Только шаги, его шаги. Эртхиа шел, уже не озираясь, ничего не попалось ему по дороге домой такого, что он рад был видеть. С самого начала решил Эртхиа ночевать в своем доме и теперь упрямо пробирался туда. Хотел он принять свои потери во всей их полноте, но сердце отвердело и не впускало в себя то, что видели глаза. Домой надо было прийти и увидеть пустой дом. А тогда, знал Эртхиа, изнеможет сердце и падет мертвой птахой на пыльные плиты двора, и кончится жизнь.
   Так и было - в пустых покоях никто не вышелнавстречу Эртхиа (а ждал, не надеясь, но ждал - ведь не могло быть иначе). Тела, завернутые в пыльную парчу нашел он в склепе, и пересчитал, и называл по имени. А сердце все билось, не принимая.
   И тогда он сел у них в ногах и стал вспоминать, какими они были: круглолицая, смуглая, румяная Рутэ, косицы без счета, звон монеток на рукавах и подоле, так любила, а он и рад был дарить ей, приносил в платке с базара, все менялы знали, оставляли для него редкие денежки чужедальних стран, и купцы везли их издалека, а он приносил, на колени ей высыпал из платка, и садились разглядывать; и Дар Ри Джанакияра, робкая, кроткая, любящая тень, и прохладу, и тишину, для которой он насадил деревья и поставил скамьи под деревьями, и устроил в покоях каменные чаши с проточной водой, и приносил птиц в клетках - посмотреть, как она выпускает их на волю и долго улыбается потом; и Ханнар, Ханнар, горькая вода, отрава, солнечный ожог, ничем не угодить, не утешить.
   И Атарика, дочь купеческая, девочка беззаботная, балованная отцова любимица, сердцу радость. И маленькая Хон И-тинь, глаза - проворные рыбки на набеленном лице, голосок колокольчиковый, ручки-мотыльки. Что с ними сталось? Не узнать никогда, а разве не знает? Сердце, сердце, поверь наконец: кончилась жизнь. Но не верило сердце, заходилось любовью. Каждая черточка милых лиц, каждый оттенок родных голосов, каждая прядка, каждая родинка, каждая складочка кожи - не знал Эртхиа, что возможно помнить так немилосердно, так беспощадно, так яростно любить.
   Так любить, что весь Аттан стоял перед глазами - светом, и звоном, и шелестом листьев, и песнями птиц и бродячих певцов, и звонким ропотом базара, и детским смехом, и стоном любви.
   Изнемогло сердце. Как в обморок, ушел Эртхиа в тяжкий сон, повалился на пол, раскинув руки.
   Непочтительная муха села царю на щеку, поползла к губам. Царь сморщил лицо, дунул вбок. Муха взлетела, пожужжала, села на прежнее место. Царь отмахнулся от нее, повернулся лицом в подушку и снова уснул.
   Приснилась жена его любимая, богиня Ханнар, вся как наяву: брови насупленные, губы строгие, глаза рыжие яростные. Ни ласки, ни скромности женской - воительница.
   - Ты во всем виноват, что на мне женился, а дитя мне дать не можешь. Себе жен человеческих завел, они рожают, одна вперед другой торопятся.
   - Я разве знал? - оправдывался Эртхиа. - Ты одна и знала.
   - А мне легче от того?
   Эртхиа потянулся к ней - обнять, утешить, хоть знал, что ничего хорошего из этого не выйдет. Не как жена человеческая, отвечала на ласки и утешения Ханнар. То ли в обиду ей были утешения? Но потянулся к ней Эртхиа, потому что мужем ей был и хотел утешать и беречь.
   А она оттолкнула его руки, отшвырнула одеяла, спрыгнула с постели, руки к лицу и горлу, давясь рыданиями, кинулась прочь, только дверь стукнула. Эртхиа оторопел: Ханнар - и плачет? Но что раздумывать, кинулся за ней. Халата не набросив, как был, выскочил на выложенную цветными плитами веранду. Солнце ударило в глаза. Ханнар стояла, согнувшись, вцепившись белой рукой в резной столбик веранды. Плиты у ее ног были испачканы чем-то. Эртхиа подошел ближе, и тут она содрогнулась, и ее снова вырвало.
   - Съела что-то не то, - не оборачиваясь, сердито сказала она Эртхиа. Принеси воды.
   И Эртхиа пошел за водой к фонтану, что ж поделаешь, у женщин это бывает, и перечить им в это время - накликать беду на дом. На краю бассейна стояла пара крохотных туфелек, кто-то из детей оставил, а служанки не прибрали, непорядок, но ради радости сегодняшней - пусть их, в такой день не наказывают.
   В доме лениво перекликались женщины, хныкал ребенок. Эртхиа прислушался к голосам и удовлетворенно кивнул. Все так, как должно быть, не больше и не меньше. Все мои - здесь. Не мал ли дом? Так со строительством никогда не закончу.
   Я нашел его, сказал себе Эртхиа. Это как же далеко надо было уйти, чтобы найти его. Эртхиа наклонился над водой и вгляделся в его лицо.
