быстрое разрушение копей; в конечном счете оно должно было поглотить
знаменитые акции Монсу, которые возросли за столетие во сто крат.
Эта вереница бедствий воскресила надежду в сердце Этьена, он начал
верить, что сопротивление, продолжающееся третий месяц, убьет наконец это
чудовище, это довольное и пресыщенное животное, таящееся, словно идол, в
глубине своего неведомого святилища. Он знал, что беспорядки в Монсу вызвали
сильное оживление в парижской прессе. Жестокая полемика разгорелась между
официозными и оппозиционными газетами, печатались устрашающие сообщения,
которые были главным образом обращены против Интернационала; последний начал
внушать правительству серьезные опасения, хотя вначале само правительство
шло ему навстречу. Правление Компании не решалось дольше прикидываться
глухим; двое из членов Правления соблаговолили наконец приехать для
производства расследования. Но они делали это как будто с сожалением, не
заботились, казалось, о развязке и вообще не проявили к делу ни малейшего
интереса; через три дня они уехали обратно, объявив, что дела идут как
нельзя лучше. Между тем Этьену со стороны подтвердили, что эти господа во
время своего пребывания беспрерывно заседали и проявляли лихорадочную
деятельность, погрузившись в дела, о которых никто из них не проронил ни
полслова. Он обвинял их в том, что доверие их было только личиной, и пришел
к убеждению, что их отъезд - не что иное, как безумное бегство; теперь,
когда эти страшные люди все выпустили из своих рук, он был уверен в победе.
Но на следующую ночь Этьен снова впал в отчаяние. У Компании был
слишком крепкий хребет, его не так легко сломать: она могла терять миллионы
с тем, чтобы впоследствии с лихвой вернуть их за счет рабочих, урезав их
заработок. В эту ночь, дойдя до Жан-Барта, он узнал истину: один надзиратель
сообщил ему, что Вандамскую шахту, по слухам, уступают Монсу. Говорили,
будто Денелены впали в страшную нищету, нищету богатых, что отец заболел от
сознания собственного бессилия и постарел от денежных забот; дочери ведут
борьбу с поставщиками, стараясь спасти свои последние рубашки. В голодающих
поселках страдали меньше, нежели в этом буржуазном доме, где всеми силами
скрывали от посторонних, что в доме за столом пьют одну воду. В Жан-Барте
работы не возобновились, в Гастон-Мари надо было поставить новый насос; к
тому же, несмотря на все принятые меры, начиналось затопление, вызвавшее
огромные издержки. Денелен решился наконец попросить взаймы у Грегуаров сто
тысяч франков; отказ, - которого Денелен, впрочем, ожидал, - был для него
окончательным ударом. Грегуары отказали ему только из сочувствия к нему же,
чтобы удержать его от непосильной борьбы, и посоветовали продать шахту. Он
все еще ожесточенно упорствовал. Ему приходилось расплачиваться за убытки от
забастовки, и это приводило его в ярость; он надеялся, что умрет раньше от
апоплексического удара. Но что делать? Пришлось начать переговоры о продаже.
Денелену всячески досаждали, совершенно обесценивали превосходную, заново
отремонтированную и отделанную шахту, эксплуатация которой задерживалась
только из-за отсутствия денег. Еще хорошо, если ему удастся кое-как
удовлетворить кредиторов. В течение двух дней он сражался с членами
Правления, приехавшими в Монсу; он приходил в бешенство от того, что они так
спокойно пользовались его затруднительным положением, и своим зычным голосом
кричал им: "Ни за что!" Дело пока не двигалось с места; они вернулись в
Париж и спокойно выжидали его агонии, Этьен чутьем угадал, что несчастья
оказываются кому-то выгодными, и вновь впал в отчаяние перед непобедимым
могуществом крупных капиталов, столь сильных в борьбе, что они среди
всеобщей разрухи продолжают расти, пожирая трупы слабых, которые гибнут у
них под ногами.
