Всматриваясь в мрачную глубь этой пещеры, можно было увидеть невероятнейшее, несомненно единственное в своем роде, собрание самого разнообразного негритянского хлама. И в первом этаже, и в подвале хлам этот громоздился до потолка, вперемешку, словно его изверг из пасти какой-то гигантский паровой экскаватор. Тут были ломаные кресла-качалки, комоды с потрескавшимися зеркалами и ящиками без дна, столы, у которых не хватало ножки, а то и двух и даже трех, ржавые железные печки с прогоревшими решетками и черными от сажи коленчатыми трубами, закопченные, обросшие многолетним слоем жира сковородки, утюги, щербатые тарелки, миски и кувшины, тазы, ночные горшки и еще несчетное множество всякого барахла, истрепанного, ломаного, битого.
   Так для чего же нужна была Судье Рамфорду Бленду эта лавка, полная такого никчемного хлама, что он не пригодился бы и последнему чернокожему бедняку? А очень просто.
   Когда негр попадал в беду, когда спешно, позарез нужны были деньги — приговорил ли суд к штрафу, надо ли уплатить доктору или вернуть неотложный долг, — он шел к Бленду. Порой нужда была всего-то в пяти или десяти долларах, изредка, случалось, и в полсотне, но обычно меньше. Судья Бленд требовал залог. Негру, понятно, оставить в залог было нечего, разве только немногие свои пожитки да что-нибудь из убогой мебели — кровать, стул, печку. Судья Бленд отряжал своего сборщика, верного пса и помощника — проныру с мордой хорька по имени Клайд Билз — осмотреть это жалкое имущество; если оно оказывалось для владельца достаточной ценностью, которую тот постарается выкупить, значит, стоило дать ссуду, и Рамфорд Бленд давал ее, сразу же удерживая, впрочем, первые проценты.
   А дальше игра оборачивалась прямым, гнуснейшим ростовщичеством. Проценты выплачивались раз в неделю, каждую субботу вечером. С десяти долларов Судья Бленд взыскивал пятьдесят центов в неделю, с двадцати долларов — доллар, и так далее. Вот почему размер ссуды почти никогда не превышал пяти-десяти долларов. В редкой негритянской хижине набралось бы имущества на полсотни долларов, и притом платить два с половиной доллара процентов неграм было не под силу: мужчины зарабатывали никак не больше пяти-шести долларов в неделю, женщины — кухарки и прочая прислуга белых горожан — каких-нибудь три-четыре доллара. Приходилось оставлять им хоть какие-то гроши на пропитание, иначе сорвалась бы вся игра. Смысл и хитроумие этой игры заключались в том, чтобы дать негру взаймы чуть больше, чем он получает в неделю и, значит, может вернуть, но не слишком много, чтобы он был в состоянии из своего скудного дохода выкраивать еженедельные проценты.
   В книгах Судьи Бленда значились имена негров, которые, получив взаймы десять или двадцать долларов, платили ему потом еженедельные полдоллара или доллар долгие годы. Почти все они, невежественные бедняки, не в состоянии были понять, что же с ними случилось. Сызмальства всей своей жизнью приученные к рабской покорности, они лишь тупо, уныло ощущали, что когда-то в далеком прошлом были у них деньги, а они их растранжирили и за этот краткий веселый час должны теперь расплачиваться вечно. Придут эти горемыки в субботний вечер в грязное, убогое, скудно освещенное логово — и сам Судья в черном костюме и белой рубашке, под тусклой, голой, засиженной мухами лампочкой, вершит над ними свой единоличный суд:
   — В чем дело, Кэрри? Ты просрочила целых две недели. Разве за эту неделю ты заработала только пятьдесят центов?
   — Да я думала, вроде еще только третья неделя идет. Может, сбилась со счету.
   — Ничего ты не сбилась. Уже три недели. С тебя доллар пятьдесят. А ты что, принесла только полдоллара?