   Что же ты раньше мне не сказал, спросил Эртхиа себя самого. Ты не верил и не поверил бы. Разве можно поверить в такое? И то правда. Разве это возможно?
   За стенами дворца просыпался Аттан, шумный, и яркий, и любимый. И пока я люблю его, сказал Эртхиа, ничего плохого не может случиться.
   Не сошел ли я с ума? Я помню пустоту и безлюдье, я помню. Что же это морок? Безумие мое? Кажется, если прищуриться и посмотреть на все - так и видно, что сквозь яркий и милый мир проступает пятнами тлен и прах, и слышно сосущей тоской под сердцем страшную тишину сквозь лепет листвы и звон водометов.
   Нет! Нельзя. Если я услышу, увижу если... Так и будет. Станет так.
   И что же, спросил себя Эртхиа. Что же? - потребовал ответа. Скажи мне, это все - ненастоящее? Если я боюсь прислушаться и вглядеться, чтобы не увидеть истины - значит, истина в том и есть, в том, страшном?
   Смотри вокруг, ответил ему Сирин. Слушай. Эта птица пестра и она поет. Эта вода сверкает на солнце, взлетая в вышину, и звенит, и плещет, обрушиваясь вниз. Там - Ханнар утирает ладонью рот, на глазах у нее слезы, потому что она уже поняла и страшится поверить. Слышишь, дети твои, все, сколько ты их зачал, просыпаются в доме, и женщины ласкают их, твои женщины, сколько ты взял себе - все.
   Сумеешь удержать это? Сумеешь любить неустанно, всегда так, как сейчас? Пока сердце твое не остынет - этот мир, где бы он ни был, из чего бы ни был сотворен, этот мир - твой.
   Счастье твое не будет легким. Ты не забудешь того, что видел и что знаешь сейчас - всегда будешь чуять под светом и звуком пустоту. Источником этого мира - твое сердце.
   Чем он тебе не настоящий, Эртхиа? Или ты хочешь проверить?
   Нет, сказал Эртхиа. Только скажи мне. Что же, они - живые ли? Для меня ли только этот мир или и для них тоже? Объясни, есть ли они, когда я не вижу их, если только слышу - где их видимый образ? Если даже не слышу - остаются ли они быть или исчезают и являются снова, когда я вспоминаю о них?
   - О Эртхиа! - воскликнул Сирин. - Знал ли ты это прежде, от рождения и до этого дня? Как не знал ты этого прежде, так ни к чему тебе это знать и теперь. И настоящих миров разрушено без числа теми, кто задавал такие вопросы. А этот мир еще хрупок, и ты непривычен к своему делу: держать его своей любовью. Но всё в нем живое, и все в нем - живые. Возьми же воду, Эртхиа, неси ее Ханнар. Живи и люби, Эртхиа, и запомни, нет дела важнее ни у тебя, ни у меня.
   Ведь ты помнишь, что был разрушен Хайр, но возродился моей любовью, и ты был убит, но вернулся - любовью тех, кто любил тебя, по слову Акамие. И разве не ты вернул сюда Тахина? Ты ли, Эртхиа, ненастоящий, твой ли мир?
   Так иди и живи.
   И вот моя история, и все, и конец
   Дома, сложенные из глиняных кирпичей, высокие, продырявленные множеством окошек, едва пропускавших свет, заслоненных от солнца ставнями но в нижнем этаже непременно в одном из окон стоял в тени и прохладе наполненный водой сосуд и при нем глиняная чашка, и любой прохожий мог напиться из нее. Ставни и двери были украшением домов, а делали их из драгоценного дерева - любое дерево было драгоценным в стране, удаленной и от поросших лесами гор Хайра, и от причалов Южных побережий. Всякая дощечка прибывала в Шад-дам караваном, в верблюжьей поклаже, наравне с тончайшими тканями, ослепительно яркими уджскими красками, ароматнейшими из благовоний и самыми красивыми рабами. За свою соль шадмийцы желали иметь только лучшее.
   Тахин бродил по городу, окидывая долгими жадными взглядами широкие мощеные улицы вокруг храма и базаров, сворачивая в утоптанные боковые улочки и проходы, ныряя в щели между домами, потом выбрал угол напротив храма и долго вглядывался в темную фигуру у колонны. Сквозивший между колоннами ветер выплескивал из черной тени то край жреческого одеяния, то, длинными лентами, крашеные волосы, и солнечный свет на миг возвращал им цвет, вспыхивая белым на белом и алым на алом. Проходило время, и он отступал за колонну, уходил, его свечение тонуло в темной глубине. Ему на смену из темноты выступал другой, всякий раз в новом месте, застывал караульным на границе тьмы. Но все они казались одинаковыми в безучастной неподвижности, и Тахин не отличал одного от другого и среди них того, похожего.
