Страница:
А между этими двумя обычная подозрительность была вдобавок подогрета глубокой, безотчетной неприязнью. Пока они вот так рассматривали друг друга, что-то сверкнуло между ними, холодное и жесткое, как сталь, мгновенное и обнаженное, как рапира. Недоверие и вражда возникли у обоих, хотя они не произнесли ни слова; потом Эльза чуть склонила голову и холодно произнесла на своем безукоризненном английском языке:
— По-моему, мы виделись на приеме у Граушмидта в честь Джорджа. — Выговор едва ли выдавал, что английский язык ей не родной, это ощущалось лишь изредка в случайной фразе или излишней отчетливости произношения.
— По-моему, тоже, — сказал Хейлиг. И, все еще глядя на нее с откровенной враждебностью, холодно продолжал: — А рисунок Граушмидта в «Тагеблатт»… вам он, конечно, не понравился… да?
— Портрет Джорджа? — с насмешливым недоумением переспросила Эльза. И ее суровое лицо вдруг осветилось ослепительной улыбкой. Она с презрением рассмеялась: — Тот рисунок вашего друга Граушмидта, где Джордж получился таким милым и прелестным душкой-тенором?
— Значит, не нравится? — холодно произнес Хейлиг.
— Да нет же! — воскликнула она. — Как портрет душки-тенора, как рисунок герра Граушмидта, который сам такой, так видит и чувствует, — это превосходно! Но при чем тут Джордж? Этот портрет так же мало похож на Джорджа; как и вы!
— Тогда позвольте вам что-то сказать, — холодно, ядовито произнес Хейлиг. — По-моему, вы ровно ничего не смыслите. Рисунок отличный, все так считают. Сам Граушмидт говорит, это одна из его лучших работ. Он ее очень любит.
— Ну, naturlich![31] — съязвила Эльза и снова презрительно засмеялась. — Герр Граушмидт много чего любит. Прежде всего он любит себя. Любит все, что выходит из его рук. Любит музыку Пуччини, — стремительно продолжала она. — Он поет «Ave Maria». Он любит слезливые песенки Хильбаха. Любит, чтоб в комнатах был полумрак, красные абажуры и мягкие подушки. Он романтик и любит говорить о своих чувствах. Он думает: «Мы, люди искусства!»
Хейлиг пришел в ярость.
— Позвольте вам сказать… — начал он.
Но Эльзу было уже не сдержать. Она сердито отошла на шаг и снова повернулась, на щеках у нее горели два гневных пятна.
— Ваш друг, герр Граушмидт, любит разглагольствовать об искусстве. Он говорит: «Этот оркестр изумителен!»… а музыку не слушает. Он идет на шекспировский спектакль, а сам говорит: «Мэйер изумительный актер». Он…
— Позвольте вам сказать… — Хейлиг захлебнулся от злости.
— Он любит девочек на высоких каблуках, — задыхаясь, продолжала Эльза. — Он состоит в СА. Когда он бреется, он надевает на голову сетку. Он, разумеется, покрывает ногти лаком. Он собирает фотографии — свои и других великих людей. — И, задыхаясь, но торжествуя, она повернулась и сделала несколько шагов в сторону, чтобы успокоиться.
— Ну и публика! — проскрежетал Хейлиг. — О, Gott! От них с ума можно сойти! — Обернулся к Джорджу, произнес ядовито: — Позвольте вам сказать… Эта… эта особа… эта ваша Эльза фон Колер… она просто дура!
— Одну минуту, Франц. Я не согласен. Вы ведь знаете, какого я о ней мнения.
— Так вот, вы ошибаетесь, — сказал Хейлиг. — Вы не правы. Позвольте вам сказать, опять вы есть большой дурак. Ну, ладно, это не важно, — резко оборвал он себя. — Пойду куплю сигарет, а вы попробуйте поговорите с этой глупой бабой. — И, все еще задыхаясь от ярости, он круто повернулся и зашагал прочь.
Джордж подошел к Эльзе. Она все еще не успокоилась, быстро и тяжело дышала. Он взял ее за руки — они дрожали.
— Этот злобный человечек, — сказала она. — Его имя означает «святой», а сам он такой озлобленный… и он меня терпеть не может. Он тебя так ревнует. Он хочет, чтоб ты принадлежал ему одному. Он врал тебе. Пытался на меня наговаривать. А я все знаю! — горячо продолжала она. — Мне все рассказывают! Только я не слушаю! — сердито воскликнула она. — Ох, Джордж, Джордж! — Она вдруг взяла его за плечи. — Не слушай этого злобного человечка. Сегодня ночью (она понизила голос до шепота) мне приснился странный сон. Такой странный сон и такой хороший, чудесный… про тебя. Не слушай ты этого злобного человечка! — с жаром воскликнула она и тряхнула Джорджа за плечи. — Ты человек верующий. Ты художник. А художник всегда — верующий.
Тут на перроне показался Левальд и направился к ним. Розовое лицо его, как всегда, казалось здоровым и свежим. Неизменная жизнерадостность наводила на мысль, что он постоянно подбадривает себя спиртным. Даже в этот ранний час его, казалось, переполняло хмельное ликованье. Он медленно, неуклюже двигался по перрону, покачивая широкими плечами и выпяченным животом, и все вокруг заражались его веселостью и невольно улыбались ему, улыбались весело, но и с оттенком уважительности. Ни круглая розовая физиономия, ни огромный живот не делали Левальда смешным. Впервые увидев его, люди поражались — до чего красив! Он не казался толстяком, скорее великаном. Он вперевалку шел по перрону, и все вокруг ощущали в нем непринужденную, но властную значительность. Его едва ли можно было принять за дельца, да притом дельца расчетливого и ловкого. Весь его облик скорее наводил на мысль о прирожденной, безотчетной склонности к богеме. Напрашивалась догадка, что он из военных — не из породы прусских офицеров, а из тех гуляк, кто уже отслужил свое, но еще недавно служил с удовольствием, радовался шумливому буйному товариществу, обжорству, выпивкам, похождениям с женщинами — да так оно и было.
Во всем его облике ясно читался огромный вкус к жизни. При встрече с ним каждый угадывал это в первую же минуту, оттого ему и улыбались. Казалось, в нем играет хмель, широкая натура, чуждая условностей. Вся повадка выдавала стихийную силу, что вырвалась за пределы привычного, заведенного порядка вещей. Он был из тех, кого распознаешь мгновенно, кто ярко и светло выделяется на фоне житейской серости, из тех, в ком ощущаешь неодолимое притягательное тепло, красочность и страсть. Его тотчас заметишь в любой толпе — совсем особенный, отдельный, он властно приковывает все взгляды, на него смотрят с волнением, с жадным интересом и долго будут помнить, хоть и видели-то краткий миг, как помнят единственную в пустом доме комнату, в которой была мебель и пылал камин.