К счастью, на другой день Жанлен принес ему добрую весть. Крепления
шахты Воре грозили совсем рухнуть; вода просачивалась отовсюду; для ремонта
ее надо было спешно поставить целую артель плотников.
Пока Этьен избегал Воре: его тревожил черный силуэт часового на отвале,
откуда можно было обозреть всю равнину. Избежать его было нельзя; он царил
надо всем, он был подобен полковому знамени, реющему в воздухе. Около трех
часов утра небо потемнело, и Этьен отправился на шахту; там товарищи
сообщили ему, в каком плохом состоянии находится обшивка: по их мнению,
придется переделывать всю ее заново, а это приостановит работу месяца на
три. Этьен долго еще бродил, прислушиваясь, как плотники стучали в шахте
молотками. Звуки эти наполняли его сердце радостью: рану приходилось лечить.
Возвращаясь обратно утром чуть свет, он вновь увидел на отвале
часового. На этот раз солдат, наверное, его заметил. Этьен продолжал идти,
думая о солдатах, взятых из народа, которых вооружают против народа же. Как
легко было бы достигнуть победы, если бы армия сразу стала на сторону
революции! Для этого достаточно, чтобы рабочие и крестьяне, находящиеся в
казармах, помнили о своем происхождении. То была величайшая опасность,
великий ужас: дрожь охватывала буржуазию, когда она думала о возможном
разложении в войсках. Не пройдет и двух часов, как она будет сметена,
истреблена со всеми радостями и мерзостями своей неправедной жизни. Уже
поговаривали о том, что целые полки заражены идеями социализма. Правда ли
это? Наступит ли наконец время справедливости в ответ на патроны, розданные
буржуазией? И в душе молодого человека уже рождалась новая надежда: полк,
охраняющий шахты, перейдет на сторону бастующих, расстреляет всю Компанию в
полном составе и передаст копи в руки углекопов.
Тут только Этьен заметил, что взбирается на отвал. Голова его гудела от
дум. Почему бы ему не заговорить с солдатом? Он узнает его мысли. Он
продолжал приближаться с равнодушным видом, как бы разыскивая на свалке
старые обрубки на дрова.
Часовой стоял неподвижно.
- Здорово, товарищ! Вот собачья погода! - заговорил наконец Этьен. -
Пожалуй, скоро и снег пойдет.
Солдатик был щуплый, белобрысый, с добродушным бледным лицом, весь в
веснушках. Одетый в шинель, он был неловок, как всякий новобранец.
- Так точно, все может быть, - пробормотал он.
И, подняв голубые глаза, он посмотрел на белесое небо, на дымную зарю,
на свинцовую утреннюю муть, висевшую над далью равнины.
- Что за дурачье! Заставляют человека тут торчать, когда холод до
костей пробирает! - продолжал Этьен. - Точно ждут врагов!.. Здесь всегда
такой ветер!
Солдатик дрожал, но не жаловался.
Неподалеку находилась, правда, землянка, в которой дед Бессмертный
укрывался в ночную непогоду; но приказ был дан оставаться наверху отвала, и
солдат стоял неподвижно, хотя руки у него до того закоченели, что он даже не
чувствовал ружья. Он был одним из шестидесяти постовых, охранявших Воре, и
так как этот жестокий караул приходилось нести часто, то он уже однажды чуть
не отморозил себе ноги. Но служба требовала этого, и он покорялся, отупев от
слепого подчинения; на вопросы Этьена он бормотал что-то невнятное, как
ребенок, которого клонит ко сну.
Целые четверть часа Этьен тщетно пытался навести его на разговор о
политике. Солдат отвечал: "так точно", "никак нет", но видно было, что он
ничего не понимает, товарищи говорили, что капитан у них республиканец; сам
он в этом ничего не смыслит, ему все равно. Скомандуют: "Стрелять!" - будет
стрелять, а то накажут.