   Угрюмый, виноватый ответ:
   — Да, сэр.
   — А остальное когда будет?
   — Там один человек, он сказал, он мне даст…
   — Это ты мне не рассказывай. Будешь ты дальше вовремя платить или нет?
   — Да я ж говорю. Как придет понедельник, тот человек, он враз…
   — Ты у кого сейчас работаешь?
   — У доктора Холлендера…
   — Кухаркой?
   Угрюмо, с безмерным, истинно негритянским унынием:
   — Да, сэр.
   — Сколько получаешь?
   — Три доллара.
   — Так чего ты запаздываешь? Не можешь внести пятьдесят центов в неделю?
   Все так же угрюмо, мрачно и уныло, из глубин сомнения и растерянности, точно из недр африканских джунглей:
   — Да я не знаю… Вроде я уж сколько времени все плачу да плачу…
   Резко, леденяще, как яд, стремительно, как нападающая змея:
   — Ничего ты не платишь. И не начинала платить. Только проценты вносишь, да и те не в срок.
   Все так же в сомнении, в глубокой растерянности неловкие пальцы нашаривают, перебирают, наконец извлекают из потрепанного кошелька пачку засаленных бумажонок.
   — Уж и не знаю, вроде у меня их вон сколько, расписок, верно, я те десять долларов уж давно выплатила. Сколько ж это мне времени еще платить?
   — Пока не принесешь десять долларов… Ладно. Кэрри, вот тебе расписка. На той неделе принесешь еще доллар сверх обычного.
   Другие, поумней, чем такая Кэрри, лучше понимали, как попались, но продолжали платить, потому что им не под силу было собрать нужную сумму и разом избавиться от кабалы. У иных хватало запала и самообладания откладывать каждый грош, пока не удастся вернуть себе свободу. Были и такие, что платили неделями, месяцами, а потом, отчаявшись, переставали платить. И тогда, уж конечно, на них коршуном набрасывался Клайд Билз. Приставал, уговаривал, грозил; и если убеждался, что денег тут больше не выжмешь, забирал у должников мебель и прочие пожитки. Вот откуда в лавке вырастали беспорядочные груды дурно пахнущего хлама.
   Могут спросить — как же закон не покарал Судью Рамфорда за такое откровенное, бесстыдное, гнусное ростовщичество? Неужели полиция не ведала, из каких источников и какими способами черпает он свои доходы?
   Еще как ведала. Лавка, где он занимался своим подлым ремеслом, находилась в каких-нибудь тридцати шагах от муниципалитета и в двадцати — от бокового тюремного крыльца, по каменным ступеням которого не раз и не два таскали, толкали и волокли тех же самых негров, чтобы швырнуть в каталажку. Занятие Судьи, хоть и не законное, было самым обычным делом, местные власти смотрели на него сквозь пальцы, да немало есть еще и других столь же преступных способов, которыми пользуются не знающие ни стыда, ни совести белые во всех южных штатах, набивая мошну за счет притесняемых и невежественных людей. Ростовщики наживаются главным образом на «черномазых», потому-то блюстители закона и оказываются столь мягки и снисходительны.
   А кроме того, Судья Рамфорд Бленд знал, те, с кем он имеет дело, на него не донесут. Он знал, негры не разбираются в том, что такое закон, и либо трепещут перед его непостижимой таинственностью, либо дрожат перед его грозной и разящей силой. Для негра закон — это прежде всего полиция, иными словами, белый человек в мундире, и у этого человека есть сила и власть: он может арестовать черного, избить кулаками или дубинкой, застрелить из пистолета, запереть в тесную темную камеру. А потому едва ли найдется негр, который пойдет жаловаться на свои несчастья в полицию. Он даже не подозревает, что и у него, как у гражданина, есть какие-то права, а Судья Рамфорд Бленд эти права попирает; если же кто из негров и имеет хотя бы смутное представление о своих правах, едва ли он станет просить защиты у тех, от кого ему только и перепадало что побои, аресты да тюрьма.
