Страница:
что сталось с молодым человеком. Вокруг него создалась целая легенда. В него
продолжали верить, о нем ходили таинственные слухи: он скоро явится с целой
армией, с сундуками, полными золота. Это было все то же пламенное ожидание
чуда, осуществление идеала, внезапное наступление царства справедливости,
которое он им обещал. Одни говорили, будто видали, как он ехал в коляске по
дороге в Маршьенн вместе с какими-то тремя господами; другие утверждали, что
он на два дня уехал в Англию, Но с течением времени явились сомнения, и
шутники уверяли, что он просто прячется в погребе, где его греет Мукетта, -
о связи Этьена узнали, и это ему повредило в глазах углекопов. Несмотря на
всю его популярность, уже нарастало нерасположение к нему - глухое
недовольство побежденных, охваченных отчаянием; число их неуклонно
умножалось.
- Собачья погода, - прибавил он. - А у вас ничего нового, все хуже да
хуже?.. Мне говорили, будто Негрель отправился в Бельгию нанимать рабочих.
Черт возьми! Если это правда, мы погибли!
Этьен вздрогнул, войдя в эту холодную, темную комнату; глаза его должны
были вначале привыкнуть к мраку, чтобы разглядеть несчастных, о присутствии
которых он только догадывался, смутно различая их в темноте. Он испытывал
отвращение, неловкость рабочего, оторванного от своего класса, человека
более утонченного благодаря образованию, снедаемого честолюбием. Какая
нищета, какой воздух! Люди спят вповалку! У него перехватило дыхание от
жалости. Зрелище этого умирания до такой степени поразило его, что он хотел
посоветовать им покориться и стал подыскивать подходящие слова. Но Маэ
остановился перед ним и гневно крикнул:
- Бельгийцев! Они не посмеют этого сделать, сволочи!.. Пусть только
попробуют нанять бельгийцев, мы тогда разрушим шахты!
Этьен смущенно стал объяснять, что им и двинуться нельзя, потому что
солдаты, охраняющие шахты, будут защищать бельгийских рабочих. Маэ сжимал
кулаки; его больше всего и бесило, что здесь торчали эти проклятые штыки.
Значит, углекопы больше уже не хозяева у себя? С ними обращаются как с
каторжниками, выгоняют на работу винтовкой! Маэ любил свою шахту, ему было
тяжело, что он уже целых два месяца не спускался в нее. Поэтому-то он и
возмущался при одной мысли о подобном оскорблении, о том, что туда впустят
каких-то пришельцев. Затем он вспомнил, что ему уже вернули расчетную
книжку, и у него сжалось сердце.
- Я и сам не знаю, чего я так сержусь, - пробормотал он. - Ведь я уже
не состою больше в их заведении. Когда они выгонят меня отсюда, мне
останется только околеть на большой дороге.
- Брось! - сказал Этьен. - Если ты захочешь, они возьмут тебя завтра
же. Хороших работников не увольняют.
Он запнулся и с удивлением стал прислушиваться к тому, как Альзира тихо
смеялась в лихорадочном бреду. До сих пор он различал только неподвижную
фигуру деда Бессмертного, и веселый голос больного ребенка его испугал. Раз
уже дошло до того, что умирают дети, - чаша переполнена. Он собрался с
силами и проговорил дрожащим голосом:
- Послушай, так дальше продолжаться не может, мы погибнем... надо
сдаваться.
Маэ, неподвижная и молчаливая до сих пор, вдруг вспыхнула и крикнула
Этьену прямо в лицо, обращаясь к нему на "ты" и бранясь, как мужчина:
- Что такое ты говоришь?.. И это говоришь ты, черт тебя возьми!
Он хотел возразить ей, но она не дала ему сказать ни слова.
- Не повторяй этого, черт возьми! Да, даром, что я женщина, а надаю
тебе пощечин... Значит, мы умирали с голоду целых два месяца, я продала свое
имущество, мои дети заболели - и все для того, чтобы снова начались
несправедливости?.. Да когда я только подумаю об этом, кровь стынет у меня в
жилах! Нет, нет! Теперь я все сожгу, все уничтожу, но не сдамся!
Широким угрожающим жестом она указала в темноте на Маэ.
- Слушай, если мой муж вернется в шахту, я буду ждать его на дороге,
плюну ему в лицо и обзову подлецом!
Этьен не видел ее, но он ощущал ее горячее дыхание, словно оно
вырывалось из пасти зверя; и он невольно отступил, пораженный такой
вспышкой, чувствуя, что это дело его рук. Маэ до такой степени изменилась,
что Этьен просто не узнавал ее; раньше она была всегда такая рассудительная,
упрекала его в жестокости, говорила, что не следует желать никому смерти;
сейчас же она не слушает доводов рассудка и готова уничтожить все и всех.
Теперь уже не Этьен, а она говорит о политике, хочет одним ударом смести
всех буржуа, требует Республики и гильотины, чтобы освободить землю от этих
богатых грабителей, которые нажились на труде бедняков.
- Да я своими руками растерзала бы их! Будет с нас! Теперь настал наш
черед, ты сам это говорил... Когда я подумаю, что отец, дед, прадед еще до
нас переносили все то, что мы терпим теперь, и что наши сыновья и внуки
будут точно так же страдать, - я схожу с ума, я возьмусь за нож... Мы почти
ничего не сделали тогда. Мы должны были к черту снести Монсу, не оставив
камня на камне. А знаешь ли? Я теперь только об одном жалею: что не
позволила старику задушить девицу из Пиолены... Ведь это они заставляют моих
детей умирать с голоду.
Слова ее раздавались во мраке, словно удары топора. Горизонт сомкнулся
и более не раскрывался; в больной мятежной голове идеал, ставший
несбыточным, превратился в отраву.
- Вы плохо поняли меня, - сказал наконец Этьен: он уже бил отбой. -
Надо бы прийти к соглашению с Компанией; я знаю, что шахты сильно
пострадали, и, без сомнения, Компания пойдет на уступки.
- Нет, ни шагу назад! - взвыла она.
Тут вернулись Ленора и Анри; оба пришли с пустыми руками. Правда,
какой-то господин дал им два су; но так как сестра всю дорогу награждала
маленького брата пинками, деньги в конце концов упали в снег; они искали их
вместе с Жанленом, но так и не нашли.
- А где же Жанлен?
- Он убежал, мама, он сказал, что у него дела.
Этьен слушал, и на сердце у него было тяжко. Когда-то она грозила убить
их, если они протянут руку за подаянием. Теперь она сама посылала их на
улицу; мало того, она говорила, что все они, все десять тысяч углекопов
Монсу, с посохом и сумой пойдут по миру, как нищие, обходя несчастный край.
В темной комнате стало еще тоскливее. Ребятишки вернулись голодные, они
хотели есть и удивлялись, почему не дают ужинать. Они хныкали, бродили по
комнате и в конце концов отдавили ноги своей умирающей сестре, та застонала.