Рабочий слушал, и в нем накипала ненависть - ненависть народа к армии,
к своим же братьям, которым подменили сердце, напялив на них красные штаны.
- А как вас зовут?
- Жюль.
- Откуда вы?
- Оттуда, из Плогофа.
Он указал рукою куда-то вдаль. Он знал только, что это в Бретани,
больше ничего. Его бледное, невзрачное лицо оживилось, он приободрился и
стал смеяться.
- У меня там мать и сестра. Небось, ждут не дождутся меня. Эх, да
только долго еще... Когда я уезжал, они обе провожали меня до самого
Пон-л'Аббе. Мы взяли лошадь у Лепальмеков, она чуть не поломала себе ноги на
косогоре возле Одьерна. Свояк Шарль поджидал нас и приготовил горячую
колбасу, но бабы так шибко плакали, что кусок в горло не лез. О господи,
господи! И далеко же наши места!
На глазах у него показались слезы, но он продолжал смеяться. Плогофские
пустоши, дикий мыс Раз, где вечно бушуют бури, представлялись ему залитыми
солнцем, розовыми от цветущего вереска.
- Как вы думаете, - спросил он, - отпустят меня через два года на
побывку, на месяц, если у меня не будет взысканий?
Тогда Этьен заговорил о Провансе, откуда его увезли ребенком. Наступал
день. С мутного, сизого неба хлопьями начал падать снег. Вдруг Этьен заметил
Жанлена, пробиравшегося в кустарнике, и сразу встревожился; мальчишка был
изумлен, увидав его наверху; он знаками подзывал Этьена. Что он, в самом
деле, задумал брататься с солдатами, что ли? На это понадобятся годы и годы.
Неудавшаяся попытка приводила Этьена в отчаяние, как будто он мог
рассчитывать на успех. Но внезапно он понял, что хочет сказать ему Жанлен:
сейчас будет сменяться караул. И Этьен отошел; он спешил скрыться в свое ре-
кийярское убежище. Сердце его сжалось при мысли, что все потеряно. Мальчик
вприпрыжку бежал возле него и ругал этого негодного вояку, - наверно, вызвал
караул, чтобы в них стрелять.
А Жюль все стоял неподвижно наверху отвала, устремив взгляд на падающий
снег. Приближался сержант со сменой. Раздался обычный оклик:
- Кто идет?.. Пароль!
Послышались тяжелые шаги уходящих, они раздавались, словно в покоренной
стране. День наступал, но жизнь в рабочих поселках не начиналась;
озлобленные углекопы, придавленные сапогом военщины, упорно молчали.

    II



Уже два дня шел снег; он перестал только на третье утро. Сильная стужа
сковала необозримую гладь; весь этот темный край, с черными дорогами, домами
и деревьями, покрытыми угольной пылью, стал белым, необычайно белым, и
казался бесконечным. Занесенный снегом поселок Двухсот Сорока словно исчез.
Не дымилось ни одной трубы, не нагревались толстые черепицы домов, холодных,
как придорожные камни. Поселок был похож на белую каменоломню; на фоне
снеговой равнины он казался вымершей деревней, покрытой белым саваном. И
только проходившие по улицам патрули оставляли на снегу грязные следы.
Накануне Маэ сожгли последний уголь; сейчас, в эту страшную погоду,
когда даже воробьи не могли найти себе ни былинки, и думать нечего было о
том, чтобы идти на отвал за кусками угля. Альзира, упорно продолжившая
рыться руками в снегу, разыскивая уголь, заболела и теперь была при смерти.