И вот сейчас, еще издали, он стал шутливо грозить Джорджу пальцем и укоризненно качать большой головой. Подойдя, он хмельным гортанным голосом затянул начало непристойной песенки, которой он обучал Джорджа и которую они часто вместе певали в бесшабашные вечера, что проводили в доме Левальда.
— Lecke du, lecke du, lecke du die Katze am Arsch…[32]
Эльза вспыхнула, но Левальд в последнюю минуту оборвал себя на полуслове и, снова погрозив Джорджу пальцем, воскликнул:
— Ach du![33] — И потом, жуликовато помаргивая маленькими глазками и все время грозя пальцем, лукаво и ликующе протянул: — Плути-ишка! Плути-ишка! — И вдруг весело воскликнул: — Джордж, дружище! Где тебя, плута, носило? Я вчера тебя весь вечер искал, а ты как сквозь землю провалился!
Джордж не успел ответить — подошел Хейлиг с сигаретой в зубах. Джордж вспомнил, что эти двое уже встречались, но сейчас ни Хейлиг, ни Левальд ничем не обнаружили, что знают друг друга. Напротив, при виде маленького Хейлига веселое добродушие Левальда как ветром сдуло, на лице его застыло выражение ледяной сдержанности и подозрительности. Джордж так растерялся, что забыл о приличиях, и вместо того, чтобы познакомить Левальда с Эльзой, запинаясь, представил ему Хейлига. Тогда Левальд соизволил его заметить — чопорно, сухо поклонился. Хейлиг еле кивнул и ответил таким же холодным взглядом. Джордж совсем смутился и не знал, как быть, но тут Левальд вновь показал себя хозяином положения. Он повернулся к Хейлигу спиной и с прежней шумной, бьющей через край веселостью, схватив Джорджа за плечо мясистой ручищей и любовно похлопывая его другой рукой, закричал:
— Джордж! Где ж тебя носило, плутишка ты этакий? Почему в последние дни ко мне не заглядывал? Я ж тебя ждал!
— Да я… я… — начал Джордж, — право, я собирался зайти, Карл. Но я ведь знал, что ты придешь меня проводить, и как-то так получалось, что я не попадал в твои края. Понимаешь, столько дел оказалось…
— И у меня тоже! — воскликнул Левальд, дурашливо подчеркивая последнее слово. — У меня тоже, — повторил он. — Но я-то… я для друзей всегда нахожу время, — с упреком сказал он, и все похлопывал Джорджа по плечу, из чего явствовало, что не так уж он обижен.
— Карл, — сказал наконец Джордж, — ты, конечно, помнишь фрау фон Колер?
— Aber naturlich![34] — воскликнул тот с преувеличенной любезностью, с которой всегда обращался к женщинам. — Как поживаете, Gnadige Frau?[35] — сказал он и продолжал по-немецки: — Могу ли я забыть удовольствие, которое вы доставили мне, посетив один из моих приемов! Но с тех пор я ни разу не видел вас и все реже и реже видел старину Джорджа. — Тут он обернулся к Джорджу и, грозя ему пальцем, снова перешел на английский: — Ах ты плут! — сказал он.
Его игривая любезность не произвела на Эльзу ни малейшего впечатления. Лицо ее оставалось все таким же суровым. Она не давала себе труда скрыть пренебрежение к Левальду и лишь окинула его равнодушным взглядом. Однако Левальд словно бы ничего не заметил и опять шумно и цветисто обратился к ней по-немецки:
— Gnadige Frau, я вполне могу понять, почему вышеупомянутый Джордж меня покинул. Он нашел нечто куда более увлекательное, чем все, что мог ему предложить бедняга Левальд. — Тут он снова обернулся к Джорджу и, хитро помаргивая крохотными глазками и грозя пальцем перед самым носом Джорджа, лукаво и нелепо промурлыкал: — Плу-ут! Плути-ишка! — словно говоря: «Ага, негодник, попался!»
Эту речь Левальд произнес единым духом в своей особой манере, — в манере, что вот уже тридцать лет известна всей Европе. Он грозил Джорджу пальцем с этакой детски наивной шаловливостью, и к Эльзе обращался грубовато, весело, дружелюбно и добродушно. И казалось — вот простая душа, сколько обаяния, сколько радостной доброжелательности ко всем на свете. Джордж не раз видел ату его повадку, когда тот при нем знакомился с новым автором, принимал кого-нибудь у себя в издательстве, когда разговаривал по телефону или приглашал друзей на прием.
И вот сейчас Джордж снова наблюдал глубокую разницу между манерой поведения и человеческой сутью. Грубоватая, дружелюбная откровенность была лишь маской, в которой Левальд представал перед миром — так прикрывается изысканной грацией умелый матадор, готовясь нанести решительный удар нападающему быку. За этой маской скрывалась его истинная душа — хитрая, ловкая, изворотливая, коварная. Джордж снова заметил, какие у Левальда мелкие, острые черты. Большая светловолосая голова, широкие плечи и пухлые, отвислые, багрово-румяные щеки любителя выпить — все это было крупно, даже величественно, однако все прочее не подтверждало этого впечатления. Рот был на редкость крохотный и чувственный, и всегда на губах играла бесстыдная усмешечка, было в ней что-то хитрое, пронырливое, словно он втайне облизывался и у него постоянно слюнки текли в предвкушении всяческих непристойных пикантностей. И носик тоже маленький, востренький, ко всему принюхивающийся. И маленькие, голубые глазки поблескивали коварной веселостью. Чувствовалось, что они все подмечают, им открыта вся человеческая комедия и они втихомолку наслаждаются ею, да притом еще в хитро забавляются ролью грубоватого простака, которую играет их обладатель.
— Постойте-ка! — вдруг воскликнул Левальд и распрямил плечи, словно стараясь мгновенно стать серьезным. — Я вам кое-что принес от моя муж… Что такое? — прибавил он, когда Джордж ухмыльнулся, и с простодушным видом растерянно, вопросительно поглядел на всех троих.