   На втором этаже, над свалкой негритянского барахла, помещается контора Судьи Бленда. Деревянная лестница, чьи ступени истерты шагами босоногого времени, а перила, шаткие, как зуб старика, отполированы и пропитаны потом множества черных ладоней, ведет наверх, в темный коридор. Тут, в кромешной тьме, слышится одинокий мерный стук капель, редко и однообразно падающих из крана где-то в глубине, и вошедшего обдает едким запахом уборной. По правую руку — матовая стеклянная дверь конторы, и на ней наполовину облезшая надпись черной краской:
   «РАМФОРД БЛЕНД. АДВОКАТ».
   Приемная, как все адвокатские приемные, обставлена громоздкой и неуютной мебелью. Голый, без ковра, пол, два почернелых от старости шведских бюро, два застекленных книжных шкафа, набитых потрепанными томами в бурых, свиной кожи переплетах, огромная медная плевательница, полная до краев табачной жвачки, два-три дряхлых вращающихся табурета и еще несколько скрипучих стульев для посетителей. На стенах выцветшие дипломы, свидетельствующие, что хозяин окончил Пайн-Рок-колледж со степенью бакалавра искусств, университет в Старой Кэтоубе со степенью доктора прав и состоит членом Старо-Кэтоубской коллегии адвокатов. За этой комнатой — еще одна, там только и есть что еще шкафы, полные тяжелых томов в заплесневелых переплетах телячьей кожи, несколько стульев и у стены обитый плюшем диван, — по слухам, в эту комнату Бленд «водил женщин». Два окна выходят на Главную площадь, немытые стекла засижены мухами, передохшими еще во времена Геттисберга, над окнами — обтрепанные, порыжелые шторы — современницы президента Гарфилда, на которых еще можно различить достойные имена «Кеннеди и Бленд». Одним из совладельцев этой старинной адвокатской конторы был отец мэра Бакстера Кеннеди, а его партнер, генерал Бленд, был отец Рамфорда. Оба давным-давно умерли, но никто и не подумал сменить надпись.
   Таким осталось в памяти Джорджа Уэббера логово Судьи Рамфорда Бленда. И сам Судья Рамфорд Бленд — «поручитель», торговец мебелью, — ростовщик, ссужающий деньгами черных. Судья Рамфорд Бленд — сын генерала армии южан, адвокат, в черной шелковистой мантии, в белоснежной манишке.
   Что случилось с этим человеком, что так круто перевернуло его жизнь и заставило сменить верный и достойный путь на кривые, подлые дорожки? Этого не знал никто. Бесспорно, человек он был очень одаренный. В детстве Джордж слышал, как виднейшие юристы в городе признавались, что мало кто из них мог бы тягаться с Блендом в знании законов и ораторском искусстве, если бы «судья» пожелал применить свои таланты на честном поприще.
   Но на нем лежала печать порока. Какое-то извращенное, извечно злое начало таилось в самой его натуре, в недрах его души. Оно впиталось в его плоть и кровь. Оно ощущалось в пожатии его худой, слабой руки, когда он с вами здоровался, слышалось в голосе, словно проникнутом смертельной усталостью, сквозило в чертах исхудалого мертвенно-бледного лица, в прямых, тусклых каштановых волосах, а главное, в запавших губах, на которых постоянно дрожала едва уловимая тень улыбки. Да, только тень улыбки, иначе не скажешь, ибо на самом деле то была вовсе не улыбка. Она таилась, точно призрак, в уголках губ. Присмотришься — ее уже нет. И все равно знаешь, она всегда здесь — непристойная, злая, издевательская, противоестественно гнусная, она чем-то сродни юмору висельника, намек на бьющую ключом в тайниках этой темной души неиссякаемую живучесть.
