Страница:
— Nicht Raucher![38]
Что ж, это всем было известно с самого начала, но они не думали, что Брюзга станет придираться. Молодой человек и Джордж не без испуга переглянулись, усмехнулись, поймали взгляд дамы, которую все это явно забавляло, и уже готовы были покорно спрятать еще не зажженные сигареты, но тут Брюзга опять потряс газетой, еще раз мрачно их оглядел и угрюмо сказал, что ему-то все равно… он не против, пускай курят… просто он хотел обратить их внимание, что это купе для некурящих. Намек был понятен: Брюзга желал отгородиться от совершаемого преступления; как и подобает законопослушному гражданину, он сделал все, что мог, предупредил их, а если они продолжают злонамеренно нарушать законы государства, он уже ни при чем. Они же, успокоившись, вновь достали сигареты и закурили.
Теперь, пока Брюзга читал газету, а Джордж курил, он мог еще понаблюдать за этим малоприятным попутчиком. И наблюдения его, подчеркнутые последующими событиями, навсегда запечатлелись у него в памяти. Он сидел и смотрел на хмурого попутчика, и этот человек представился ему каким-то мрачным мистером Панчем. Попробуйте вообразить Панча, лишенного веселости, остроумия, лукавой, по добродушной смекалки, попробуйте вообразить Панча капризного и раздражительного, который сердито хлопает дверьми, со стуком закрывает окна, бросает на попутчиков свирепые взгляды и во все сует свой длинный нос, — и вы получите некоторое понятие об этой личности. Нет, он не был горбун и карлик, как мистер Панч. Конечно, небольшого росточка, конечно, невзрачный, некрасивый человечек, но вовсе не карлик. А вот рдеющие румянцем щеки сразу напоминают о мистере Панче, и так же, как у мистера Панча, лицо у него круглое, точно у херувима, да только херувим стал брюзгой. Нос тоже напоминал нос Панча. Не совсем уж карикатурный нос крючком, но длинный, с мясистым обвисшим кончиком — так и чудилось, будто он подозрительно принюхивается, с жадным любопытством суется не в свое дело.
Вскоре Джордж уснул, боком привалясь к дверной раме. То было судорожное, тревожное забытье, плод волнения и усталости, не настоящий глубокий и отдохновенный сон, а полудрема: очнешься на миг, оглянешься по сторонам и вновь в нее погрузишься. Иногда он вдруг резко пробуждался и ловил на себе взгляд Брюзги, уж до того подозрительный, до того недобрый, только что не открыто враждебный. А один раз, когда Джордж проснулся, Брюзга так долго не сводил с него совсем уж злобного взгляда, что Джордж вскипел. Он уже готов был обругать этого типа, но тот, видно, что-то почуял, быстро опустил голову и опять углубился в газету.
Этот человечек был такой беспокойный и суматошный, что больше нескольких минут подряд проспать не удавалось. Он то и дело закидывал ногу на ногу, шуршал газетой, теребил дверную ручку, тянул ее, поворачивая, приоткрывал дверь и опять ее захлопывал, словно боялся, что она ненадежно закрыта. То и дело он вскакивал, отворял дверь, выходил в коридор, несколько минут ходил там взад-вперед, глядел в окно на проносящиеся мимо картины и опять суетливо мерил шагами коридор — угрюмый, недовольный, заложив руки за спину, и на ходу нетерпеливо, нервно перебирал пальцами.
А поезд тем временем стремительно мчался вперед. Он жадно, целеустремленно пожирал пространство, и мимо проносились леса и поля, деревни и фермы, пашни и луга. Он чуть сбавил скорость, пересекая Эльбу, но так и не остановился. Через два часа после отправления из Берлина он ворвался под высоченные своды Ганноверского вокзала. Здесь предстояла десятиминутная остановка. Когда поезд замедлил ход, Джордж очнулся от дремоты. Но усталость все не отпускала, и он так и не встал.
Зато Брюзга поднялся и вслед за женщиной и ее спутником вышел на перрон глотнуть свежего воздуха и поразмяться.
Теперь в купе остались только Джордж и молодой франт в углу. Молодой человек отложил книжку и минуту-другую смотрел в окно, потом обернулся к Джорджу и с легким акцентом спросил по-английски:
— Где мы сейчас?
Джордж сказал, что они в Ганновере.
— Я устал ездить, — со вздохом произнес молодой человек. — Скорей бы уж оказаться дома.
— Где же это? — спросил Джордж.
— В Нью-Йорке, — ответил тот и, заметив на лице Джорджа некоторое удивление, поспешно прибавил: — По происхождению я, конечно, не американец, вы это понимаете по моему разговору. Но я принял американское гражданство, и мой дом — Нью-Йорк.
Джордж сказал, что и сам тоже там живет. Молодой человек спросил, долго ли он пробыл в Германии.
— Все лето, — ответил Джордж. — Я приехал в мае.
— И с тех пор были здесь… в Германии?
— Да, — ответил Джордж, — только десять дней провел в Тироле.
— Утром, когда вы вошли в купе, я сперва принял вас за немца. По-моему, на перроне с вами стояли немцы.
— Да, это были мои друзья.
— Но когда вы заговорили, по вашему выговору я понял, что вы уж никак не немец. Потом увидел, что вы читаете парижскую «Геральд», и решил — значит, вы либо англичанин, либо американец.
— Конечно, американец.
— Да, теперь я вижу, — сказал молодой франт. — А я по рождению поляк. Я уехал в Америку пятнадцати лет, но мои родные и сейчас живут в Польше.
— И вы, надо полагать, ездили повидаться с ними?
— Да. Я взял себе за правило навещать их примерно раз в год. У меня там два брата. — Было ясно, что он из семьи землевладельцев. — Вот от них я сейчас и еду. — Он немного помолчал, потом сказал с ударением: — Но больше не поеду. Теперь я не скоро у них буду. Я им так и сказал: хватит, хотят со мной повидаться, пускай приезжают в Нью-Йорк. А я Европой сыт по горло, — продолжал он. — Каждый раз, как приеду, меня тошнит. Хватит с меня этой дури, политики, ненависти, армий, разговоров о войне — всей этой чертовщины. Просто задыхаешься! — с досадой, с негодованием воскликнул он и, сунув руку во внутренний карман, вытащил какой-то листок. — Вот, не угодно ли взглянуть?
— Что это? — спросил Джордж.
