Все об этом знали. Врачи, ходившие вместе с ней между тюфяками, их ученики, несколько женщин, уже потерявших мужей и детей и пришедших ухаживать за умирающими в Доме Солнца, Атхафанама, трое ослушников, вопреки запрету явившихся сюда же, - из тех учеников, которых по малолетству отослали к семьям. Одному из них было одиннадцать, он был старшим. Ханнар, беспощадная к другим как к себе, сказала: "Пусть остаются. Их право". Даже Ханис-маленький, старавшийся изо всех сил, знал, что никто здесь не может ни спасти, ни хотя бы облегчить страдания. Дурманящие травы, сколько их было, все кончились. Он знал, что даже Илик Рукчи, почитаемый царевичем за чудотворца после чудесного исцеления сестренки Ирттэ, ничего не может сделать. Но как Илик Рукчи день за днем и ночь за ночью оставался здесь, как мать, всегда суровая, а теперь строго и доверительно обращавшаяся к Ханису как к равному, оставалась здесь, как тетка Атхи оставалась здесь, как оставались здесь ослушники-ученики, так оставался здесь Ханис. Он только поскуливал во сне, и Ханнар кутала его теплее и баюкала на руках, чего не делала уже с тех пор, как сын пошел сам.
   Ханнар не плакала над ним. Она не умела. Она видела, что сын подружился с мальчишками и боялась для него, что смерть оборвет эту дружбу. Но этому он тоже должен научиться: терпеливо сносить все, что ни возложит ему на плечи жизнь. Она оказалась права, один из новых друзей Ханиса вскоре заболел и, как все, умер. Его учитель постоял над ним и сказал никому:
   - Какой врач был бы.
   - Он и был, - ответил оказавшийся рядом Рукчи. А рядом с ним важно, как взрослый, стоял Ханис-маленький и был согласен с его словами.
   - Мы тут все умрем, - сказал учитель. - Кто после нас будет? Потому их и отослали. Какой от них здесь толк?
   - А от нас? - сказал Рукчи. - Он делал не больше и не меньше чем мы. Его семья разве убереглась?
   Учитель отвернулся, а Рукчи поскорее увел Ханиса, чтобы не видел, как взрослый мужчина плачет.
   Ханнар прерывисто вздохнула, поднялась. Надо было идти. И не хотелось. А надо. И она пошла.
   В коридоре ее догнал Ханис-царь. На нем тоже была свежая одежда и он на ходу вытирал мягкой тканью влажные волосы.
   - Что нового? - спросила Ханнар.
   Ханис даже остановился.
   - Ты о чем?
   - У меня нет времени ходить в Совет. И нежелательно мое присутствие там. Так что нового?
   - Ну хотя бы то, что Совет давно не собирается. Когда все приходит в такой беспорядок, самое разумное - не препятствовать ему. Главное устроено, трупы на улицах сжигают, больных сносят сюда, многие, кстати, приходят сами, как только заметят признаки болезни: здесь, по крайней мере, есть кому подать воды. В пустых домах... Да... Я был в городе.
   Ханис посмотрел в сторону, сощурив глаза.
   - Ну ладно, - сказала Ханнар. - Мне пора.
   - Идем, - согласился Ханис.
   - А ты куда?
   - Да туда же. Ты не заметила?
   - А что?
   - Я там уже третий день.
   У Ханнар дрогнули брови, но она молча повернулась и пошла впереди Ханиса.
   Поздно ночью Атхафанама, всхлипывая, прижалась к мужу, обвила его руками. Ханис обнял ее поверх ее усталых, отчаянно цепляющихся рук. Ни так, ни по-другому он не мог ее защитить и не мог даже разделить с ней на равных ее страх и опасность, неминуемо ей грозившую. Рано или поздно заболевал каждый, кто ходил за больными. Из заболевших не выживал никто. И Атхафанама боялась, как только можно бояться. У нее стучали зубы и отнимались ноги, когда надо было идти туда. И Ханис так же боялся за нее. Но она была царицей - он видел, что это правда. И она была царицей Аттана, и они с Ханнар ревниво следили одна за другой, чтобы ни одной не удалось сделать больше или сильнее отличиться в этой безнадежной и слишком долгой битве. И Ханис, когда-то с великим трудом растолковавший жене вольность и достоинство аттанской царицы, теперь не смел отнять у нее то, что сам ей вручил. Она владела и была достойна владения. И ее подвиг был больше подвига Ханнар, которая трудилась, может быть, больше Атхафанамы (да ведь и была сильнее, воительница), но опасности не подвергалась.
