Они стояли теперь, немые оба друг для друга и даже руки ни один из них не протянул к другому. Только смотрели.
   Тахин опустил голову на руки. Немного ревности обнаружил в своей душе и усмехнулся над ней, как над неуклюжим звериным детенышем. Устал он.
   Таких никогда не любил. И в доме не держал.
   Потому что любил - свободных.
   О купце
   - Нурачи? - Эртхиа зажмурил глаза и помотал головой. - Хвала Судьбе, но я думал... Не ожидал тебя встретить на этой стороне мира. Ты жив?
   - А что бы со мной случилось? Отчего бы мне не быть живым? - купец довольно поглаживал бороду. - Мне доложили мои люди, что видели тебя, государь, у ворот Унбона, что ты собирался меня найти. Который день жду! Позволь сказать, государь, даже задержались здесь, нам бы уже в путь пора.
   - Погоди, - перебил его Эртхиа. - Разве ты не погиб, не утонул вместе с кораблем? Я думал, кроме нас с Дэнешем никто не спасся.
   - Э, государь! Если бы я с каждым кораблем тонул, когда бы мне торговать? Товар, да, весь на дно ушел. Но ведь это не один у меня караван! Вот я здесь, чем могу служить тебе?
   Эртхиа сцепил пальцы, сосредотачиваясь.
   - Во-первых, задержись здесь еще на несколько дней. Я хочу с тобой передать письмо повелителю Хайра и подарки для него.
   - Непременно доставлю все в сохранности!
   - Он тебя хорошо наградит.
   - Об этом речи быть не может! Я твой слуга, не за что меня награждать, когда я исполняю твои повеления.
   - Мне сейчас нечем с тобой расплатиться, и, кстати, не ссудишь ли меня деньгами?
   Купец приуныл.
   - Если бы мы были в Аттане...
   - Если бы мы были в Аттане!
   - Или хотя бы в Удже, или в Авассе даже... А сколько нужно повелителю?
   - Собраться в дорогу - мне и моим спутникам.
   - А сколько спутников у повелителя? - мрачно вздохнул купец.
   - Двое.
   - Всего-то! - просветлел Нурачи. - Не только ссужу деньгами повелителя, но и найду самое лучшее и за лучшую цену, я здесь ведь всех знаю, у кого какой товар, и между собой мы договоримся, так что снаряжу повелителя как должно и денег в дорогу дам, и весь припас, это для меня обязательно. Пусть повелитель даже не беспокоится, у меня у самого еще кафтаны наши есть, и сапоги уджской работы, все привычнее, мне-то какой только одежды носить не приходилось, я уж знаю: свое всегда удобнее. А дома, если повелитель будет настаивать...
   - Дома рассчитаемся, не сомневайся, - улыбнулся Эртхиа.
   - Если такова воля повелителя!.. - поклонился купец.
   О разлуке
   У Тхэ сказал Дэнешу:
   - Желание твоего господина исполнено. Выбран тот, лучше которого в Ы не найдется. Когда ему собираться в дорогу?
   - Как раз на днях мой господин разговаривал с купцами из его страны. Караван собран, ждут только позволения моего господина. Готовы тронуться хоть завтра.
   - Хорошо, - сказал У Тхэ. - Завтра благоприятный день.
   - Когда мой господин сможет взглянуть?...
   - Твой господин будет доволен, когда ты назовешь ему имя.
   - ...?
   - Сю-юн.
   Господин У Тхэ задержался во втором доме до глубокой ночи, а может быть, и позже, потому что никто толком не знал, когда он ушел. Когда Эртхиа перед вечерней трапезой поймал его на веранде и через Дэнеша стал уверять, что совершенно нет необходимости посылать Сю-юна, что кто-нибудь другой его вполне бы удовлетворил в качестве подарка брату, что это, должно быть, неприятно господину У Тхэ... - У Тхэ прервал его небрежным жестом:
   - Уверяю вас, тут не о чем говорить. Поедет только Сю-юн и никто другой. Вы ведь спрашивали о самом лучшем? Я настаиваю на том, чтобы самого лучшего вы и приняли в подарок. А это Сю-юн. Большая честь для меня и великое счастье для Сю-юна. Уверяю, никаких неудобств вы мне не доставили.