— Бумажка… разрешение, черт подери… с печатью и подписью… позволяет мне вывезти из Германии двадцать три марки. Двадцать три марки! — с презрением повторил он. — Будто мне нужны их паршивые деньги!
— Знаю, — сказал Джордж. — Каждую минуту надо предъявлять какую-нибудь бумажку. Вы обязаны объявить свои деньги, когда приезжаете, обязаны объявить их, когда уезжаете. Если хотите, чтобы вам прислали из дому еще денег, на это тоже требуется бумажка. Я вам уже говорил, что уезжал ненадолго в Австрию. Так вот, пришлось потратить три дня, чтобы получить разрешение вывезти свои собственные деньги. Поглядите-ка! — воскликнул он и вытащил из кармана пригоршню бумажек. — Это все у меня набралось за одно лето.
Лед был сломан. Общее недовольство расположило их друг к другу. Джордж быстро убедился, что новый знакомец с присущим его народу патриотическим пылом стал страстным приверженцем Америки. Он сказал, что женился на американке. Нью-Йорк, заявил он, самый великолепный город на свете, только там и стоит жить, и он жаждет поскорей туда вернуться и уж больше никогда не уезжать.
А как насчет Америки?
— Ох, — сказал молодой человек, — как хорошо будет после всего этого вернуться в Америку. Ведь там мир и свобода… там дружба… там любовь.
Сам Джордж не мог бы столь безоговорочно одобрить свою родину, но вслух возражать не стал. Было бы просто жестоко охлаждать такую искреннюю пылкость. Притом Джордж и сам уже соскучился по дому, и великодушные, от всего сердца идущие слова молодого человека приятно согрели его.
За пылкими преувеличениями чувствовалась в них и какая-то правда. Этим летом, живя в стране, которую он прежде так хорошо знал, которая своей незабываемой прелестью и величием волновала его сильней, чем любой другой край, где ему случалось бывать, в стране, где он так легко сходился с людьми, он впервые в жизни ощутил пагубный гнет неизлечимой ненависти и неразрешимых политических противоречий, ощутил сложнейшее переплетение козней и властолюбия, которое вновь опутало измученную переделами Европу, ощутил в воздухе неизбежность катастрофы, которая вот-вот разразится.
Джордж, как и его молодой попутчик, до тошноты устал и вымотался от всех этих ограничений, от того, что у всех были натянуты нервы, измучена душа; его изнурил рак неизлечимой ненависти, который не только отравил жизнь целых народов, но так или иначе въелся в частную жизнь каждого из его друзей, да и почти всех, кого он встречал. И потому, хоть новый его знакомец-соотечественник в своих славословиях и не знал меры, Джордж чувствовал, что слова его отчасти справедливы — сравнение не в пользу Европы. Он, как, должно быть, и его попутчик, понимал, что Америке недостает еще очень и очень многого. За Атлантическим океаном, увы, существует не только свобода, не только дружба, не только любовь. Но, как, наверно, и его новый знакомец, он чувствовал и другое: для Америки еще не все потеряно, и то, что она обещала, не погублено вконец. И он тоже рад был, что из атмосферы пагубного гнета возвращается домой, в Америку, ибо, хоть ей и многого недостает, там еще есть чем дышать и еще может налететь свежий ветер и очистить воздух.
Новый знакомец сказал, что в Нью-Йорке он сотрудник крупной маклерской фирмы на Уолл-стрит. После этого Джорджу надо было как-то представиться, и он сказал то, что только и мог сказать и что ближе всего было к правде, — что он работает на издательство. Тогда молодой человек заметил, что знает семью одного нью-йоркского издателя, вернее, это его друзья. Джордж спросил, кто же это.
— Эдвардсы, — ответил тот.
Джорджа мгновенно пронизал трепет узнавания. Вспыхнул свет — и он вдруг понял, кто его попутчик.
— Я знаю Эдвардсов, — сказал он. — Они из лучших моих друзей. Мистер Эдвардс — мой издатель. А вы… вас зовут Джонни, да? А фамилию забыл, но я ее слышал.
Тот быстро, с улыбкой кивнул.
— Да, Джонни Адамовский, — сказал он. — А вы?.. Как ваша фамилия?
Джордж назвался.
— Ну, конечно, — сказал молодой человек. — Я о вас знаю.
И вот они уже горячо пожимают друг другу руки, оба ошеломлены, охвачены тем радостным изумлением, с каким люди постигают далеко не новую истину: как же тесен мир.
— Черт меня побери! — только и вымолвил Джордж.
Адамовский же, воспитанный лучше, сказал иначе:
— Просто поразительно вот так с вами встретиться. Очень странно… но чего в жизни не бывает.
И теперь, разумеется, они стали находить много точек соприкосновения. Оказалось, у них десятки общих знакомых. Они тут же с увлечением, с радостью принялись их обсуждать. Адамовский был в отъезде всего какой-нибудь месяц, а Джордж меньше полугода, но, подобно полярному исследователю, который несколько лет был отрезан от мира и вот наконец вернулся, Джордж жаждал услышать как можно больше о своих друзьях, об Америке, о доме.
К тому времени, когда остальные вернулись в купе и поезд тронулся, Джордж и Адамовский были поглощены беседой. Услыхав этот быстрый, оживленный разговор — конечно же, так разговаривать могут только знакомые, — три их попутчика даже испугались: ведь всего десять минут назад эти двое как будто совсем не знали друг друга. Маленькая блондинка улыбнулась им и села на свое место; так же поступил и ее спутник. Брюзга быстро, испытующе взглянул на Джорджа, на Адамовского и стал внимательно прислушиваться, словно надеялся, что, напрягши слух и ловя каждый незнакомый звук, сумеет все же постичь тайну этой внезапной дружбы.
Перекрестный огонь их беседы перекидывался из одного угла купе, где сидел Джордж, в другой, к Адамовскому. Джорджу было неловко от того, что прочим пассажирам, с которыми он до тех пор держался вежливо-отчужденно, они вдруг навязали свою дружескую беседу на непонятном для тех языке. Но Джонни Адамовский, видимо, всегда и со всеми чувствовал себя легко и непринужденно. Он нисколько не смущался. Порой он дружелюбно улыбался всем трем немцам, словно они тоже принимали участие в разговоре и могли понять каждое слово.
Его обаяние подействовало, — все постепенно оттаяли. Маленькая блондинка оживленно заговорила со своим спутником. А немного погодя к ним присоединился и Брюзга, так что теперь все купе жужжало, быстро перебрасываясь английскими и немецкими фразами.