   Ханис ничего не мог изменить. Он бился в отчаянии и неприятии неизбежного. Но однажды утром он проснулся с пониманием того, что его жена уже все равно что мертва, уже мертва. И с того утра радовался каждому часу, что еще мог видеть ее, слышать ее охрипший от усталости и слез голос и помогать ей в ее трудах.
   О няньке
   - Доченька, госпожа, - шептала нянька и гладила ее отчужденные, безразличные пальцы. - Я травку знаю...
   Зачем говорят: нянька - старая. Пятнадцати лет приставили рабыню к хозяйской доченьке. Пятнадцати лет, красавицей. А мужа ей так и не дали: чтобы нянькина невинность была охраной и порукой невинности госпожи. Доченьке теперь семнадцать. А нянька... не невеста уже, но и не старуха. Но знает много чего такого.
   - Я знаю травку, госпожа, я тебе приготовлю питье. Выпьешь - и все пройдет. Никто и не узнает.
   Атарика-нана повернула к ней заплаканное лицо, против воли оторвавшись от окна.
   - Что ты говоришь? Он вернется. Как я встану перед ним? Как я посмею ему в лицо посмотреть?
   С того дня, как уехал Эртхиа, три раза уже луна сокращалась и вырастала вновь. Теперь, когда нянька по-прежнему туго стягивала пояс, Атарика жаловалась: давит, больно.
   - Терпи, доченька, солнышко мое, отец ведь убьет! А вот я травку знаю...
   Атарика спорить уже не могла, исходила слезами. Но все мотала упрямо кудрявой головой.
   - На беду ты себе такой красавицей выросла, доченька. Ты вот не знаешь, а бывает, что и не возвращается такой. Зачем ему? У них ведь полны опочивальни, да и в чужих садах полакомиться кто такому воспрепятствует? Сами ему двери открывают, взглядами, улыбками его приманивают. Мужчине что одна, что другая - все едино. Лишь бы... ах, доченька, сама уже знаешь, чего им нужно. А после спят они и ни лица, ни голоса уже не помнят.
   - Что ты бормочешь, старая? Ты про кого это? Про царя аттанского? Прекрати! - топнула на нее Атарика. И охнула, обхватив живот руками.
   - Вот видишь! - подхватила, не смущаясь, нянька. - А ему и горя мало. Приляг, доченька, вот так, отдохни тут. А я сейчас, сейчас.
   У себя в комнатке открыла нянька сундучок, вынула заветный мешочек. В первый раз, когда с ней такое приключилось, она долго металась, не зная, что делать. Старая рабыня с кухни научила. В первый раз было больно. Потому что поздно: уже было почти заметно, как сейчас у доченьки. Потом-то нянька до такого не допускала, сразу делала, что нужно. А в первый раз... Ну да ладно, потерпит доченька, нянька скатает потуже жгут из девичьей головной повязки, даст доченьке, чтобы зажала зубами. И никто ничего не узнает. А повару скажет, что для себя готовит отвар. Повару что? Он разве считает, сколько раз она пила уже эту горечь? Ему лишь бы...
   - Вот доченька, попей, тебе легче станет.
   - Спасибо, нянюшка. Ты смотри, смотри в окно. А я полежу. Как же так, обещал за одну луну обернуться. Глупая я, что ему не сказала. Он бы не задержался. Зачем ты про него плохо говоришь, няня, - он просто не знает!
   - Попей, попей, доченька.
   - Что это питье так пахнет? Няня, а не случилось ли с ним по дороге беды? Он ведь в кочевья поехал, а оттуда все и началось! Няня! Что ты молчишь? А если он не вернется? Никогда не вернется? Если он уже умер, няня, а я не знаю?
   - Выпей же, госпожа, будь умницей. Ну, еще глоточек!