   В ранней молодости Судья Бленд женился на красивой, но беспутной женщине и вскоре с нею развелся. Быть может, отчасти этим и объяснялось его циничное отношение к женщинам. С тех пор он жил холостяком, под одной крышей со своей матерью — величественной седовласой особой, которую он неизменно окружал безупречной изысканнейшей почтительностью и трогательной заботой. Кое-кто подозревал, что к этой сыновней преданности примешивалась толика насмешливой и презрительной покорности, но, безусловно, у старой дамы не было никаких оснований так думать. Она жила в премилом старом доме, у нее было все, чего только можно пожелать, и если она и догадывалась о сомнительных источниках этой роскоши, то сыну ни словом об этом не обмолвилась. Вообще же Судья Бленд безоговорочно делил всех женщин на два разряда — матерей и проституток, — и, если не считать единственного исключения, обитающего у него в доме, интересовался только вторым разрядом.
   Слепнуть он начал за несколько лет до отъезда Джорджа из Либия-хилла; тогда он стал носить темные очки, и от этого бледное, худое лицо его с призрачной улыбкой в углах губ сделалось еще более зловещим. Он лечился в больнице Джона Хопкинса в Балтиморе и ездил туда каждые полтора месяца, но видел все хуже и хуже, и доктора уже предупредили его, что надеяться не на что. Недуг, отнимавший у него зрение, был лишь следствием мерзкой болезни, которая, как он откровенно признавался, кинулась на глаза, хотя он-то думал, что давно излечился.
   Но, как ни странно, наперекор всему зловещему и отвратительному, что было в Бленде, в его нраве и поведении, он всегда обладал необычайной притягательной силой. Все и каждый с первой встречи, с первой минуты понимали, что он дурной человек. Нет, мало сказать — дурной. Все понимали, что он порочен — глубоко, безмерно порочен, но порочность эта, подобно высшей добродетели, не чужда известного величия. И в самом деле, когда-то было в нем доброе начало, и оно так до конца и не отмерло. Все единодушно утверждали, что за недолгий срок, пока он занимал пост судьи, суд его был скор, но мудр и справедлив. Каким потаенным свойством его души это объяснялось, никто не понимал и понять не мог, но что-то от этого неведомого еще сохранилось. Вот почему людей сразу же, с первой встречи влекло к Рамфорду Бленду, и даже те, кто пытался противиться этому обаянию, не могли перед ним устоять, — странным образом он даже начинал им нравиться. С первой же минуты, ощутив скрытые в нем силы смерти и порока, они ощущали также нечто… назовите это призраком, излучением, погибшей душою великой добродетели. И вместе с тем каждый ощущал, точно удар в сердце, внезапную, ошеломляющую боль. «Какая утрата! Какая жалость!» Но откуда это чувство — никто понять не мог.
 
 
   Стало быстро, почти уже по-осеннему смеркаться, и поезд, мчась на юг, приближался к Виргинии. Джордж сидел у окна, смотрел, как неясными тенями проносятся мимо деревья, и воскрешал в памяти все, что было ему известно про Рамфорда Бленда. Судья всегда был ему и отвратителен и страшен и чем-то непонятно привлекал, а сейчас все эти чувства овладели Джорджем с такой силой, что он просто не мог больше оставаться в одиночестве. Посреди вагона собрались шумной компанией прочие жители Либия-хилла. Джарвис Ригз, мэр Кеннеди и Сол Айзекс сидели, кто развалясь, кто опершись на ручку кресла, а Пастор Флэк стоял в проходе, взявшись за спинки двух кресел, замыкающих этот кружок, и, в азарте наклонясь, о чем-то толковал. Средоточием этого круга, привлекавшим общее внимание, оказался Небраска Крейн. Они перехватили его на полпути и поймали, как в ловушку.