Наконец Адамовский спросил Джорджа, не хочет ли он подкрепиться.
— Я-то сам, разумеется, не голоден, — равнодушно сказал он. — В Польше меня перекормили. Эти поляки едят весь день не переставая. И я решил, что до Парижа не возьму в рот ни крошки. Мне еда осточертела. А вы, может быть, отведаете польской кухни? — спросил он, показывая на большой пакет, что лежал рядом с ним. — Они наверняка позаботились, чтоб мне было чем полакомиться, — небрежно сказал он, — тут кое-что из имения моего брата, цыплята, куропатки. Мне-то не хочется. Нет аппетита. А вы, может, отведаете?
Джордж сказал — нет, он тоже не голоден. Тогда Адамовский предложил пройти в Speisewagen[39] и выпить.
— У меня еще остались марки, — небрежно произнес он. — Несколько я потратил на завтрак, и у меня есть еще семнадцать, не то восемнадцать. Больше они мне ни к чему. Они так и пропали бы зря. Но теперь, раз мы встретились, мне приятно будет их потратить. Пойдем посмотрим, что там найдется?
Джордж согласился. Они поднялись, извинились перед попутчиками и собрались уже выйти, но тут их удивил Брюзга: на ломаном английском он спросил Адамовского, не поменяется ли тот с ним местами. С несмелой вымученной улыбкой, которую он пытался сделать любезной, он сказал, что Адамовскому и другому господину (кивок в сторону Джорджа) будет удобнее разговаривать, сидя друг против друга, а сам он с удовольствием поглядит в окошко. Адамовский ответил равнодушно, с чуть заметным оттенком безотчетного презрения, — так польский дворянин говорит с человеком, который ему нимало не интересен:
— Да, конечно, садитесь на мое место. Мне все равно, где сидеть.
Они вышли из купе и пошли по вагонам несущегося с шумом поезда; они осторожно протискивались мимо пассажиров, которые в Европе, кажется, проводят столько же времени стоя в узких коридорах и глядя в окна, сколько сидя на своих местах, — и те прижимались к стенке или предупредительно отступали в купе. Наконец они дошли до вагона-ресторана, у входа их обдало жарким дыханием кухни, и они расположились за столиком в этом красивом, светлом и чистом вагоне.
Адамовский щедрой рукой заказал коньяк. Видно, он, как и подобало польскому аристократу, умел выпить. Единым духом осушив рюмку, он не без грусти заметил:
— Маловато. Зато хорошо и никакого вреда. Закажем еще. Надо повторить.
Приятно разгоряченные коньяком, беседуя непринужденно и доверительно, словно давно и хорошо друг друга знали, — ведь они встретились при таких обстоятельствах и столько у них оказалось общих знакомых, что у обоих естественно возникло это ощущение давней близости, — они принялись теперь обсуждать трех своих попутчиков по купе.
— Эта дамочка… она довольно мила, — сказал Адамовский тоном многоопытного знатока и ценителя. — Она хоть и не первой молодости, но все равно очаровательна, правда? Женщина что надо.
— А ее спутник? — спросил Джордж. — Кто он, по-вашему? Не муж, конечно?
— Разумеется, нет, — не задумываясь, ответил Адамовский и продолжал с недоумением: — Любопытно. Он явно много моложе и не ровня ей… Он много проще.
— Да. Можно подумать, что он деревенский парень, а она…
— Вероятно, из театрального мира, — подхватил Адамовский. — Актриса. Или певичка из мюзик-холла.
— Вот именно. Она очень мила, но во многих отношениях даст ему сто очков вперед.
— Хотел бы я понять, кто они такие, — раздумчиво продолжал Адамовский, как человек, которому и в самом деле интересно все, что происходит вокруг. — Люди, с которыми сталкиваешься в поездах и на пароходах… они притягивают меня. Так много бывает странного. И вот эти двое… мне интересно. Очень бы хотелось знать, кто они такие.
— Ну а третий наш сосед? — сказал Джордж. — Этот коротышка? Беспокойный, суетливый человечек, который все пялит на нас глаза… по-вашему, он кто?
— А, этот, — холодно, с досадой произнес Адамовский. — Не знаю. Не важно. Скучный человечек… не все ли равно… Но, может, вернемся в купе? — предложил он. — Давайте поговорим с ними, вдруг удастся узнать, кто они такие. Ведь потом мы их уже никогда не увидим. Я люблю вот так разговаривать в дороге.
Джордж согласился. Его новый приятель подозвал официанта, спросил счет, расплатился, и из его убывающих двадцати трех марок все еще осталось десять или двенадцать. Они поднялись из-за столика и направились к своему купе, а поезд все мчался вперед.
42. Семья человеческая
Что ж, это всем было известно с самого начала, но они не думали, что Брюзга станет придираться. Молодой человек и Джордж не без испуга переглянулись, усмехнулись, поймали взгляд дамы, которую все это явно забавляло, и уже готовы были покорно спрятать еще не зажженные сигареты, но тут Брюзга опять потряс газетой, еще раз мрачно их оглядел и угрюмо сказал, что ему-то все равно… он не против, пускай курят… просто он хотел обратить их внимание, что это купе для некурящих. Намек был понятен: Брюзга желал отгородиться от совершаемого преступления; как и подобает законопослушному гражданину, он сделал все, что мог, предупредил их, а если они продолжают злонамеренно нарушать законы государства, он уже ни при чем. Они же, успокоившись, вновь достали сигареты и закурили.
Теперь, пока Брюзга читал газету, а Джордж курил, он мог еще понаблюдать за этим малоприятным попутчиком. И наблюдения его, подчеркнутые последующими событиями, навсегда запечатлелись у него в памяти. Он сидел и смотрел на хмурого попутчика, и этот человек представился ему каким-то мрачным мистером Панчем. Попробуйте вообразить Панча, лишенного веселости, остроумия, лукавой, по добродушной смекалки, попробуйте вообразить Панча капризного и раздражительного, который сердито хлопает дверьми, со стуком закрывает окна, бросает на попутчиков свирепые взгляды и во все сует свой длинный нос, — и вы получите некоторое понятие об этой личности. Нет, он не был горбун и карлик, как мистер Панч. Конечно, небольшого росточка, конечно, невзрачный, некрасивый человечек, но вовсе не карлик. А вот рдеющие румянцем щеки сразу напоминают о мистере Панче, и так же, как у мистера Панча, лицо у него круглое, точно у херувима, да только херувим стал брюзгой. Нос тоже напоминал нос Панча. Не совсем уж карикатурный нос крючком, но длинный, с мясистым обвисшим кончиком — так и чудилось, будто он подозрительно принюхивается, с жадным любопытством суется не в свое дело.