   Атарика вскочила, отбежала он няньки на другой конец комнаты. Пригладила растрепавшиеся волосы, одернула на себе одежду.
   - Я не буду это пить. Ты что-то подмешала. Почему ты отводишь глаза?
   - Доченька, госпожа, для тебя же стараюсь! Ведь господин отец твой убьет тебя. И меня, конечно, убьет. Но...
   - Какая же ты, няня. А говоришь, что любишь меня. Он же там, у меня, живой. Я его слышу, как он пальчиками перебирает. Ты не бойся ничего. Я скажу отцу, что зернышко проглотила...
   Нянька зарыдала в голос.
   - Маленькая моя! Сказки эти отец твой все в детстве слушал, тогда же и забыл. Не бывает так, доченька, Атарика-нана, не бывает никогда. Выпей,послушай меня, глупую старуху. А вернется твой царь - оглянуться не успеешь, как заново тебя начинит. Глаза у него такие, и носит он всегда красное, а кто носит цвет граната, тот и плодовит, как гранат.
   - Как же можно, няня, он там живой, я знаю, я чую его!
   - Можно, можно, доченька. Он пока еще не настоящий, понарошку. Он пока не будет, а потом снова станет.
   - А если он на меня обидится?
   - Что ты, доченька! Он не понимает ничего. Он и не заметит.
   - Нет, няня, я не буду это пить. Я боюсь.
   Глупая, глупая девочка. Но нянька знает, как надо, знает, что делать, нянька перехитрит свою малышку - и все будет хорошо.
   И нянька пошла к повару и сказала:
   - Сладостный мой, халвяной, медовый, не могу я пить это. Горько. Хоть что, не могу себя заставить и глотка сделать.
   - Глупая ты, - испугался повар. - Выйдет все наружу, насмерть запорют. Мне-то что, - слукавил он, - без моих кушаний господин дня не мыслит. А вот тебе совсем не жить.
   - Глупый ты, - надулась нянька. - За меня госпожа заступится. Сам знаешь, отец ей ни в чем не откажет.
   - Все равно, глупые мы оба: даром нам это не пройдет. Выпей, имбирная моя, шафрановая. Ты как зернышко перца: дыхания лишаешь, а сладко. Ну, выпей еще разок.
   - Глупый ты, гордость поваров! Разве не можешь приготовить мне такое кушанье, чтобы вкуса этого зелья вовсе не чувствовалось?
   - Глупая, приходи сегодня ночью, я дам тебе такое кушанье.
   И на следующий день, попробовав от кушанья, нянька удивилась: ни вкуса, ни запаха противной травки и следа не осталось.
   - Да есть ли она там?
   - Не сомневайся. Видишь теперь, как я люблю тебя.
   - Пусти, пора мне.
   И подали Атарике к завтраку лепешек румяных, легких, пышных, и молока кислого с шалфеем и мятой, и мягкого сыра, и сотового меда, и пряников, и сладкой воды. А еще рассыпчатого печенья с пряностями, политого розовой глазурью. Нянька хлопотала над скатертью, переставляла тарелочки, то одно, то другое придвигала поближе к доченьке. Атарика рассеянно улыбалась. Вовсе ей кушать не хотелось. А вроде и голодна, как никогда?
   - Что ты, няня, хлопочешь? Я и так поем.
   Взяла чашечку с кислым молоком, поднесла к губам.
   - Пей, пей, доченька, - вырвалось у няньки. Сама и пожалела: вовсе не в молоке было зелье, просто от заботливости, от жалости к исхудавшей, истомленной тревогой и печалью госпоже, вырвалось привычное слово. Если б не вчерашнее!
   Атарика стала бела, как молоко в отставленной чашке. Поднялась, не глянув на няньку, вышла.
   О подруге
   Степнячка Шуштэ ни минуты не стеснялась того, что она степнячка. В дом своего мужа вошла, как подобает женщине-удо - хозяйкой. Что бы там ни думал отец мужа, но в покоях, отведенных Атарику, она - царила. И, не как удочеренная сирота, не как из жалости взятая в дом, не торопилась переодеться в одежды Аттана. Плела свои косицы, мыла их сывороткой, шуршала широкими платьями, звенела монистами, топтала ковры узорчатыми носками. И не считала зазорным самой войти в кухню, приготовить настоящей еды. Раз уж здешний повар не знает, как она готовится. А что котлы здесь рабы чистят, ну хорошо. Ну и очень хорошо. А вот поесть по-своему человек должен обязательно. Не своя еда - баловство. Ни силы в ней нет, ни вкуса, ни смысла.
   Поначалу только свое ела. Потом заметила, что за одним столом едят они с Атариком каждый свое. Испугалась, ведь и в постели так может стать. Но придумали они угощать друг друга, хорошо вышло. И радостно, и смешно.
   Да уехал Атарик - и нет его, все нет. И вести одна чернее другой прилетели из степи, и осталась Шуштэ одна на свете. Только Атарик. А его отец сказал: был у меня сын. И не ждет уже сына обратно. Но Шуштэ знает, с кем поехал любимый муж, и не боится. Эртхиа-хайард уже ходил в Небесную степь, или на ту сторону мира, или куда еще, откуда никто не возвращается, и вернулся. И спутника своего в беде не оставит ни за что, это все удо знают. О чем Шуштэ волноваться? Она здесь за высокой стеной в большей опасности, чем ее муж в пораженной смертью степи, но поехавший с самим Эртхиа.
   Шуштэ время от времени посылает к столу старшего в доме мужчины одно-другое блюдо из своих. И сама принимает присланные лакомства. Аттанская еда острее, Шуштэ полюбила ее в последнее время. Возвращался бы скорее муж у Шуштэ есть, чем его обрадовать.
   А пока Шуштэ завтракает в одиночестве, потому что не любит здешних болтливых, угодливых служанок. Еще может и сама дотянуться до миски с жирной подливой.
   Служанка постучалась, поскребла ногтями косяк. Шуштэ издала набитым ртом недовольный звук, даже не обернулась.
   - Молодая госпожа Атарика-нана просит разрешения войти, - громким шепотом объявила служанка.
   Шуштэ удивилась - с чего бы вдруг? Из-за странного положения ее в доме - жены, не признанной отцом мужа, они с Атарикой не виделись. И вот...
   Закивала головой, вытерла косицами пальцы, судорожно проглотила недожеванный кусок.
   - Проси войти. И бегом на кухню, принеси что-нибудь ваше, здешнее!
   Поднялась навстречу гостье.
   - Входи, сестра моего мужа, раздели со мной пищу, да будет между нами мир и любовь, как должно.
   И не удержалась, всплеснула руками, едва не ахнула. У них в кочевье и пятилетний ребенок заметил бы это: лицом худа, в талии полна, губы припухли, да и так видно, что беременна.
   Тут вот что важно: если бы просто стало известно про девушку, что она нечестна, это одно. Но уже заключившая в себе новую жизнь, уже мать, она была вне осуждения. Так для удо. И Шуштэ, понимая, что грозит сестре мужа здесь, где совсем другие обычаи и законы, тут же, ни о чем не спрашивая, приняла Атарику под свое покровительство.
   - Сядь сюда, - ласково велела она, подвинула гостье лепешки и подливку. - Поешь. Не плачь. Он твой плач слышит, а вступиться за тебя не может. Горько ему.
   - Откуда ты знаешь? - задрожала Атарика.
   - Что сын? Вижу. Смотри, - Шуштэ обтянула на животе просторное степняцкое платье. - А у меня дочь. Надо тебе переодеться. Кто еще знает?
   - Няня моя, - и Атарика заплакала и рассказала Шуштэ, как горько ее предали.
   - Не бойся ее. Перебирайся ко мне. Будешь только мое есть. Платья мои наденешь. Как будто мы такие подруги, что все вместе - понимаешь? Как будто весело тебе наряжаться и играть.
   Атарика кивала, радуясь, что не одна теперь несет свою мучительную тайну. Не туда, куда хотела унести ее нянька, не к смерти.
   - Так бывает, - вздохнула умудренная чужим опытом Шуштэ. - Прокляни его небо, что обидел такую хорошую девушку.