То была обычная для его ломаного английского ошибка. Он всегда называл жену «моя муж» и нередко говорил Джорджу, что когда-нибудь он тоже найдет себе «хорошая муж». Но произносил он это слово с таким забавным простодушием, голубые его глазки на розовом пухлом лице поблескивали так ангельски невинно, что Джордж не сомневался: он ошибается нарочно, чтобы посмешить. Увидев, что Джордж смеется, Левальд озадаченно повернулся к Эльзе, потом к Хейлигу и, понизив голос, быстро спросил:
— Was, denn? Was meint Chorge? Wie sagt man das? Ist das nicht richtig englisch?[36]
Эльза демонстративно отвернулась, словно не слышала его вопроса и больше не желала с ним разговаривать. Хейлиг тоже не ответил, лишь смотрел на Левальда все так же отчужденно и подозрительно. Однако холодность слушателей нисколько не смутила Левальда. Он комически пожал плечами, словно все это было выше его понимания, опять обернулся к Джорджу и сунул ему в карман небольшую фляжку немецкого коньяку, пояснив, что это «прислала» его «муж». Потом достал прелестно переплетенную тоненькую книжку, которую написал и проиллюстрировал один из его авторов. Он держал ее в руках и любовно перелистывал.
То было комическое жизнеописание — Левальд от колыбели до зрелости, — написанное в духе грубого гротеска, и, однако, эта безжалостная пародия, этот жестокий юмор обладает особой силой, и тут немцы не знают себе равных. На одном рисунке младенец Левальд, он же младенец Геркулес, душит двух грозных змей с головами его главных конкурентов-издателей. На другом юноша Левальд — подобно Гаргантюа — заставил жителей своего родного Кольберга в Померании покинуть тонущий город. Еще на одном Левальд — молодой издатель — сидит за столиком в кафе Энны Маенц и ловко отгрызает от края бокала куски стекла; он и в самом деле проделывал такое, чтобы, как сам он объяснял, «разрекламировать себя и свое дело».
Левальд заранее надписал Джорджу этот любопытный томик и подписался, а ниже поставил строки все той же непристойной песенки: «Lecke du, lecke du, lecke du die Katze am Arsch». Сейчас он захлопнул книжку и сунул ее Джорджу в карман.
И в эту минуту толпа всколыхнулась. Блеснул свет, носильщики двинулись по перрону. Джордж посмотрел вдоль путей. Подходил поезд. Он быстро приближался, огибая Зоологический сад. Огромная локомотивья морда с буферами, обведенными ярко-красной каймой, тупо надвинулась, миновала их, жарко дыша паром, и замерла. Скучный ряд вагонов посредине прерывался сверкающим красным пятном вагона-ресторана.
Все пришло в движение. Носильщик поднял тяжелый багаж Джорджа, быстро взобрался по ступенькам и нашел ему купе. В воздухе стоял слитный гул голосов, взволнованный шум расставаний.
Левальд схватил Джорджа за руку и, то ли похлопывая его по плечу другой рукой, то ли обнимая, сказал:
— Auf Wiedersehen[37], старина Джордж!
Хейлиг быстро и крепко пожал ему руку, горькое лицо его исказилось, словно от слез, и дрожащим, глубоким и трагическим голосом он произнес:
— Прощайте, прощайте, дорогой.
Потом Левальд и Хейлиг отвернулись, и Джорджа обняла Эльза. Плечи ее вздрагивали. Она плакала.
— Будь добрым, — говорила она сквозь слезы, — будь благородным, таким, каким я тебя знаю. Будь верующим. — Она обняла его крепче и, задыхаясь, прошептала: — Обещай.
Он кивнул. И они слились: бедра ее разомкнулись и стиснули его ногу, пышное тело податливо прильнуло к нему, их губы неистово впились друг в друга — в последний раз они соединились в любовном объятии.
А потом он поднялся в вагон. Проводник захлопнул дверь. Поезд тронулся еще до того, как Джордж дошел до своего купе. И все эти люди, их лица, их жизнь стали медленно отступать.
Хейлиг все шел по перрону и махал шляпой, лицо его по-прежнему искажала скорбная гримаса. За ним, совсем рядом с поездом, шла Эльза — лицо суровое, отрешенное, рука прощально поднята. Левальд сорвал с себя шляпу и махал ею, светлые волосы в беспорядке вздымались над раскрасневшимся, хмельным лицом.
— Auf Wiedersehen, старина Джордж! — жизнерадостно крикнул на прощанье Левальд. Потом сложил руки рупором и завопил — Lecke du! — И Джордж увидел, как его плечи затряслись от смеха.
Потом поезд круто повернул. И все они исчезли.
41. Пятеро едущих в Париж
— По-моему, мы виделись на приеме у Граушмидта в честь Джорджа. — Выговор едва ли выдавал, что английский язык ей не родной, это ощущалось лишь изредка в случайной фразе или излишней отчетливости произношения.
— По-моему, тоже, — сказал Хейлиг. И, все еще глядя на нее с откровенной враждебностью, холодно продолжал: — А рисунок Граушмидта в «Тагеблатт»… вам он, конечно, не понравился… да?
— Портрет Джорджа? — с насмешливым недоумением переспросила Эльза. И ее суровое лицо вдруг осветилось ослепительной улыбкой. Она с презрением рассмеялась: — Тот рисунок вашего друга Граушмидта, где Джордж получился таким милым и прелестным душкой-тенором?
— Значит, не нравится? — холодно произнес Хейлиг.
— Да нет же! — воскликнула она. — Как портрет душки-тенора, как рисунок герра Граушмидта, который сам такой, так видит и чувствует, — это превосходно! Но при чем тут Джордж? Этот портрет так же мало похож на Джорджа; как и вы!
— Тогда позвольте вам что-то сказать, — холодно, ядовито произнес Хейлиг. — По-моему, вы ровно ничего не смыслите. Рисунок отличный, все так считают. Сам Граушмидт говорит, это одна из его лучших работ. Он ее очень любит.
— Ну, naturlich![31] — съязвила Эльза и снова презрительно засмеялась. — Герр Граушмидт много чего любит. Прежде всего он любит себя. Любит все, что выходит из его рук. Любит музыку Пуччини, — стремительно продолжала она. — Он поет «Ave Maria». Он любит слезливые песенки Хильбаха. Любит, чтоб в комнатах был полумрак, красные абажуры и мягкие подушки. Он романтик и любит говорить о своих чувствах. Он думает: «Мы, люди искусства!»
Хейлиг пришел в ярость.
— Позвольте вам сказать… — начал он.
Но Эльзу было уже не сдержать. Она сердито отошла на шаг и снова повернулась, на щеках у нее горели два гневных пятна.