Вскоре Джордж уснул, боком привалясь к дверной раме. То было судорожное, тревожное забытье, плод волнения и усталости, не настоящий глубокий и отдохновенный сон, а полудрема: очнешься на миг, оглянешься по сторонам и вновь в нее погрузишься. Иногда он вдруг резко пробуждался и ловил на себе взгляд Брюзги, уж до того подозрительный, до того недобрый, только что не открыто враждебный. А один раз, когда Джордж проснулся, Брюзга так долго не сводил с него совсем уж злобного взгляда, что Джордж вскипел. Он уже готов был обругать этого типа, но тот, видно, что-то почуял, быстро опустил голову и опять углубился в газету.
Этот человечек был такой беспокойный и суматошный, что больше нескольких минут подряд проспать не удавалось. Он то и дело закидывал ногу на ногу, шуршал газетой, теребил дверную ручку, тянул ее, поворачивая, приоткрывал дверь и опять ее захлопывал, словно боялся, что она ненадежно закрыта. То и дело он вскакивал, отворял дверь, выходил в коридор, несколько минут ходил там взад-вперед, глядел в окно на проносящиеся мимо картины и опять суетливо мерил шагами коридор — угрюмый, недовольный, заложив руки за спину, и на ходу нетерпеливо, нервно перебирал пальцами.
А поезд тем временем стремительно мчался вперед. Он жадно, целеустремленно пожирал пространство, и мимо проносились леса и поля, деревни и фермы, пашни и луга. Он чуть сбавил скорость, пересекая Эльбу, но так и не остановился. Через два часа после отправления из Берлина он ворвался под высоченные своды Ганноверского вокзала. Здесь предстояла десятиминутная остановка. Когда поезд замедлил ход, Джордж очнулся от дремоты. Но усталость все не отпускала, и он так и не встал.
Зато Брюзга поднялся и вслед за женщиной и ее спутником вышел на перрон глотнуть свежего воздуха и поразмяться.
Теперь в купе остались только Джордж и молодой франт в углу. Молодой человек отложил книжку и минуту-другую смотрел в окно, потом обернулся к Джорджу и с легким акцентом спросил по-английски:
— Где мы сейчас?
Джордж сказал, что они в Ганновере.
— Я устал ездить, — со вздохом произнес молодой человек. — Скорей бы уж оказаться дома.
— Где же это? — спросил Джордж.
— В Нью-Йорке, — ответил тот и, заметив на лице Джорджа некоторое удивление, поспешно прибавил: — По происхождению я, конечно, не американец, вы это понимаете по моему разговору. Но я принял американское гражданство, и мой дом — Нью-Йорк.
Джордж сказал, что и сам тоже там живет. Молодой человек спросил, долго ли он пробыл в Германии.
— Все лето, — ответил Джордж. — Я приехал в мае.
— И с тех пор были здесь… в Германии?
— Да, — ответил Джордж, — только десять дней провел в Тироле.
— Утром, когда вы вошли в купе, я сперва принял вас за немца. По-моему, на перроне с вами стояли немцы.
— Да, это были мои друзья.
— Но когда вы заговорили, по вашему выговору я понял, что вы уж никак не немец. Потом увидел, что вы читаете парижскую «Геральд», и решил — значит, вы либо англичанин, либо американец.
— Конечно, американец.
— Да, теперь я вижу, — сказал молодой франт. — А я по рождению поляк. Я уехал в Америку пятнадцати лет, но мои родные и сейчас живут в Польше.
— И вы, надо полагать, ездили повидаться с ними?
— Да. Я взял себе за правило навещать их примерно раз в год. У меня там два брата. — Было ясно, что он из семьи землевладельцев. — Вот от них я сейчас и еду. — Он немного помолчал, потом сказал с ударением: — Но больше не поеду. Теперь я не скоро у них буду. Я им так и сказал: хватит, хотят со мной повидаться, пускай приезжают в Нью-Йорк. А я Европой сыт по горло, — продолжал он. — Каждый раз, как приеду, меня тошнит. Хватит с меня этой дури, политики, ненависти, армий, разговоров о войне — всей этой чертовщины. Просто задыхаешься! — с досадой, с негодованием воскликнул он и, сунув руку во внутренний карман, вытащил какой-то листок. — Вот, не угодно ли взглянуть?
— Что это? — спросил Джордж.
— Бумажка… разрешение, черт подери… с печатью и подписью… позволяет мне вывезти из Германии двадцать три марки. Двадцать три марки! — с презрением повторил он. — Будто мне нужны их паршивые деньги!
— Знаю, — сказал Джордж. — Каждую минуту надо предъявлять какую-нибудь бумажку. Вы обязаны объявить свои деньги, когда приезжаете, обязаны объявить их, когда уезжаете. Если хотите, чтобы вам прислали из дому еще денег, на это тоже требуется бумажка. Я вам уже говорил, что уезжал ненадолго в Австрию. Так вот, пришлось потратить три дня, чтобы получить разрешение вывезти свои собственные деньги. Поглядите-ка! — воскликнул он и вытащил из кармана пригоршню бумажек. — Это все у меня набралось за одно лето.
Лед был сломан. Общее недовольство расположило их друг к другу. Джордж быстро убедился, что новый знакомец с присущим его народу патриотическим пылом стал страстным приверженцем Америки. Он сказал, что женился на американке. Нью-Йорк, заявил он, самый великолепный город на свете, только там и стоит жить, и он жаждет поскорей туда вернуться и уж больше никогда не уезжать.
А как насчет Америки?
— Ох, — сказал молодой человек, — как хорошо будет после всего этого вернуться в Америку. Ведь там мир и свобода… там дружба… там любовь.
Сам Джордж не мог бы столь безоговорочно одобрить свою родину, но вслух возражать не стал. Было бы просто жестоко охлаждать такую искреннюю пылкость. Притом Джордж и сам уже соскучился по дому, и великодушные, от всего сердца идущие слова молодого человека приятно согрели его.
За пылкими преувеличениями чувствовалась в них и какая-то правда. Этим летом, живя в стране, которую он прежде так хорошо знал, которая своей незабываемой прелестью и величием волновала его сильней, чем любой другой край, где ему случалось бывать, в стране, где он так легко сходился с людьми, он впервые в жизни ощутил пагубный гнет неизлечимой ненависти и неразрешимых политических противоречий, ощутил сложнейшее переплетение козней и властолюбия, которое вновь опутало измученную переделами Европу, ощутил в воздухе неизбежность катастрофы, которая вот-вот разразится.
Джордж, как и его молодой попутчик, до тошноты устал и вымотался от всех этих ограничений, от того, что у всех были натянуты нервы, измучена душа; его изнурил рак неизлечимой ненависти, который не только отравил жизнь целых народов, но так или иначе въелся в частную жизнь каждого из его друзей, да и почти всех, кого он встречал. И потому, хоть новый его знакомец-соотечественник в своих славословиях и не знал меры, Джордж чувствовал, что слова его отчасти справедливы — сравнение не в пользу Европы. Он, как, должно быть, и его попутчик, понимал, что Америке недостает еще очень и очень многого. За Атлантическим океаном, увы, существует не только свобода, не только дружба, не только любовь. Но, как, наверно, и его новый знакомец, он чувствовал и другое: для Америки еще не все потеряно, и то, что она обещала, не погублено вконец. И он тоже рад был, что из атмосферы пагубного гнета возвращается домой, в Америку, ибо, хоть ей и многого недостает, там еще есть чем дышать и еще может налететь свежий ветер и очистить воздух.
Новый знакомец сказал, что в Нью-Йорке он сотрудник крупной маклерской фирмы на Уолл-стрит. После этого Джорджу надо было как-то представиться, и он сказал то, что только и мог сказать и что ближе всего было к правде, — что он работает на издательство. Тогда молодой человек заметил, что знает семью одного нью-йоркского издателя, вернее, это его друзья. Джордж спросил, кто же это.
— Эдвардсы, — ответил тот.
Джорджа мгновенно пронизал трепет узнавания. Вспыхнул свет — и он вдруг понял, кто его попутчик.
— Я знаю Эдвардсов, — сказал он. — Они из лучших моих друзей. Мистер Эдвардс — мой издатель. А вы… вас зовут Джонни, да? А фамилию забыл, но я ее слышал.
Тот быстро, с улыбкой кивнул.
— Да, Джонни Адамовский, — сказал он. — А вы?.. Как ваша фамилия?
Джордж назвался.
— Ну, конечно, — сказал молодой человек. — Я о вас знаю.
И вот они уже горячо пожимают друг другу руки, оба ошеломлены, охвачены тем радостным изумлением, с каким люди постигают далеко не новую истину: как же тесен мир.
— Черт меня побери! — только и вымолвил Джордж.
Адамовский же, воспитанный лучше, сказал иначе:
— Просто поразительно вот так с вами встретиться. Очень странно… но чего в жизни не бывает.
И теперь, разумеется, они стали находить много точек соприкосновения. Оказалось, у них десятки общих знакомых. Они тут же с увлечением, с радостью принялись их обсуждать. Адамовский был в отъезде всего какой-нибудь месяц, а Джордж меньше полугода, но, подобно полярному исследователю, который несколько лет был отрезан от мира и вот наконец вернулся, Джордж жаждал услышать как можно больше о своих друзьях, об Америке, о доме.
К тому времени, когда остальные вернулись в купе и поезд тронулся, Джордж и Адамовский были поглощены беседой. Услыхав этот быстрый, оживленный разговор — конечно же, так разговаривать могут только знакомые, — три их попутчика даже испугались: ведь всего десять минут назад эти двое как будто совсем не знали друг друга. Маленькая блондинка улыбнулась им и села на свое место; так же поступил и ее спутник. Брюзга быстро, испытующе взглянул на Джорджа, на Адамовского и стал внимательно прислушиваться, словно надеялся, что, напрягши слух и ловя каждый незнакомый звук, сумеет все же постичь тайну этой внезапной дружбы.
Перекрестный огонь их беседы перекидывался из одного угла купе, где сидел Джордж, в другой, к Адамовскому. Джорджу было неловко от того, что прочим пассажирам, с которыми он до тех пор держался вежливо-отчужденно, они вдруг навязали свою дружескую беседу на непонятном для тех языке. Но Джонни Адамовский, видимо, всегда и со всеми чувствовал себя легко и непринужденно. Он нисколько не смущался. Порой он дружелюбно улыбался всем трем немцам, словно они тоже принимали участие в разговоре и могли понять каждое слово.
Его обаяние подействовало, — все постепенно оттаяли. Маленькая блондинка оживленно заговорила со своим спутником. А немного погодя к ним присоединился и Брюзга, так что теперь все купе жужжало, быстро перебрасываясь английскими и немецкими фразами.
Наконец Адамовский спросил Джорджа, не хочет ли он подкрепиться.
— Я-то сам, разумеется, не голоден, — равнодушно сказал он. — В Польше меня перекормили. Эти поляки едят весь день не переставая. И я решил, что до Парижа не возьму в рот ни крошки. Мне еда осточертела. А вы, может быть, отведаете польской кухни? — спросил он, показывая на большой пакет, что лежал рядом с ним. — Они наверняка позаботились, чтоб мне было чем полакомиться, — небрежно сказал он, — тут кое-что из имения моего брата, цыплята, куропатки. Мне-то не хочется. Нет аппетита. А вы, может, отведаете?
Джордж сказал — нет, он тоже не голоден. Тогда Адамовский предложил пройти в Speisewagen[39] и выпить.
— У меня еще остались марки, — небрежно произнес он. — Несколько я потратил на завтрак, и у меня есть еще семнадцать, не то восемнадцать. Больше они мне ни к чему. Они так и пропали бы зря. Но теперь, раз мы встретились, мне приятно будет их потратить. Пойдем посмотрим, что там найдется?
Джордж согласился. Они поднялись, извинились перед попутчиками и собрались уже выйти, но тут их удивил Брюзга: на ломаном английском он спросил Адамовского, не поменяется ли тот с ним местами. С несмелой вымученной улыбкой, которую он пытался сделать любезной, он сказал, что Адамовскому и другому господину (кивок в сторону Джорджа) будет удобнее разговаривать, сидя друг против друга, а сам он с удовольствием поглядит в окошко. Адамовский ответил равнодушно, с чуть заметным оттенком безотчетного презрения, — так польский дворянин говорит с человеком, который ему нимало не интересен:
— Да, конечно, садитесь на мое место. Мне все равно, где сидеть.