   Джордж поднялся, направился к этому сборищу и невольно опять поглядел на Судью Бленда. Тот был одет со старомодной изысканностью, совсем как в прежние времена: свободно сидящий костюм из плотной черной материи, крахмальная белая рубашка, низкий воротничок, узкий черный галстук, широкополая панама, которую он так и не снял. Из-под полей безжизненно свисали пряди некогда каштановых, а теперь совсем белых, мертвых волос. Волосы да незрячие глаза — только это в нем и переменилось. А в остальном он был с виду точно такой же, как пятнадцать лет назад. За все время в вагоне он не шелохнулся. Сидел очень прямо, слегка опираясь на трость, устремив куда-то вперед, в одну точку невидящий взгляд, и мертвенно-бледное худое лицо его напряженно застыло, будто весь он обратился в слух.
   Когда Джордж подошел к собравшимся в середине вагона, все они оживленно обсуждали цены на недвижимость, — вернее, все, кроме Небраски Крейна. Пастор Флэк, азартно подавшись вперед, обнажая в улыбке крупные зубы, рассказывал о какой-то недавней сделке, о каком-то проданном земельном участке:
   — …прямо тут, на Чарлз-стрит, ты когда-то жил там поблизости, Брас!
   На все эти поразительные новости у бейсболиста был один ответ.
   — Ах ты, черт меня подери! — изумленно повторял он. — Ну что ты скажешь!
   Банкир наклонился и доверительно похлопал Небраску по колену. Самым убедительным тоном, будто мудрый заботливый друг, он уговаривал Небраску вложить Свои сбережения в земельные участки, купля и продажа которых разгорелась сейчас в Либия-хилле. Он пустил в ход тяжелую артиллерию логики и математических расчетов и с карандашом и записной книжкой в руках стал объяснять, сколько можно выручить, если столько-то денег с умом вложить в ту или иную недвижимость, а потом, в подходящую минуту, ее продать.
   — Тут не прогадаешь! — с некоторым даже волнением говорил Джарвис Ригз. — Город непременно будет расти. Да что там, у нашего Либия-хилла все впереди. Верни свои деньги в родные места, мальчик, и они на тебя поработают! Вот увидишь!
   Разговор продолжался в том же духе. Но, как ни наседали на Небраску, он оставался верен себе. Вежливый и добродушный, он был слегка недоверчив и непоколебимо упрям.
   — Я уже обзавелся фермой в Зибулоне, — сказал он и широко улыбнулся. — И за нее все как есть уплачено! Вот покончу с бейсболом, засяду на своей земле и стану хозяйничать. У меня там триста акров, и земли пойменные, отличные, вы таких и не видывали. А больше мне и не надо. Ни к чему.
   Небраска говорил все это, по своему обыкновению, просто, безыскусственно, и чувствовалось, что он — действительно человек от земли, который спокойно смотрит в будущее: независимый, упорный, он знает, чего хочет, твердо стоит на ногах, нашел свое место в жизни, и ему не страшны нужда и напасти. Его ничуть не затронула лихорадка тех дней, хотя она охватила не только захолустный городишко, что помешался на спекуляциях, но и всю огромную страну. Все крутом только и говорили что о земле, но Джордж видел — Небраска Крейн тут единственный, кто еще понимает, что значит жить на земле и возделывать ее, и не мыслит себе иной жизни.
   Наконец Небраска отвязался от этой компании, заявив, что пойдет покурить. Джордж двинулся следом. Он шел за другом по проходу и уже поравнялся с последней скамьей, как вдруг тихий бесцветный голос произнес:
   — Добрый вечер, Уэббер.
   Джордж круто обернулся. Перед ним сидел слепой. А он-то совсем про него забыл. Слепой не пошевелился при этих словах. Он все так же слегка опирался на трость, обратив бледное худое лицо к чему-то впереди, словно прислушивался. И снова, как бывало всегда, Джордж ощутил завораживающую силу едва заметной недоброй улыбки, затаившейся в углах губ этого человека. Чуть помедлив, он сказал:
   — Судья Бленд.