— Ваш друг, герр Граушмидт, любит разглагольствовать об искусстве. Он говорит: «Этот оркестр изумителен!»… а музыку не слушает. Он идет на шекспировский спектакль, а сам говорит: «Мэйер изумительный актер». Он…
— Позвольте вам сказать… — Хейлиг захлебнулся от злости.
— Он любит девочек на высоких каблуках, — задыхаясь, продолжала Эльза. — Он состоит в СА. Когда он бреется, он надевает на голову сетку. Он, разумеется, покрывает ногти лаком. Он собирает фотографии — свои и других великих людей. — И, задыхаясь, но торжествуя, она повернулась и сделала несколько шагов в сторону, чтобы успокоиться.
— Ну и публика! — проскрежетал Хейлиг. — О, Gott! От них с ума можно сойти! — Обернулся к Джорджу, произнес ядовито: — Позвольте вам сказать… Эта… эта особа… эта ваша Эльза фон Колер… она просто дура!
— Одну минуту, Франц. Я не согласен. Вы ведь знаете, какого я о ней мнения.
— Так вот, вы ошибаетесь, — сказал Хейлиг. — Вы не правы. Позвольте вам сказать, опять вы есть большой дурак. Ну, ладно, это не важно, — резко оборвал он себя. — Пойду куплю сигарет, а вы попробуйте поговорите с этой глупой бабой. — И, все еще задыхаясь от ярости, он круто повернулся и зашагал прочь.
Джордж подошел к Эльзе. Она все еще не успокоилась, быстро и тяжело дышала. Он взял ее за руки — они дрожали.
— Этот злобный человечек, — сказала она. — Его имя означает «святой», а сам он такой озлобленный… и он меня терпеть не может. Он тебя так ревнует. Он хочет, чтоб ты принадлежал ему одному. Он врал тебе. Пытался на меня наговаривать. А я все знаю! — горячо продолжала она. — Мне все рассказывают! Только я не слушаю! — сердито воскликнула она. — Ох, Джордж, Джордж! — Она вдруг взяла его за плечи. — Не слушай этого злобного человечка. Сегодня ночью (она понизила голос до шепота) мне приснился странный сон. Такой странный сон и такой хороший, чудесный… про тебя. Не слушай ты этого злобного человечка! — с жаром воскликнула она и тряхнула Джорджа за плечи. — Ты человек верующий. Ты художник. А художник всегда — верующий.
Тут на перроне показался Левальд и направился к ним. Розовое лицо его, как всегда, казалось здоровым и свежим. Неизменная жизнерадостность наводила на мысль, что он постоянно подбадривает себя спиртным. Даже в этот ранний час его, казалось, переполняло хмельное ликованье. Он медленно, неуклюже двигался по перрону, покачивая широкими плечами и выпяченным животом, и все вокруг заражались его веселостью и невольно улыбались ему, улыбались весело, но и с оттенком уважительности. Ни круглая розовая физиономия, ни огромный живот не делали Левальда смешным. Впервые увидев его, люди поражались — до чего красив! Он не казался толстяком, скорее великаном. Он вперевалку шел по перрону, и все вокруг ощущали в нем непринужденную, но властную значительность. Его едва ли можно было принять за дельца, да притом дельца расчетливого и ловкого. Весь его облик скорее наводил на мысль о прирожденной, безотчетной склонности к богеме. Напрашивалась догадка, что он из военных — не из породы прусских офицеров, а из тех гуляк, кто уже отслужил свое, но еще недавно служил с удовольствием, радовался шумливому буйному товариществу, обжорству, выпивкам, похождениям с женщинами — да так оно и было.
Во всем его облике ясно читался огромный вкус к жизни. При встрече с ним каждый угадывал это в первую же минуту, оттого ему и улыбались. Казалось, в нем играет хмель, широкая натура, чуждая условностей. Вся повадка выдавала стихийную силу, что вырвалась за пределы привычного, заведенного порядка вещей. Он был из тех, кого распознаешь мгновенно, кто ярко и светло выделяется на фоне житейской серости, из тех, в ком ощущаешь неодолимое притягательное тепло, красочность и страсть. Его тотчас заметишь в любой толпе — совсем особенный, отдельный, он властно приковывает все взгляды, на него смотрят с волнением, с жадным интересом и долго будут помнить, хоть и видели-то краткий миг, как помнят единственную в пустом доме комнату, в которой была мебель и пылал камин.
И вот сейчас, еще издали, он стал шутливо грозить Джорджу пальцем и укоризненно качать большой головой. Подойдя, он хмельным гортанным голосом затянул начало непристойной песенки, которой он обучал Джорджа и которую они часто вместе певали в бесшабашные вечера, что проводили в доме Левальда.
— Lecke du, lecke du, lecke du die Katze am Arsch…[32]
Эльза вспыхнула, но Левальд в последнюю минуту оборвал себя на полуслове и, снова погрозив Джорджу пальцем, воскликнул:
— Ach du![33] — И потом, жуликовато помаргивая маленькими глазками и все время грозя пальцем, лукаво и ликующе протянул: — Плути-ишка! Плути-ишка! — И вдруг весело воскликнул: — Джордж, дружище! Где тебя, плута, носило? Я вчера тебя весь вечер искал, а ты как сквозь землю провалился!
Джордж не успел ответить — подошел Хейлиг с сигаретой в зубах. Джордж вспомнил, что эти двое уже встречались, но сейчас ни Хейлиг, ни Левальд ничем не обнаружили, что знают друг друга. Напротив, при виде маленького Хейлига веселое добродушие Левальда как ветром сдуло, на лице его застыло выражение ледяной сдержанности и подозрительности. Джордж так растерялся, что забыл о приличиях, и вместо того, чтобы познакомить Левальда с Эльзой, запинаясь, представил ему Хейлига. Тогда Левальд соизволил его заметить — чопорно, сухо поклонился. Хейлиг еле кивнул и ответил таким же холодным взглядом. Джордж совсем смутился и не знал, как быть, но тут Левальд вновь показал себя хозяином положения. Он повернулся к Хейлигу спиной и с прежней шумной, бьющей через край веселостью, схватив Джорджа за плечо мясистой ручищей и любовно похлопывая его другой рукой, закричал:
— Джордж! Где ж тебя носило, плутишка ты этакий? Почему в последние дни ко мне не заглядывал? Я ж тебя ждал!
