Страница:
5. Потаенный ужас
Он с любопытством поглядел на желтый конверт, повертел его в руках. Странно было видеть сквозь прозрачную обертку свое имя, почему-то он ощутил и неловкость, и сдержанное волнение. Не привык он получать телеграммы. И невольно медлил, не вскрывал конверт, страшно было узнать, что там, внутри. Какой-то давно забытый случай в детстве внушил ему, что телеграмма всегда несет дурные вести. Кто мог ее послать? О чем она? Так вскрой же ее, дурень, и прочитай!
Он разорвал конверт, вынул листок. Первым делом глянул на подпись — телеграмма была от дяди, Марка Джойнера. И прочел:
Эта весть потрясла его. Но не так сильно было горе, как ощущение огромной утраты, словно бы даже какого-то стихийного бедствия… утраты, в которую просто не верится, будто вдруг перестала действовать некая великая сила самой природы. Это не вмещалось в сознании. С тех пор как умерла его мать (Джорджу было тогда всего восемь лет), тетя Мэй была самым прочным и непоколебимым столпом в мире его детства. Старая дева, старшая сестра его матери и дяди Марка, она взяла на себя заботу о мальчике и в его воспитание вложила весь пыл и усердие своей пуританской натуры. Всеми силами старалась она вырастить его настоящим Джойнером, достойным отпрыском замкнутого племени из горной глуши, к которому принадлежала она сама. Ей это не удалось, и его отступничество от истинно джойнеровской добропорядочности заставляло ее глубоко страдать. Он давно это знал; но только теперь ясней, чем когда-либо раньше, он понял: она всегда неукоснительно исполняла то, что считала своим долгом. Ему вспомнилось, как она жила, и невыразимая жалость, любовь и нежность захлестнула его, прихлынула к горлу и едва не задушила.
Всегда, с тех пор как он себя помнил, тетя Мэй казалась ему древней старухой, старой как мир. Ему и сейчас слышался ее голос — хрипло, на одной ноте тянула она бесконечную повесть о прошлом, населяя мир его детства толпами Джойнеров, которые давно отжили свое и похоронены в горах Зибулона еще до Гражданской войны. И едва ли не каждый ее рассказ был долгим перечнем недугов, смертей и скорбей. Она знала назубок все про всех Джойнеров за последние сто лет, знала, кого унесла чахотка, а кого воспаление легких, менингит или пеллагра, и явно наслаждалась, хриплым голосом воскрешая каждое событие из их жизни. Она рисовала мальчику его родичей с гор мрачными красками вечной нищеты и внезапно настигающей смерти, и грозную картину эту вновь и вновь озаряло призрачными сполохами вмешательство потусторонних сил. Тетя Мэй была убеждена, что сам всевышний наделил Джойнеров особым даром, приобщив их к миру духов: то и дело кто-нибудь из них объявлялся в безлюдье на пустынной дороге и заговаривал с одинокими путниками, а потом оказывалось, что в это самое время он был за полсотни миль от того места. Вечно им слышались таинственные голоса, вечно их одолевали недобрые предчувствия. Если нежданно-негаданно умирал кто-то из соседей, со всей округи за много миль стекались Джойнеры и сидели возле покойника, и в пляшущих отсветах очага, где пылали сосновые поленья, всю ночь напролет толковали о том, как еще за неделю нечто предсказало им эту неминучую гибель, и лишь треск осыпающихся угольев порой прерывал глухое, ровное жужжанье их голосов.
Таков был облик мира Джойнеров, который сложился в душе и в мыслях мальчика из неистощимых воспоминаний тети Мэй. И у него возникло странное чувство, будто, в отличие от всех людей, кому суждено прожить свой срок и умереть, Джойнеры — особая порода и не подвластны этому закону. Они питаются смертью и торжествуют над ней, и не поддадутся ей во веки веков. А теперь тетя Мэй, самая старшая и самая, казалось, бессмертная из всех Джойнеров, умерла…
Похороны назначены на четверг. Сегодня вторник. Если выехать поездом сегодня, завтра он будет дома. Но, конечно, уже сейчас все племя Джойнеров с гор округа Зибулон в Старой Кэтоубе собирается вместе, чтобы справить извечный обряд надгробного бдения, и если приехать так рано, никуда не укроешься от этих ужасных, тоску наводящих разговоров. Лучше переждать день и подгадать к самым похоронам.
На дворе — первые числа сентября. Занятия в Школе прикладного искусства начнутся только в середине месяца. Уже несколько лет Джордж не был в Либия-хилле и теперь подумал — можно бы провести там с неделю, вновь поглядеть на родные места. Только вот страх берет при мысли поселиться среди родичей Джойнеров, да еще в пору траура. И тут ему вспомнился ближайший сосед, Рэнди Шеппертон. Родителей Рэнди уже нет в живых, старшая сестра вышла замуж и куда-то уехала. У Рэнди в Либия-хилле неплохая служба, и живет он все в том же доме вместе с другой сестрой, Маргарет, она ведет хозяйство. Пожалуй, можно бы остановиться у них. Они поймут. И Джордж дал Рэнди телеграмму, просил приютить его на недельку и сообщал, каким поездом приедет.
На другой день, когда Джордж поехал на Пенсильванский вокзал, первое потрясение от вести о смерти тетушки Мэй уже улеглось. Подумать страшно, до чего легко ум человеческий применяется ко всему на свете, и особенно наглядно это проявляется в его непостижимой жизнестойкости, в способности к самозащите и самосохранению. Лишь бы не рухнули все основы твоего бытия — и, если ты молод, здоров духом и у тебя еще есть время, ты примиряешься с неизбежным и уже готов встретить новые невзгоды, словно исполненный мрачной решимости американский турист, который, едва прибыв в новый город и оглядевшись по сторонам, деловито осведомляется: «Ну, а теперь куда?» Так было и с Джорджем. Предстоящие похороны приводили его в ужас, но до них оставались еще сутки; а пока что впереди долгие часы в поезде, — и вот, запрятав печаль и уныние в дальний угол души, он позволяет себе пока что насладиться радостным волнением, какое всегда пробуждает в нем поездка по железной дороге.
Вокзал встретил его налетающим издалека необъятным гулом времени. В пол косо упирались широкие полосы света, и в них роились мириады пылинок; и, возносясь над кишащей внизу неугомонной тысячеголосой толпой, под сводами огромного зала невозмутимо звучал голос времени. В нем как бы слышался ропот далекого моря, медленный плеск лениво набегающих на песок и вновь отступающих волн. Он был подобен стихии, отрешенный, равнодушный к людским жизням. Они вливались в него, точно капли дождя — в реку, величаво катящую свои воды из недр багровеющих на закате гор.