   — Садись, сынок. — И Джордж послушно сел, точно ребенок, околдованный дудочкой гамельнского крысолова. — Пусть мертвые хоронят своих мертвецов, а ты посиди со слепцами.
   Он говорил ровным, негромким голосом, но слова эти жестоким, убийственным презрением, как вызов, пронзили весь вагон. Люди замолчали и обернулись, будто прошитые электрическим током. Джордж не знал, что сказать; от растерянности он выпалил:
   — Я… я… тут едет много наших, либия-хиллских. Я… я говорил с ними… с мэром Кеннеди и…
   Слепой не шевельнулся; прежним устрашающе безжизненным, ровным голосом, который слышали все, он перебил:
   — Да, я знаю. Отменная шайка сукиных сынов, столько не часто встретишь в одном-единственном мягком вагоне.
   Весь вагон слушал в подавленном молчании. Те, что сидели посередине, испуганно переглянулись и через минуту с лихорадочным оживлением возобновили разговор.
   — Я слышал, ты в прошлом году опять ездил во Францию, — вновь раздался безжизненный голос. — И как по-твоему, французские шлюхи чем-нибудь отличаются от наших, доморощенных?
   Вызывающие слова, произнесенные зловещим ровным голосом, хлестнули по вагону, и весь вагон оцепенел в ужасе. Все смолкло. Ошеломленные пассажиры застыли недвижимо.
   — Особой разницы нет, — тем же тоном невозмутимо заметил Судья Бленд. — Перед сифилисом все на свете равны. И если ты хочешь ослепнуть, в нашей великой демократической стране этого можно достигнуть с таким же успехом, как в любой другой.
   В вагоне стояла мертвая тишина. Чуть погодя люди с ошеломленными лицами повернулись друг к другу и стали украдкой перешептываться.
   А меж тем выражение худого бледного лица ничуть не изменилось, лишь тень все той же призрачной улыбки дрожала на губах. Но теперь Судья негромко, небрежно сказал Джорджу:
   — Как живешь, сынок? Я рад тебя видеть.
   Лицо его оставалось неподвижным, но простые слова эти в устах слепого отдавали дьявольской насмешкой.
   — Вы… вы ездили в Балтимор, Судья Бленд?
   — Да, я изредка еще езжу в больницу Хопкинса. Толку, разумеется, никакого. Понимаешь, сынок, — теперь Бленд говорил тихо, дружески, — с тех пор как мы с тобой виделись, я совершенно ослеп.
   — Я не знал. Неужели совсем…
   — Совсем! Да-да, совсем! — подтвердил Судья и вдруг запрокинул незрячее лицо и громко, ехидно захохотал, выставляя почерневшие зубы, словно не мог не поделиться развеселой шуточкой. — Уверяю тебя, мой милый, я совсем ослеп. Даже не могу за два шага разглядеть одного из наших самых видных мерзавцев. Эй, Джарвис! — укоризненно бросил он в сторону злополучного Ригза, который уже снова в полный голос разглагольствовал о ценах на землю. — Ты же и сам знаешь, что это неправда! Чего там, приятель, я по глазам твоим вижу, что ты все врешь. — Судья вновь закинул голову и затрясся в приступе дьявольского беззвучного смеха. — Извини, что я тебя перебил, сынок, — продолжал он. — Мы с тобой как будто рассуждали о мерзавцах. Можешь себе представить, — он слегка наклонился вперед, длинные пальцы его ласково поглаживали ребристую полированную трость, — во всем, что касается мерзавцев, я теперь совершенно не могу доверять своим глазам. Полагаюсь только на нюх. И этого довольно. — Впервые лицо его искривила гримаса усталости и отвращения. — Тут вполне достаточно острого нюха. — И, круто меняя тему, спросил: — Как твои родные?
   — Да вот… тетя Мэй умерла. Я… я еду на похороны.
   — Значит, умерла?