Мать завернула ее в лохмотья старого одеяла и ждала доктора Вандерхагена;
она бегала к нему уже два раза, но не заставала дома; прислуга обещала,
однако, что господин доктор непременно зайдет в поселок еще до сумерек. Мать
дожидалась его, стоя у оюна; маленькая больная захотела встать и дрожала от
озноба, сидя на стуле возле остывшей печи и воображая, что тут все-таки
теплее. Напротив нее дремал дед Бессмертный; ноги у него опять болели. Ни
Ленора, ни Анри не возвращались домой; они вместе с Жанленом бродили по
дорогами просили милостыню. Один Маэ прохаживался взад и вперед по
опустевшей комнате, всякий раз ударяясь о стену, словно отупевший зверь,
который уже не узнает своей клетки. Керосин весь вышел; но снег сверкал
такой белизной, что освещал комнату своим отблеском, несмотря на наступившую
темноту.
Послышался стук сабо, и через минуту жена Левака порывисто распахнула
дверь; еще на пороге она вне себя от гнева закричала жене Маэ:
- Так, значит, это ты говоришь, будто я брала со своего жильца двадцать
су за то, чтобы с ним спать!
Та пожала плечами.
- Отстань, ничего я не говорила... Прежде всего, кто тебе об этом
рассказал?
- Мне говорили, что это сказала ты, а кто говорил - не твое дело... Ты
даже уверяла, будто хорошо слышала за перегородкой, как мы проделывали
всякие мерзости, и что у нас накопилось много грязи, потому что я вечно
валяюсь... А ну, повтори, повтори, что ты этого не говорила, ну-ка!
Из-за непрестанной болтовни женщин каждый день вспыхивали перебранки,
особенно среди семей, живших бок о бок; ссоры и примирения происходили чуть
не ежечасно. Но никогда еще злобное раздражение не достигало такой силы. С
начала забастовки голод усугублял обиды, люди ощущали потребность во
взаимных столкновениях. Объяснение между двумя кумушками кончалось дракой
мужей.
Левак подоспел вовремя; он тащил за собой Бутлу.
- Вот он, куманек, пусть порасскажет, платил ли он моей жене двадцать
су, чтобы спать с ней.
Жилец, смущенно ухмыляясь в бороду, упирался и, заикаясь, повторял:
- Нет, этого... нет, никогда, ничего подобного!
Левак сразу встал в угрожающую позу и поднес кулак к самому носу Маэ.
- Знаешь, я этого дела не оставлю! Твоей бабе надо все ребра
переломать... Значит, да веришь тому, что она сказала?
- Ох ты, дьявол! - воскликнул Маэ, угнетение которого перешло в ярость.
- Это еще что за сплетни? Мало вам несчастий? Убирайся к чертям, или я тебя
изобью!.. Прежде всего, кто распустил слух, будто это говорила моя жена?
- Кто? - Пьерронша, вот кто.
Маэ разразилась злобным смехом; обратясь к жене Левака, она сказала:
- Ах, так это Пьерронша!.. Ладно! Я могу сказать тебе, что она мне
говорила. Да! Она мне говорила, будто ты спишь с обоими своими сразу, одного
кладешь под себя, а другого на себя!
После этого уже ишак нельзя было столковаться. Все точно взбесились.
Леваки в ответ выложили Маэ все, что жена Пьеррона говорила на их счет: и
Катрину-то они продали, и все, вплоть до малышей, заразились дурной
болезнью, которую занес им Этьен из "Вулкана".
- Так она и сказала, так она и сказала? - рычал Маэ. - Ладно! Я сам
туда пойду, и если только она сознается, что болтала, я ей съезжу по харе.
Он бросился на улицу; Леваки за ним в качестве свидетелей. Бутлу,
питавший отвращение к ссорам, украдкой вышел. Распаленная объяснениями, Маэ
тоже хотела было выйти, но ее удержал стон Альзиры. Она натянула одеяло на
дрожащее тельце девочки и снова стала у окна, глядя вдаль.
А доктор все не приходил!