Не много есть на свете зданий столь огромных, чтобы вместить голос времени, и сейчас Джордж думал — просто великолепно, что лучше всего для этого подходят вокзалы. Ведь здесь, как нигде, людей на миг сводит вместе начало или конец их неисчислимых странствий, здесь видишь их встречи и расставанья, здесь в одном мгновенье перед тобой раскрывается вся человеческая судьба. Люди приходят и уходят, мелькают и исчезают, каждого всякая прожитая минута приближает к смерти, и крохотный маятник, отсчитывающий мгновенья каждому, вступает в единое звучание времени, — но голос времени остается равнодушным и невозмутимым: вечный дремотный ропот под исполинскими далекими сводами.
Все здесь, мужчины и женщины, поглощены каждый своим странствием. В непрестанном круговороте толпы у каждого — свое направление и своя цель. Каждому предстоит свое путешествие, и никому нет дела до чужих. Сидя в зале ожидания, Джордж заметил человека, который ужасно боялся пропустить свой поезд. От волнения ему не сиделось на месте, он лихорадочно суетился, окликал носильщика, а когда пошел к кассе покупать билет, пришлось стоять в очереди — и он чуть не прыгал от нетерпенья и поминутно взглядывал на часы. Потом, скользя по истертым плитам пола, к нему заспешила жена; еще издали она закричала:
— Ну, ты взял билеты? У нас времени в обрез! Мы упустим поезд!
— Сам знаю! — с досадой закричал в ответ муж. — Я и так из кожи вон лезу. — И прибавил громко, сердито: — Может, мы еще успеем, если этот, передо мной, перестанет копаться и возьмет наконец билет.
Человек, стоявший впереди, угрожающе повернулся:
— Подождешь, подождешь малость! Тебе одному, что ли, надо поспеть на поезд! Я пораньше тебя пришел. Все ждут своей очереди, и ты подождешь.
Завязалась перебранка. Люди, дожидавшиеся позади этих двоих, начали злиться и ворчать. Кассир нетерпеливо застучал по своему окошку, потом выглянул и недовольно уставился на спорщиков. Какой-то молодчик в хвосте завопил:
— Да пошли вы к чертям отсюда и там разбирайтесь! Пропустите нас! Нечего всех задерживать!
Но вот беспокойный человечек получил билеты и, вне себя от волнения, со всех ног помчался к своему носильщику. Благодушный негр встретил его широчайшей улыбкой.
— Спешить-то вам ни к чему. До поезда времени пропасть. Никуда он без вас не уйдет.
Кто они, эти путешественники, для которых время свернуто в тоненькую пружинку синей стали, сунутую каждому в карман? Вот, к примеру, негра потянуло в родную Джорджию; богатый молодой землевладелец с Гудзона едет в Вашингтон навестить мать; директор местного отделения фирмы сельскохозяйственных машин и трое его подчиненных возвращаются со съезда; глава одного из захолустных банков в Старой Кэтоубе, оказавшегося недавно под угрозой краха, ринулся вместе с двумя местными политиками в Нью-Йорк умолять тамошних банкиров о займе, а теперь едет восвояси; смуглый грек в коричневых башмаках, с картонным чемоданчиком, недоверчиво блестя глазами, заглядывает в окошко кассы и подозрительно спрашивает:
— А за билет до Питтсбурга сколько возьмете?
Женственного вида молодой человек, питомец одного из нью-йоркских институтов, отправляется читать еженедельную лекцию о театральном искусстве в дамский клуб города Трентона, штат Нью-Джерси; поэтесса откуда-то из Индианы, по своему обыкновению, раз в году развлекалась в Нью-Йорке «жизнью богемы»; боксер со своим менеджером едет на матч в Сент-Луис; компания студентов из Принстона провела лето в Европе и до начала занятий спешит накоротке навестить родных; тут же солдат, рядовой армии Соединенных Штатов, с виду никчемный, неотесанный и неряшливый, как все рядовые в армии Соединенных Штатов; и ректор университета одного из штатов Среднего Запада, красноречиво взывавший в Нью-Йорке к попечителям о финансовой помощи; и чета новобрачных с берегов Миссисипи, у этих все новехонькое с иголочки — и одежда и чемоданы, а лица испуганные, враждебные и ошеломленные; и два щуплых филиппинца с кофейно-коричневой кожей и тоненькими, птичьими косточками, разряженные, щеголеватые, как манекены в витрине; и провинциалы из Нью-Джерси, что ездили в большой город за покупками; и женщины и молоденькие девушки, которые выбрались сюда из каких-то южных и западных городишек, кто на каникулы, кто в гости, кто поразвлечься и кутнуть; директора и агенты провинциальных магазинов готового платья со всех концов страны, — этим надо было обзавестись новинками стиля и моды; нью-йоркские жители особого склада, чувственные франты, блестящие, изысканные и холодные, всезнающие и самоуверенные, едут поразвлечься в Атлантик-сити; поблекшие, неряшливые, замученные матери бранят и дергают за тощие ручонки чумазых ребятишек; темнолицые хмурые, надменные итальянцы со смуглыми неопрятными, расплывшимися женами, угрюмо, но покорно сносящими и мужнюю похоть, и мужние побои; и элегантные американки, которых не укротит ни постель, ни плеть, — у них уверенные, резкие голоса, вызывающий взгляд, они прекрасно сложены, но начисто лишены живой гибкости духа и тела, чужды любви, страсти, нежности, какой бы то ни было женственности и мягкости.
Кого тут только нет, каких только не увидишь путников: бедняки с ожесточенными, каменными лицами — воплощенная глубокая провинция духа и плоти; обтрепанные неудачники с чемоданишками, в которых только и есть что рубашка да воротничок с галстуком, — кажется, они вечно сваливаются с проходящих поездов в копоть и пыль все новых городишек в надежде, что хоть здесь им наконец повезет; жалкие бродяги и никчемушники, перекати-поле со всей страны; богатые, лощеные, многоопытные путешественники, которых слишком часто и слишком далеко уносило несчетное множество роскошных поездов и пароходов и которые никогда уже не смотрят в окно; старики и старухи из захолустной глуши, которые впервые навещали своих детей в большом городе, — они поминутно бросают по сторонам опасливые взгляды, у них быстрые, подозрительные глаза, точно у птицы или звереныша, и они все время настороже, недоверчивые, боязливые. Тут есть люди, которые все видят и понимают; и такие, что глухи и слепы ко всему на свете, усталые, угрюмые, недовольные; и такие, что радуются, кричат и хохочут, в восторге от предстоящей дороги; одни толкаются и лезут сквозь толпу, другие тихо стоят в сторонке и смотрят и ждут; у иных лица насмешливые или надменные, а иные ощетинились, смотрят свирепо, вот-вот полезут в драку. Молодые и старые, богатые и бедные, евреи и христиане, негры, итальянцы, греки, американцы — все они сошлись тут, на вокзале, бесконечно разнообразные судьбы их вдруг обрели общее звучание, исполнились глубокой и мрачной значительности, собранные вместе и объятые неумолчным, слитным и всепоглощающим гулом времени.