Они вышли из купе и пошли по вагонам несущегося с шумом поезда; они осторожно протискивались мимо пассажиров, которые в Европе, кажется, проводят столько же времени стоя в узких коридорах и глядя в окна, сколько сидя на своих местах, — и те прижимались к стенке или предупредительно отступали в купе. Наконец они дошли до вагона-ресторана, у входа их обдало жарким дыханием кухни, и они расположились за столиком в этом красивом, светлом и чистом вагоне.
Адамовский щедрой рукой заказал коньяк. Видно, он, как и подобало польскому аристократу, умел выпить. Единым духом осушив рюмку, он не без грусти заметил:
— Маловато. Зато хорошо и никакого вреда. Закажем еще. Надо повторить.
Приятно разгоряченные коньяком, беседуя непринужденно и доверительно, словно давно и хорошо друг друга знали, — ведь они встретились при таких обстоятельствах и столько у них оказалось общих знакомых, что у обоих естественно возникло это ощущение давней близости, — они принялись теперь обсуждать трех своих попутчиков по купе.
— Эта дамочка… она довольно мила, — сказал Адамовский тоном многоопытного знатока и ценителя. — Она хоть и не первой молодости, но все равно очаровательна, правда? Женщина что надо.
— А ее спутник? — спросил Джордж. — Кто он, по-вашему? Не муж, конечно?
— Разумеется, нет, — не задумываясь, ответил Адамовский и продолжал с недоумением: — Любопытно. Он явно много моложе и не ровня ей… Он много проще.
— Да. Можно подумать, что он деревенский парень, а она…
— Вероятно, из театрального мира, — подхватил Адамовский. — Актриса. Или певичка из мюзик-холла.
— Вот именно. Она очень мила, но во многих отношениях даст ему сто очков вперед.
— Хотел бы я понять, кто они такие, — раздумчиво продолжал Адамовский, как человек, которому и в самом деле интересно все, что происходит вокруг. — Люди, с которыми сталкиваешься в поездах и на пароходах… они притягивают меня. Так много бывает странного. И вот эти двое… мне интересно. Очень бы хотелось знать, кто они такие.
— Ну а третий наш сосед? — сказал Джордж. — Этот коротышка? Беспокойный, суетливый человечек, который все пялит на нас глаза… по-вашему, он кто?
— А, этот, — холодно, с досадой произнес Адамовский. — Не знаю. Не важно. Скучный человечек… не все ли равно… Но, может, вернемся в купе? — предложил он. — Давайте поговорим с ними, вдруг удастся узнать, кто они такие. Ведь потом мы их уже никогда не увидим. Я люблю вот так разговаривать в дороге.
Джордж согласился. Его новый приятель подозвал официанта, спросил счет, расплатился, и из его убывающих двадцати трех марок все еще осталось десять или двенадцать. Они поднялись из-за столика и направились к своему купе, а поезд все мчался вперед.
42. Семья человеческая
Когда они вошли в купе, женщина улыбнулась им, и все трое посмотрели на них с явным любопытством и возросшим интересом. Было совершенно очевидно, что, пока Джордж и Адамовский отсутствовали, о них тут тоже думали и гадали.
Адамовский заговорил с остальными. Говорил он по-немецки не очень хорошо, но вполне понятно, и недостаточное знание языка нисколько его не смущало. Он был так самоуверен, так прекрасно собой владел, что храбро пускался в беседу на иностранном языке, не боясь осрамиться. Ободренные таким образом немцы дали волю своему любопытству и догадкам, на которые навела их встреча Джорджа и Адамовского, каким-то образом узнавших друг друга. Женщина спросила Адамовского, из каких он краев, — «Was fur ein Landsmann sind sie?».
Он ответил, что он американец.
— А-а, вот как? — Она явно удивилась и тут же прибавила: — Но не по происхождению? Родом вы не американец?
— Нет, — ответил Адамовский. — По происхождению я поляк. Но теперь живу в Америке. А вот мой друг… — все повернулись и с любопытством уставились на Джорджа, — и по рождению американец.
Все удовлетворенно закивали. И женщина, добродушно улыбаясь, с живым интересом спросила:
— А ваш друг… он человек искусства, да?
— Да, — ответил Адамовский.
— Художник? — чуть ли не с восторгом спросила женщина, добиваясь дальнейшего подтверждения своей догадки.
— Нет, он не художник. Он ein Dichter.
Слово это означало «поэт», и Джордж торопливо поправил: «ein Schriftsteller» — писатель.
Все трое переглянулись, удовлетворенно закивали: да, да, так они и думали, это было ясно. Теперь заговорил даже Брюзга — с глубокомысленным видом заметил, что это было видно «по его лицу». Остальные снова покивали, и женщина опять обратилась к Адамовскому:
— Но вы… вы не художник, правда? У вас какое-то другое занятие?
Он ответил, что он деловой человек… «ein Geschaftsmann», живет в Нью-Йорке и у него контора на Уолл-стрит. Название это явно было им знакомо, все трое закивали и снова уважительно протянули: «А-а!»
Потом Джордж и Адамовский рассказали им, как они познакомились, как никогда до сегодняшнего дня не виделись, но знали друг о друге через многих общих друзей. Все пришли в восторг: так они и думали. Их догадки подтвердились. Маленькая блондинка торжествующе кивнула и горячо заговорила со своим спутником и с Брюзгой.
— Ну что, говорила я вам? Я же это самое и сказала! Ну до чего же все-таки тесен мир, верно?
Теперь все чувствовали себя на редкость непринужденно, все оживленно, взволнованно, свободно разговаривали, словно старые друзья после долгой разлуки. Маленькая блондинка стала рассказывать о себе. У них с мужем небольшое предприятие по соседству с Александерплац. Нет, с улыбкой сказала она, этот молодой человек ей не муж. Он тоже человек искусства, художник, и работает у нее. Что у них за предприятие? Она засмеялась: нипочем не догадаетесь. Они с мужем изготовляют манекены для витрин. Нет, у них, в сущности, не мастерская, — тут в ее голосе зазвучала скромная гордость, — скорее небольшая фабрика. Они сами придумывают манекены. В общем, дело у них не такое уж маленькое. У них больше пятидесяти рабочих, а раньше было до сотни. Так что ей надо как можно чаще бывать в Париже — ведь Париж устанавливает моды на манекены тоже, не только на одежду.