   Только и всего. Никаких сочувственных фраз, никакого соболезнования из вежливости, два слова — и только. И минуту спустя:
   — Стало быть, едешь ее хоронить. — Он произнес это задумчиво, как вывод, над которым еще стоит поразмыслить; потом прибавил: — Так, по-твоему, ты можешь вернуться домой?
   Джордж удивился, переспросил озадаченно:
   — То есть… я что-то не пойму. Вы это о чем, Судья Бленд?
   Новая вспышка затаенного зловещего смеха.
   — О том самом! По-твоему, ты и вправду можешь вернуться домой? — И резко, холодно, властно: — Ну же, отвечай! Можешь?
   — А… а почему нет? — Джордж был растерян, чуть ли не испуган. — Послушайте, Судья, — заговорил он горячо, умоляюще. — Я же ничего худого не сделал, честное слово!
   Снова тихий, дьявольский смешок:
   — Ты в этом уверен?
   На Джорджа вновь, как в детстве, нахлынул неистовый страх перед этим человеком.
   — Ну… ну конечно, уверен! Господи, Судья Бленд, да что я такого сделал? — Он лихорадочно перебрал в мыслях с десяток диких, невероятных догадок, его захлестнуло тошнотворное, гнетущее сознание вины, а в чем он виноват — неизвестно. Подумалось: «Может, Судья прослышал о моей книге? Может, он знает, что я написал о нашем городе? Об этом он, что ли, говорит?»
   Слепой тихонько, про себя усмехнулся, эта злая игра в кошки-мышки для него была слаще меда.
   — На воре шапка горит — не так ли, сынок?
   Уже не в силах скрыть смятения:
   — Какой… какой же я вор! — В сердцах: — Да я же ни в чем не виноват, черт возьми! — И горячо, яростно: — Мне не за что краснеть! Ни перед кем! Я всему свету могу смотреть в глаза, черт подери! Мне не в чем каяться…
   Все та же призрачная ядовитая улыбка затрепетала в уголках губ слепого, и Джордж умолк на полуслове. «Он ведь болен! — мелькнула мысль. — Может быть, болезнь поразила не только глаза… может быть… ну да, Конечно… он сошел с ума!» И он сказал медленно, спокойно:
   — Судья Бленд, — он встал, — до свиданья, Судья Бленд.
   Улыбка все не сходила с губ слепого, но в голосе его прозвучала добрая нотка:
   — До свиданья, сынок. — Мимолетная, почти неуловимая пауза. — Но не забудь, я пытался тебя предостеречь.
 
 
   Джордж быстро пошел прочь, сердце его неистово колотилось, ноги и руки дрожали. Что же хотел Судья Бленд сказать этими словами: «По-твоему, ты можешь вернуться домой?»? И что значил этот недобрый, беззвучный, ехидный смешок? Что он прослышал, Судья? Что он знает? А все эти, остальные, — они тоже знают?
   Очень быстро он понял, что не его одного — всех в вагоне присутствие слепого повергло в безмерный, безотчетный ужас. Даже те пассажиры, которые никогда прежде не видели Судью Бленда и только что впервые услышали его бесстыдно вызывающие, жестокие слова, теперь смотрели на него со страхом. А жителей Либия-хилла страх поразил с удвоенной силой, обостренный всем, что они знали об этом человеке. Долгие годы он жил среди них дерзко, вызывающе, напоказ. Хоть он и прикрывался маской почтенного человека, это были всего лишь внешние приметы — о нем шла самая дурная слава, но суд сограждан он встречал ледяным ядовитым презрением, которое всем и каждому внушало своего рода уважительный трепет. Что же до Пастора Флэка, Джарвиса Ригза и мэра Кеннеди, этих Судья Бленд страшил потому, что его незрячие глаза видели их насквозь. Его внезапное появление в вагоне, где никто не ждал его встретить, пробудило у каждого в тайниках души неодолимый ужас.