   Безмятежный покой на лице У Тхэ был искренен и неподделен.
   - Прошу вас, - закончил разговор У Тхэ, - оставим это. Не стоит придавать значение мелочам.
   Позже он позвал к себе Сю-юна и долго придирчиво разглядывал его, уверяясь в правильности своего выбора.
   - Послушай меня. Ты служишь в моем доме третий год и ни разу не дал повода для моего неудовольствия.
   Сю-юн низко поклонился, в знак смущения прикрываясь веером. Узор из цветов сливы нежным розоватым тоном оттенял белизну его лица.
   - Я оказался в долгу перед чужаками, - сказал У Тхэ. - Это неприятно. Вся Ы в долгу перед ними. Это очень неприятно. Я искал лучшего в кварталах Утренних расставаний или Созерцания ивы, или в театрах, или где только отыщется. Я видел всех. И не нашел того, кто мог бы удовлетворить всем требованиям. Один ты.
   - Осмелюсь сказать: не понимаю, что это значит?
   У Тхэ с треском раскрыл и закрыл веер.
   - Они хотят такого как ты. Но такого нет. Есть только ты.
   - Теперь понимаю. Как скоро мой господин расстанется со мной?
   - Завтра.
   - Благодарю, господин.
   - Поскольку я решил, что ты будешь принадлежать повелителю Хайра, не годится тебе теперь проводить ночи... с кем угодно другим. Но бумага, по которой ты переходишь к новому хозяину, еще не составлена. Я подпишу ее завтра.
   Сю-юн поклонился так, что локти его коснулись циновки, а голова легла между локтей.
   - Благодарю, господин. Осмелюсь спросить: что, если я умру этой ночью? Тогда возьмете лучшего из тех, что есть, и...
   - Ты не умрешь, - отрезал У Тхэ. - Ты хороший слуга.
   Пришли попрощаться, проводили за ворота.
   Сю-юн ехал в носилках, приоткинув занавеску. Набеленное лицо хранило неподвижность, полураскрытый веер лежал на коленях, едва придерживаемый небрежными пальцами. Только покачивались в такт шагам носильщиков подвески на шпильках, задевая воротники надетых одно на другое трех парадных одеяний.
   У Тхэ, ступая важно, шел рядом с носилками.
   Возле ив у поворота дороги он сделал знак носильщикам. Те остановились.
   - Прощайте, - сказал У Тхэ, обращаясь к сидящему в носилках. - Не сомневаюсь, что будете наилучшим образом служить повелителю Хайра и не принесете позора сделавшему подарок.
   - Не сомневайтесь, - церемонно склонив голову и сложив перед грудью руки, отвечал Сю-юн. Голос его был ровен, но веер разломился пополам с громким треском.
   - Отдайте это, - протянул руку У Тхэ. - Не годится ехать к господину с поломанным веером.
   - Что же - без веера? - едва слышно спросил Сю-юн, не смея взглянуть ему в глаза.
   - Среди ваших вещей достаточно...
   - Но все уложено в короба.
   - Вот, - недовольный, У Тхэ протянул ему свой веер. - Вы позорите меня.
   - Простите, - выдавил Сю-юн, наклоняясь так низко, что лоб его коснулся колен. У Тхэ махнул рукой носильщикам и обернулся к своим спутникам:
   - Как неловко... извините, - и сунул за пазуху поломанный веер Сю-юна.
   Дэнеш молча наклонил голову, провожая глазами удалявшиеся носилки.
   - Дэнеш, может быть, вернуть... - шепнул Эртхиа.