Место Джорджа было в вагоне К19. В сущности, вагон этот ничем не отличался от других пульмановских вагонов, но для Джорджа он был совсем особенный. Ведь именно К19 изо дня в день связывал друг с другом две точки в разных концах материка — крупнейший город страны и отстоящий от него на восемьсот миль Либия-хилл, крохотный городишко, где Джордж родился. Каждый день в час тридцать пять он отправлялся из Нью-Йорка и прибывал в Либия-хилл на другое утро в одиннадцать двадцать.
Войдя в вагон, Джордж мгновенно перенесся из разноликого и расплывчатого вокзального многолюдья в знакомый уголок родного города. Можно уехать оттуда на долгие годы и за все время не видеть ни одного знакомого лица; можно скитаться на чужбине и забрести на край света; можно наградить младенцем корень мандрагоры, услышать пение русалок, понять и запомнить наизусть напевы сирен; можно весь век жить и работать отшельником в ущельях Манхэттена, пока самое воспоминание о доме не истает, не станет далеким, как сон, — но едва Джордж вошел в вагон К19, все разом вернулось, ноги его коснулись твердой земли: он снова дома.
Сверхъестественно, почти жутко. И что самое удивительное и загадочное — на это свидание можно прийти каждый день ровно в час тридцать пять; надо только добраться по шумным улицам, в потоке людей и машин, до высоченных дверей огромного вокзала, одолеть кипящий в вестибюле людской водоворот, где вечно сталкиваются приезжающие и отъезжающие, пересечь громадные залы, заселенные Всеми и Каждым, просторы, где звучит призрачный голос времени, спуститься по крутым ступеням, — и здесь, в глубине туннеля, под этим миром, гудящим жизнью, точно улей, на своем неизменном месте, с виду точно такой же, как все его чумазые от копоти собратья, стоит вагон К19.
Проводник, улыбаясь во весь рот, взял у Джорджа чемодан.
— Это вы, сэр, мистер Уэббер! Радостно вас повидать, сэр! Едете навестить своих?
Идя за ним по зеленому коридору к своему месту, Джордж объяснил, что едет на похороны тетки. Веселая улыбка тотчас угасла, лицо у негра стало серьезное и почтительное.
— Горестно мне это слышать, сэр, — сказал он, качая головой. — Да, сэр, очень горестно мне такое слышать.
Не успели отзвучать эти слова, как Джорджа окликнули сзади, и он, еще не обернувшись, по голосу узнал, кто с ним здоровается. Это был Сол Айзекс, владелец магазина готового платья, — ясное дело, ездил в Нью-Йорк закупать товар, он всегда проделывал это путешествие четырежды в год. У Джорджа стало даже как-то теплее на душе, когда он понял, что старый коммерсант все так же неукоснительно верен своим привычкам, и вновь увидел эту дружелюбную физиономию с крючковатым носом и кричаще пеструю рубашку, яркий галстук, щегольской светло-серый костюм (Сол всегда был известен как завзятый модник).
Потом Джордж огляделся — нет ли еще знакомых? Да, вот высокий, сухой и тощий, того гляди, переломится, изжелта-бледный банкир Джарвис Ригз что-то обсуждает с двумя другими либия-хиллскими столпами, занимающими скамью напротив. Джордж узнал мэра — круглолицего, вяло благодушного Бакстера Кеннеди; рядом с ним, выставив неуклюжие ножищи в коридор и откинув на спинку скамьи голову, украшенную, точно тонзурой, большой плешью в бахроме черных волос, расселся жирный и тучный, как вол, Пастор Флэк; когда он говорил, обрюзглые щеки его тряслись; он был в Либия-хилле главным политическим заправилой, а прозвище Пастор получил за то, что не пропускал ни одного молитвенного собрания в Кемпбелитской церкви. Все трое увлеклись, говорили громко, и до Джорджа долетали обрывки разговора:
— Базарная улица — еще бы, от Базарной я и сам не откажусь!
— Гэй Радд за свой фут по фасаду спрашивает две тысячи. И получит, будьте уверены. Я бы взял две с половиной и ни центом меньше, только я не продаю.
— Года не пройдет, цена за фут будет все три тысячи, помяните мое слово! И это не все! Это еще только начало!
Неужели они толкуют про Либия-хилл? Уж очень это непохоже на сонный горный городишко, знакомый ему с колыбели. Джордж поднялся и подошел к тем троим.
— А, здорово, Уэббер! Здорово, сынок! — Пастор Флэк скорчил гримасу, которая должна была изображать приветливую улыбку, выставил напоказ большие желтые зубы. — Рад тебя видеть. Как поживаешь, сынок?
Джордж пожал руки всем троим и остановился подла них.
— Мы слышали, как ты говорил с проводником, когда вошел, — сказал мэр и состроил торжественно-скорбную мину. — Сочувствую, сынок. Мы ничего не знали. Целую неделю пробыли в отъезде. Скоропостижно скончалась?.. Да, да, понятно. Что ж, твоя тетушка была уже в годах. В таком возрасте приходится быть к этому готовым. Хорошая была женщина, очень хорошая. Сочувствую, сынок, жаль, что ты возвращаешься домой по такому печальному поводу.
Настало короткое молчание, словно другие двое давали понять, что мэр высказал и их чувства тоже. Выразив таким образом уважение к покойнице, Джарвис Рига оживленно заговорил:
— Надо тебе побыть дома подольше, Уэббер. Сам увидишь, наш город не узнать. Дела процветают. Только на днях Мак-Джадсон выложил триста тысяч за Мануфактурный склад. Развалине этой, конечно, грош цена, но он платил за землю. По пять тысяч за фут. Недурно для Либия-хилла, а? Фирма Ривза откупила всю землю по Паркер-стрит, начиная от Паркер-хилла. Они хотят застроить этот участок под конторы и магазины. И так по всему городу. Через пять лет наш Либия-хилл будет самым большим и красивым городом в штате. Помяни мое слово.