У двери Пьерронов Маэ и Леваки встретили Лидию, которая топталась в
снегу. Дом был заперт; сквозь щель ставни виднелась полоска света. Сначала
девочка смущенно отвечала на расспросы: нет, отца дома нет, он пошел в
прачечную навстречу старухе Прожженной помочь ей довести узел с бельем. Тут
она запнулась и не хотела говорить, чем занята ее мать. Наконец она,
злорадно улыбаясь, выболтала все: мать выставила ее за дверь, потому что у
нее г-н Дансарт и Лидия мешает им разговаривать. Дансарт с самого утра
разгуливал по поселку в сопровождении двух жандармов; он вербовал рабочих,
оказывал давление на более слабых и повсюду возвещал, что, если к
понедельнику углекопы не выйдут на работу в Воре, Компания наймет
бельгийцев. А с наступлением темноты, увидав, что жена Пьеррона одна,
Дансарт отослал жандармов; сам же отправился к ней выпить стаканчик
можжевеловой водки, сидя у жаркого камина.
- Шш! Тише, надо на них поглядеть, - прошептал Левак, похотливо
посмеиваясь. - Мы тут же и объяснимся... Пошла вон, негодница!
Лидия отошла на несколько шагов, а Лезак приник к щели в ставне. Смех
душил его, он изогнулся и весь трясся. В свою очередь, заглянула и жена
Левака; но она, корчась, словно от боли в животе, заявила, что ей противно,
Маэ оттолкнул ее и хотел тоже посмотреть: он нашел, что такое зрелище дорого
стоит. И они снова по очереди принялись глядеть в щелку, как на
представление. Комната, где все так и блестело чистотой, освещалась ярким
пламенем камина; на столе стояли печенье, бутылки и стаканы - словом, было
настоящее пиршество. А то, что они увидали внутри, привело мужчин в
сильнейшее возбуждение; в другое время они потешались бы над этим с полгода.
Забавно было смотреть, как она лежит, задрав юбки, а он с нею возится. Черт
возьми! Разве это не свинство - устраивать себе такую забаву в теплой
комнате, предварительно подкрепившись, в то время как у товарищей нет ни
корки хлеба, ни крупицы угля?
- А вот и папа! - воскликнула Лидия, удирая.
Пьеррон спокойно возвращался из прачечной с узлом белья на плече. Маэ
тотчас приступил к нему с допросом:
- Послушай, мне передавали, что твоя жена говорит, будто я продал
Катрину и будто у нас в доме все заразились дурной болезнью... Ну, а
скажи-ка ты, сколько платит твоей жене господин, который ее сейчас мнет?
Пьеррон остановился как вкопанный, ничего не понимая. Тем временем жена
Пьеррона, перепуганная доносившимися криками, приотворила дверь, чтобы
узнать, в чем дело. Она стояла вся красная, с расстегнутым лифом; юбка на
ней все еще была задрана и заткнута за пояс; в глубине комнаты Дансарт
поспешно надевал штаны. Главный штейгер обратился в бегство, опасаясь, как
бы история не дошла до директора. Поднялся страшный скандал, послышались
хохот, гиканье и брань.
- Ты всегда рассказываешь про других, что они живут в грязи! - кричала
Левак, обращаясь к жене Пьеррона. - Не удивительно, что ты чистенькая, -
ведь ты путаешься с начальством.
- Хороша, нечего сказать! - подхватил Левак. - И эта шлюха еще смеет
говорить, будто моя жена живет и со мной и с жильцом, будто она кладет
одного под себя, а другого на себя... Да, да, мне передавали, что ты это
сказала.
Но Пьерронша успокоилась и смело давала отпор ругательствам; она с
презрением относилась ко всем, хорошо зная, что она красивее и богаче всех в
поселке.
- Что хотела, то и сказала... Оставьте меня в покое! Какое вам дело до
меня, завистники вы этакие!.. Вас зло берет, что мы кладем деньги в
сберегательную кассу! Убирайтесь, убирайтесь. Можете говорить, что вам
угодно. Мой муж прекрасно знает, по какому делу у нас был господин Дансарт.