— Да я… я… — начал Джордж, — право, я собирался зайти, Карл. Но я ведь знал, что ты придешь меня проводить, и как-то так получалось, что я не попадал в твои края. Понимаешь, столько дел оказалось…
— И у меня тоже! — воскликнул Левальд, дурашливо подчеркивая последнее слово. — У меня тоже, — повторил он. — Но я-то… я для друзей всегда нахожу время, — с упреком сказал он, и все похлопывал Джорджа по плечу, из чего явствовало, что не так уж он обижен.
— Карл, — сказал наконец Джордж, — ты, конечно, помнишь фрау фон Колер?
— Aber naturlich![34] — воскликнул тот с преувеличенной любезностью, с которой всегда обращался к женщинам. — Как поживаете, Gnadige Frau?[35] — сказал он и продолжал по-немецки: — Могу ли я забыть удовольствие, которое вы доставили мне, посетив один из моих приемов! Но с тех пор я ни разу не видел вас и все реже и реже видел старину Джорджа. — Тут он обернулся к Джорджу и, грозя ему пальцем, снова перешел на английский: — Ах ты плут! — сказал он.
Его игривая любезность не произвела на Эльзу ни малейшего впечатления. Лицо ее оставалось все таким же суровым. Она не давала себе труда скрыть пренебрежение к Левальду и лишь окинула его равнодушным взглядом. Однако Левальд словно бы ничего не заметил и опять шумно и цветисто обратился к ней по-немецки:
— Gnadige Frau, я вполне могу понять, почему вышеупомянутый Джордж меня покинул. Он нашел нечто куда более увлекательное, чем все, что мог ему предложить бедняга Левальд. — Тут он снова обернулся к Джорджу и, хитро помаргивая крохотными глазками и грозя пальцем перед самым носом Джорджа, лукаво и нелепо промурлыкал: — Плу-ут! Плути-ишка! — словно говоря: «Ага, негодник, попался!»
Эту речь Левальд произнес единым духом в своей особой манере, — в манере, что вот уже тридцать лет известна всей Европе. Он грозил Джорджу пальцем с этакой детски наивной шаловливостью, и к Эльзе обращался грубовато, весело, дружелюбно и добродушно. И казалось — вот простая душа, сколько обаяния, сколько радостной доброжелательности ко всем на свете. Джордж не раз видел ату его повадку, когда тот при нем знакомился с новым автором, принимал кого-нибудь у себя в издательстве, когда разговаривал по телефону или приглашал друзей на прием.
И вот сейчас Джордж снова наблюдал глубокую разницу между манерой поведения и человеческой сутью. Грубоватая, дружелюбная откровенность была лишь маской, в которой Левальд представал перед миром — так прикрывается изысканной грацией умелый матадор, готовясь нанести решительный удар нападающему быку. За этой маской скрывалась его истинная душа — хитрая, ловкая, изворотливая, коварная. Джордж снова заметил, какие у Левальда мелкие, острые черты. Большая светловолосая голова, широкие плечи и пухлые, отвислые, багрово-румяные щеки любителя выпить — все это было крупно, даже величественно, однако все прочее не подтверждало этого впечатления. Рот был на редкость крохотный и чувственный, и всегда на губах играла бесстыдная усмешечка, было в ней что-то хитрое, пронырливое, словно он втайне облизывался и у него постоянно слюнки текли в предвкушении всяческих непристойных пикантностей. И носик тоже маленький, востренький, ко всему принюхивающийся. И маленькие, голубые глазки поблескивали коварной веселостью. Чувствовалось, что они все подмечают, им открыта вся человеческая комедия и они втихомолку наслаждаются ею, да притом еще в хитро забавляются ролью грубоватого простака, которую играет их обладатель.
— Постойте-ка! — вдруг воскликнул Левальд и распрямил плечи, словно стараясь мгновенно стать серьезным. — Я вам кое-что принес от моя муж… Что такое? — прибавил он, когда Джордж ухмыльнулся, и с простодушным видом растерянно, вопросительно поглядел на всех троих.
То была обычная для его ломаного английского ошибка. Он всегда называл жену «моя муж» и нередко говорил Джорджу, что когда-нибудь он тоже найдет себе «хорошая муж». Но произносил он это слово с таким забавным простодушием, голубые его глазки на розовом пухлом лице поблескивали так ангельски невинно, что Джордж не сомневался: он ошибается нарочно, чтобы посмешить. Увидев, что Джордж смеется, Левальд озадаченно повернулся к Эльзе, потом к Хейлигу и, понизив голос, быстро спросил:
— Was, denn? Was meint Chorge? Wie sagt man das? Ist das nicht richtig englisch?[36]
Эльза демонстративно отвернулась, словно не слышала его вопроса и больше не желала с ним разговаривать. Хейлиг тоже не ответил, лишь смотрел на Левальда все так же отчужденно и подозрительно. Однако холодность слушателей нисколько не смутила Левальда. Он комически пожал плечами, словно все это было выше его понимания, опять обернулся к Джорджу и сунул ему в карман небольшую фляжку немецкого коньяку, пояснив, что это «прислала» его «муж». Потом достал прелестно переплетенную тоненькую книжку, которую написал и проиллюстрировал один из его авторов. Он держал ее в руках и любовно перелистывал.
То было комическое жизнеописание — Левальд от колыбели до зрелости, — написанное в духе грубого гротеска, и, однако, эта безжалостная пародия, этот жестокий юмор обладает особой силой, и тут немцы не знают себе равных. На одном рисунке младенец Левальд, он же младенец Геркулес, душит двух грозных змей с головами его главных конкурентов-издателей. На другом юноша Левальд — подобно Гаргантюа — заставил жителей своего родного Кольберга в Померании покинуть тонущий город. Еще на одном Левальд — молодой издатель — сидит за столиком в кафе Энны Маенц и ловко отгрызает от края бокала куски стекла; он и в самом деле проделывал такое, чтобы, как сам он объяснял, «разрекламировать себя и свое дело».
Левальд заранее надписал Джорджу этот любопытный томик и подписался, а ниже поставил строки все той же непристойной песенки: «Lecke du, lecke du, lecke du die Katze am Arsch». Сейчас он захлопнул книжку и сунул ее Джорджу в карман.
И в эту минуту толпа всколыхнулась. Блеснул свет, носильщики двинулись по перрону. Джордж посмотрел вдоль путей. Подходил поезд. Он быстро приближался, огибая Зоологический сад. Огромная локомотивья морда с буферами, обведенными ярко-красной каймой, тупо надвинулась, миновала их, жарко дыша паром, и замерла. Скучный ряд вагонов посредине прерывался сверкающим красным пятном вагона-ресторана.