— Да, — с понимающим видом поддержал Пастор Флэк и внушительно закивал. — И я слышал, они хотели купить участок твоего дяди на Южной Мэйн-стрит, на углу площади. Какой-то синдикат собирается снести скобяную лавку, а на ее месте построить большой отель, Но твой дядюшка продавать не стал. Его не проведешь.
В растерянности и недоумении Джордж вернулся на свое место. Он уже несколько лет не был дома, и ему хотелось увидеть родной город таким же, каким тот оставался в памяти. А там, видно, все переменилось. Что же происходит? Просто понять нельзя. Беспокойно и Смутно ему стало — так всегда бывает, когда вдруг тебе Откроется, как меняет Время все, что было знакомо и привычно с колыбели.
Поезд пулей промчался по туннелю под Гудзоном, вылетел на слепящий свет послеполуденного сентябрьского солнца и теперь несся по плоским, унылым равнинам штата Джерси. Джордж смотрел, как за окном сменяют друг друга тлеющие груды мусора, болота, закопченные фабрики, и наслаждался: до чего же это здорово — катить поездом! Совсем не то, что смотреть на проносящийся поезд со стороны. Для стороннего зрителя поезд — налетающий гром, сверканье рычагов, жаркий шквал свистящего пара, слитный промельк вагонов, стена движенья и шума, визг, вопль, а потом — пустота, утрата: вот все и уехали, — хоть и не знаешь, кто там был. И вдруг ощущаешь, до чего огромна и пустынна Америка, до чего ничтожны все эти крохотные существованьица, пронесшиеся мимо по необъятному материку. А вот когда ты сам в вагоне, тогда все по-иному. Ведь поезд — чудесное создание рук человеческих, и все в нем красноречиво свидетельствует о человеческой воле и целеустремленности. Чувствуешь, как включаются тормоза, когда состав приближается к реке, и знаешь, дросселем управляет искусная и твердая рука. Сидишь в поезде — и сам уверенней ощущаешь себя мужчиной, повелителем вещей. А люди, вокруг — до чего они живые, настоящие! На толстого чернокожего проводника с ослепительно белыми зубами и вздувшейся за ухом шишкой глядишь как на старого друга, становится теплее на душе. Зорко всматриваешься во всех подряд хорошеньких девушек, и чаще стучит сердце. С живым интересом смотришь на всех пассажиров, и кажется, целую вечность с ними знаком. Наутро почти все они навсегда уйдут из твоей жизни; иные молчаливо исчезнут за ночь, под беспросветный храп остальных, одурманенных сном; но сейчас всех их в стремительном движении соединила странная мимолетная близость, оттого что этот пульмановский вагон на одну ночь стал их общим домом.
Два торговых разъездных агента сошлись в купе для курящих, мигом признали друг в друге членов обширного братства коммивояжеров и вот уже рассуждают об огромной стране непринужденно, как о задворках собственного дома. Помянули о случайной встрече с таким-то в июле месяце в Сент-Поле, и еще…
— А всего неделю назад в Денвере выхожу я из Браун-отеля и сталкиваюсь нос к носу — с кем бы вы думали?
— Да неужели! А я старика Джо уже сто лет не видал!
— А про Джима Уизерса слыхали? Его перевели в отделение в Атланте!
— Вы сейчас в Новый Орлеан?
— Нет, в эту поездку не попаду. Я там был в мае.
Такие разговоры сближают мгновенно. Просто и естественно входишь в жизнь людей, которых свело здесь на одну только ночь и швырнуло через всю страну со скоростью шестьдесят миль в час, и становишься членом огромной семьи, населяющей землю.
Быть может, таково странное, тревожное противоречие всей жизни у нас в Америке — мы чувствуем себя прочно и уверенно только в движении. По крайней мере, так казалось молодому Джорджу Уэбберу, — никогда не бывал он так полон уверенности и решимости, как в часы, когда ехал куда-либо поездом. И никогда не было в нем так сильно ощущение дома, как по дороге домой. Но стоило доехать — и тут-то он чувствовал себя бездомным.
В дальнем конце вагона поднялся человек и пошел по проходу в сторону уборной. Он шел прихрамывая, опираясь на палку, а свободной рукой держался за спинки скамей: вагон сильно качало. Человек этот поравнялся с Джорджем, который по-прежнему сидел, глядя в окно, и вдруг остановился. И, словно поток яркого света, хлынул в сознание Джорджа звучный, добродушный басок, приветливый, непринужденный, чуть насмешливый, бесстрашный, такой знакомый — все тот же, что когда-то, в четырнадцать.
— Провалиться мне на этом месте! Да это ж Обезьян! Ты куда собрался?
Услыхав свое давнее шуточное прозвище, Джордж вскинул голову. Перед ним стоял Небраска Крейн. Квадратная, веснушчатая, обожженная солнцем физиономия светилась прежним насмешливым дружелюбием, угольно-черные глаза истого индейца чероки смотрели с прежним откровенным, беспощадным бесстрашием. Протянулась огромная смуглая лапа, и они обменялись крепчайшим рукопожатием. И сразу стало так, будто он вернулся под надежный и приветливый кров. Через минуту они сидели рядом и разговаривали, как самые близкие люди, которых но изменит и не разлучит никакая пропасть — ни годы, ни расстояния.
За все годы с тех пор, как Джордж впервые уехал из Либия-хилла и поступил в колледж, он только однажды встретился с Небраской Крейном. Но не терял его из виду. Никто не терял из виду Небраску Крейна. По всему облику жилистого бесстрашного мальчонки-индейца, который что ни день шагал под гору по Локаст-стрит с бейсбольной битой через плечо и лоснящейся рукавицей «принимающего», торчащей из кармана, можно было предугадать завидную будущность: Небраска стал профессиональным игроком, его с ходу брали в самые знаменитые команды, и о его спортивных подвигах изо дня в день трубили газеты.
Газеты и помогли им свидеться в прошлый раз. Это случилось в августе 1925-го, когда Джордж только что вернулся в Нью-Йорк после первой поездки за границу. В тот же вечер, вернее незадолго до полуночи, он сидел в ресторане Чайлда, пил кофе с горячими пирожками и просматривал еще влажный оттиск завтрашнего номера «Гералд трибюн», и вдруг в глаза ему бросился крупный заголовок: «Крейн отбивает еще один мяч». Джордж жадно впился в отчет об игре, и ему отчаянно захотелось вновь увидеть Небраску и опять ощутить всем существом дух истинной Америки. Повинуясь внезапному порыву, он решил позвонить. Конечно же, имя Небраски значилось в телефонной книге, адрес — где-то в Бронксе. Джордж назвал номер и стал ждать. Отозвался мужской голос, Джордж не сразу его узнал.