Пьеррон и в самом деле стал возмущаться и защищать жену. Ссора приняла
другой оборот: его называли продажным, шпиком, цепным псом при Компании,
обвиняли в том, что он, запершись у себя, обжирается лакомыми кусками,
которыми начальство платит ему за его предательство. Пьеррон возражал и
говорил, будто Маэ подсунул ему под порог подметное письмо, где были
изображены скрещенные мертвые кости с кинжалом наверху. И, как всегда,
ссора, начатая женщинами, закончилась дракой между мужьями: голод приводил в
исступление даже самых незлобивых. Маэ и Левак с кулаками набросились на
Пьеррона; пришлось их разнимать.
Когда старуха Прожженная вернулась из прачечной, она увидела, что у ее
зятя кровь так и хлещет из носа. Узнав, в чем дело, она только сказала:
- Эта свинья меня позорит.
Улица опустела; на белом снегу не было видно ни единой тени; поселок
опять погрузился в мертвенную тишь, изнывая от голода и холода.
- А доктор? - спросил Маэ, запирая за собой дверь.
- Не приходил, - ответила жена, все еще стоя у окошка.
- Дети вернулись?
- Нет, не вернулись.
Маэ снова стал ходить, тяжело ступая, из угла в угол, словно загнанный
бык. Дед Бессмертный, так и застывший на стуле, даже не поднял головы.
Альзира тоже ничего не говорила и только старалась не дрожать, чтобы не
огорчать родных. Несмотря на то, что девочка терпеливо переносила страдания,
она по временам так сильно вздрагивала, что ее тощее горбатое тельце
вздымалось под одеялом; большие, широко раскрытые глаза смотрели в потолок,
на котором лежал слабый отсвет белоснежных садов, освещая комнату, словно
сияние луны.
Пришли последние времена, - дом опустел, все шло к окончательной
развязке. Холст с матрацев отправился к старьевщику вслед за волосом,
которым они были набиты; затем наступил черед простынь, белья - словом,
всего, что можно было продать. Однажды вечером продали за два су носовой
платок деда. В нищей семье горько оплакивали каждую вещь, с которой
приходилось расставаться; и мать до сих пор со слезами вспоминала, как она
однажды унесла обернутую юбкой розовую картонную коробочку, давнишний
подарок мужа; она сокрушалась об этой коробочке, словно о ребенке, которого
пришлось подкинуть. Маэ продали все дочиста; оставалась разве только
собственная шкура, да и та была так потрепана, так ободрана, что за нее
никто не дал бы и гроша. Они даже не пытались найти какой-нибудь выход; они
знали, что больше нет ничего, наступил конец; им не на что больше
рассчитывать, в доме не будет ни свечи, ни угля, ни картошки. Они ждали
смерти и жалели только детей; их огорчала ненужная жестокость: зачем было
доводить ребенка до такой болезни, раз ему все равно суждено погибнуть.
- Наконец-то, - проговорила Маэ.
Мимо окна прошла черная тень. Дверь отворилась. Но это был вовсе не
доктор Вандерхаген; они узнали нового священника, аббата Ранвье. Он, видимо,
не удивился, попав в этот мертвый дом без света, без огня, без хлеба; он уже
успел побывать в трех соседних квартирах. Аббат переходил из дома в дом,
набирая добровольцев, подобно Дансарту с его жандармами; войдя в комнату, он
сейчас же заговорил лихорадочным, голосом фанатика:
- Отчего вы не пришли к обедне, чада мои? Вы нехорошо поступаете;
только одна церковь и может вас спасти... Обещайте же, что вы придете в
следующее воскресенье.
Маэ посмотрел на него и, не сказав ни слова, снова принялся мерить
комнату тяжелыми шагами. За него ответила жена:
- А зачем ходить в церковь, господин аббат? Разве господь не издевается
над нами? Поглядите, чем виновата моя малютка, которую так и трясет озноб?
Мало у нас и без того горя? Так нет, случилось, что она захворала, да еще в
такое время, когда я даже не могу дать ей выпить чего-нибудь горячего.