Они, конечно, не покупают парижские модели. Mein Gott![40] При нынешнем положении с деньгами это совершенно невозможно. Теперь деловому человеку и выехать-то из Германии трудно, а уж что-нибудь купить за границей и думать нечего. И, однако, как это ни сложно, раза два в год ей непременно нужно ездить в Париж, чтобы «быть в курсе». Она всегда берет с собой художника, и вот этот молодой человек впервые едет в таком качестве. Он вообще-то скульптор, но деньги зарабатывает, делая модели для их фабрики. В Париже он сделает наброски, срисует самые новые манекены, выставленные в витринах магазинов, а когда вернется, сделает точные копии, и фабрика изготовит их в сотнях экземпляров.
Адамовский заметил, что не представляет, как, при нынешних обстоятельствах, немцу удается куда бы то ни было выехать. Сейчас иностранцу и то трудно получить разрешение на въезд и выезд. Такие теперь сложности с деньгами, так все запутано и нудно.
Джордж в дополнение рассказал, с какими сложностями он столкнулся во время своей недолгой поездки в австрийский Тироль. Он с огорчением показал полный карман всяких официальных бумаг, разрешений, виз и всяческих печатей, которые накопились у него за лето.
Все шумно подтвердили, что им тоже все это изрядно досаждает. Блондинка заявила, что это глупо, утомительно, и для немца, у которого деловые связи за границей, просто невыносимо. И тут же верноподданнически прибавила, что это, конечно, необходимо. Но потом стала рассказывать, что ее трех-четырехдневные поездки в Париж возможны только благодаря сложным торговым договоренностям и деловым связям во Франции, попыталась посвятить их в подробности, увязла в сбивающих с толку хитросплетениях счетов и балансов и в конце концов мило махнула ручкой в знак совершенного бессилия.
— Ach, Gott! Уж слишком это мудрено, слишком запутано! Не могу я вам рассказать… Я и сама толком по понимаю!
Тут в разговор вступил Брюзга и в подтверждение сослался на собственный опыт. Он берлинский юрист, сказал он, — ein Rechtsanwalt[41], — и прежде у него были обширные деловые связи во Франции и в других частях Европы. Был он и в Америке, совсем недавно, в тридцатом году, ездил в Нью-Йорк на международный конгресс адвокатов. Даже говорит немного по-английски, — признался он с гордостью. И теперь он тоже едет на международный конгресс адвокатов, который откроется завтра в Париже и продлится неделю. Но даже такая короткая поездка сопряжена с серьезными трудностями. А что касается дел, которые прежде он мог вести в других странах, теперь это, увы, невозможно.
Он спросил Джорджа, переводились ли его книги на немецкий и выходили ли в Германии, и Джордж сказал, что выходили. Остальные исполнились нетерпеливого дружеского любопытства: всем хотелось знать названия книг и фамилию Джорджа. Тогда он написал им немецкие названия своих книг, фамилию немецкого издателя и свою. Все явно были заинтересованы и довольны. Блондинка спрятала бумажку в сумочку и с жаром заявила, что, возвратясь в Германию, непременно купит эти книги. Брюзга старательно все списал, сложил бумажку, сунул в бумажник и тоже сказал, что купит книги Джорджа, как только вернется домой.
Молодой спутник женщины, который время от времени робко, застенчиво, но чем дальше, тем уверенней вставлял свое слово в общую беседу, теперь достал из кармана конверт и вынул несколько открыток с фотографиями своих скульптур. То были мускулистые атлеты, бегуны, борцы, голые по пояс рудокопы и пышные обнаженные девы. Фотографии пошли по кругу, каждый внимательно их рассматривал, хвалил, находил что-нибудь достойное восхищения.
Потом Адамовский взял свой объемистый пакет, объяснил, что в нем всякая вкусная снедь из имения его брата в Польше, развернул пакет и предложил всем угощаться. Тут были дивные персики и груши, великолепные гроздья винограда, аппетитный жареный цыпленок, несколько жирных голубей и куропаток и прочие деликатесы. Немцы стали отказываться — нельзя же лишить его обеда! Но Адамовский горячо настаивал с неподдельным сердечным и щедрым радушием. Он тут же изменил своему прежнему намерению и заявил, что они с Джорджем все равно пойдут обедать в вагон-ресторан — и если никто сейчас не станет есть, вся эта снедь пропадет понапрасну. Тогда все принялись за фрукты, сказали, что они восхитительны, а блондинка пообещала немного погодя отведать цыпленка.
Наконец, сопровождаемые дружескими напутствиями, Джордж и его друг-поляк во второй раз покинули купе и отправились в вагон-ресторан.
Они долго и роскошно обедали. Начали с коньяка, потом последовала бутылка отличного бернкастелерского, и все это завершилось кофе и опять коньяком. Оба решили во что бы то ни стало потратить оставшиеся у них немецкие деньги: Адамовский свои десять или двенадцать марок, Джордж — пять или шесть, и обоим было приятно, что хитрую экономию они счастливо сочетают с превосходной трапезой.
Адамовский заговорил с остальными. Говорил он по-немецки не очень хорошо, но вполне понятно, и недостаточное знание языка нисколько его не смущало. Он был так самоуверен, так прекрасно собой владел, что храбро пускался в беседу на иностранном языке, не боясь осрамиться. Ободренные таким образом немцы дали волю своему любопытству и догадкам, на которые навела их встреча Джорджа и Адамовского, каким-то образом узнавших друг друга. Женщина спросила Адамовского, из каких он краев, — «Was fur ein Landsmann sind sie?».
Он ответил, что он американец.
— А-а, вот как? — Она явно удивилась и тут же прибавила: — Но не по происхождению? Родом вы не американец?
— Нет, — ответил Адамовский. — По происхождению я поляк. Но теперь живу в Америке. А вот мой друг… — все повернулись и с любопытством уставились на Джорджа, — и по рождению американец.
Все удовлетворенно закивали. И женщина, добродушно улыбаясь, с живым интересом спросила:
— А ваш друг… он человек искусства, да?
— Да, — ответил Адамовский.
— Художник? — чуть ли не с восторгом спросила женщина, добиваясь дальнейшего подтверждения своей догадки.
— Нет, он не художник. Он ein Dichter.
Слово это означало «поэт», и Джордж торопливо поправил: «ein Schriftsteller» — писатель.
Все трое переглянулись, удовлетворенно закивали: да, да, так они и думали, это было ясно. Теперь заговорил даже Брюзга — с глубокомысленным видом заметил, что это было видно «по его лицу». Остальные снова покивали, и женщина опять обратилась к Адамовскому:
— Но вы… вы не художник, правда? У вас какое-то другое занятие?