Он разорвал конверт, вынул листок. Первым делом глянул на подпись — телеграмма была от дяди, Марка Джойнера. И прочел:
«Твоя тетя Мэй умерла ночью точка похороны четверг Либия-хилле точка приезжай домой если можешь».И все. Ни слова о том, от чего она умерла. Скорее всего, от старости. Ничто другое не могло бы ее убить. Она ничем не болела, не то его известили бы раньше.
Эта весть потрясла его. Но не так сильно было горе, как ощущение огромной утраты, словно бы даже какого-то стихийного бедствия… утраты, в которую просто не верится, будто вдруг перестала действовать некая великая сила самой природы. Это не вмещалось в сознании. С тех пор как умерла его мать (Джорджу было тогда всего восемь лет), тетя Мэй была самым прочным и непоколебимым столпом в мире его детства. Старая дева, старшая сестра его матери и дяди Марка, она взяла на себя заботу о мальчике и в его воспитание вложила весь пыл и усердие своей пуританской натуры. Всеми силами старалась она вырастить его настоящим Джойнером, достойным отпрыском замкнутого племени из горной глуши, к которому принадлежала она сама. Ей это не удалось, и его отступничество от истинно джойнеровской добропорядочности заставляло ее глубоко страдать. Он давно это знал; но только теперь ясней, чем когда-либо раньше, он понял: она всегда неукоснительно исполняла то, что считала своим долгом. Ему вспомнилось, как она жила, и невыразимая жалость, любовь и нежность захлестнула его, прихлынула к горлу и едва не задушила.
Всегда, с тех пор как он себя помнил, тетя Мэй казалась ему древней старухой, старой как мир. Ему и сейчас слышался ее голос — хрипло, на одной ноте тянула она бесконечную повесть о прошлом, населяя мир его детства толпами Джойнеров, которые давно отжили свое и похоронены в горах Зибулона еще до Гражданской войны. И едва ли не каждый ее рассказ был долгим перечнем недугов, смертей и скорбей. Она знала назубок все про всех Джойнеров за последние сто лет, знала, кого унесла чахотка, а кого воспаление легких, менингит или пеллагра, и явно наслаждалась, хриплым голосом воскрешая каждое событие из их жизни. Она рисовала мальчику его родичей с гор мрачными красками вечной нищеты и внезапно настигающей смерти, и грозную картину эту вновь и вновь озаряло призрачными сполохами вмешательство потусторонних сил. Тетя Мэй была убеждена, что сам всевышний наделил Джойнеров особым даром, приобщив их к миру духов: то и дело кто-нибудь из них объявлялся в безлюдье на пустынной дороге и заговаривал с одинокими путниками, а потом оказывалось, что в это самое время он был за полсотни миль от того места. Вечно им слышались таинственные голоса, вечно их одолевали недобрые предчувствия. Если нежданно-негаданно умирал кто-то из соседей, со всей округи за много миль стекались Джойнеры и сидели возле покойника, и в пляшущих отсветах очага, где пылали сосновые поленья, всю ночь напролет толковали о том, как еще за неделю нечто предсказало им эту неминучую гибель, и лишь треск осыпающихся угольев порой прерывал глухое, ровное жужжанье их голосов.
Таков был облик мира Джойнеров, который сложился в душе и в мыслях мальчика из неистощимых воспоминаний тети Мэй. И у него возникло странное чувство, будто, в отличие от всех людей, кому суждено прожить свой срок и умереть, Джойнеры — особая порода и не подвластны этому закону. Они питаются смертью и торжествуют над ней, и не поддадутся ей во веки веков. А теперь тетя Мэй, самая старшая и самая, казалось, бессмертная из всех Джойнеров, умерла…
Похороны назначены на четверг. Сегодня вторник. Если выехать поездом сегодня, завтра он будет дома. Но, конечно, уже сейчас все племя Джойнеров с гор округа Зибулон в Старой Кэтоубе собирается вместе, чтобы справить извечный обряд надгробного бдения, и если приехать так рано, никуда не укроешься от этих ужасных, тоску наводящих разговоров. Лучше переждать день и подгадать к самым похоронам.
На дворе — первые числа сентября. Занятия в Школе прикладного искусства начнутся только в середине месяца. Уже несколько лет Джордж не был в Либия-хилле и теперь подумал — можно бы провести там с неделю, вновь поглядеть на родные места. Только вот страх берет при мысли поселиться среди родичей Джойнеров, да еще в пору траура. И тут ему вспомнился ближайший сосед, Рэнди Шеппертон. Родителей Рэнди уже нет в живых, старшая сестра вышла замуж и куда-то уехала. У Рэнди в Либия-хилле неплохая служба, и живет он все в том же доме вместе с другой сестрой, Маргарет, она ведет хозяйство. Пожалуй, можно бы остановиться у них. Они поймут. И Джордж дал Рэнди телеграмму, просил приютить его на недельку и сообщал, каким поездом приедет.
На другой день, когда Джордж поехал на Пенсильванский вокзал, первое потрясение от вести о смерти тетушки Мэй уже улеглось. Подумать страшно, до чего легко ум человеческий применяется ко всему на свете, и особенно наглядно это проявляется в его непостижимой жизнестойкости, в способности к самозащите и самосохранению. Лишь бы не рухнули все основы твоего бытия — и, если ты молод, здоров духом и у тебя еще есть время, ты примиряешься с неизбежным и уже готов встретить новые невзгоды, словно исполненный мрачной решимости американский турист, который, едва прибыв в новый город и оглядевшись по сторонам, деловито осведомляется: «Ну, а теперь куда?» Так было и с Джорджем. Предстоящие похороны приводили его в ужас, но до них оставались еще сутки; а пока что впереди долгие часы в поезде, — и вот, запрятав печаль и уныние в дальний угол души, он позволяет себе пока что насладиться радостным волнением, какое всегда пробуждает в нем поездка по железной дороге.
Вокзал встретил его налетающим издалека необъятным гулом времени. В пол косо упирались широкие полосы света, и в них роились мириады пылинок; и, возносясь над кишащей внизу неугомонной тысячеголосой толпой, под сводами огромного зала невозмутимо звучал голос времени. В нем как бы слышался ропот далекого моря, медленный плеск лениво набегающих на песок и вновь отступающих волн. Он был подобен стихии, отрешенный, равнодушный к людским жизням. Они вливались в него, точно капли дождя — в реку, величаво катящую свои воды из недр багровеющих на закате гор.
