, скромное милое лицо, добрый приветливый нрав; но в ее обращении с посторонними чувствовалась некоторая даже гордость. Она была неизменно учтива, но поначалу держалась с новым хозяином суховато. Придет поутру, и они деловито обсудят планы на весь день: что сготовить на обед, какие продукты надо «припасти», сколько денег придется «выложить».
   — Чего вы желаете нынче на обед, сэр? — скажет, бывало, миссис Парвис. — Вы уже надумали?
   — Нет еще, миссис Парвис. Что вы посоветуете? Дайте сообразить. Вчера у нас была рубленая говядина с брюссельской капустой, верно?
   — Да, сэр, — отвечает миссис Парвис, — а прошлый раз, может, помните, в понедельник мы готовили ромштекс с жареным картофелем.
   — Да, еще как вкусно было. Может, опять сделаем ромштекс?
   — Очень хорошо, сэр, — с безукоризненной учтивостью скажет миссис Парвис, но зазвучит в ее голосе некая нотка, словно бы деликатный, но недвусмысленный намек: дескать, воля ваша, а только выбрать можно бы и получше.
   Джордж улавливает намек, и его тотчас одолевают сомнения.
   — Постойте-ка, — говорит он. — Пожалуй, что-то уж очень часто у нас пошли ромштексы эти самые, верно?
   — Вы их сколько раз заказывали, — спокойно отвечает миссис Парвис, не с упреком, а просто чуть заметно подтверждая истину. — Но, конечно… — Она смолкает на полуслове и ждет.
   — Что ж, ромштекс штука хорошая. Они у нас были первый сорт. Но, может, сегодня для разнообразия что-нибудь другое сделаем? Как по-вашему?
   — Да по-моему оно так, сэр, коли вы не против, — спокойно отвечает миссис Парвис. — Все ж таки приятно когда-никогда и разного поесть, правду я говорю?
   — Ну, конечно. Так на чем порешим, миссис Парвис? Что вы предлагаете?
   — Да вот, сэр, с вашего позволения, бывает хороша копченка с горошком. — Она разрешает себе сказать это чуть менее официально, с капелькой даже воодушевления, в ее голосе к едва уловимой робости, неуверенности в себе примешиваются трогательные теплые нотки. — Я вот по дороге заглянула к мяснику, сэр, так у него нынче копченка очень даже хороша, сэр. Распрекрасная копченка, сэр, — с неподдельным жаром заключает она. — Ну прямо распрекрасная.
   Понятно, после этого Джордж не может признаться в своем невежестве, хотя он не имеет ни малейшего представления — что такое копченка. Он может лишь с восторгом согласиться:
   — Ну, ясно, давайте копченку с горошком! На сегодня лучше не придумаешь!
   — Очень хорошо, сэр.
   Миссис Парвис уже снова замкнулась: сказала это самым официальным тоном — и снова далека и неприступна, будто холодной водой Джорджа окатила.
   Когда имеешь дело с англичанами, тебя нередко ставят в тупик такие вот мгновенные превращения. Только подумаешь, наконец-то барьер рухнул и последние преграды сдержанности преодолены, только пошел душевный, непринужденный разговор — и вдруг эти англичане вновь огораживаются неприступной стеной — и начинай все сначала!
   — А на завтрашнее утро вы что желаете? — продолжает миссис Парвис. — Надумали уже насчет завтрака?
   — Нет, миссис Парвис. А что у нас есть дома? Какие наши запасы?
   — Да уж кончаются, сэр, — признается она. — Яйца хотя есть. И масло еще осталось, и хлеба полбуханки. Чай у нас кончается, сэр. На завтрак можно яичницу, сэр, коли желаете.
   По чуть заметной чопорности ее тона Джордж догадывается, что такой выбор она бы не одобрила, — и говорит поспешно:
   — Нет, нет, миссис Парвис. Чаю, конечно, купите, а с яичницей подождем. Что-то в последнее время мы на нее слишком налегли, как по-вашему?
   — Ваша правда, сэр, — кротко отвечает она. — По крайности три дня кряду у вас все на завтрак яичница. Но коли хотите…
   И опять она умолкает, и это значит: если уж он и дальше намерен питаться яичницей, будет ему яичница.
   — Нет-нет, хватит. А то скоро она, желтоглазая, нам совсем опостылеет, правда?