   Праздник ожидали завтра, если сойдутся все одиннадцать неизменных примет и семь необходимых предзнаменований. А до сих пор они всегда сходились - отчего бы светилам сегодня нарушать заведенный от века порядок? Тахин был лишь одним из немногих, загодя занимавших места поближе к храму и площади перед храмом, готовившихся с наступлением темноты Ночи молчания устроиться на ночлег на ступенях храма. Утром им пришлось бы покинуть ступени и тесниться вокруг площади вместе со всеми, но зато в самых первых рядах.
   Тахин не собирался оставаться перед храмом до утра. Тахин не собирался оставаться на праздник. Он должен был найти и увести его с собой - сегодня. Если он вышел в город, то надо было только дождаться его возвращения. Если он находился в храме, то надо было положиться на милость судьбы и дождаться, чтобы он встал на страже у колонн. Но Тахин не в силах был вынести ожидания. И он ушел от храма и снова бросился в сутолоку запруженных улиц, и кружил, то поддаваясь течениям и водоворотам, то кидаясь наперерез толпе, едва завидя плывущее над толпой алое облако. Все зря.
   Уже темнело, стремительно, как всегда здесь, когда Тахин заметил их. Уже не надеясь, он провожал их взглядом: двоих, стройных, в длинных, белых, озаряющих сумерки плащах, и сияние окутывало их светлые волосы. Они шли неторопливо, не глядя по сторонам, медленно и уверенно рассекая толпу. Они шли в противоположную сторону от храма. На ночь глядя. Ночь молчания, когда все обитатели храма должны были затвориться для молчания и сосредоточения перед великим праздником Обоих богов.
   Тахин смотрел им вслед. Один из них... Сердце сбилось, замолчало, пропало. Вернулось таким оглушительным ударом, что Тахин пошатнулся. Один из них был Аренджа. И стать, и повадка, и легкие в развороте, полные скрытой мощи плечи, и сильная стройная шея между перекинутыми вперед двумя полотнищами волос, и спокойные руки опытного бойца, и поступь: каждый шаг, властно опиравшийся на землю, но готовый взмыть в высоком полете, каждый шаг был его, его, Аренджи, да.
   Тахин перевел взгляд на его спутника, и сердце заколотилось, изнемогая. И второй был он.
   Тахину и от первого было - как во сне. Но сон стал страшен.
   Те двое свернули за угол. Тахин, замерший было, сорвался с места и бегом кинулся за ними, потому что не видеть их теперь стало страшнее. Он уже добежал до угла и выбросил руку, чтобы опереться на стену и, не замедляя шагов, повернуть. И едва сумел остановиться, ибо тот, кого он искал, оказался перед ним - лицом к лицу. Он тоже спешил, но не бежал, и только поэтому они не столкнулись, а замерли друг перед другом в неловких мгновенных позах испуганного удивления.
   И пока успокаивалось дыхание, опускались вскинутые руки, разжимались губы, утекал испуг из глаз, они молчали. Потом Тахин:
   - Это ты?
   - Это я.
   Совсем не похож, если смотреть глазами. Где смоляная гладкая коса, угрюмая опасная красота хайарда, глубокая темень глаз? Но - он, настолько, несомненно, он, да. И качнуло новым узнаванием: тот прекрасный, тот невольник, своей рукой убитый - тоже он. Никогда Аренджа не был похож на того, как этот не похож на Аренджу. Но - он. Как же это? Не может быть.
   - Это ты?
   - Это я.
   И - счастье: не убил красоту, не смог убить - не далась.
   Вот и все, что они сказали друг другу, но на это им понадобилась вся ночь, и ни единого слова сверх того, - пока за углом собиралась толпа, принявшая, так же как Тахин, тех двоих за жрецов из храма Обоих богов, пока шум, и крики, и ругань росли и росли в узкой улочке перед дверью из драгоценного дерева, которую грозили выломать, требуя у хозяина выдать им тех двоих (да что там, уже и утро почти, и праздник - отдай их нам, а дочерей твоих не предлагай нам взамен, дочери твои и сами к нам выйдут, когда загремят бубенцы и заноют дудки, отдай нам их - отступников, беглецов от великого праздника, не давай им убежища, отдай их нам!)
   Они говорили: это ты?
   Это ты? Это я. А "люблю" они не говорили, нет, не говорили: не было в этом нужды, им сказать "это я" было все равно, что сказать "люблю".
   А обезумевшие от вожделения, а ослепшие от вожделения расползались, тычась в стены и друг в друга, и не суждено им было увидеть света зари. И те, кому было дано спастись из города, покидали его второпях, чтобы до света, до бубенцов и дудок, до безумия, до гнева небес. Те двое уводили их.
   А эти двое стояли друг перед другом, и все, что сказали друг другу: это я - это я.
   Может быть, они тоже ослепли вместе со всеми, кто ломился в ту дверь, хотя любовь ведь не ломится в двери, а умирает молча, и эти двое давно выучили этот урок, но, в конце концов, чем они отличались от прочих в этом городе, тоже подверженные злому здешнему греху, - чем?
   Может быть, они тоже ослепли, и, страшась потеряться и осиротеть, протянули руки, и нашли единственное нужное им, и обнялись. Это ты. Это я.
   Вот они-то и не заметили, что случилось с Содомом.