Не много есть на свете зданий столь огромных, чтобы вместить голос времени, и сейчас Джордж думал — просто великолепно, что лучше всего для этого подходят вокзалы. Ведь здесь, как нигде, людей на миг сводит вместе начало или конец их неисчислимых странствий, здесь видишь их встречи и расставанья, здесь в одном мгновенье перед тобой раскрывается вся человеческая судьба. Люди приходят и уходят, мелькают и исчезают, каждого всякая прожитая минута приближает к смерти, и крохотный маятник, отсчитывающий мгновенья каждому, вступает в единое звучание времени, — но голос времени остается равнодушным и невозмутимым: вечный дремотный ропот под исполинскими далекими сводами.
Все здесь, мужчины и женщины, поглощены каждый своим странствием. В непрестанном круговороте толпы у каждого — свое направление и своя цель. Каждому предстоит свое путешествие, и никому нет дела до чужих. Сидя в зале ожидания, Джордж заметил человека, который ужасно боялся пропустить свой поезд. От волнения ему не сиделось на месте, он лихорадочно суетился, окликал носильщика, а когда пошел к кассе покупать билет, пришлось стоять в очереди — и он чуть не прыгал от нетерпенья и поминутно взглядывал на часы. Потом, скользя по истертым плитам пола, к нему заспешила жена; еще издали она закричала:
— Ну, ты взял билеты? У нас времени в обрез! Мы упустим поезд!
— Сам знаю! — с досадой закричал в ответ муж. — Я и так из кожи вон лезу. — И прибавил громко, сердито: — Может, мы еще успеем, если этот, передо мной, перестанет копаться и возьмет наконец билет.
Человек, стоявший впереди, угрожающе повернулся:
— Подождешь, подождешь малость! Тебе одному, что ли, надо поспеть на поезд! Я пораньше тебя пришел. Все ждут своей очереди, и ты подождешь.
Завязалась перебранка. Люди, дожидавшиеся позади этих двоих, начали злиться и ворчать. Кассир нетерпеливо застучал по своему окошку, потом выглянул и недовольно уставился на спорщиков. Какой-то молодчик в хвосте завопил:
— Да пошли вы к чертям отсюда и там разбирайтесь! Пропустите нас! Нечего всех задерживать!
Но вот беспокойный человечек получил билеты и, вне себя от волнения, со всех ног помчался к своему носильщику. Благодушный негр встретил его широчайшей улыбкой.
— Спешить-то вам ни к чему. До поезда времени пропасть. Никуда он без вас не уйдет.
Кто они, эти путешественники, для которых время свернуто в тоненькую пружинку синей стали, сунутую каждому в карман? Вот, к примеру, негра потянуло в родную Джорджию; богатый молодой землевладелец с Гудзона едет в Вашингтон навестить мать; директор местного отделения фирмы сельскохозяйственных машин и трое его подчиненных возвращаются со съезда; глава одного из захолустных банков в Старой Кэтоубе, оказавшегося недавно под угрозой краха, ринулся вместе с двумя местными политиками в Нью-Йорк умолять тамошних банкиров о займе, а теперь едет восвояси; смуглый грек в коричневых башмаках, с картонным чемоданчиком, недоверчиво блестя глазами, заглядывает в окошко кассы и подозрительно спрашивает:
— А за билет до Питтсбурга сколько возьмете?
Женственного вида молодой человек, питомец одного из нью-йоркских институтов, отправляется читать еженедельную лекцию о театральном искусстве в дамский клуб города Трентона, штат Нью-Джерси; поэтесса откуда-то из Индианы, по своему обыкновению, раз в году развлекалась в Нью-Йорке «жизнью богемы»; боксер со своим менеджером едет на матч в Сент-Луис; компания студентов из Принстона провела лето в Европе и до начала занятий спешит накоротке навестить родных; тут же солдат, рядовой армии Соединенных Штатов, с виду никчемный, неотесанный и неряшливый, как все рядовые в армии Соединенных Штатов; и ректор университета одного из штатов Среднего Запада, красноречиво взывавший в Нью-Йорке к попечителям о финансовой помощи; и чета новобрачных с берегов Миссисипи, у этих все новехонькое с иголочки — и одежда и чемоданы, а лица испуганные, враждебные и ошеломленные; и два щуплых филиппинца с кофейно-коричневой кожей и тоненькими, птичьими косточками, разряженные, щеголеватые, как манекены в витрине; и провинциалы из Нью-Джерси, что ездили в большой город за покупками; и женщины и молоденькие девушки, которые выбрались сюда из каких-то южных и западных городишек, кто на каникулы, кто в гости, кто поразвлечься и кутнуть; директора и агенты провинциальных магазинов готового платья со всех концов страны, — этим надо было обзавестись новинками стиля и моды; нью-йоркские жители особого склада, чувственные франты, блестящие, изысканные и холодные, всезнающие и самоуверенные, едут поразвлечься в Атлантик-сити; поблекшие, неряшливые, замученные матери бранят и дергают за тощие ручонки чумазых ребятишек; темнолицые хмурые, надменные итальянцы со смуглыми неопрятными, расплывшимися женами, угрюмо, но покорно сносящими и мужнюю похоть, и мужние побои; и элегантные американки, которых не укротит ни постель, ни плеть, — у них уверенные, резкие голоса, вызывающий взгляд, они прекрасно сложены, но начисто лишены живой гибкости духа и тела, чужды любви, страсти, нежности, какой бы то ни было женственности и мягкости.
Кого тут только нет, каких только не увидишь путников: бедняки с ожесточенными, каменными лицами — воплощенная глубокая провинция духа и плоти; обтрепанные неудачники с чемоданишками, в которых только и есть что рубашка да воротничок с галстуком, — кажется, они вечно сваливаются с проходящих поездов в копоть и пыль все новых городишек в надежде, что хоть здесь им наконец повезет; жалкие бродяги и никчемушники, перекати-поле со всей страны; богатые, лощеные, многоопытные путешественники, которых слишком часто и слишком далеко уносило несчетное множество роскошных поездов и пароходов и которые никогда уже не смотрят в окно; старики и старухи из захолустной глуши, которые впервые навещали своих детей в большом городе, — они поминутно бросают по сторонам опасливые взгляды, у них быстрые, подозрительные глаза, точно у птицы или звереныша, и они все время настороже, недоверчивые, боязливые. Тут есть люди, которые все видят и понимают; и такие, что глухи и слепы ко всему на свете, усталые, угрюмые, недовольные; и такие, что радуются, кричат и хохочут, в восторге от предстоящей дороги; одни толкаются и лезут сквозь толпу, другие тихо стоят в сторонке и смотрят и ждут; у иных лица насмешливые или надменные, а иные ощетинились, смотрят свирепо, вот-вот полезут в драку. Молодые и старые, богатые и бедные, евреи и христиане, негры, итальянцы, греки, американцы — все они сошлись тут, на вокзале, бесконечно разнообразные судьбы их вдруг обрели общее звучание, исполнились глубокой и мрачной значительности, собранные вместе и объятые неумолчным, слитным и всепоглощающим гулом времени.
Место Джорджа было в вагоне К19. В сущности, вагон этот ничем не отличался от других пульмановских вагонов, но для Джорджа он был совсем особенный. Ведь именно К19 изо дня в день связывал друг с другом две точки в разных концах материка — крупнейший город страны и отстоящий от него на восемьсот миль Либия-хилл, крохотный городишко, где Джордж родился. Каждый день в час тридцать пять он отправлялся из Нью-Йорка и прибывал в Либия-хилл на другое утро в одиннадцать двадцать.
Войдя в вагон, Джордж мгновенно перенесся из разноликого и расплывчатого вокзального многолюдья в знакомый уголок родного города. Можно уехать оттуда на долгие годы и за все время не видеть ни одного знакомого лица; можно скитаться на чужбине и забрести на край света; можно наградить младенцем корень мандрагоры, услышать пение русалок, понять и запомнить наизусть напевы сирен; можно весь век жить и работать отшельником в ущельях Манхэттена, пока самое воспоминание о доме не истает, не станет далеким, как сон, — но едва Джордж вошел в вагон К19, все разом вернулось, ноги его коснулись твердой земли: он снова дома.
Сверхъестественно, почти жутко. И что самое удивительное и загадочное — на это свидание можно прийти каждый день ровно в час тридцать пять; надо только добраться по шумным улицам, в потоке людей и машин, до высоченных дверей огромного вокзала, одолеть кипящий в вестибюле людской водоворот, где вечно сталкиваются приезжающие и отъезжающие, пересечь громадные залы, заселенные Всеми и Каждым, просторы, где звучит призрачный голос времени, спуститься по крутым ступеням, — и здесь, в глубине туннеля, под этим миром, гудящим жизнью, точно улей, на своем неизменном месте, с виду точно такой же, как все его чумазые от копоти собратья, стоит вагон К19.
Проводник, улыбаясь во весь рот, взял у Джорджа чемодан.
— Это вы, сэр, мистер Уэббер! Радостно вас повидать, сэр! Едете навестить своих?
Идя за ним по зеленому коридору к своему месту, Джордж объяснил, что едет на похороны тетки. Веселая улыбка тотчас угасла, лицо у негра стало серьезное и почтительное.
— Горестно мне это слышать, сэр, — сказал он, качая головой. — Да, сэр, очень горестно мне такое слышать.
Не успели отзвучать эти слова, как Джорджа окликнули сзади, и он, еще не обернувшись, по голосу узнал, кто с ним здоровается. Это был Сол Айзекс, владелец магазина готового платья, — ясное дело, ездил в Нью-Йорк закупать товар, он всегда проделывал это путешествие четырежды в год. У Джорджа стало даже как-то теплее на душе, когда он понял, что старый коммерсант все так же неукоснительно верен своим привычкам, и вновь увидел эту дружелюбную физиономию с крючковатым носом и кричаще пеструю рубашку, яркий галстук, щегольской светло-серый костюм (Сол всегда был известен как завзятый модник).
Потом Джордж огляделся — нет ли еще знакомых? Да, вот высокий, сухой и тощий, того гляди, переломится, изжелта-бледный банкир Джарвис Ригз что-то обсуждает с двумя другими либия-хиллскими столпами, занимающими скамью напротив. Джордж узнал мэра — круглолицего, вяло благодушного Бакстера Кеннеди; рядом с ним, выставив неуклюжие ножищи в коридор и откинув на спинку скамьи голову, украшенную, точно тонзурой, большой плешью в бахроме черных волос, расселся жирный и тучный, как вол, Пастор Флэк; когда он говорил, обрюзглые щеки его тряслись; он был в Либия-хилле главным политическим заправилой, а прозвище Пастор получил за то, что не пропускал ни одного молитвенного собрания в Кемпбелитской церкви. Все трое увлеклись, говорили громко, и до Джорджа долетали обрывки разговора:
— Базарная улица — еще бы, от Базарной я и сам не откажусь!
— Гэй Радд за свой фут по фасаду спрашивает две тысячи. И получит, будьте уверены. Я бы взял две с половиной и ни центом меньше, только я не продаю.
— Года не пройдет, цена за фут будет все три тысячи, помяните мое слово! И это не все! Это еще только начало!
Неужели они толкуют про Либия-хилл? Уж очень это непохоже на сонный горный городишко, знакомый ему с колыбели. Джордж поднялся и подошел к тем троим.
— А, здорово, Уэббер! Здорово, сынок! — Пастор Флэк скорчил гримасу, которая должна была изображать приветливую улыбку, выставил напоказ большие желтые зубы. — Рад тебя видеть. Как поживаешь, сынок?
Джордж пожал руки всем троим и остановился подла них.
— Мы слышали, как ты говорил с проводником, когда вошел, — сказал мэр и состроил торжественно-скорбную мину. — Сочувствую, сынок. Мы ничего не знали. Целую неделю пробыли в отъезде. Скоропостижно скончалась?.. Да, да, понятно. Что ж, твоя тетушка была уже в годах. В таком возрасте приходится быть к этому готовым. Хорошая была женщина, очень хорошая. Сочувствую, сынок, жаль, что ты возвращаешься домой по такому печальному поводу.
Настало короткое молчание, словно другие двое давали понять, что мэр высказал и их чувства тоже. Выразив таким образом уважение к покойнице, Джарвис Рига оживленно заговорил:
— Надо тебе побыть дома подольше, Уэббер. Сам увидишь, наш город не узнать. Дела процветают. Только на днях Мак-Джадсон выложил триста тысяч за Мануфактурный склад. Развалине этой, конечно, грош цена, но он платил за землю. По пять тысяч за фут. Недурно для Либия-хилла, а? Фирма Ривза откупила всю землю по Паркер-стрит, начиная от Паркер-хилла. Они хотят застроить этот участок под конторы и магазины. И так по всему городу. Через пять лет наш Либия-хилл будет самым большим и красивым городом в штате. Помяни мое слово.