   Миссис Парвис вдруг закатывается веселым, добродушным смехом.
   — Вот это верно, сэр! — И снова смеется. — Вы уж извините, сэр, что меня смех разобрал, больно смешно вы сказали. Право слово, смех, да и только.
   — Так, может, вы что другое надумаете, миссис Парвис? Только уж яйца покуда оставим.
   — Сэр, а копченую сельдь вы не пробовали? Очень она бывает хороша. — Миссис Парвис опять оттаивает. — Коли вам хочется чего новенького, так копченая сельдь в самый раз. Право слово, сэр.
   — Вот и прекрасно. Пускай будет копченая сельдь.
   — Очень хорошо, сэр. — Миссис Парвис медлит в нерешительности, потом говорит: — Еще вот какое дело, сэр… насчет ужина… я вот подумала…
   — Да, миссис Парвис?
   — Я так думаю, меня ж вечером не бывает, чтоб горячего сготовить, так, может, нам чего отложить на вечер, чтоб вам только разогреть? Я давеча думала, сэр, вы ж сколько работаете, вдруг среди ночи проголодаетесь, так, может, пускай бы у вас была какая еда под рукой, верно я говорю, сэр?
   — Великолепная мысль, миссис Парвис! А что бы вы предложили?
   — Да вот, сэр… — Короткое молчание, тихое раздумье. — Можно, знаете, припасти языка. Ломтик холодного языка — очень, даже вкусно. Я так думаю, среди ночи это вам будет в самый раз. Или, может, ветчинки. Тогда, сэр, вам только взять хлеба с маслом да маринованных огурчиков, а коли желаете, я и фруктового соусу баночку возьму, а уж чай вы и сами заварить сумеете. Правду я говорю, сэр?
   — Да, конечно. Прекрасная мысль. Непременно купите и языка, и ветчины, и фруктового соуса. Ну, теперь все?
   — Вроде все, сэр… — Миссис Парвис еще минуту раздумывает, идет к буфету, распахивает дверцы и заглядывает внутрь. — Вот только сомневаюсь, как у вас насчет пива, сэр… А-а! — Она с удовлетворением кивает. — Так я и знала, сэр, пива маловато. Только две бутылки осталось. Может, припасем еще полдюжины?
   — Давайте. Нет, постойте-ка. Лучше возьмем сразу дюжину, чтобы не так скоро опять все вышло.
   — Очень хорошо, сэр. — Это опять говорится официально, но на сей раз, кажется Джорджу, с одобрением. — А которое вам желательно, темное или светлое?
   — Да я не знаю. Которое лучше?
   — Они оба первый сорт, сэр. Кому какое нравится. Может, светлое малость полегче, сэр, но оба хороши, не прогадаете.
   — Ладно, тогда знаете что? Пожалуй, возьмите по полдюжины того и другого.
   — Очень хорошо, сэр.
   — Спасибо вам, миссис Парвис.
   — И вам также, — произносит она самым сухим, официальным тоном, тихо выходит и неслышно, но решительно затворяет за собой дверь.
 
 
   Проходила неделя за неделей, понемногу миссис Парвис оттаивала и держалась с Джорджем уже не так чопорно. Она все охотней делилась с ним своими мыслями. Не то чтобы она «забывалась», напротив: она всегда «знала свое место». Но, не изменяя сдержанности, свойственной всем английским слугам в обращении с хозяевами, она становилась все внимательней, все преданней, и под конец уже можно было подумать, будто смысл всей ее жизни в том и состоит, чтобы служить Джорджу.
   И, однако, ее преданность была не столь безраздельной и полной, как могло показаться. Часа три-четыре в день она служила другому хозяину, который наравне с Джорджем пользовался ее трудами и пополам с Джорджем их оплачивал. Это был человечек на удивление маленького роста, владелец врачебного кабинета, что помещался этажом ниже. Тем самым, по правде говоря, миссис Парвис делила свою привязанность между двумя господами, но вела она себя как-то так, что у каждого из них было ощущение, словно она предана всей душой лишь ему одному.
   Этот маленький доктор, русский из старорежимных, в царское время был придворным медиком и нажил немалое состояние, которое, разумеется, конфисковали, когда он после революции сбежал за границу. В Англию он явился без гроша в кармане и здесь нажил еще одно состояние практикой, по поводу которой миссис Парвис, движимая вместе и преданностью и гордым равнодушием, сочинила какую-то утешительную сказочку, сам же доктор со временем стал на этот счет совершенно откровенен. Примерно с часу дня и часов до четырех звонок входной двери почти не умолкал и миссис Парвис поминутно шлепала в мягких туфлях вверх и вниз по узкой лестнице, впуская и провожая все новых пациентов.
   Прожив в доме совсем недолго, Джордж сделал касательно этой процветающей врачебной практики прелюбопытное открытие. У них с маленьким доктором телефон был общий — номер оставался тот же, платили они по одному и тому же счету, но переключатель давал возможность каждому разговаривать у себя, по своему отдельному аппарату. Случалось, телефон звонил вечером, когда доктор уже уезжал домой, в Суррей, и Джордж заметил, что звонили всегда женщины. Доктора они спрашивали очень по-разному, у иных в голосе прорывалась отчаянная мольба, другие как-то сладострастно, томно и жалобно ворковали. Доктора нет? Но где же он? Джордж отвечал, что доктор у себя дома, за двадцать миль отсюда, и тогда они чуть не плакали: нет, не может быть, неужели же судьба так жестоко над ними подшутила! А услыхав, что это чистая правда, иной раз спрашивали — может быть, Джордж и сам мог бы им как-нибудь помочь? И волей-неволей надо было отвечать, что он, увы, не врач и придется им искать помощи в другом месте.
   Такие звонки растравили его любопытство, и теперь днем, в докторские приемные часы, он смотрел в оба. Когда звонили у парадного, он каждый раз подходил к окну, и очень быстро его подозрения подтвердились: этот доктор пользовал одних только женщин. Возраст пациенток был самый разный — приходили и совсем молоденькие женщины, и старые ведьмы, и одевались они кто роскошно, а кто более чем скромно, но одно у всех больных было общее: все без исключения носили юбки. У этой двери ни разу не позвонил мужчина.
   Порой Джордж принимался поддразнивать миссис Парвис насчет этой бесконечной череды посетительниц и вслух размышлял о том, как же доктор их лечит. Но миссис Парвис отлично умела обманывать себя — дар, очень распространенный среди людей ее положения, хотя, конечно, присущий отнюдь не только им. Несомненно, она догадывалась о многом, что происходило этажом ниже, но ее верность любому хозяину оставалась неколебимой — и когда Джордж начинал уж очень приставать с расспросами, она сразу уходила в свою раковину, отвечала туманно: толком она в таких делах не разбирается, но, думается ей, доктор вроде лечит «от больных нервов».
   — Какие же это болезни он лечит? — спрашивал Джордж. — У мужчин ведь тоже нервы бывают не в порядке?
   — А-а. — Миссис Парвис, по своему обыкновению, многозначительно кивала. — А-а, вот тут-то вы его и поймали.
   — Кого поймал, миссис Парвис?
   — Ответ. Вся беда от этих… как бишь… от современных темпов. Так доктор говорит, — продолжала она высокомерно, тем непререкаемым тоном, каким всегда ссылалась на маленького врача и повторяла его высказывания. — Вся беда в том, что нынче жизнь больно торопливая — люди все по ужинам да по коктейлям, ночей не спят и все такое. В Америке вроде жизнь и еще того хуже. Ну, может, и не хуже, — поспешно поправилась миссис Парвис, испугавшись, что неосторожными словами уязвила патриотические чувства Джорджа. — Я ж там не была, откуда мне знать, правда?
   Америку она себе представляла главным образом по бульварным газетенкам, которые читала весьма усердно, и рисовались ей такие восхитительно несообразные картины, что у Джорджа не хватило мужества ее разочаровать. И он почтительно с нею согласился и даже несколькими тонкими намеками еще подкрепил ее уверенность, будто почти все американки только тем и заняты, что разгуливают по званым вечерам и пьют коктейли, а спать и вовсе никогда не ложатся.
   — Ну вот, — сказала миссис Парвис, удовлетворенно и понимающе кивая, — стало быть, вы сами знаете, какие они есть, эти современные темпы. — И, помедлив долю секунды, докончила: — Стыд и срам это, вот что я вам скажу!