   - Это невозможно, не видишь? - краешком брови Дэнеш повел в сторону У Тхэ. Вельможа вопросительно наклонил голову.
   - Владыка Солнечного престола выражает уверенность в том, что ваш слуга должным образом станет служить его царственному брату, - не моргнув глазом, объяснил Дэнеш.
   - В этом не может быть никаких сомнений, - горделиво выпрямился У Тхэ.
   - Вот видишь, - сказал Дэнеш, переведя его слова для Эртхиа.
   О джаитах
   День прошел в трудах, ставших привычными: подносили воду умирающим, закрывали тусклые глаза мертвым, переходили со ступени на ступень, обходили улицу за улицей.
   - Она одолела, - сокрушался Илик.
   - Мы не оставили их умирать в одиночестве, - напоминала Атхафанама.
   Они ночевали, где придется, под любым кровом, оказавшимся поблизости, ведь хасса побуждала свои жертвы выбираться наружу в поисках воды, и улицы были страшны, а дома - пусты. Ноша их была невелика: кувшин и медная чашка у Атхафанамы, кувшин и медная чашка у Илика. Все остальное из необходимого они находили в домах и брали, не стесняясь, ибо принявший последний вздох умирающего причисляется к его наследникам. И были они наследниками всему городу. Только одно еще носил с собою Илик, котомку с инструментами и снадобьями, никому теперь не нужными в Аттане, потому что пришла хасса - и как не бывало других болезней.
   Случалось им ночевать в лачугах, случалось - в богатых купеческих домах, так же оставленных обитателями.
   - Запишу, что от хассы не отсидеться за стенами, - сказал Илик, со дня на день откладывавший необходимый труд. - Если успею.
   - Садись и пиши, - сказала Атхафанама.
   Они как раз устраивались на ночлег на кухне большого дома поблизости от базара. Как днем они не различали, кто врач, кто царица, кто кому должен прислуживать и подчиняться, так и в час отдыха не различали мужской и женской работы. Вдвоем открывали кладовые, разводили в очаге огонь, возжигали куренья - если находили, - готовили ужин (что попроще да побыстрее, а если что находили вяленого, съедали холодным, запивая подогретым вином). Мыться не пошли к водоему, непременному в саду такого большого дома. По опыту знали, что найдут там. Но в кухне оказался почти доверху наполненный высокий каменный кувшин. Так почти всегда бывало: хасса лишала памяти и разумения, и покидали дома в поисках воды, которой и дома было вдоволь. Раздевшись до пояса, они по очереди лили друг на другу на плечи подогретую воду, и не было между ними стеснения, потому что оба пережили уже свою смерть, а разве покойник стесняется тех, кто его обмывает? Шлепая босыми ногами, оставляя за собой мокрые следы, пошли искать по дому одежду. Атхафанама поднялась наверх, в женские покои. В комнате одной пол был застелен не аттанским ковром-стригунком, а плотно сбитым цветным-узорным войлоком. Колыбель пустая стояла у разворошенной постели, а рядом на ковре груда одежды: длинные вышитые на груди рубахи, безрукавки с нашитыми монетками и золотыми бляшками-уточками. И полосатые платки, и носки шерстяные, вязаные узорно - все дорогое памяти, из тех счастливых времен, когда милый Ханис был всесильным богом, пусть изгнанником, но не пленником уже - и еще не запредельно чужеродным, от кого не родишь... И Ханнар, бедная, еще не крала чужого мужа и не обрекала на смерть своего. И Атхи, бедная, луну за луной провожала, надеясь, что уж в следующую...
   Вот когда царица повалилась на колени, зарылась головой в тряпки и завыла.
   Илик прибежал, надавал царице оплеух, натянул первую попавшую в руки рубаху, отпоил вином, отругал, обнял и укачал, как маленькую.
   Но она не стала спать, сказала, что голодна, и потащила Илика опять в кухню, по пути закатывая рукава, велела ему не мешать, сидеть тихо, а лучше заняться делом, пусть все умерли, что же, им и самим умирать, но пока они живы, и почему бы им напоследок не поесть, как людям, кто по ним тризну справит? А Илик пусть садится у огня и пишет - неужели в купеческом доме не найдется пергамента для записей? Все нашлось, Илик наполнил чернильницу, перепробовал каламы, устроился у очага - и закипела работа. Он сосредоточенно и торопливо писал, она металась по кухне, шипели и плевались горячим жиром сковороды, бурлило в котле, исходили паром горшки, стучал нож, ворчала Атхафанама, переворачивая сосуды для хранения пряностей - попробуй разберись в чужом хозяйстве!
   И прямо в разоренной кухне они уселись за трапезу, и ели, как ни разу не ели в эти дни - сколько их было? - смакуя каждый кусочек, каждый глоток, переглядываясь и пересмеиваясь, перешучивая и передразнивая друг друга, с легкой душой, и опьянев, Атхафанама залилась смехом, и запела, и пошла плясать, прищелкивая пальцами и побуждая Илика стучать по горшкам и подпевать ей. Илик дождался, пока она утомится, отвел ее в чью-то пустую опочивальню, уложил и укрыл, а сам вернулся к очагу и продолжал свой труд.
   Утром Атхафанама пришла в кухню, так и не решив по пути: просить ли ей прощения или самой пристыдить Рукчи, что позволил ей выпить столько. Поэтому стала тихонько на пороге: увижу, в каком он настроении - так и речь поведу.
   А Илик, глядясь в начищенный котел, скреб острым лезвием подбородок, и одна половина лица его, обведенная мыльной каймой, была гладка, как всегда, а с другой он сбривал короткую щетинку.
   Атхафанама ахнула и схватилась за косяк. Она-то думала, что уж ее-то ничем не проймешь. И вот тебе на... Ни в Хайре, ни в Аттане мужчины подбородков не оголяли. Стыднее этого могло быть только... ну если бы Атхи в родном Хайре вздумала ходить без покрывала. Или хотя бы платком лица не прикрыть - будь она аттанкой.
   Илик обернулся на ее ах. Улыбнулся, пожал плечами.
   - Я ду-умала... Я думала, у тебя не растет борода... еще...
   - Растет, - отозвался Илик без тени смущения. - Подожди, закончу расскажу.
   Атхафанама, пряча глаза, юркнула к очагу, раздула угли, от смущения неловко застучала посудой.
   - Поедим, тогда расскажешь.
   - Нет уж, - сказал Илик, убирая нож в котомку. Оплеснул лицо водой, вытер полотенцем. - А то ни ты, ни я есть не сможем. Ты - от непонятности, а я - на твои муки глядя. Спешить нам некуда уже.
   Атхафанама подумала и согласилась.
   - Видишь ли, царица, я - джаит. Жил в той местности, откуда я родом, человек по имени Джая, и было это давно. Не знаю, для твоих ли ушей эта история. Не смутит ли тебя рассказ о человеке, от которого даже родные его отреклись из презрения к нему. Он был так красив, что рука врага его удержала занесенный меч, и вместо того, чтобы быть убитым, он был ранен и пленен. И тот, кто пленил его, сам стал его пленным, а это был царь. Много тогда было царей в Аттане - давно это было. Каждая долина была тогда царством, и каждый холм - княжеством, и, как водится, воевали между собой, пока один из царей не усилился и не одолел остальных, и осталось последнее княжество непокоренным, и Джая был оттуда, княжеского рода, и стали его родные ему врагами, а тот, кто был врагом - стал господином его сердца. Ну что, царица? Рассказывать ли дальше?
   - Говори. Разве ты не слышал, кто теперь царем в моем Хайре и кому мой брат был вернейшим другом? Случалось мне, когда завеса ночной половины разделяла их, передавать вести от одного другому. Не по нутру мне эти дела, но раз так оно есть...
   - Так оно и было, и счастлив был Джая у своего царя, только не показывался на люди, но однажды случилось царю его обидеть - а те, кто живет в унижении, обидчивее других. И Джая тайком ушел из дворца. А в те времена частой гостьей была хассав городах Аттана, и не одна хасса. Есть ведь еще много болезней и язв, о которых спорят - не эта ли первенец смерти? Такая вот беда случилась и в те дни, и пришлось царю покинуть свой город и укрыться в отдаленном селении. Ради крепости царства должен беречь себя царь. Тогда далеко еще было до сошествия солнечных богов. Давно это случилось.
   - Что же, так и уехал царь без Джаи?
   - Пришлось. Искали посланные и не нашли, а медлить было нельзя.
   - А Джая?
   - А Джая, сердцем обладая нежным и кротким, а душой - отважной и сильной, остался в городе, и, как мы с тобой, служил испуганным, беспомощным от страха людям, и там, где появлялся он, появлялась надежда. И те, кто не стал добычей болезни, и душой был под стать Джае, собрались вокруг него и стало их много. Хасса ли то была, или что другое, но нажралась - и покинула пределы царства, и многие уцелели, и Джая. Когда вернулся царь, донесли ему о человеке, спасшем, как сказали, город, и царь пожелал увидеть его - и нашли, и привели к царю Джаю и товарищей его. И был им оказан почет. С того дня не было в царстве героя любимей, и рассказывали о нем друг другу, и видеть его были рады, и место его было всегда возле царя, сидел ли царь на троне, выезжал ли куда. И только одно печалило Джаю: годы шли, и юность его осталась позади, и смешным он казался сам себе, когда оставался наедине с царем.
   - Стала расти у него борода! - догадалась Атхафанама.
   - Царь уверял, что и такого всегда будет любить, но разве утешишь того, кто хочет печалиться?
   - И что же?
   - О! Однажды на базаре - а базар всегда был велик и знатен в Аттане! увидел Джая иноземного купца возраста уже преклонного, но с лицом гладким, и удивился. И открыл ему купец, что в его земле борода считается признаком дикости. Как же вы избавляетесь от нее? - в волнении спросил Джая. - На то есть цирюльники, - ответил купец, - а в дорогу я беру с собой обученного раба. И тут же за все деньги, что были при нем, Джая купил этого раба и поспешил к себе, и в ту же ночь... И не знал, гневаться или горевать, растерянный царь - теперь ему казался смешным Джая с не по возрасту гладким лицом. - Как ты на люди покажешься? - Что мне до людей?! Лишь бы нравится тебе! - И что возразишь? И есть ли любящий, способный спорить с любимым - и не уступить? Но теперь уже царь смущался показываться на людях с Джаей. А Джая, упрямый, каждое утро прибегал к искусству нового раба. И стали забывать, что Джая сделал, и смеялись над ним. Но прошло три года - и вернулась язва. И снова царю уезжать, а Джая упрямится: смерть меня не берет, только люби и помни, уйдет - увидимся снова. Сам думал, может быть, что лучше ему умереть. Остался, собрал своих - и пошли по улицам, помогали кому лекарством, кому утешением. Но вот новая забота. Придет кто из тех, что были с Джаей, к больному, а тот: если бы Джая пришел, я бы спасся. Поверили, что если сам Джая рядом - и язва отступит. Те говорят: я Джая, а больные в ответ: кто ж не знает, что Джая бороды не носит. Уже не смеялись над ним: беда. А каково, когда на руках у тебя плачет ребенок, что если бы Джая... А Джае - не разорваться же. И стали те, кто с ним, брить бороды. И верой, что ли, спасались люди. И многие спаслись. А этих, бритых, уже было с Джаей больше трех дюжин, и кто одну язву с ним одолел, а кто и две. И стало у них братство, и решили не расставаться от язвы до язвы, чтобы ухаживать за больными во все дни. И царь пожаловал им как отличие перед другими право ходить с оголенным лицом, чтобы знали: вот спасители. Много почета им было от всех. И захотели к ним прийти многие, кто был отважен. Они принимали всех, но установили, что ничего в уплату за свои труды не берут, кроме того, что дается на покупку лекарств, и что в обычное время живут каждый в своей семье, кто с женой, кто с родителями, если молод еще, но когда наступает язва - собираются вместе, и кого сами себе старшим выберут, того слушаются во всем. И назвались - джаиты. В разное время бывало и много и мало их. Теперь мало. Но есть.
   - А что же, - спросила Атхафанама, - что было потом между Джаей и его царем?
   - Что нам до этого, женщина? - покачал головой Илик. - Разве об этом я рассказываю?
   - Но ты начал говорить об этом.
   - Только для того, чтобы объяснить, почему джаиты не носят бороды.
   - Сам ты - не из таких ли, как Джая? - вскочила Атхафанама. - Не хочешь мне сказать, что дальше, потому что я - женщина. Знаю я ревность такую. На ночной половине...
   - Сам я не из таких, - поймал ее за руку Илик. - Сядь, царица. Теперь поедим и пора нам собираться. Мы уже не чувствуем смрада и не замечаем мух, но пора уйти из города. Здесь не место живым.
   - Отчего ты не женат? - настаивала Атхафанама.
   - Женское любопытство. Тебе рассказать? Слушай. Я учился. Мне некогда было. Тем более, что давно закатилась слава джаитов. Отец мой был против, ругался, что сделаюсь я посмешищем в глазах людей, а через меня и он, купец не из последних. Хотел мне дело передать. Да... А я ушел из дома. Если бы и нашел невесту - где собрал бы денег на выкуп? Тарс Нурачи, почтенный купец, незадолго до хассы позвал меня к себе. Болел один из его караванщиков, вожатый. Купцу в путь, и товар собран, и караван сбит, верблюдов кормить зря сколько дней? И людям уже плата поденно идет. Сговорились ведь. А караванщик опытный, Нурачи без него идти не хочет. У купцов свои приметы. Поставил я на ноги его вожатого, собрался идти Нурачи, платит мне. Я же взять не могу. Тогда он дал денег на больных, вдвое больше дал, - я взял. А он: вот тебе от меня, возьми не обижай. И подает платок поясной, вышитый. Ах, царица... Знаешь, есть вышивки мужские, их вольные мастера делают. А есть другие, девушки-невольницы так шьют, и вот - весь птицами покрыт платок, места чистого нет, каждая себе на особинку, любую тронуть страшно: упорхнет; каждое перышко видно... Словно сердце мне тем платком обернули. А взять не могу. Не взял. Только с тех пор иду через базар - всегда в лавку заглядываю, где эти вышивки. Их много. Но ее руку как не узнать? То цветами пояс вышит, то платье понизу будто травами заплетено, травинка от травинки, где колосок тянется, где цветок огоньком в стеблях. А если из обычных узоров - все равно ее работа ото всех на отличку. Хоть черточка, да в сторону сдвинута, хоть звезды перевитые - а не так, как у всех, перевиты. И весь узор от этого как новый, будто и не было такого до сих пор. Не видел я ее, имени не знаю, как спросить о чужой невольнице? И о чем загадывать? За такую мастерицу какую цену назначат? Да и жива ли теперь? В мастерских, где их держат, хассе раздолье - когда много людей вместе, ее не остановишь. Сама знаешь, царица.
   - Что же, - несмело сказала Атхафанама, - ты и не видел ее. Может, и не молода она, и не красива.
   - Нет, - покачал головой Илик. - Вышивальщицы слепнут быстро. Рано им в руки дают иглу и заставляют работать от темна до темна, пока цвета ниток отличают, а то и при светильнике. Молода она. Да. А что до красоты - кто так красоту чувствует, кто ее творит, тому зачем самому красивым быть? Тот и есть красота. Каждый и есть то, что он делает.
   - Так расскажи скорее, что было с Джаей, и это не женское любопытство, ты сам сказал только что, что он - то же, что и мы, потому что мы делаем то же, что он. Сегодня у меня стало на одного брата больше. Он был, а я о нем не знала. Скажи, а бывали среди джаитов женщины?
   - Нет, как можно! Женщина должна жить в доме, в безопасности, за стеной.
   - Ха! Кто сказал сам, что от хассы за стенами не отсидишься?
   - Твоя правда, царица. И в такое время, конечно, женщины помогали. Вдовы. Но потом всегда находилось им, где укрыться: в доме ли мужа, у его родичей, у своих. А так чтобы были женщины-джаиты... Не слышал о таком.
   - Если вдруг, послушай, Илик, если вдруг мы не умрем...
   - Замолчи.
   - ...я буду джаитом. Примешь меня? Послушай, если вдруг - ведь может такое случиться?
   - Не плачь.
   - Я не плачу.
   Они вышли из города и закрыли за собой ворота.
   О тушечнице
   Напоить тушечницу... Как птенца. Сю-юн не видел никогда, чтобы тушь так быстро высыхала. Никто не стал бы делиться драгоценной водой с его тушечницей. А утешения не было как не было. И однажды, задержав глоток, прильнул губами к тушечнице и выпустил в нее немного воды. Остаток - малый проглотил. Так, украдкой, на стоянках поил он свою тушечницу, растирал в ней окаменевшую тушь и проворно наносил все новые и новые значки на плотную, слегка морщинистую белую бумагу, из которой специально ему в дорогу были сделаны тетради - и пролежали до сих пор без толку, а теперь и не знал бы, чем утешить себя, если б не они.
   Порхала в умелых пальцах хорьковая кисть, значки ложились ровными столбцами. Он перечитывал написанное, облизывал запекшиеся губы в кровяных корочках, бормотал про себя, проверяя на слух, что выходило:
   Долгий размеренный звон 
   и не охрип колокольчик дорожный,
   жалуясь вместо меня.
   Желтого песка волны горячи,
   не ступить ногой.
   В Унбоне теперь вишни в цвету.
   Звезды тают в озере,
   по колено в росе
   провожаю тебя до ворот.
   - Нет, лучше так:
   Звезды тают в озере.
   По колено в росе иду к воротам.
   День будет жаркий.
   Ставни подними,
   между ширм
   пусть порхнет сквозняк.
   После рылся в дорожном ларце, выбирал палочки туши, кисти на завтра. И сокрушался, глядя на свои исхудавшие руки, шершавые пальцы в заусенцах, обломанные ногти: каким предстанет перед царем Хайра, не позор ли это для господина У Тхэ? Волосы пропылились, стали тусклыми, ломкими. Белила, краски для лица в коробочках ссохлись, рассыпались пылью. Сколько времени понадобится, чтобы приобрести должный вид? Должны быть у царя слуги сведущие, а то ведь тамошние снадобья Сю-юну незнакомы, а свои пришли в негодность...
   Горсть на ладони
   розовой пыли,
   дунь - красота улетела...
   Из былых друзей более всего
   зеркала страшусь.
   И самым последним записал вот это:
   Не умру от печали:
   и умереть жалко
   так далеко от тебя.
   И слушал не умолкающий звон колокольцев на шеях верблюдов, что не дают растеряться вытянувшемуся от края до края земли каравану.
   О бесприютных
   К маленькому селению в горах вела каменистая тропа, вилась по склону сквозь заросли орешника. Выше, встав друг другу на плечи, карабкались хижины. От них тянуло дымком, сладким хлебным запахом. И звуки, доносившиеся оттуда, были обычными звуками человеческого жилья, и не вселяли тревоги.
   Держась друг за друга, Илик и Атхафанама быстрее переставляли сбитые ноги, измученные лица их осветились радостью. Дым, хлеб, нетревожные голоса: там живые люди, живые и здоровые.