Он ответил, что он деловой человек… «ein Geschaftsmann», живет в Нью-Йорке и у него контора на Уолл-стрит. Название это явно было им знакомо, все трое закивали и снова уважительно протянули: «А-а!»
Потом Джордж и Адамовский рассказали им, как они познакомились, как никогда до сегодняшнего дня не виделись, но знали друг о друге через многих общих друзей. Все пришли в восторг: так они и думали. Их догадки подтвердились. Маленькая блондинка торжествующе кивнула и горячо заговорила со своим спутником и с Брюзгой.
— Ну что, говорила я вам? Я же это самое и сказала! Ну до чего же все-таки тесен мир, верно?
Теперь все чувствовали себя на редкость непринужденно, все оживленно, взволнованно, свободно разговаривали, словно старые друзья после долгой разлуки. Маленькая блондинка стала рассказывать о себе. У них с мужем небольшое предприятие по соседству с Александерплац. Нет, с улыбкой сказала она, этот молодой человек ей не муж. Он тоже человек искусства, художник, и работает у нее. Что у них за предприятие? Она засмеялась: нипочем не догадаетесь. Они с мужем изготовляют манекены для витрин. Нет, у них, в сущности, не мастерская, — тут в ее голосе зазвучала скромная гордость, — скорее небольшая фабрика. Они сами придумывают манекены. В общем, дело у них не такое уж маленькое. У них больше пятидесяти рабочих, а раньше было до сотни. Так что ей надо как можно чаще бывать в Париже — ведь Париж устанавливает моды на манекены тоже, не только на одежду.
Они, конечно, не покупают парижские модели. Mein Gott![40] При нынешнем положении с деньгами это совершенно невозможно. Теперь деловому человеку и выехать-то из Германии трудно, а уж что-нибудь купить за границей и думать нечего. И, однако, как это ни сложно, раза два в год ей непременно нужно ездить в Париж, чтобы «быть в курсе». Она всегда берет с собой художника, и вот этот молодой человек впервые едет в таком качестве. Он вообще-то скульптор, но деньги зарабатывает, делая модели для их фабрики. В Париже он сделает наброски, срисует самые новые манекены, выставленные в витринах магазинов, а когда вернется, сделает точные копии, и фабрика изготовит их в сотнях экземпляров.
Адамовский заметил, что не представляет, как, при нынешних обстоятельствах, немцу удается куда бы то ни было выехать. Сейчас иностранцу и то трудно получить разрешение на въезд и выезд. Такие теперь сложности с деньгами, так все запутано и нудно.
Джордж в дополнение рассказал, с какими сложностями он столкнулся во время своей недолгой поездки в австрийский Тироль. Он с огорчением показал полный карман всяких официальных бумаг, разрешений, виз и всяческих печатей, которые накопились у него за лето.
Все шумно подтвердили, что им тоже все это изрядно досаждает. Блондинка заявила, что это глупо, утомительно, и для немца, у которого деловые связи за границей, просто невыносимо. И тут же верноподданнически прибавила, что это, конечно, необходимо. Но потом стала рассказывать, что ее трех-четырехдневные поездки в Париж возможны только благодаря сложным торговым договоренностям и деловым связям во Франции, попыталась посвятить их в подробности, увязла в сбивающих с толку хитросплетениях счетов и балансов и в конце концов мило махнула ручкой в знак совершенного бессилия.
— Ach, Gott! Уж слишком это мудрено, слишком запутано! Не могу я вам рассказать… Я и сама толком по понимаю!
Тут в разговор вступил Брюзга и в подтверждение сослался на собственный опыт. Он берлинский юрист, сказал он, — ein Rechtsanwalt[41], — и прежде у него были обширные деловые связи во Франции и в других частях Европы. Был он и в Америке, совсем недавно, в тридцатом году, ездил в Нью-Йорк на международный конгресс адвокатов. Даже говорит немного по-английски, — признался он с гордостью. И теперь он тоже едет на международный конгресс адвокатов, который откроется завтра в Париже и продлится неделю. Но даже такая короткая поездка сопряжена с серьезными трудностями. А что касается дел, которые прежде он мог вести в других странах, теперь это, увы, невозможно.
Он спросил Джорджа, переводились ли его книги на немецкий и выходили ли в Германии, и Джордж сказал, что выходили. Остальные исполнились нетерпеливого дружеского любопытства: всем хотелось знать названия книг и фамилию Джорджа. Тогда он написал им немецкие названия своих книг, фамилию немецкого издателя и свою. Все явно были заинтересованы и довольны. Блондинка спрятала бумажку в сумочку и с жаром заявила, что, возвратясь в Германию, непременно купит эти книги. Брюзга старательно все списал, сложил бумажку, сунул в бумажник и тоже сказал, что купит книги Джорджа, как только вернется домой.
Молодой спутник женщины, который время от времени робко, застенчиво, но чем дальше, тем уверенней вставлял свое слово в общую беседу, теперь достал из кармана конверт и вынул несколько открыток с фотографиями своих скульптур. То были мускулистые атлеты, бегуны, борцы, голые по пояс рудокопы и пышные обнаженные девы. Фотографии пошли по кругу, каждый внимательно их рассматривал, хвалил, находил что-нибудь достойное восхищения.
Потом Адамовский взял свой объемистый пакет, объяснил, что в нем всякая вкусная снедь из имения его брата в Польше, развернул пакет и предложил всем угощаться. Тут были дивные персики и груши, великолепные гроздья винограда, аппетитный жареный цыпленок, несколько жирных голубей и куропаток и прочие деликатесы. Немцы стали отказываться — нельзя же лишить его обеда! Но Адамовский горячо настаивал с неподдельным сердечным и щедрым радушием. Он тут же изменил своему прежнему намерению и заявил, что они с Джорджем все равно пойдут обедать в вагон-ресторан — и если никто сейчас не станет есть, вся эта снедь пропадет понапрасну. Тогда все принялись за фрукты, сказали, что они восхитительны, а блондинка пообещала немного погодя отведать цыпленка.
Наконец, сопровождаемые дружескими напутствиями, Джордж и его друг-поляк во второй раз покинули купе и отправились в вагон-ресторан.
Они долго и роскошно обедали. Начали с коньяка, потом последовала бутылка отличного бернкастелерского, и все это завершилось кофе и опять коньяком. Оба решили во что бы то ни стало потратить оставшиеся у них немецкие деньги: Адамовский свои десять или двенадцать марок, Джордж — пять или шесть, и обоим было приятно, что хитрую экономию они счастливо сочетают с превосходной трапезой.