Тогда священник, стоя, произнес целую проповедь. Он воспользовался для
своей речи забастовкой, этим ужасным бедствием, главной причиной которого
был отчаянный голод; он говорил с пылом миссионера, проповедующего дикарям
во славу своей религии. Он говорил, что церковь стоит за бедных и что
настанет день, когда восторжествует справедливость и божий гнев поразит
беззаконие богатых. И день этот скоро воссияет, потому что богатые возомнили
себя равными богу; они нечестиво захватили власть и желают править без
божьей помощи. Но если рабочие хотят добиться справедливого раздела земных
благ, они должны сейчас же ввериться священникам, подобно тому, как после
смерти Христа нищие и смиренные объединились вокруг апостолов. Какую силу
имел бы папа, какою ратью располагало бы духовенство, если бы ему были
подчинены несметные толпы тружеников! Мир в одну неделю очистился бы от
злодеев, недостойные властители были бы изгнаны, и наконец наступило бы
истинное царствие божие; всякий получал бы вознаграждение по своим заслугам,
закон труда утвердил бы всемирное счастье.
Маэ слушала его, и ей казалось, что это говорит Этьен, который осенними
вечерами возвещал скорый конец всем бедствиям. Только она всегда с
недоверием относилась к сутанам.
- Все, что вы нам рассказываете, очень хорошо, господин аббат, -
проговорила она, - но это, верно, оттого, что вы не в ладах с буржуа... Все
наши прежние священники обедали у директора и грозили нам адом, когда мы
просили хлеба.
Аббат заговорил снова, на этот раз о прискорбных разногласиях между
церковью и народом. Теперь он нападал в туманных выражениях на городских
священников, на епископов, на высшее духовенство, пресыщенное наслаждениями,
обуреваемое жаждой власти, заключавшее сделку с либеральной буржуазией, не
видя в безумном ослеплении, что именно она, эта буржуазия, лишает его власти
над миром. Освобождение придет от сельских пастырей, все поднимутся и с
помощью бедняков восстановят царство Христово. Аббату казалось, что он уже
стоит во главе их в качестве предводителя-революционера от евангелия; и его
костлявое тело выпрямилось, а глаза загорелись таким пламенем, что,
казалось, осветили темную комнату. Горячая проповедь совершенно увлекла его;
он стал говорить так туманно, что бедные слушатели давно перестали его
понимать.
- Не к чему тратить столько слов, - проворчал вдруг Маэ, - вы бы лучше
принесли нам для начала хлеба.
- Приходите в воскресенье к обедне, - воскликнул священник, - господь
обо всем позаботится!
Аббат ушел и направился к Левакам, обращать и их. Оя до такой степени
был проникнут высокой мыслью о конечном торжестве церкви и с таким
презрением относился к действительности, что обходил дома голодающей паствы
с пустыми руками, ничего не прося для себя, сам нищий, видя в страдании
орудие спасения.
Маэ продолжал ходить; шаги его гулко раздавались по каменному полу
комнаты. Послышалось как бы скрипение ржавого блока: это дед Бессмертный
сплюнул в остывший камин. Затем шаги возобновились. Измученная лихорадкой
Альзира задремала и стала вполголоса бредить; она смеялась, думая, что
сейчас лето и что она играет на солнце.
- Горькая наша доля! - проговорила Маэ, приложив руку к щеке девочки. -
Теперь она вся горит... Я уже больше и не жду эту свинью. Разбойники, они,
верно, запретили ему ходить к нам!
Она говорила о докторе и о Правлении. Тем не менее у нее вырвался
радостный крик, когда она увидела, что дверь снова отворилась. Но руки ее
тотчас упали; она стояла выпрямившись, лицо ее омрачилось.
- Добрый вечер, - вполголоса сказал Этьен, тщательно притворив за собою
дверь.
Он часто приходил к ним темными вечерами. Маэ на другой же день узнали,
где он скрывается, но они хранили тайну; никто в поселке не знал в точности,