— Да, — с понимающим видом поддержал Пастор Флэк и внушительно закивал. — И я слышал, они хотели купить участок твоего дяди на Южной Мэйн-стрит, на углу площади. Какой-то синдикат собирается снести скобяную лавку, а на ее месте построить большой отель, Но твой дядюшка продавать не стал. Его не проведешь.
В растерянности и недоумении Джордж вернулся на свое место. Он уже несколько лет не был дома, и ему хотелось увидеть родной город таким же, каким тот оставался в памяти. А там, видно, все переменилось. Что же происходит? Просто понять нельзя. Беспокойно и Смутно ему стало — так всегда бывает, когда вдруг тебе Откроется, как меняет Время все, что было знакомо и привычно с колыбели.
Поезд пулей промчался по туннелю под Гудзоном, вылетел на слепящий свет послеполуденного сентябрьского солнца и теперь несся по плоским, унылым равнинам штата Джерси. Джордж смотрел, как за окном сменяют друг друга тлеющие груды мусора, болота, закопченные фабрики, и наслаждался: до чего же это здорово — катить поездом! Совсем не то, что смотреть на проносящийся поезд со стороны. Для стороннего зрителя поезд — налетающий гром, сверканье рычагов, жаркий шквал свистящего пара, слитный промельк вагонов, стена движенья и шума, визг, вопль, а потом — пустота, утрата: вот все и уехали, — хоть и не знаешь, кто там был. И вдруг ощущаешь, до чего огромна и пустынна Америка, до чего ничтожны все эти крохотные существованьица, пронесшиеся мимо по необъятному материку. А вот когда ты сам в вагоне, тогда все по-иному. Ведь поезд — чудесное создание рук человеческих, и все в нем красноречиво свидетельствует о человеческой воле и целеустремленности. Чувствуешь, как включаются тормоза, когда состав приближается к реке, и знаешь, дросселем управляет искусная и твердая рука. Сидишь в поезде — и сам уверенней ощущаешь себя мужчиной, повелителем вещей. А люди, вокруг — до чего они живые, настоящие! На толстого чернокожего проводника с ослепительно белыми зубами и вздувшейся за ухом шишкой глядишь как на старого друга, становится теплее на душе. Зорко всматриваешься во всех подряд хорошеньких девушек, и чаще стучит сердце. С живым интересом смотришь на всех пассажиров, и кажется, целую вечность с ними знаком. Наутро почти все они навсегда уйдут из твоей жизни; иные молчаливо исчезнут за ночь, под беспросветный храп остальных, одурманенных сном; но сейчас всех их в стремительном движении соединила странная мимолетная близость, оттого что этот пульмановский вагон на одну ночь стал их общим домом.
Два торговых разъездных агента сошлись в купе для курящих, мигом признали друг в друге членов обширного братства коммивояжеров и вот уже рассуждают об огромной стране непринужденно, как о задворках собственного дома. Помянули о случайной встрече с таким-то в июле месяце в Сент-Поле, и еще…
— А всего неделю назад в Денвере выхожу я из Браун-отеля и сталкиваюсь нос к носу — с кем бы вы думали?
— Да неужели! А я старика Джо уже сто лет не видал!
— А про Джима Уизерса слыхали? Его перевели в отделение в Атланте!
— Вы сейчас в Новый Орлеан?
— Нет, в эту поездку не попаду. Я там был в мае.
Такие разговоры сближают мгновенно. Просто и естественно входишь в жизнь людей, которых свело здесь на одну только ночь и швырнуло через всю страну со скоростью шестьдесят миль в час, и становишься членом огромной семьи, населяющей землю.
Быть может, таково странное, тревожное противоречие всей жизни у нас в Америке — мы чувствуем себя прочно и уверенно только в движении. По крайней мере, так казалось молодому Джорджу Уэбберу, — никогда не бывал он так полон уверенности и решимости, как в часы, когда ехал куда-либо поездом. И никогда не было в нем так сильно ощущение дома, как по дороге домой. Но стоило доехать — и тут-то он чувствовал себя бездомным.
В дальнем конце вагона поднялся человек и пошел по проходу в сторону уборной. Он шел прихрамывая, опираясь на палку, а свободной рукой держался за спинки скамей: вагон сильно качало. Человек этот поравнялся с Джорджем, который по-прежнему сидел, глядя в окно, и вдруг остановился. И, словно поток яркого света, хлынул в сознание Джорджа звучный, добродушный басок, приветливый, непринужденный, чуть насмешливый, бесстрашный, такой знакомый — все тот же, что когда-то, в четырнадцать.
— Провалиться мне на этом месте! Да это ж Обезьян! Ты куда собрался?
Услыхав свое давнее шуточное прозвище, Джордж вскинул голову. Перед ним стоял Небраска Крейн. Квадратная, веснушчатая, обожженная солнцем физиономия светилась прежним насмешливым дружелюбием, угольно-черные глаза истого индейца чероки смотрели с прежним откровенным, беспощадным бесстрашием. Протянулась огромная смуглая лапа, и они обменялись крепчайшим рукопожатием. И сразу стало так, будто он вернулся под надежный и приветливый кров. Через минуту они сидели рядом и разговаривали, как самые близкие люди, которых но изменит и не разлучит никакая пропасть — ни годы, ни расстояния.
За все годы с тех пор, как Джордж впервые уехал из Либия-хилла и поступил в колледж, он только однажды встретился с Небраской Крейном. Но не терял его из виду. Никто не терял из виду Небраску Крейна. По всему облику жилистого бесстрашного мальчонки-индейца, который что ни день шагал под гору по Локаст-стрит с бейсбольной битой через плечо и лоснящейся рукавицей «принимающего», торчащей из кармана, можно было предугадать завидную будущность: Небраска стал профессиональным игроком, его с ходу брали в самые знаменитые команды, и о его спортивных подвигах изо дня в день трубили газеты.
Газеты и помогли им свидеться в прошлый раз. Это случилось в августе 1925-го, когда Джордж только что вернулся в Нью-Йорк после первой поездки за границу. В тот же вечер, вернее незадолго до полуночи, он сидел в ресторане Чайлда, пил кофе с горячими пирожками и просматривал еще влажный оттиск завтрашнего номера «Гералд трибюн», и вдруг в глаза ему бросился крупный заголовок: «Крейн отбивает еще один мяч». Джордж жадно впился в отчет об игре, и ему отчаянно захотелось вновь увидеть Небраску и опять ощутить всем существом дух истинной Америки. Повинуясь внезапному порыву, он решил позвонить. Конечно же, имя Небраски значилось в телефонной книге, адрес — где-то в Бронксе. Джордж назвал номер и стал ждать. Отозвался мужской голос, Джордж не сразу его узнал.