Все пришло в движение. Носильщик поднял тяжелый багаж Джорджа, быстро взобрался по ступенькам и нашел ему купе. В воздухе стоял слитный гул голосов, взволнованный шум расставаний.
Левальд схватил Джорджа за руку и, то ли похлопывая его по плечу другой рукой, то ли обнимая, сказал:
— Auf Wiedersehen[37], старина Джордж!
Хейлиг быстро и крепко пожал ему руку, горькое лицо его исказилось, словно от слез, и дрожащим, глубоким и трагическим голосом он произнес:
— Прощайте, прощайте, дорогой.
Потом Левальд и Хейлиг отвернулись, и Джорджа обняла Эльза. Плечи ее вздрагивали. Она плакала.
— Будь добрым, — говорила она сквозь слезы, — будь благородным, таким, каким я тебя знаю. Будь верующим. — Она обняла его крепче и, задыхаясь, прошептала: — Обещай.
Он кивнул. И они слились: бедра ее разомкнулись и стиснули его ногу, пышное тело податливо прильнуло к нему, их губы неистово впились друг в друга — в последний раз они соединились в любовном объятии.
А потом он поднялся в вагон. Проводник захлопнул дверь. Поезд тронулся еще до того, как Джордж дошел до своего купе. И все эти люди, их лица, их жизнь стали медленно отступать.
Хейлиг все шел по перрону и махал шляпой, лицо его по-прежнему искажала скорбная гримаса. За ним, совсем рядом с поездом, шла Эльза — лицо суровое, отрешенное, рука прощально поднята. Левальд сорвал с себя шляпу и махал ею, светлые волосы в беспорядке вздымались над раскрасневшимся, хмельным лицом.
— Auf Wiedersehen, старина Джордж! — жизнерадостно крикнул на прощанье Левальд. Потом сложил руки рупором и завопил — Lecke du! — И Джордж увидел, как его плечи затряслись от смеха.
Потом поезд круто повернул. И все они исчезли.
41. Пятеро едущих в Париж
Поезд набирал скорость, мимо неслись улицы и дома западной части Берлина — солидные уродливые улицы и тяжеловесные уродливые дома в старонемецком стиле, по так красила их приветливая зелень и веселые ящики с алой геранью под окнами, так веяло порядком, обстоятельностью и покоем, что они всегда казались Джорджу знакомыми и милыми, точно тихие улочки и дома какого-нибудь маленького городка. Поезд уже мчался через Шарлоттенбург. Не останавливаясь, миновали они станцию, на перроне люди ждали городскую электричку — и, как всегда, сердце Джорджа сжалось томительным ощущением утраты. Упорно набирая скорость, длинный состав плавно мчал по эстакаде на запад.
Джордж не успел опомниться, как они уже неслись через предместья Берлина вон из города. Миновали аэродром. Промелькнули ангары, стайка сверкающих самолетов. Вот один серебристый самолет дрогнул, промчался по взлетной дорожке, задрал хвост, медленно отделился от земли и исчез из виду.
И вот город остался позади. Знакомые лица, люди, голоса, что были с ним всего лишь пять минут назад, уже казались далекими, как сон — они замкнуты в ином мире, в мире тяжеловесного кирпича и камня и мостовых, где теснятся бок о бок, точно в огромном улье, четыре миллиона жизней, в мире надежд и страхов, ненависти, боли и отчаяния, любви, жестокости и верности, — в мире, имя которому Берлин.
И вот уносится назад Бранденбургская равнина, пустынная, плоская северная земля, о которой он всегда слышал, что она уродлива, а она так ему растревожила душу, оказалась такой удивительной, незабываемо прекрасной. Теперь поезд со всех сторон обступили безлюдные, хмурые леса, выше всех деревьев возносились одинокие сосны, — прямые и стройные, как корабельные мачты, несли они на верхушках нетяжкий груз иглистой вечной зелени. Голые стволы их сияли дивной золотистой бронзой, словно обрел плоть некий волшебный свет. И меж стволами тоже все волшебно. Сумрак под кронами сосен такой золотисто-коричневый, и золотисто-коричневая земля без единой травинки, и сосны стоят одинокие, каждая сама по себе, — лес мачт, залитый тревожащим душу светом.
Порою лес исчезал, свет вырывался на простор, и поезд мчался по ровной обработанной земле, бережливо распаханной до самой железнодорожной насыпи. Мимо проносились фермы — постройки, крытые красной черепицей, аккуратно, будто по линеечке, расставленные дома, хлева и амбары. А потом поезд снова погружался в тревожащее душу волшебство леса.
Джордж открыл дверь купе, вошел и сел подле двери. Напротив, в углу у окна, сидел молодой человек и читал книгу. Одет он был по последней моде и выглядел весьма элегантно. Спортивного покроя пальто в мелкую фигурную клетку, великолепный серый жилет из дорогой ткани под замшу, светло-серые брюки тоже из превосходного дорогого материала и серые замшевые перчатки. Он не походил ни на американца, ни на англичанина. В костюме его была щегольская, чуть ли не слащавая элегантность, которая отдавала чем-то среднеевропейским. И Джордж изумился, когда увидел, что этот франт читает американскую книгу: популярный труд по истории под названием «Сага о демократии» с маркой известной американской фирмы. Он озадаченно размышлял над столь странным сочетанием знакомого и незнакомого, но тут послышались шаги, голоса, дверь отворилась, и в купе вошли мужчина и женщина.
То были немцы. Женщина миниатюрная и уже немолодая, но пухленькая, живая, соблазнительная, с очень светлыми, совсем соломенными волосами и синими, как сапфиры, глазами. Она быстро, возбужденно говорила что-то своему спутнику, потом повернулась к Джорджу и спросила, свободны ли два других места. Он ответил, что, вероятно, свободны, и вопросительно посмотрел на молодого щеголя в углу. Молодой человек на довольно ломаном немецком сказал, что места эти как будто свободны, и прибавил, что сам он сел в поезд на Фридрихштрассе и в купе никого не было. Женщина энергично, удовлетворенно кивнула и быстро, властно заговорила со своим спутником, — он вышел и тотчас вернулся с их багажом: двумя саквояжами, которые он уложил в сетку над их головами.
Эти двое казались не слишком подходящей парой. Женщина, хоть и гораздо привлекательней мужчины, явно была много старше — с виду лет под сорок, а то и сорок с хвостиком. Черты ее почти уже утратили свежесть и упругость юности, в уголках глаз виднелись тонкие морщинки, и по лицу ясно было, что это женщина зрелая, наделенная живым нравом, а также и мудростью, которая приходит с опытом. Фигура ее привлекала прямо-таки бесстыдной чувственностью, той откровенной соблазнительностью, которая нередко свойственна людям театра — хористкам или девицам из комического представления со стриптизом. На всем облике этой женщины словно бы лежала некая печать принадлежности к театральному миру. Во всей повадке ощущалась та преувеличенная пылкость, которая отличает и выделяет людей, причастных сцене.