   - Нет-нет! - вскрикнула перепуганная Атарика. - Не надо. Он и не знает ничего. Он знаешь кто? Он... он уехал с моим братом.
   Шуштэ прижала пальцы ко рту. Глаза ее заблестели. Переведя дух и уже не опасаясь, что заговорит слишком громко, она зашептала на ухо подруге:
   - Ты береги дитя. Он великой наградой наградит. Он вернется. Он всегда возвращается.
   - Не умер ли он?
   - И что? Все равно вернется. Ты послушай, я расскажу. Я знаю!
   О городе Удж
   Город Удж выплеснулся в море всеми своими мощеными камнем улицами, пристанями, обнесенными каменной оградой набережными. В тех улицах, что сбегали с высокого склона к морю, свободно носился соленый ветер, дразня обоняние и обдувая потное лицо. Эртхиа и забыл, когда в последний раз чувствовал, что рубашка на нем влажна: так сух был воздух пустыни, что всякую влагу истреблял мгновенно. Теперь же то и дело приходилось отирать пот с лица и шеи, а лучше - гулять вдоль каменной ограды и смотреть как недалеку внизу море бьется грудью о берег, разбивается в брызги, откатывается с непонятным гулом и кидается снова. И подставлять ветру лицо, и вдыхать этот ветер, старательно наполняя им грудь, пропускать через ноздри, приучая себя к новому, странному, будоражащему запаху. Он понимал удо, которые ни за что не могли променять на каменные норы и огороженные тесные сады свой простор, войлочный уют юрты и запах степной травы. Так же, наверно, морской народ никогда не отказался бы от вечно качающихся своих белокрылых узкотелых дау, от волнуемого ветром сизого простора вокруг и от ветра, наполнявшего паруса и мироздание одним дыханием.
   А дау качались на волнах, напоминая чаек белоснежными остроугольными парусами, и Эртхиа переводил взгляд с одного легонького кораблика на другой, с возраставшим ужасом понимая, что первое и, как он уже надеялся, последнее морское путешествие в своей жизни ему предстоит совершить именно на такой вот посудинке, издали похожей на щепочку с лоскутком. А море перед его глазами лежало в огромности своей, исчерченное белыми полосками волн. Зная уже, как огромны расстояния в степи и пустыне, где такой же гладью до самого края небес лежит простор, Эртхиа боялся моря. Ему казалось страшнее кануть в эту глубину, которой он даже не мог себе представить, чем умереть от жажды на раскаленном песке. Там еще можно было ожидать милости от Судьбы чудесного спасения, потому что даже грабители из племени зук, встретив одинокого путника, поделились бы с ним водой и проводили бы до ближайшего колодца, а то и к оазису, населенному более миролюбивым племенем. Гибель в морской пучине представлялась Эртхиа мгновенной и от этого неотвратимой.
   Эртхиа далеко забрел, туда где прямо в серебристый песок обрывались плиты мостовой, а на песке в пальмовых плетенках и плоских как подносы корзинах билась рыба, только что из моря, и каждая сверкала диковинной денежкой, осколком переливчатой раковины. Здесь морской запах дразнил по-другому и был также резок и почти неприятен, как крики продавцов рыбы, нахваливавших свой товар, и все же дразнил, приманивал непонятностью, непривычностью. Дальше начинались красильни, оттуда во все края шел знаменитый уджский пурпур. Но запах там был таков, что, едва ветер донес его с красилен, Эртхиа повернул и заторопился в город. Недаром ведь носящие пурпур умащиваются благовониями сверх всякой меры.
   - Айе, господин! - издалека позвал Дэнеш. Они с Тахином с утра отправились на пристань поискать подходящий корабль, и теперь разыскивали Эртхиа, чтобы вместе с ним пообедать в одной из харчевен на базаре.
   Только этой шутки не хватало Эртхиа для того чтобы плохое его настроение и дурные предчувствия вырвались:
   - Какой я тебе господин, сам ты господин. Или мы братья, или отправляйся обратно в Хайр, а я и без слуг управлюсь, не маленький.