Вне себя мать принялась колотить их в потемках по чему попало. А когда они
еще громче разревелись, прося хлеба, она залилась слезами, опустилась на пол
и обняла их и маленькую больную, всех вместе. Она долго плакала, потом
смягчилась и, подавленная, повторяла раз двадцать все те же слова, призывая
смерть:
- Господи, отчего ты нас не призовешь к себе? Господи, сжалься над
нами, возьми же нас!
Дед оставался неподвижным, как старое коренастое дерево, выросшее под
дождем и ветром, а отец, не поворачивая головы, ходил от камина к буфету.
Дверь отворилась, и на этот раз вошел доктор Вандерхаген.
- Черт возьми, - сказал он, - от свечи, я думаю, вы не ослепнете...
Живее, я тороплюсь.
Он был завален работой и, по обыкновению, ворчал. К счастью, у него
оказались спички. Маэ зажег шесть спичек одну за другой и держал их, чтобы
доктор мог осмотреть больную. Ее развернули, без одеяла она вся дрожала; в
мерцающем свете девочка казалась чахлой птицей, которая замерзает в снегу;
она до того похудела, что выделялся один ее горб. Однако она улыбалась
блуждающей предсмертной улыбкой, широко раскрыв глаза, а исхудавшими руками
хваталась за впалую грудь. Когда мать, задыхаясь, спрашивала, справедливо
ли, чтобы эта девочка, только одна и помогавшая ей по хозяйству, такая
умненькая и кроткая, умерла раньше ее, доктор рассердился:
- Перестаньте! Она кончается... Твоя злополучная девчонка умерла с
голоду. Впрочем, она не единственная, я видел тут рядом еще такую же... Все
вы зовете меня, а я тут ровно ничего не могу поделать. Нужно мясо, чтобы
поставить вас на ноги.
Маэ обжег пальцы и выронил спичку. Сумрак окутал маленький, еще теплый
труп. Доктор торопливо ушел. В темной комнате слышались лишь рыдания матери;
она без конца призывала смерть. Этьен слышал только эту непрестанную горькую
жалобу:
- Господи, боже мой, теперь мой черед, возьми меня!.. Господи, возьми
моего мужа, возьми всех, сжалься над нами, возьми же нас наконец!
В то воскресенье, часов в восемь вечера, в зале "Авантажа" оставался
один Суварин, - он сидел на своем обычном месте, прислонившись головой к
стене. Ни у одного из углекопов не было и двух су на кружку пива, никогда
еще торговля не шла так плохо. Г-жа Раснер, сидя неподвижно за прилавком,
угрюмо молчала; Раснер, стоя перед чугунным камином, рассеянно следил за
красноватым дымом от тлеющих углей.
В жарко натопленной комнате было совсем тихо; вдруг раздались три
коротких сухих стука в оконное стекло. Суварин обернулся, встал - то был
условный знак: так Этьен не раз уже вызывал его, когда видел в окно, что
Суварин сидит за пустым столом и курит папиросу. Но прежде нежели машинист
успел дойти до двери, Раснер уже распахнул ее; узнав человека, который стоял
на улице в полосе света, падавшего из окна, он сказал, обращаясь к нему:
- Ты боишься, что я тебя выдам? Вам лучше разговаривать здесь, чем на
улице.
Этьен вошел. Г-жа Раснер вежливо предложила ему кружку пива; но он
отстранил ее движением руки. Кабатчик прибавил:
- Я уже давно догадался, где ты прячешься. Если бы я был шпиком, как
говорят про меня твои друзья, то уж неделю назад напустил бы на тебя
жандармов.
- Тебе нечего защищаться, - возразил молодой человек. - Я знаю, ты не
из таких... Можно не сходиться во взглядах и тем не менее уважать друг
друга.
Снова воцарилось молчание. Суварин сел на стул, прислонившись спиной к
стене, и стал следить глазами за дымом папиросы; но пальцы его лихорадочно
дрожали, он проводил ими по коленям, как бы ища теплую шерсть Польши,
которой в этот вечер не было; он бессознательно ощущал какую-то неловкость,
ему чего-то не хватало, он сам не знал - чего.
Этьен, усевшись у другого конца стола, проговорил:
- Завтра возобновляются работы в Воре. Негрель привез бельгийцев.
- Да, их привезли сюда, когда уже смеркалось, - сказал Раснер, - не
вышло бы снова драки.
Затем, возвысив голос, он добавил:
- Нет, видишь ли, я не хочу продолжать нашего спора, но только если вы
будете упорствовать, все это плохо кончится. Знаешь, ваша история
точь-в-точь похожа на твою затею с Интернационалом. Я ездил третьего дня по
делам в Лилль и встретил там Плюшара. Его машина, видно, застопорила.
Он рассказал кое-какие подробности. Товарищество, завербовавшее рабочих
всего мира горячей пропагандой, от которой буржуазию до сих пор пробирает
дрожь, приходило в упадок: оно разрушалось с каждым днем, раздираемое
внутренней борьбой тщеславия и зависти. С тех пор как в нем взяли верх
анархисты, изгнавшие прежних эволюционистов, все рухнуло. Первоначальная
цель - преобразование системы наемного труда - потонула среди партийных
разногласий; противники дисциплины внесли дезорганизацию в ряды сведущих
руководителей. И теперь уже можно было предвидеть конечный развал этого
массового движения, которое одно время грозило снести своим порывом старое,
прогнившее общество.
- Плюшар даже заболел от всего этого, - продолжал Раснер, - кроме того,
у него совершенно сорван голос, хотя он и продолжает выступать. Он хочет
ехать в Париж... Он три раза повторил мне, что наша забастовка провалилась.
Этьен потупил глаза и дал Раснеру высказаться, не перебивая его.
Накануне Этьен беседовал с товарищами и заметил, что они настроены к нему
враждебно и недоверчиво; это были первые признаки общего нерасположения,
которые предвещали крах. Он был мрачен; он не хотел признать своего
поражения перед человеком, который предсказал, что толпа сама освищет его в
тот день, когда станет мстить за свои несбывшиеся надежды.
- Конечно, забастовка провалилась, я и сам знаю это не хуже Плюшара, -
отвечал Этьен. - Но это можно было предвидеть. Мы приняли забастовку против
воли и вовсе не рассчитывали справиться таким путем с Компанией... Вся беда
в том, что у людей начинает кружиться голова, они на что-то надеются, а
когда дело принимает дурной оборот, забывают, что этого надо было ожидать;
тогда они сетуют и пререкаются, как будто несчастье свалилось на них с неба.
- Но раз ты думаешь, что игра проиграна, - спросил Раснер, - почему же
ты не образумишь товарищей?
Молодой человек пристально посмотрел на него.