Рядом с нею, такой уверенной в себе, такой искушенной и властной, так явственно отмеченной печатью театральности, спутник ее казался еще моложе, чем был на самом деле. Лет двадцати шести или около того, выглядел он совсем мальчишкой. От этого высокого, белокурого, довольно красивого молодца со свежим румянцем на щеках смутно веяло деревенским, слегка растерянным простодушием. Видно было, что ему не по себе, он не спокоен и не привычен к путешествиям. Почти все время он сидел, опустив голову или отвернувшись, и, если женщина не заговаривала с ним, молчал. Когда же она обращалась к нему, он весь вспыхивал от смущения, его свежие румяные щеки густо багровели и пылали, точно два ярких флага.
Джордж терялся в догадках: кто они? Зачем едут в Париж? Что их связывает? Почему-то чувствовалось, что это отнюдь не семейные узы. Эти двое явно не брат и сестра и, уж конечно, не муж и жена. Память услужливо подсовывала старую притчу о деревенском простаке, попавшем в сети бессердечной городской соблазнительницы, — быть может, она уговорила его свозить ее в Париж, и недалек час, когда простофиля окажется без гроша в кармане. Однако в женщине этой не было ничего отталкивающего, ничего, что подтвердило бы такую догадку, То было существо на редкость обаятельное и милое. Ничего порочного не было даже в ее поразительной чувственной привлекательности, такой дерзко откровенной, что стало даже неловко, едва эта женщина вошла в купе. Она, видно, не сознавала, какое производит впечатление, просто не прятала свою чувственность, держалась раскованно, с детски простодушной пылкостью ребенка.
Пока Джордж был занят этими размышлениями, дверь снова открылась и маленький, носатый, сердитый с виду человечек заглянул в купе, свирепо и, как показалось Джорджу, подозрительно всех осмотрел и осведомился, есть ли здесь свободное место. Все сказали, что как будто есть. Получив такой ответ, он, ни слова не говоря, скрылся в коридоре и вновь появился с большим чемоданом. Джордж помог ему пристроить чемодан на багажной полке. Чемодан был такой тяжелый, что человечек вряд ли справился бы с этим сам, однако услугу он принял с кислым видом, без единого слова благодарности, повесил пальто, повертелся, беспокойно огляделся, вынул из кармана газету, сел напротив Джорджа, развернул газету, со злостью захлопнул дверь купе и, недоверчиво оглядев попутчиков, погрузился в чтение.
Пока он читал, Джорджу время от времени удавалось поверх газеты разглядывать этого угрюмого пассажира. Не то чтобы в облике его было что-то зловещее — вовсе нет. Просто скучная, сердитая, раздражительная личность. Таких тысячами встречаешь на улицах, они ворчат и такси или рявкают на неосторожных шоферов — их всегда боишься получить в попутчики и горячо надеешься, что не получишь. Похоже было, он из тех, кто не просто закрывает, а захлопывает дверь купе, не спрашивая согласия прочих пассажиров, подходит к окну и с треском опускает окно, беспрестанно суетится и кипятится и всеми доступными ему способами — сварливостью, капризами, причудами, брюзжаньем — будто нарочно старается оказаться как можно неприятней и как можно больше досадить попутчикам.
Да, то был хорошо известный тип, во всем же остальном личность совершенно неприметная. Повстречав такого на улице, никогда не взглянешь на него еще раз и никогда потом его не вспомнишь. Лишь когда он навяжет свое общество в тесной близости долгого путешествия и тотчас начнет ворчать и суетиться, точно докучная муха, вот тогда его запомнишь надолго.
И в самом деле, прошло совсем немного времени — и молодой франт в углу у окна чуть не разругался с ним. Молодой человек достал дорогой портсигар, вынул сигарету и с милой улыбкой спросил даму, не возражает ли она, если он закурит. Она с живостью дружелюбно ответила, что ничего не имеет против. Джордж услышал это с огромным облегчением, достал из кармана пачку сигарет и собрался было, по примеру молодого попутчика, насладиться сигаретой, но тут Брюзга со злостью потряс газетой, мрачно посмотрел на элегантного молодого человека, потом на Джорджа и, ткнув пальцем в табличку на стене, зловеще прокаркал:
Джордж не успел опомниться, как они уже неслись через предместья Берлина вон из города. Миновали аэродром. Промелькнули ангары, стайка сверкающих самолетов. Вот один серебристый самолет дрогнул, промчался по взлетной дорожке, задрал хвост, медленно отделился от земли и исчез из виду.
И вот город остался позади. Знакомые лица, люди, голоса, что были с ним всего лишь пять минут назад, уже казались далекими, как сон — они замкнуты в ином мире, в мире тяжеловесного кирпича и камня и мостовых, где теснятся бок о бок, точно в огромном улье, четыре миллиона жизней, в мире надежд и страхов, ненависти, боли и отчаяния, любви, жестокости и верности, — в мире, имя которому Берлин.
И вот уносится назад Бранденбургская равнина, пустынная, плоская северная земля, о которой он всегда слышал, что она уродлива, а она так ему растревожила душу, оказалась такой удивительной, незабываемо прекрасной. Теперь поезд со всех сторон обступили безлюдные, хмурые леса, выше всех деревьев возносились одинокие сосны, — прямые и стройные, как корабельные мачты, несли они на верхушках нетяжкий груз иглистой вечной зелени. Голые стволы их сияли дивной золотистой бронзой, словно обрел плоть некий волшебный свет. И меж стволами тоже все волшебно. Сумрак под кронами сосен такой золотисто-коричневый, и золотисто-коричневая земля без единой травинки, и сосны стоят одинокие, каждая сама по себе, — лес мачт, залитый тревожащим душу светом.
Порою лес исчезал, свет вырывался на простор, и поезд мчался по ровной обработанной земле, бережливо распаханной до самой железнодорожной насыпи. Мимо проносились фермы — постройки, крытые красной черепицей, аккуратно, будто по линеечке, расставленные дома, хлева и амбары. А потом поезд снова погружался в тревожащее душу волшебство леса.