   - Не могу, - серьезно ответил Дэнеш. - Меня послал повелитель Хайра. Теперь я с тобой до самого конца, хочешь ты этого или не хочешь... - и, подумав, добавил с ласковой, но чуть все-таки лукавой улыбкой:
   - Брат.
   Тахин стоял чуть поодаль, молча переводя взгляд с одного на другого, что-то для себя уясняя.
   - Вот, - сказал ему Эртхиа, щедрым взмахом очертив весь видимый отсюда простор. - Туда нам путь лежит. Как ты? - и чтобы не подумал Тахин, что Эртхиа хочет уличить его в недостатке отваги, сам признался: - Меня заранее мутит.
   Тахин пожал плечами.
   - Не знаю, зачем я живу эту жизнь. Нет ни цели, ни пути к ней. Ваш путь - мой путь.
   И добавил, щуря на синий простор черные глаза в золотых ресницах:
   - Чего мне бояться? Разве я живой?
   Дэнеш потянул Эртхиа за рукав и они пошли вверх по улице, к базару. Тахин вскоре догнал их.
   О бане
   Бани в Удже, городе приезжих, многочисленны и издавна соперничают между собой. Одна украшена рисунками, так что мысли смущаются у смотрящего и разум улетает от восторга. В другой такие составы добавляют в воду купальни, что после омовения у человека расправляется грудь и возвышаются мысли. В третьей искуснее прочих мастера удаляют тестом из мышьяка и извести волосы с тела. Четвертая славна своими банщиками, которые моют, и мнут, и растирают так, что человек выходит от них как заново рожденный. А в пятой невольники, не достигшие зрелости, подобные лунам, подают напитки и легкие угощения, обмахивают опахалами, играют лукавыми взглядами и прочие услуги оказывают посетителям с усердием и безотказно.
   И так соперничают между собой уджские бани, и в каждой есть то, и другое, и третье, и все, чему быть надлежит, но в одной лучше одно, а в другой другое.
   А лучшая из всех бань - баня Камара, потому что из всего лучшее всех видов - у него.
   Эртхиа бросил установленную плату за троих в раскрытый сундук у входа, они с Дэнешем оставили на лавке одежду, сняли с веревки полотенца, обмотали бедра и пошли к купальне. Тахин сказал: подожду вас там, - и вышел во внутренний двор, окруженный галереей, обсаженный кустами роз, вымощенный цветной плиткой. Огляделся вокруг, опустил глаза, сел на мраморные ступени и укрыл лицо в ладонях. Уйти, не предупредив, было нельзя. Так и сидел, и звонкие, и томные, и задорные голоса невольников перелетали над ним дерзкими шутками, нежными зазывными песенками.
   Как же его звали? Если я даже не могу вспомнить его имени, даже не могу вспомнить, спросил ли я о его имени у продавшего мне его. Как его звали? И зачем мне это сейчас? Мало мне бед, что новую нашел: не могу вспомнить имени его. Надо, а не могу. Надо? Зачем?
   - У меня баня, конечно, поменьше этой будет. Но лучше.
   Эртхиа, взмотнув мокрыми кудрями, опустился на ступени слева от Тахина, не возле, а так, чтобы не задеть его случайно брызгами. Дэнеш присел рядом. Банщики подошли к ним и стали разминать им спины и плечи.
   - А чем тебе эта нехороша?
   - Хороша. А у меня лучше, - заупрямился Эртхиа.
   - И купальня лучше?
   - И купальня.
   - И вода горячее?
   - И вода.
   - Да уж... - протянул Дэнеш. - И все лучше?
   - Ну, ты мне не веришь! - запальчиво упрекнул Эртхиа. - Я говорю: лучше.
   - И ароматы лучше?
   - И ароматы.
   - И невольники? - сощурился Дэнеш, обводя рукой дворик.
   Эртхиа деловито огляделся, губы поползли в снисходительной усмешке. Да как фыркнет, засмеется, мотая головой. Хлопнул Дэнеша между лопаток, Дэнеш ответил тем же.
   - На что мне? Этих мне не надо. А банщики у меня будут искуснее.
   - Будут? - усмехнулся Дэнеш. - Будут?
   - Ну, - не смутился Эртхиа, - я баню достраиваю, немного и осталось. Но можешь не сомневаться: это будет лучшая баня в семи частях света. Но раз ты завел речь о невольниках, то вот у моего отца видел я и получше.
   - У твоего отца, - буркнул Дэнеш, - ты мог видеть только одного.
   - О нем и говорить нечего! Эти вот и серьги ему подавать не годятся.
   - Это верно, - сокрушенно вздохнул рядом некто с бородой до середины живота, весь облепленный мокрыми завитками, даже на лопатках у него кудрявился черный мех. - Был здесь один, а теперь и посмотреть не на что. Незачем стало к Камару ходить. Разум есть у человека? Иметь красавца, ради которого весь город к нему собирался, подобного хрусталю! - и продать. Да ни за какие деньги! Эх... Пока этот Бали здесь не появился, казалось: во всем мире нет красавцев, подобных камаровым. А теперь, как он был здесь и не стало его, нечего и ходить расстраиваться. Лучше к Заману пойти. Были уже у него? Нет? У него внутри бани особый дворик устроен и купальня в нем, а в стене потайные окошки сделаны. Туда лучшие красавицы приходят, и можно смотреть, сколько золотых не жалко.
   - Смотреть? - переспросил Эртхиа. - И что с того?
   - Не рабыни замановы, - понизил голос волосатый, - а вольные девушки из города. Мыться приходят.
   - Это что же за паскудство? Они мыться приходят, а за ними подглядывают? Ну и мерзавец твой Заман.
   - Мой не мой, мерзавец не мерзавец, а только все об этом знают, и девушки знают, походит такая с месяц в заманову баню, глядишь, и на приданое себе соберет.
   - Так они продажные? А шуму-то...
   - Ты сам, сын достойного отца, прости, ни его, ни твоего имени не знаю, ты сам и только ты сам поднял шум. Все об этом давно знают, и порядок у Замана строгий: смотри, сколько душа вынесет, а за стену - ни-ни. Где же видано, чтобы мужчины и женщины вместе мылись? У Замана баня, а не дом утех. Смотри, пока спину разминают, а не вынесет душа - иди, куда вздумается, места всем известны, да и у самого Замана поблизости заведение имеется, далеко идти не придется. А совсем невтерпеж - красавцы у Замана не хуже камаровых. Вот раньше, когда Бали был здесь, даже к Заману меньше ходили. А посмотри, сын достойного отца, раз уж ты не желаешь имени своего открыть, посмотри, какой малыш на тебя заглядывается. Хоть и не Бали, нет, не Бали...
   - Что это за Бали такой? - поторопился Эртхиа, делая невольнику знак уйти подальше с глаз, потому что у Тахина побелели ноздри и рот вытянулся в нитку. Мальчик, оттого что на него обратили внимание, расцвел улыбкой и с готовностью взялся за узкое полотенце на бедрах, как бы собираясь распустить его. Дэнеш с тряхнул с плеч руки банщика, взял мальчишку за плечо и повел его, и скрылся в темноте проема.
   - Что за Бали? - обрадовался волосатый. - О, это хрусталь несравненный, и описывать его не хватит слов. А приключилось с ним следующее. Он был учеником у сапожника, и как-то ходил по его поручению, и возвращался поздно, уже стемнело, и встретил двух человек из соседей сапожника. А те его и задержали, набросились, как осы на сладкое, не отпускали, пока ночная стража с фонарями их не спугнула. Насильников и след простыл, а мальчишку ноги не держали, - вздохнул волосатый. - Привели его к начальнику стражи, а там известное дело: заклеймили особым клеймом, а имечко его золотое внесли в список, и после этого ему одна дорога была. Сапожник его обратно не принял бы, да он и сам знал, не просился. Так не на улице же пропадать такой красоте, не на пристанях же! Кроме красоты невыносимой, ум у него был, хоть редко это совмещается. И пошел к Камару, потому что его баня лучшая в городе. Камар его осмотрел и остался доволен, выучил всему, что знать надлежало и выпустил в этот дворик. Остальным камаровым мальчишкам только и оставалось, что утопиться всем в купальне. Люди до темноты сидели, очереди дожидаясь. Ах, - махнул рукой волосатый. - Разве другой такой найдется?!