- Знаешь что, хватит!.. У тебя свои взгляды, у меня свои. Я зашел к
тебе, чтобы доказать, что уважаю тебя, несмотря ни на что. Но я продолжаю
думать, что если мы погибнем в борьбе, то кости наши больше принесут пользы
народному делу, чем вся твоя политика благоразумия... Ах, если бы
какой-нибудь негодяй-солдат пустил мне пулю в сердце, - какой это был бы
славный конец для меня!
На глаза у него навернулись слезы. В этом вырвавшемся крике слышалось
сокровенное желание побежденного найти убежище, где бы он навеки успокоился
от своей муки.
- Хорошо сказано! - заявила г-жа Раснер, бросив на своего мужа взгляд,
в котором выразилось все ее презрение истинной радикалки.
Суварин, устремив глаза в пространство, нервно шарил руками и,
казалось, ничего не слышал. Его светлое девическое лицо с тонким носом и
мелкими острыми зубами принимало все более и более ожесточенное выражение: в
его смутных мечтах проносились кровавые видения. Он стал думать вслух; из
всего разговора ему врезалось в память одно замечание Раснера об
Интернационале, и теперь он отвечал на него:
- Все они трусы, только один человек мог бы сделать из их машины
страшное орудие разрушения. Но для этого нужна воля, а ее ни у кого нет, -
вот почему революция еще раз потерпит неудачу.
С отвращением в голосе продолжал он жаловаться на человеческую
глупость. Оба собеседника смущенно выслушивали его бредовые признания,
признания человека, блуждающего в потемках. В России ничего не клеилось;
известия, которые он получал, приводили его в отчаяние. Прежние его товарищи
обратились в политиканов, знаменитые нигилисты, приводившие Европу в трепет,
- все эти поповичи, разночинцы и купчики - не шли дальше освобождения своего
народа. Освобождение всего мира они видели только в убийстве деспота; но
стоило заговорить с ними о том, чтобы скосить старое человечество, как
спелую жатву, стоило произнести хотя бы ребяческое слово "республика", как
они сразу чувствовали себя непонятыми, заподозренными, деклассированными,
занесенными в число неудачливых главарей революционного космополитизма. Тем
не менее его сердце патриота трепетало, и он повторял с горькой болью свое
любимое словечко:
- Вздор!.. Все это вздор, ничего они не сделают!
Затем, понизив голос, Суварин с горечью заговорил о старой своей мечте
- всеобщем братстве. Он отказался от положения и богатства, он стал в ряды
рабочих единственно в надежде увидать новый строй, на основах коллективного
труда. Он давно роздал всю свою мелочь детворе поселка; он относился с
братской нежностью к углекопам, улыбался, когда они ему не верили; его
спокойный вид простого дельного рабочего, его немногословие начинали
располагать к нему. Но никто не сближался с ним. Презирая всякие узы,
оставаясь стойким, не зная ни тщеславия, ни радостей жизни, он был им все же
совершенно чужой. Больше всего возмутила его заметка, которую он прочел
утром в газетах.
Голос его изменился, глаза сверкали, он пристально посмотрел на Этьена
и обратился прямо к нему:
- Ты понимаешь? Марсельским шапочникам достался в лотерее главный
выигрыш в сто тысяч франков; они сейчас же купили ренту и объявили, что
отныне будут жить, ничего не делая! Да, это ваша мечта, мечта всех
французских рабочих - найти где-нибудь клад, а затем прожить его,
бездельничая, в каком-нибудь укромном уголке, как истые эгоисты. Вы напрасно
восстаете против богатых, - у вас у самих не хватит мужества отдать бедным
деньги, которые посылает вам судьба... Вы недостойны познать счастье, пока
цепляетесь за собственность и пока ваша ненависть к буржуазии будет
корениться единственно в вашей неутолимой потребности самим стать такими же
буржуа.
Раснер расхохотался; мысль, что двум марсельским рабочим следовало бы
отказаться от главного выигрыша, казалась ему нелепой. Но Суварин мертвенно
побледнел, лицо его исказилось и стало страшным; это был пламенный гнев,
который своим фанатизмом истребляет народы. Он закричал:
- Все вы будете сметены, опрокинуты, брошены на свалку. Придет день, и
явится тот, кто уничтожит всю вашу породу трусов и гуляк. Слушайте же! Вот
мои руки; если бы я мог, я схватил бы ими землю и растер бы ее в порошок,
чтобы всех вас засыпать и навеки похоронить!
- Хорошо сказано! - повторила г-жа Раснер, как всегда вежливо и
убежденно.
Вновь наступило молчание. Этьен опять заговорил о рабочих из Боринажа,
стал расспрашивать Суварина о том, какое решение принято в Воре. Но машинист
уже погрузился в обычную свою задумчивость и еле отвечал. Он знал только,
что солдатам, охранявшим копи, решено раздать боевые патроны. Он продолжал
лихорадочно водить пальцами по коленям и вдруг понял, чего ему не хватало, -
мягкой шелковистой шерсти ручного кролика.
- Где Польша? - спросил он.
Кабатчик засмеялся и взглянул на жену. Слегка смутившись, он решился
ответить:
- Польша? В печи.
После происшествия с Жанленом искалеченная крольчиха стала приносить
только мертвых крольчат. Чтобы избавиться от лишнего рта, в этот самый день
ее решили зажарить с картофелем.
- Ну да, ты ведь сегодня за ужином съел ее ножку... Не помнишь? Еще
облизывал себе пальцы!
Суварин сперва ничего не понял. Потом он сильно побледнел, от
отвращения у него задрожал подбородок, и, несмотря на стоическое усилие
воли, две крупные слезы показались у него на глазах.
Но никто не успел заметить его волнения: дверь резко распахнулась, и
показался Шаваль, подталкивавший перед собой Катрину. Побывав во всех
кабачках Монсу, где он, захмелев от пива, хвастался своими подвигами, Шаваль
вздумал заглянуть и в "Авантаж" - показать прежним друзьям, что он ничего не
боится. Входя в залу, он сказал своей подруге:
- Черт возьми! Я хочу, чтобы ты выпила кружку пива. Не беспокойся, я
перерву глотку первому, кто на меня косо посмотрит!
Катрина, заметив Этьена, смутилась и побледнела. Когда его увидел
Шаваль, он рассмеялся недобрым смехом.
- Госпожа Раснер, две кружки! Спрыснем-ка начало работ.
Не говоря ни слова, г-жа Раснер налила пива; она никому в нем не
отказывала. Наступило молчание; ни кабатчик, ни прочие не двигались с места.
- Я слыхал, что некоторые говорили, будто я шпион, - вызывающе сказал
Шаваль. - Я хотел, чтобы они повторили мне это в лицо, и тогда мы наконец
объяснимся.
Никто не отвечал; мужчины, отвернувшись, смотрели в стену.
- Одни бездельничают, а другие не хотят бездельничать, - продолжал он
еще громче. - Мне нечего скрывать: я бросил грязную дыру Денелена и завтра
отправляюсь на работу в Воре с двенадцатью бельгийцами, которых мне поручено
сопровождать, так как начальство меня уважает. А если это кому не нравится,
пусть скажет, - мы потолкуем.
Видя, что вызов его встречен тем же презрительным молчанием, он
набросился на Катрину.
- Будешь ты наконец пить, черт возьми!.. Чокнемся за погибель сопляков,
которые отказываются работать.
Она чокнулась, но рука ее так дрожала, что слышно было, как зазвенели
стаканы. А он достал из кармана горсть серебряных монет и с пьяной
кичливостью разложил их перед собою на столе, говоря, что добыл деньги в
поте лица своего и не боится показать этим бездельникам десять су. Отношение
товарищей раздражало его, и он перешел к личным оскорблениям.
- Гм! Значит, кроты выходят по ночам? Должно быть, жандармы уже полегли
спать, раз можно встретить разбойников?
Этьен встал, очень спокойный и решительный.
- Слушай, ты мне осточертел... Да, ты шпион, от твоих денег несет
изменой, и мне противно дотронуться до твоей продажной шкуры. Но так и быть!
Я готов помериться с тобой. Один из нас должен уничтожить другого, я это
давно вижу.
Шаваль сжал кулаки.
- Ага! Долго же пришлось тебя дразнить, чтобы ты разошелся, подлец ты
этакий!.. Ты - один, ладно, ты и заплатишь за все свинства, которые мне
подстраивали!
Катрина бросилась между ними, умоляюще подняв руки; но им даже не
пришлось оттолкнуть ее, она поняла сама, что схватка неизбежна, и медленно
отошла. Прислонившись к стене, она замерла в таком страхе, что даже не
дрожала больше, а только смотрела широко раскрытыми глазами на обоих мужчин,
которые собирались из-за нее драться.
Госпожа Раснер спокойно убрала с прилавка кружки, боясь, чтобы их не
перебили. Затем она села на скамейку, не изъявляя неуместного любопытства.
Тем не менее нельзя было допустить, чтобы прежние товарищи вцепились друг
другу в горло; Раснер хотел вмешаться; Суварину пришлось взять его за плечи
и отвести к столу, говоря:
- Это тебя не касается... Один из них лишний, и тот, кто сильнее,
останется в живых.
Шаваль, не дожидаясь нападения, пустил в ход кулаки. Он был выше
ростом, но очень неуклюж. Метил он прямо в лицо, нанося удары поочередно
обеими руками, как будто рубя двумя саблями. При этом он не переставал
говорить, словно рисовался перед зрителем, и извергал потоки ругательств,
которые его самого возбуждали.
- А, мурло проклятое, погоди, расквашу я тебе нос! Я уже давно
собираюсь ткнуть его... Ну, подставляй, что ли, свою морду - я из нее сделаю
крошево для свиней; посмотрим, будут ли за тобой бегать наши распутные бабы!
Этьен, стиснув зубы, весь подобрался и молча вел борьбу по всем
правилам искусства, закрывая грудь и лицо обеими руками; потом, выждав, он
вытягивал их как на пружинах.
Вначале они не причиняли друг другу серьезных повреждений. Шумливость и
горячность одного и хладнокровное спокойствие другого затягивали борьбу.
Опрокинулся стул. Белый песок, которым был посыпан каменный пол, скрипел под
грубыми башмаками. Наконец они запыхались; слышно было только их тяжелое
дыхание; раскрасневшиеся лица пылали, словно от внутреннего жара, пламя
которого сквозило в прищуренных глазах.
- Есть! - взревел Шаваль. - Теперь берегись!
В самом деле, он наотмашь ударил по плечу противника, как бы стегнув
его бичом. Этьен сдержал крик боли; раздался лишь тупой удар по мускулам. И
он ответил прямым полновесным ударом в грудь, который, наверное, сбил бы
Шаваля с ног, если бы тот не увернулся, прыгая все время, как коза. Тем не
менее удар пришелся ему в левый бок и был так силен, что у Шаваля
перехватило дыхание и он пошатнулся. Руки его ослабели от боли; это привело
его в ярость, и он набросился на Этьена, как зверь, метя каблуком в живот.
- Постой, - бормотал он задыхающимся голосом, - выпущу я из тебя кишки!
Этьен отразил удар, но был до того возмущен этим отступлением от правил
честного боя, что нарушил молчание:
- Замолчи, скотина! И не смей больше драться ногами, черт возьми! А не
то возьму стул и пристукну тебя!
Драка усилилась. Возмущенный Раснер снова хотел вмешаться, но жена
удержала его строгим взглядом: разве эти двое посетителей не имеют права
свести счеты у них в заведении? Тогда он просто стал перед камином, так как
боялся, чтобы кто-нибудь из них не свалился в огонь. Суварин, спокойный, как
всегда, свернул папиросу, хотя и забыл ее закурить. Катрина неподвижно
стояла, прислонившись к стене; она бессознательно водила руками вниз и
вверх, равномерными судорожными движениями рвала на себе платье. Она
прилагала все усилия, чтобы не закричать; она боялась убить одного из них,
назвав имя того, кого предпочитала, и до того растерялась, что сама уже не
понимала, кто ей дороже.
Скоро Шаваль пришел в изнеможение; он обливался потом и бил наугад.
Этьен, как он ни был разозлен, продолжал обороняться, отражая почти все
удары; некоторые были для него довольно ощутительны. У него было рассечено
ухо, на шее виднелись ссадины, следы ногтей, и была содрана кожа; все это
причиняло такую боль, что Этьен в свою очередь начал ругаться, продолжая
наносить страшные удары куда попало. Шавалю удалось еще раз вовремя
отскочить и тем уберечь грудь. Но он нагнулся, и в этот миг удар кулаком
пришелся ему по лицу, рассек нос и подбил глаз. Тотчас же из носа брызнула
кровь, глаз опух, раздулся и посинел. Негодяй, ослепленный потоком крови,
оглушенный от сотрясения, беспорядочно размахивал руками в воздухе; в этот
миг другой удар, направленный прямо в грудь, окончательно сразил его.
Послышался хруст, Шаваль тяжело рухнул навзничь, словно мешок с гипсом при
выгрузке.
Этьен остановился и переждал.
- Вставай! Если хочешь еще, мы можем продолжать.
Ошеломленный Шаваль несколько мгновений не отвечал; он зашевелился на
полу, растянулся, с трудом приподнялся и некоторое время оставался на
коленях, точно глыба; он что-то незаметно шарил рукой в кармане штанов.
Встав на ноги, он снова кинулся вперед; дикий рев спер ему горло. Но Катрина
видела, и, помимо ее воли, у нее вырвался страшный крик, которому она сама
изумилась, - этим она как бы открыто призналась, которому из двух отдает
предпочтение:
- Берегись! У него нож!
продолжали верить, о нем ходили таинственные слухи: он скоро явится с целой
армией, с сундуками, полными золота. Это было все то же пламенное ожидание
чуда, осуществление идеала, внезапное наступление царства справедливости,
которое он им обещал. Одни говорили, будто видали, как он ехал в коляске по
дороге в Маршьенн вместе с какими-то тремя господами; другие утверждали, что
он на два дня уехал в Англию, Но с течением времени явились сомнения, и
шутники уверяли, что он просто прячется в погребе, где его греет Мукетта, -
о связи Этьена узнали, и это ему повредило в глазах углекопов. Несмотря на
всю его популярность, уже нарастало нерасположение к нему - глухое
недовольство побежденных, охваченных отчаянием; число их неуклонно
умножалось.
- Собачья погода, - прибавил он. - А у вас ничего нового, все хуже да
хуже?.. Мне говорили, будто Негрель отправился в Бельгию нанимать рабочих.
Черт возьми! Если это правда, мы погибли!
Этьен вздрогнул, войдя в эту холодную, темную комнату; глаза его должны
были вначале привыкнуть к мраку, чтобы разглядеть несчастных, о присутствии
которых он только догадывался, смутно различая их в темноте. Он испытывал
отвращение, неловкость рабочего, оторванного от своего класса, человека
более утонченного благодаря образованию, снедаемого честолюбием. Какая
нищета, какой воздух! Люди спят вповалку! У него перехватило дыхание от
жалости. Зрелище этого умирания до такой степени поразило его, что он хотел
посоветовать им покориться и стал подыскивать подходящие слова. Но Маэ
остановился перед ним и гневно крикнул:
- Бельгийцев! Они не посмеют этого сделать, сволочи!.. Пусть только
попробуют нанять бельгийцев, мы тогда разрушим шахты!
Этьен смущенно стал объяснять, что им и двинуться нельзя, потому что
солдаты, охраняющие шахты, будут защищать бельгийских рабочих. Маэ сжимал
кулаки; его больше всего и бесило, что здесь торчали эти проклятые штыки.
Значит, углекопы больше уже не хозяева у себя? С ними обращаются как с
каторжниками, выгоняют на работу винтовкой! Маэ любил свою шахту, ему было
тяжело, что он уже целых два месяца не спускался в нее. Поэтому-то он и
возмущался при одной мысли о подобном оскорблении, о том, что туда впустят
каких-то пришельцев. Затем он вспомнил, что ему уже вернули расчетную
книжку, и у него сжалось сердце.
- Я и сам не знаю, чего я так сержусь, - пробормотал он. - Ведь я уже
не состою больше в их заведении. Когда они выгонят меня отсюда, мне
останется только околеть на большой дороге.
- Брось! - сказал Этьен. - Если ты захочешь, они возьмут тебя завтра
же. Хороших работников не увольняют.
Он запнулся и с удивлением стал прислушиваться к тому, как Альзира тихо
смеялась в лихорадочном бреду. До сих пор он различал только неподвижную
фигуру деда Бессмертного, и веселый голос больного ребенка его испугал. Раз
уже дошло до того, что умирают дети, - чаша переполнена. Он собрался с
силами и проговорил дрожащим голосом:
- Послушай, так дальше продолжаться не может, мы погибнем... надо
сдаваться.
Маэ, неподвижная и молчаливая до сих пор, вдруг вспыхнула и крикнула
Этьену прямо в лицо, обращаясь к нему на "ты" и бранясь, как мужчина:
- Что такое ты говоришь?.. И это говоришь ты, черт тебя возьми!
Он хотел возразить ей, но она не дала ему сказать ни слова.
- Не повторяй этого, черт возьми! Да, даром, что я женщина, а надаю
тебе пощечин... Значит, мы умирали с голоду целых два месяца, я продала свое
имущество, мои дети заболели - и все для того, чтобы снова начались
несправедливости?.. Да когда я только подумаю об этом, кровь стынет у меня в
жилах! Нет, нет! Теперь я все сожгу, все уничтожу, но не сдамся!
Широким угрожающим жестом она указала в темноте на Маэ.
- Слушай, если мой муж вернется в шахту, я буду ждать его на дороге,
плюну ему в лицо и обзову подлецом!
Этьен не видел ее, но он ощущал ее горячее дыхание, словно оно
вырывалось из пасти зверя; и он невольно отступил, пораженный такой
вспышкой, чувствуя, что это дело его рук. Маэ до такой степени изменилась,
что Этьен просто не узнавал ее; раньше она была всегда такая рассудительная,
упрекала его в жестокости, говорила, что не следует желать никому смерти;
сейчас же она не слушает доводов рассудка и готова уничтожить все и всех.
Теперь уже не Этьен, а она говорит о политике, хочет одним ударом смести
всех буржуа, требует Республики и гильотины, чтобы освободить землю от этих
богатых грабителей, которые нажились на труде бедняков.
- Да я своими руками растерзала бы их! Будет с нас! Теперь настал наш
черед, ты сам это говорил... Когда я подумаю, что отец, дед, прадед еще до
нас переносили все то, что мы терпим теперь, и что наши сыновья и внуки
будут точно так же страдать, - я схожу с ума, я возьмусь за нож... Мы почти
ничего не сделали тогда. Мы должны были к черту снести Монсу, не оставив
камня на камне. А знаешь ли? Я теперь только об одном жалею: что не
позволила старику задушить девицу из Пиолены... Ведь это они заставляют моих
детей умирать с голоду.
Слова ее раздавались во мраке, словно удары топора. Горизонт сомкнулся
и более не раскрывался; в больной мятежной голове идеал, ставший
несбыточным, превратился в отраву.
- Вы плохо поняли меня, - сказал наконец Этьен: он уже бил отбой. -
Надо бы прийти к соглашению с Компанией; я знаю, что шахты сильно
пострадали, и, без сомнения, Компания пойдет на уступки.
- Нет, ни шагу назад! - взвыла она.
Тут вернулись Ленора и Анри; оба пришли с пустыми руками. Правда,
какой-то господин дал им два су; но так как сестра всю дорогу награждала
маленького брата пинками, деньги в конце концов упали в снег; они искали их
вместе с Жанленом, но так и не нашли.
- А где же Жанлен?
- Он убежал, мама, он сказал, что у него дела.
Этьен слушал, и на сердце у него было тяжко. Когда-то она грозила убить
их, если они протянут руку за подаянием. Теперь она сама посылала их на
улицу; мало того, она говорила, что все они, все десять тысяч углекопов
Монсу, с посохом и сумой пойдут по миру, как нищие, обходя несчастный край.
В темной комнате стало еще тоскливее. Ребятишки вернулись голодные, они
хотели есть и удивлялись, почему не дают ужинать. Они хныкали, бродили по
комнате и в конце концов отдавили ноги своей умирающей сестре, та застонала.
Вне себя мать принялась колотить их в потемках по чему попало. А когда они
еще громче разревелись, прося хлеба, она залилась слезами, опустилась на пол
и обняла их и маленькую больную, всех вместе. Она долго плакала, потом
смягчилась и, подавленная, повторяла раз двадцать все те же слова, призывая
смерть:
- Господи, отчего ты нас не призовешь к себе? Господи, сжалься над
нами, возьми же нас!
Дед оставался неподвижным, как старое коренастое дерево, выросшее под
дождем и ветром, а отец, не поворачивая головы, ходил от камина к буфету.
Дверь отворилась, и на этот раз вошел доктор Вандерхаген.
- Черт возьми, - сказал он, - от свечи, я думаю, вы не ослепнете...
Живее, я тороплюсь.
Он был завален работой и, по обыкновению, ворчал. К счастью, у него
оказались спички. Маэ зажег шесть спичек одну за другой и держал их, чтобы
доктор мог осмотреть больную. Ее развернули, без одеяла она вся дрожала; в
мерцающем свете девочка казалась чахлой птицей, которая замерзает в снегу;
она до того похудела, что выделялся один ее горб. Однако она улыбалась
блуждающей предсмертной улыбкой, широко раскрыв глаза, а исхудавшими руками
хваталась за впалую грудь. Когда мать, задыхаясь, спрашивала, справедливо
ли, чтобы эта девочка, только одна и помогавшая ей по хозяйству, такая
умненькая и кроткая, умерла раньше ее, доктор рассердился:
- Перестаньте! Она кончается... Твоя злополучная девчонка умерла с
голоду. Впрочем, она не единственная, я видел тут рядом еще такую же... Все
вы зовете меня, а я тут ровно ничего не могу поделать. Нужно мясо, чтобы
поставить вас на ноги.
Маэ обжег пальцы и выронил спичку. Сумрак окутал маленький, еще теплый
труп. Доктор торопливо ушел. В темной комнате слышались лишь рыдания матери;
она без конца призывала смерть. Этьен слышал только эту непрестанную горькую
жалобу:
- Господи, боже мой, теперь мой черед, возьми меня!.. Господи, возьми
моего мужа, возьми всех, сжалься над нами, возьми же нас наконец!
В то воскресенье, часов в восемь вечера, в зале "Авантажа" оставался
один Суварин, - он сидел на своем обычном месте, прислонившись головой к
стене. Ни у одного из углекопов не было и двух су на кружку пива, никогда
еще торговля не шла так плохо. Г-жа Раснер, сидя неподвижно за прилавком,
угрюмо молчала; Раснер, стоя перед чугунным камином, рассеянно следил за
красноватым дымом от тлеющих углей.
В жарко натопленной комнате было совсем тихо; вдруг раздались три
коротких сухих стука в оконное стекло. Суварин обернулся, встал - то был
условный знак: так Этьен не раз уже вызывал его, когда видел в окно, что
Суварин сидит за пустым столом и курит папиросу. Но прежде нежели машинист
успел дойти до двери, Раснер уже распахнул ее; узнав человека, который стоял
на улице в полосе света, падавшего из окна, он сказал, обращаясь к нему:
- Ты боишься, что я тебя выдам? Вам лучше разговаривать здесь, чем на
улице.
Этьен вошел. Г-жа Раснер вежливо предложила ему кружку пива; но он
отстранил ее движением руки. Кабатчик прибавил:
- Я уже давно догадался, где ты прячешься. Если бы я был шпиком, как
говорят про меня твои друзья, то уж неделю назад напустил бы на тебя
жандармов.
- Тебе нечего защищаться, - возразил молодой человек. - Я знаю, ты не
из таких... Можно не сходиться во взглядах и тем не менее уважать друг
друга.
Снова воцарилось молчание. Суварин сел на стул, прислонившись спиной к
стене, и стал следить глазами за дымом папиросы; но пальцы его лихорадочно
дрожали, он проводил ими по коленям, как бы ища теплую шерсть Польши,
которой в этот вечер не было; он бессознательно ощущал какую-то неловкость,
ему чего-то не хватало, он сам не знал - чего.
Этьен, усевшись у другого конца стола, проговорил:
- Завтра возобновляются работы в Воре. Негрель привез бельгийцев.
- Да, их привезли сюда, когда уже смеркалось, - сказал Раснер, - не
вышло бы снова драки.
Затем, возвысив голос, он добавил:
- Нет, видишь ли, я не хочу продолжать нашего спора, но только если вы
будете упорствовать, все это плохо кончится. Знаешь, ваша история
точь-в-точь похожа на твою затею с Интернационалом. Я ездил третьего дня по
делам в Лилль и встретил там Плюшара. Его машина, видно, застопорила.
Он рассказал кое-какие подробности. Товарищество, завербовавшее рабочих
всего мира горячей пропагандой, от которой буржуазию до сих пор пробирает
дрожь, приходило в упадок: оно разрушалось с каждым днем, раздираемое
внутренней борьбой тщеславия и зависти. С тех пор как в нем взяли верх
анархисты, изгнавшие прежних эволюционистов, все рухнуло. Первоначальная
цель - преобразование системы наемного труда - потонула среди партийных
разногласий; противники дисциплины внесли дезорганизацию в ряды сведущих
руководителей. И теперь уже можно было предвидеть конечный развал этого
массового движения, которое одно время грозило снести своим порывом старое,
прогнившее общество.
- Плюшар даже заболел от всего этого, - продолжал Раснер, - кроме того,
у него совершенно сорван голос, хотя он и продолжает выступать. Он хочет
ехать в Париж... Он три раза повторил мне, что наша забастовка провалилась.
Этьен потупил глаза и дал Раснеру высказаться, не перебивая его.
Накануне Этьен беседовал с товарищами и заметил, что они настроены к нему
враждебно и недоверчиво; это были первые признаки общего нерасположения,
которые предвещали крах. Он был мрачен; он не хотел признать своего
поражения перед человеком, который предсказал, что толпа сама освищет его в
тот день, когда станет мстить за свои несбывшиеся надежды.
- Конечно, забастовка провалилась, я и сам знаю это не хуже Плюшара, -
отвечал Этьен. - Но это можно было предвидеть. Мы приняли забастовку против
воли и вовсе не рассчитывали справиться таким путем с Компанией... Вся беда
в том, что у людей начинает кружиться голова, они на что-то надеются, а
когда дело принимает дурной оборот, забывают, что этого надо было ожидать;
тогда они сетуют и пререкаются, как будто несчастье свалилось на них с неба.
- Но раз ты думаешь, что игра проиграна, - спросил Раснер, - почему же
ты не образумишь товарищей?
Молодой человек пристально посмотрел на него.
- Знаешь что, хватит!.. У тебя свои взгляды, у меня свои. Я зашел к
тебе, чтобы доказать, что уважаю тебя, несмотря ни на что. Но я продолжаю
думать, что если мы погибнем в борьбе, то кости наши больше принесут пользы
народному делу, чем вся твоя политика благоразумия... Ах, если бы
какой-нибудь негодяй-солдат пустил мне пулю в сердце, - какой это был бы
славный конец для меня!
На глаза у него навернулись слезы. В этом вырвавшемся крике слышалось
сокровенное желание побежденного найти убежище, где бы он навеки успокоился
от своей муки.
- Хорошо сказано! - заявила г-жа Раснер, бросив на своего мужа взгляд,
в котором выразилось все ее презрение истинной радикалки.
Суварин, устремив глаза в пространство, нервно шарил руками и,
казалось, ничего не слышал. Его светлое девическое лицо с тонким носом и
мелкими острыми зубами принимало все более и более ожесточенное выражение: в
его смутных мечтах проносились кровавые видения. Он стал думать вслух; из
всего разговора ему врезалось в память одно замечание Раснера об
Интернационале, и теперь он отвечал на него:
- Все они трусы, только один человек мог бы сделать из их машины
страшное орудие разрушения. Но для этого нужна воля, а ее ни у кого нет, -
вот почему революция еще раз потерпит неудачу.
С отвращением в голосе продолжал он жаловаться на человеческую
глупость. Оба собеседника смущенно выслушивали его бредовые признания,
признания человека, блуждающего в потемках. В России ничего не клеилось;
известия, которые он получал, приводили его в отчаяние. Прежние его товарищи
обратились в политиканов, знаменитые нигилисты, приводившие Европу в трепет,
- все эти поповичи, разночинцы и купчики - не шли дальше освобождения своего
народа. Освобождение всего мира они видели только в убийстве деспота; но
стоило заговорить с ними о том, чтобы скосить старое человечество, как
спелую жатву, стоило произнести хотя бы ребяческое слово "республика", как
они сразу чувствовали себя непонятыми, заподозренными, деклассированными,
занесенными в число неудачливых главарей революционного космополитизма. Тем
не менее его сердце патриота трепетало, и он повторял с горькой болью свое
любимое словечко:
- Вздор!.. Все это вздор, ничего они не сделают!
Затем, понизив голос, Суварин с горечью заговорил о старой своей мечте
- всеобщем братстве. Он отказался от положения и богатства, он стал в ряды
рабочих единственно в надежде увидать новый строй, на основах коллективного
труда. Он давно роздал всю свою мелочь детворе поселка; он относился с
братской нежностью к углекопам, улыбался, когда они ему не верили; его
спокойный вид простого дельного рабочего, его немногословие начинали
располагать к нему. Но никто не сближался с ним. Презирая всякие узы,
оставаясь стойким, не зная ни тщеславия, ни радостей жизни, он был им все же
совершенно чужой. Больше всего возмутила его заметка, которую он прочел
утром в газетах.
Голос его изменился, глаза сверкали, он пристально посмотрел на Этьена
и обратился прямо к нему:
- Ты понимаешь? Марсельским шапочникам достался в лотерее главный
выигрыш в сто тысяч франков; они сейчас же купили ренту и объявили, что
отныне будут жить, ничего не делая! Да, это ваша мечта, мечта всех
французских рабочих - найти где-нибудь клад, а затем прожить его,
бездельничая, в каком-нибудь укромном уголке, как истые эгоисты. Вы напрасно
восстаете против богатых, - у вас у самих не хватит мужества отдать бедным
деньги, которые посылает вам судьба... Вы недостойны познать счастье, пока
цепляетесь за собственность и пока ваша ненависть к буржуазии будет
корениться единственно в вашей неутолимой потребности самим стать такими же
буржуа.
Раснер расхохотался; мысль, что двум марсельским рабочим следовало бы
отказаться от главного выигрыша, казалась ему нелепой. Но Суварин мертвенно
побледнел, лицо его исказилось и стало страшным; это был пламенный гнев,
который своим фанатизмом истребляет народы. Он закричал:
- Все вы будете сметены, опрокинуты, брошены на свалку. Придет день, и
явится тот, кто уничтожит всю вашу породу трусов и гуляк. Слушайте же! Вот
мои руки; если бы я мог, я схватил бы ими землю и растер бы ее в порошок,
чтобы всех вас засыпать и навеки похоронить!
- Хорошо сказано! - повторила г-жа Раснер, как всегда вежливо и
убежденно.
Вновь наступило молчание. Этьен опять заговорил о рабочих из Боринажа,
стал расспрашивать Суварина о том, какое решение принято в Воре. Но машинист
уже погрузился в обычную свою задумчивость и еле отвечал. Он знал только,
что солдатам, охранявшим копи, решено раздать боевые патроны. Он продолжал
лихорадочно водить пальцами по коленям и вдруг понял, чего ему не хватало, -
мягкой шелковистой шерсти ручного кролика.
- Где Польша? - спросил он.
Кабатчик засмеялся и взглянул на жену. Слегка смутившись, он решился
ответить:
- Польша? В печи.
После происшествия с Жанленом искалеченная крольчиха стала приносить
только мертвых крольчат. Чтобы избавиться от лишнего рта, в этот самый день
ее решили зажарить с картофелем.
- Ну да, ты ведь сегодня за ужином съел ее ножку... Не помнишь? Еще
облизывал себе пальцы!
Суварин сперва ничего не понял. Потом он сильно побледнел, от
отвращения у него задрожал подбородок, и, несмотря на стоическое усилие
воли, две крупные слезы показались у него на глазах.
Но никто не успел заметить его волнения: дверь резко распахнулась, и
показался Шаваль, подталкивавший перед собой Катрину. Побывав во всех
кабачках Монсу, где он, захмелев от пива, хвастался своими подвигами, Шаваль
вздумал заглянуть и в "Авантаж" - показать прежним друзьям, что он ничего не
боится. Входя в залу, он сказал своей подруге:
- Черт возьми! Я хочу, чтобы ты выпила кружку пива. Не беспокойся, я
перерву глотку первому, кто на меня косо посмотрит!
Катрина, заметив Этьена, смутилась и побледнела. Когда его увидел
Шаваль, он рассмеялся недобрым смехом.
- Госпожа Раснер, две кружки! Спрыснем-ка начало работ.
Не говоря ни слова, г-жа Раснер налила пива; она никому в нем не
отказывала. Наступило молчание; ни кабатчик, ни прочие не двигались с места.
- Я слыхал, что некоторые говорили, будто я шпион, - вызывающе сказал
Шаваль. - Я хотел, чтобы они повторили мне это в лицо, и тогда мы наконец
объяснимся.
Никто не отвечал; мужчины, отвернувшись, смотрели в стену.
- Одни бездельничают, а другие не хотят бездельничать, - продолжал он
еще громче. - Мне нечего скрывать: я бросил грязную дыру Денелена и завтра
отправляюсь на работу в Воре с двенадцатью бельгийцами, которых мне поручено
сопровождать, так как начальство меня уважает. А если это кому не нравится,
пусть скажет, - мы потолкуем.
Видя, что вызов его встречен тем же презрительным молчанием, он
набросился на Катрину.
- Будешь ты наконец пить, черт возьми!.. Чокнемся за погибель сопляков,
которые отказываются работать.
Она чокнулась, но рука ее так дрожала, что слышно было, как зазвенели
стаканы. А он достал из кармана горсть серебряных монет и с пьяной
кичливостью разложил их перед собою на столе, говоря, что добыл деньги в
поте лица своего и не боится показать этим бездельникам десять су. Отношение
товарищей раздражало его, и он перешел к личным оскорблениям.
- Гм! Значит, кроты выходят по ночам? Должно быть, жандармы уже полегли
спать, раз можно встретить разбойников?
Этьен встал, очень спокойный и решительный.
- Слушай, ты мне осточертел... Да, ты шпион, от твоих денег несет
изменой, и мне противно дотронуться до твоей продажной шкуры. Но так и быть!
Я готов помериться с тобой. Один из нас должен уничтожить другого, я это
давно вижу.
Шаваль сжал кулаки.
- Ага! Долго же пришлось тебя дразнить, чтобы ты разошелся, подлец ты
этакий!.. Ты - один, ладно, ты и заплатишь за все свинства, которые мне
подстраивали!
Катрина бросилась между ними, умоляюще подняв руки; но им даже не
пришлось оттолкнуть ее, она поняла сама, что схватка неизбежна, и медленно
отошла. Прислонившись к стене, она замерла в таком страхе, что даже не
дрожала больше, а только смотрела широко раскрытыми глазами на обоих мужчин,
которые собирались из-за нее драться.
Госпожа Раснер спокойно убрала с прилавка кружки, боясь, чтобы их не
перебили. Затем она села на скамейку, не изъявляя неуместного любопытства.
Тем не менее нельзя было допустить, чтобы прежние товарищи вцепились друг
другу в горло; Раснер хотел вмешаться; Суварину пришлось взять его за плечи
и отвести к столу, говоря:
- Это тебя не касается... Один из них лишний, и тот, кто сильнее,
останется в живых.
Шаваль, не дожидаясь нападения, пустил в ход кулаки. Он был выше
ростом, но очень неуклюж. Метил он прямо в лицо, нанося удары поочередно
обеими руками, как будто рубя двумя саблями. При этом он не переставал
говорить, словно рисовался перед зрителем, и извергал потоки ругательств,
которые его самого возбуждали.
- А, мурло проклятое, погоди, расквашу я тебе нос! Я уже давно
собираюсь ткнуть его... Ну, подставляй, что ли, свою морду - я из нее сделаю
крошево для свиней; посмотрим, будут ли за тобой бегать наши распутные бабы!
Этьен, стиснув зубы, весь подобрался и молча вел борьбу по всем
правилам искусства, закрывая грудь и лицо обеими руками; потом, выждав, он
вытягивал их как на пружинах.
Вначале они не причиняли друг другу серьезных повреждений. Шумливость и
горячность одного и хладнокровное спокойствие другого затягивали борьбу.
Опрокинулся стул. Белый песок, которым был посыпан каменный пол, скрипел под
грубыми башмаками. Наконец они запыхались; слышно было только их тяжелое
дыхание; раскрасневшиеся лица пылали, словно от внутреннего жара, пламя
которого сквозило в прищуренных глазах.
- Есть! - взревел Шаваль. - Теперь берегись!
В самом деле, он наотмашь ударил по плечу противника, как бы стегнув
его бичом. Этьен сдержал крик боли; раздался лишь тупой удар по мускулам. И
он ответил прямым полновесным ударом в грудь, который, наверное, сбил бы
Шаваля с ног, если бы тот не увернулся, прыгая все время, как коза. Тем не
менее удар пришелся ему в левый бок и был так силен, что у Шаваля
перехватило дыхание и он пошатнулся. Руки его ослабели от боли; это привело
его в ярость, и он набросился на Этьена, как зверь, метя каблуком в живот.
- Постой, - бормотал он задыхающимся голосом, - выпущу я из тебя кишки!
Этьен отразил удар, но был до того возмущен этим отступлением от правил
честного боя, что нарушил молчание:
- Замолчи, скотина! И не смей больше драться ногами, черт возьми! А не
то возьму стул и пристукну тебя!
Драка усилилась. Возмущенный Раснер снова хотел вмешаться, но жена
удержала его строгим взглядом: разве эти двое посетителей не имеют права
свести счеты у них в заведении? Тогда он просто стал перед камином, так как
боялся, чтобы кто-нибудь из них не свалился в огонь. Суварин, спокойный, как
всегда, свернул папиросу, хотя и забыл ее закурить. Катрина неподвижно
стояла, прислонившись к стене; она бессознательно водила руками вниз и
вверх, равномерными судорожными движениями рвала на себе платье. Она
прилагала все усилия, чтобы не закричать; она боялась убить одного из них,
назвав имя того, кого предпочитала, и до того растерялась, что сама уже не
понимала, кто ей дороже.
Скоро Шаваль пришел в изнеможение; он обливался потом и бил наугад.
Этьен, как он ни был разозлен, продолжал обороняться, отражая почти все
удары; некоторые были для него довольно ощутительны. У него было рассечено
ухо, на шее виднелись ссадины, следы ногтей, и была содрана кожа; все это
причиняло такую боль, что Этьен в свою очередь начал ругаться, продолжая
наносить страшные удары куда попало. Шавалю удалось еще раз вовремя
отскочить и тем уберечь грудь. Но он нагнулся, и в этот миг удар кулаком
пришелся ему по лицу, рассек нос и подбил глаз. Тотчас же из носа брызнула
кровь, глаз опух, раздулся и посинел. Негодяй, ослепленный потоком крови,
оглушенный от сотрясения, беспорядочно размахивал руками в воздухе; в этот
миг другой удар, направленный прямо в грудь, окончательно сразил его.
Послышался хруст, Шаваль тяжело рухнул навзничь, словно мешок с гипсом при
выгрузке.
Этьен остановился и переждал.
- Вставай! Если хочешь еще, мы можем продолжать.
Ошеломленный Шаваль несколько мгновений не отвечал; он зашевелился на
полу, растянулся, с трудом приподнялся и некоторое время оставался на
коленях, точно глыба; он что-то незаметно шарил рукой в кармане штанов.
Встав на ноги, он снова кинулся вперед; дикий рев спер ему горло. Но Катрина
видела, и, помимо ее воли, у нее вырвался страшный крик, которому она сама
изумилась, - этим она как бы открыто призналась, которому из двух отдает
предпочтение:
- Берегись! У него нож!