Джордж открыл дверь купе, вошел и сел подле двери. Напротив, в углу у окна, сидел молодой человек и читал книгу. Одет он был по последней моде и выглядел весьма элегантно. Спортивного покроя пальто в мелкую фигурную клетку, великолепный серый жилет из дорогой ткани под замшу, светло-серые брюки тоже из превосходного дорогого материала и серые замшевые перчатки. Он не походил ни на американца, ни на англичанина. В костюме его была щегольская, чуть ли не слащавая элегантность, которая отдавала чем-то среднеевропейским. И Джордж изумился, когда увидел, что этот франт читает американскую книгу: популярный труд по истории под названием «Сага о демократии» с маркой известной американской фирмы. Он озадаченно размышлял над столь странным сочетанием знакомого и незнакомого, но тут послышались шаги, голоса, дверь отворилась, и в купе вошли мужчина и женщина.
То были немцы. Женщина миниатюрная и уже немолодая, но пухленькая, живая, соблазнительная, с очень светлыми, совсем соломенными волосами и синими, как сапфиры, глазами. Она быстро, возбужденно говорила что-то своему спутнику, потом повернулась к Джорджу и спросила, свободны ли два других места. Он ответил, что, вероятно, свободны, и вопросительно посмотрел на молодого щеголя в углу. Молодой человек на довольно ломаном немецком сказал, что места эти как будто свободны, и прибавил, что сам он сел в поезд на Фридрихштрассе и в купе никого не было. Женщина энергично, удовлетворенно кивнула и быстро, властно заговорила со своим спутником, — он вышел и тотчас вернулся с их багажом: двумя саквояжами, которые он уложил в сетку над их головами.
Эти двое казались не слишком подходящей парой. Женщина, хоть и гораздо привлекательней мужчины, явно была много старше — с виду лет под сорок, а то и сорок с хвостиком. Черты ее почти уже утратили свежесть и упругость юности, в уголках глаз виднелись тонкие морщинки, и по лицу ясно было, что это женщина зрелая, наделенная живым нравом, а также и мудростью, которая приходит с опытом. Фигура ее привлекала прямо-таки бесстыдной чувственностью, той откровенной соблазнительностью, которая нередко свойственна людям театра — хористкам или девицам из комического представления со стриптизом. На всем облике этой женщины словно бы лежала некая печать принадлежности к театральному миру. Во всей повадке ощущалась та преувеличенная пылкость, которая отличает и выделяет людей, причастных сцене.
Рядом с нею, такой уверенной в себе, такой искушенной и властной, так явственно отмеченной печатью театральности, спутник ее казался еще моложе, чем был на самом деле. Лет двадцати шести или около того, выглядел он совсем мальчишкой. От этого высокого, белокурого, довольно красивого молодца со свежим румянцем на щеках смутно веяло деревенским, слегка растерянным простодушием. Видно было, что ему не по себе, он не спокоен и не привычен к путешествиям. Почти все время он сидел, опустив голову или отвернувшись, и, если женщина не заговаривала с ним, молчал. Когда же она обращалась к нему, он весь вспыхивал от смущения, его свежие румяные щеки густо багровели и пылали, точно два ярких флага.
Джордж терялся в догадках: кто они? Зачем едут в Париж? Что их связывает? Почему-то чувствовалось, что это отнюдь не семейные узы. Эти двое явно не брат и сестра и, уж конечно, не муж и жена. Память услужливо подсовывала старую притчу о деревенском простаке, попавшем в сети бессердечной городской соблазнительницы, — быть может, она уговорила его свозить ее в Париж, и недалек час, когда простофиля окажется без гроша в кармане. Однако в женщине этой не было ничего отталкивающего, ничего, что подтвердило бы такую догадку, То было существо на редкость обаятельное и милое. Ничего порочного не было даже в ее поразительной чувственной привлекательности, такой дерзко откровенной, что стало даже неловко, едва эта женщина вошла в купе. Она, видно, не сознавала, какое производит впечатление, просто не прятала свою чувственность, держалась раскованно, с детски простодушной пылкостью ребенка.
Пока Джордж был занят этими размышлениями, дверь снова открылась и маленький, носатый, сердитый с виду человечек заглянул в купе, свирепо и, как показалось Джорджу, подозрительно всех осмотрел и осведомился, есть ли здесь свободное место. Все сказали, что как будто есть. Получив такой ответ, он, ни слова не говоря, скрылся в коридоре и вновь появился с большим чемоданом. Джордж помог ему пристроить чемодан на багажной полке. Чемодан был такой тяжелый, что человечек вряд ли справился бы с этим сам, однако услугу он принял с кислым видом, без единого слова благодарности, повесил пальто, повертелся, беспокойно огляделся, вынул из кармана газету, сел напротив Джорджа, развернул газету, со злостью захлопнул дверь купе и, недоверчиво оглядев попутчиков, погрузился в чтение.
Пока он читал, Джорджу время от времени удавалось поверх газеты разглядывать этого угрюмого пассажира. Не то чтобы в облике его было что-то зловещее — вовсе нет. Просто скучная, сердитая, раздражительная личность. Таких тысячами встречаешь на улицах, они ворчат и такси или рявкают на неосторожных шоферов — их всегда боишься получить в попутчики и горячо надеешься, что не получишь. Похоже было, он из тех, кто не просто закрывает, а захлопывает дверь купе, не спрашивая согласия прочих пассажиров, подходит к окну и с треском опускает окно, беспрестанно суетится и кипятится и всеми доступными ему способами — сварливостью, капризами, причудами, брюзжаньем — будто нарочно старается оказаться как можно неприятней и как можно больше досадить попутчикам.
Да, то был хорошо известный тип, во всем же остальном личность совершенно неприметная. Повстречав такого на улице, никогда не взглянешь на него еще раз и никогда потом его не вспомнишь. Лишь когда он навяжет свое общество в тесной близости долгого путешествия и тотчас начнет ворчать и суетиться, точно докучная муха, вот тогда его запомнишь надолго.
И в самом деле, прошло совсем немного времени — и молодой франт в углу у окна чуть не разругался с ним. Молодой человек достал дорогой портсигар, вынул сигарету и с милой улыбкой спросил даму, не возражает ли она, если он закурит. Она с живостью дружелюбно ответила, что ничего не имеет против. Джордж услышал это с огромным облегчением, достал из кармана пачку сигарет и собрался было, по примеру молодого попутчика, насладиться сигаретой, но тут Брюзга со злостью потряс газетой, мрачно посмотрел на элегантного молодого человека, потом на Джорджа и, ткнув пальцем в табличку на стене, зловеще прокаркал: