печати появился только один новый рассказ "Старательная женщина" (альманах
"Перевал", 1928, кн. 6) и пьеса "Закат" ("Новый мир", 1928, No 2).
"Я считаю сущими пустяками (и скорее хорошими, чем дурными) то, что я
не участвую в литературе. Чем дольше мое молчание будет продолжаться, тем
лучше смогу я обдумать свою работу..." -- писал Бабель в сентябре 1928 года
Кашириной.
Возвратившись из Франции, Бабель не спешит печататься, и в течение двух
лет его имя не появляется на страницах литературных журналов. В этот период,
начиная с весны 1929 года, он почти постоянно живет в "глубинке" --
разъезжает по стране, участвует в коллективизации. Украина, Воронежская
область, Днепрострой, Подмосковье -- такова в самых общих чертах география
его путешествий по "Руси советской".
Молчание Бабеля или то, что он называл исчезновением из литературы,
как-то особенно бросалось в глаза, хотя некоторые его современники выступали
в печати немногим чаще. Двухлетний перерыв -- ситуация довольно обычная в
писательской биографии, и в большинстве случаев она не требует комментариев
со стороны самого писателя. Однако в 1930 году Бабель вынужден был
объясниться.
Поводом послужила фальшивка польского буржуазного еженедельника
"Литературные ведомости" (1930, No 21), на страницах которого некто А. Дан
опубликовал "интервью" с Бабелем, выдержанное в грубом антисоветском духе.
Читатели СССР узнали об этом из заметки Бруно Ясенского "Наши на Ривьере",
напечатанной в "Литературной газете" (10 июля 1930 года). Цитируя слова
Бабеля, якобы сказанные Дану, Ясенский в заключение высказывал
предположение, что материал польской газеты сфабрикован, но тогда Бабелю
необходимо выступить с опровержением.
13 июля на заседании секретариата ФОСП писатель заявил: "Судя по статье
Ясенского, "интервью" Дана написано под явным влиянием моего рассказа
"Гедали". Молодой человек из польской газеты лишь подновил тему, облек ее в
форму интервью. Особенно удивительно, что это "интервью" появилось через два
года после моего приема из-за границы. В свое время мои рассказы о прежней
работе в Чека подняли за границей страшный скандал, и я был более или менее
бойкотируемым человеком. Конечно, в то время такая информация не могла бы
появиться.
Все же "Литературная газета" поступила неправильно, не показав
предварительно статью мне. Мне кажется, что здесь идет речь о человеке
безукоризненной репутации, и по отношению к такому человеку "Литературная
газета" поступила несколько поспешно. Правда, найти меня трудно. Но если бы
статья была своевременно мне показана, все дело выглядело бы, конечно,
иначе. Ясно было бы, что речь идет только о фальшивке.
Статья производит неприятное впечатление. Как могло случиться, чтобы на
человека, который с декабря 1917 года работал в Чека, против которого за все
эти годы не поднялся и не мог подняться ни один голос, как могло случиться,
чтобы на такого человека был вылит такой ушат грязи? Я думаю, что в
значительной мере можно это объяснить тем, что я, напечатав в 1925 -- 1926
годах книгу, -- исчез из литературы".
В тот же день в редакцию "Литературной газеты" было отправлено письмо.
"Только что приехал из деревни и прочитал в No 28 "Литературной газеты"
сообщение об интервью, якобы данном мною "на пляже французской Ривьеры"
буржуазному польскому журналисту Александру Дану.
В этом интервью, в выражениях совершенно идиотических, я всячески
поношу Красную Армию, власть Советов и плачусь на слабость моего здоровья,
причем в этой слабости обвиняю все ту же Советскую власть.
Так вот, -- никогда я на Ривьере не был, никакого Александра Дана в
глаза не видел, нигде, никогда, никому ни одного слова из приписываемой мне
галиматьи и гадости не говорил и говорить, конечно, не мог.
Вот и все.
Но какова должна быть гнусность всех этих Данов, готовность к шантажу и
провокации белых газет для того, чтобы напечатать такую чудовищную,
бессмысленную, лживую от первой до последней буквы фальшивку?.. Москва,
13.7.30
И. Бабель".
Так система работы Бабеля неожиданно стала поводом для непристойной
политической инсинуации.
Следует помнить: товарищи по "цеху" проявили такт и внимание к
профессиональным трудностям и тем сложным задачам, которые поставил перед
собой Бабель. Вот что писала "Литературная газета", подводя итоги нашумевшей
истории: "Молчание Бабеля в последние годы -- отражение не кризиса, а
творческой перестройки, и этот поворот в его творчестве заслуживает с нашей
стороны большого внимания, заставляет нас с интересом ждать появления новой
книги".

    "Великая Криница"


Бабеля отнюдь нельзя назвать холодным наблюдателем жизни, как иногда
пытаются делать некоторые критики на Западе. Автор "Конармии", подобно
многим писателям своего времени, был увлечен пафосом "реконструктивного"
периода, стремился художнически осмыслить социалистическую новь во всех ее
проявлениях, откликнуться на сложнейшие социально-экономические
преобразования, происходящие в Советской стране. Наибольший интерес
представляла для него коллективизация деревни. "Это самое большое движение
нашей революции, кроме гражданской войны", -- говорил Бабель в 1937 году.
Ломка привычного хозяйственного уклада в деревне оставила неизгладимый
след в душе писателя. Он задумывает книгу рассказов под названием "Великая
Криница", в течение нескольких лет собирает для нее материал. "Последние два
года я живу в деревне, в колхозах, стараюсь смотреть на жизнь изнутри. Я не
говорил этого раньше потому, что считал, что надо сначала написать книгу,
сказав это через книгу. Может быть, в наше время так поступать нельзя.
Недавно я почувствовал, что мне опять хорошо писать. Я давно уже понял,
что приближается "смерть" попутнической литературы. Она производит жалчайшее
впечатление, представляя собой чудовищный диссонанс с темпами нашей
большевистской эпохи.
Прошли тягчайшие для меня годы. Я искал новый язык, новый образ,
соответствующий ведущей роли советской литературы. Я действовал как один из
немногих ее фанатиков. Медвежьи углы подсказали мне новый ритм..."
Одним из таких медвежьих углов было село Великая Старица на Киевщине,
где Бабель жил весной 1930 года.
"Уважаемые товарищи, -- писал он 2 сентября того же года устроителям
выставки "Писатель и колхоз". -- Я уезжаю сегодня на маневры Ленинградского
военного округа, поэтому лишен возможности зайти к вам. Я принимал участие в
кампании по коллективизации Бориспольского района Киевского округа -- пробыл
там с февраля по апрель с. г. По возвращении с маневров снова еду в эти же
места. Я занят теперь приведением в порядок записей, которые я вел в селе,
-- записи эти надо углубить и продолжить. Я не рассчитываю опубликовать их
раньше, чем через несколько месяцев.
С тов. приветом И. Бабель".
Всю вторую половину 30-го года Бабель проводит большей частью в
Ростове-на-Дону и в подмосковном селе Молоденово, тщательно готовясь к
публикации рассказов в будущем году. В декабре редакция "Нового мира"
получила одно из многочисленных его заверений в том, что работа для журнала
"вчерне" закончена, но автору необходима "последняя отсрочка", чтобы
"придать ей годный для напечатания вид". Указывается и срок сдачи рукописи
-- апрель 1931 года.
Ранней весной 1931 года Бабель вновь отправляется на Украину, однако
двухмесячная поездка оказалась по каким-то причинам неудачной, о чем он
сообщил Полонскому в апреле, обещая прислать материал "еще в нынешнем
месяце, во всяком случае не позже начала мая". Но ни в апреле, ни в мае, ни
в течение всего лета Полонский не получил от Бабеля ни единой строки (см.
дневник В. П. Полонского, с. 195).
Тем не менее в конце 1931 года Бабель печатает в столичных журналах три
новых рассказа: два из книги "История моей голубятни" ("Пробуждение", "В
подвале") и один деревенский рассказ -- "Гапа Гужва". В подзаголовке
значилось: "Первая глава из книги "Великая Криница" 1.
1 Первоначально Бабель хотел дать своей книге подлинное
название украинского села -- Великая Старица. Однако опыт "Конармии", где
писатель сохранил настоящие имена участников событий (что не раз приводило к
недоразумениям), не прошел даром. Отсылая Полонскому в октябре 1931 года
выправленную рукопись "Гапы Гужвы", Бабель писал: "Пришлось изменить
название села -- для избежания сверхкомплектного поношения". Так появилось
новое название -- "Великая Криница".

"Единственное, что достигнуто, --
это чувство профессионализма..."

Он не напечатал других рассказов из "Великой Криницы" (например,
"Адриана Маринца", анонсированного "Новым миром" на 1932 год), но работу над
книгой не прекращал.
На встрече с коллективом молодежного журнала "Смена" сказал: "Я рад
закрепить нашу дружбу... Сегодняшняя наша встреча предварительная. Я сейчас
работаю над новыми рассказами о колхозной деревне и через месяц буду читать
их у вас". О желании писать про "людей во время коллективизации" Бабель
говорил и на своем творческом вечере в Союзе писателей спустя пять лет, в
1937 году. "Я более или менее близкое участие принимал в коллективизации
1929 -- 1930 гг. Я несколько лет пытаюсь это описать. Как будто теперь это у
меня получается".
Сказанное лишний раз подтверждает верность Бабеля излюбленной системе
откладывания: рассказы готовы, но печатать их он не торопится. Написанное
должно "отлежаться", при этом автора ничуть не смущало, если разрыв между
временем написания произведения и сроком публикации измерялся подчас годами.
Учитывая свой прежний опыт, Бабель сознательно не дает в печать свои
злободневные, остродраматические новеллы о деревне. Это хорошо понимал
дружески расположенный к нему В. Полонский: "Почему он не печатает? Причина
ясна: вещи им действительно написаны. Он замечательный писатель, и то, что
он не спешит, не заражен славой, -- говорит о том, что он верит: его вещи не
устаревают, и он не пострадает, если напечатает их позже... Он не может
работать на обычном материале, ему нужен особенный, острый, пряный,
смертельный. Ведь вся "Конармия" такова. А все, что у него есть теперь, --
это, вероятно, про Чека. Он в Конармию пошел, чтобы собрать этот
материал..."
Размышления критика над судьбой Бабеля следует воспринимать в
историко-литературном контексте начала 30-х годов. Именно тогда рапповцы
выдвинули оскорбительную альтернативу по отношению к
писателям-интеллигентам: "не попутчик, а союзник или враг". Печатая Бабеля в
своем журнале, Полонский как бы давал ответ всем тем, кто склонен был
подвергать сомнению репутацию писателя.
В конце 1931 года редакция "Нового мира" объявила, что в будущем году
читатели смогут прочесть новые рассказы Бабеля "Иван-да-Марья", "У Троицы",
"Медь", "Весна", "Адриан Маринец". Ни один из них в "Новом мире" так и не
появился. "Иван-да-Марья" был опубликован в журнале "30 дней" (1932, No 4),
что касается остальных рассказов, то судьба их неизвестна. В том же журнале
появились "Конец богадельни" (No 1), "Дорога" (No 3), "Гюи де Мопассан" (No
6),
В январе 1932 года он писал родным: "Вообще, то, что печатается, есть
ничтожная доля сделанного, а основная работа проводится теперь. С похвалами
рано, посмотрим, что будет дальше. Единственное, что достигнуто, -- это
чувство профессионализма и упрямства и жажда работы, которых раньше не было.
Внешне же это проявляется пока недостаточно, случайно, скомканно, не в том
порядке, как надо. Впрочем, до всего дойдет очередь".
В 30-е годы Бабель много и напряженно работает, постоянно находится в
разъездах, стремится лично увидеть грандиозную стройку первого в мире
социалистического государства.
"Писанье -- это сейчас не сиденье за столом, -- читаем в одном из писем
к родным, -- а езда, участие в живой жизни, подвижность, изучение
материалов, связь с каким-нибудь предприятием или учреждением, и иногда с
отчаянием констатируешь, что не поспеваешь всюду, куда надо".
Значительное место в биографии писателя занимают и заграничные поездки.
В 1932 -- 1933 годах Бабель совершает большое путешествие по странам
Западной Европы -- живет во Франции, Бельгии, гостит у Горького в Сорренто,
посещает Германию и Польшу. В отделе рукописей Института мировой литературы
имени А. М. Горького сохранилась стенограмма доклада Бабеля на вечере,
устроенном редакциями "Литературной газеты" и "Вечерней Москвы" по
возвращении писателя на родину в сентябре 1933 года. Особый интерес
представляют его итальянские впечатления, характеристика
социально-политической жизни страны, втянутой Муссолини в преступный процесс
фашизации.
"Я разговаривал с туристами, которые приезжают в Италию, которые не
были в ней 10 -- 12 лет. Внешнее перерождение -- громадное. Железные дороги
-- самые лучшие в Европе. Нищенства меньше, улицы чистые, обсажены
деревьями. Они делают опыты по электрификации железных дорог. Там есть и
наши инженеры. Их опытам можно поучиться. По альпийскому участку поезда уже
ходят со скоростью 100 километров в час. Там очень тяжелый профиль. Своими
достижениями они хвастаются на каждом шагу. Вообще в мире нет сейчас другого
правительства, которое бы хвасталось так, как итальянское. Муссолини
изображен у них во всех видах. Во время сбора урожая -- косит, жнет.
Археологические работы ведутся у них лучше, чем раньше, особенно в
Помпее. Новые раскопки ведутся по научным методам, причем все вещи, которые
находятся, остаются в тех же домах. Вообще все производит необыкновенно
странное впечатление. Человек как будто бы все время находится под наркозом.
Этот наркоз ежедневно с большим умением впрыскивается Муссолини.
Коммунисты у них загнаны в подполье. Встреча с ними чрезвычайно
затруднена. Все разговоры там в чрезвычайно безобидной итальянской
обстановке сводятся к одному -- к Муссолини. Один разговор с
социал-демократами никогда не забуду. Основной вопрос там -- здоровье
Муссолини. Один социал-демократ с сокрушением говорит, что брат Муссолини
(после смерти которого оказалось, что он был мошенником) умер от
апоплексического удара, и вот теперь боятся, что Муссолини тоже этим кончит.
Этот человек наполняет собою политическую и общественную жизнь целиком.
Выставки построены если не по его рисункам, то он, во всяком случае, одобрил
эти рисунки. Одному журналисту, который пытался попенять на Муссолини, что у
него нет программы фашистской партии, он ответил: "Программа партии
устанавливается мною ежедневно, после прочтения утренних телеграмм, и
остается в силе до изучения вечерних". Так итальянцы узнают расписание своей
жизни на этот день. Причем этот человек в буржуазных и мелкобуржуазных
кругах и у ручных своих противников пользуется несомненным уважением.
Беспрерывно идут разговоры об искусстве управления, причем он дает
бесконечные интервью на эту тему. Для нас звучит страшным анахронизмом
беспрерывное его сопоставление народа с женщиной. Он говорит: "Вожди должны
быть мужчинами, а толпа остается женщиной, впечатлительной, падкой на
красивые зрелища". Из этих интервью следует, что в Италии остался один
мужчина -- Муссолини, да еще Бальбо -- кандидат в мужчины. Не говоря о
бесконечных фотографиях Муссолини, о показе его в кино, там беспрерывно
впрыскивается какой-то возбудительный препарат. В Италии страшно развит
спорт, чествование национальных героев. И результаты за эти 10 лет
достигнуты большие. Никто не может себе представить празднеств в честь
Корнеро, когда он получил в Америке первенство по боксу. Париж наводнен
итальянскими чемпионами. Сейчас у них лучшие футболисты, они хороши в
теннисе. Если взять итальянскую газету на восьми страницах, то четыре в ней
посвящены спорту, причем все эти спортивные демонстрации устраиваются с
необыкновенным блеском. На новом стадионе во Флоренции в день объявления
войны устроен парад. <...> 60 тысяч детей и юношей дефилировали под
солнцем. Все это зрелище в смысле красоты незабываемое. Незабываемы все
собрания в Венеции. Мне пришлось слышать на них речи Муссолини. Он сначала
делает позу, подготавливается. Он актер старой школы дипломатии. Он говорит:
"Рим -- это центр мира, пьяцца Венеца -- центр Рима. Ваши подошвы попирают
самую священную землю, которую только знает мир".
Рассказывают, что <...> в кабинете (а кабинет у него словно дом,
и когда входит человек, его не видно, причем надо 10 минут идти до него) у
него на столе только книжка Макиавелли. У себя в кабинете он отпускает
шуточки, принимает журналистов и начинает излюбленную теорию о толпе и
гении. Вся эта совокупность внешнего успеха создала в мелкой буржуазии
характер какого-то психоза. У итальянцев, мелких лавочников, которые стоят
на пороге своих лавчонок и ждут покупателей, которых нет, все построено на
фикции. Они с некоторым недоумением спрашивают: неужели все это правда
происходит? Ему (народу. -- С. П.) ежедневно в газетах говорится, что он --
первая в мире нация, он не верит. 10-12 лет тому назад они действительно
погибали. Слово "революция" Муссолини совершенно необходимо. Не нужно
никакой статистики о том, что население приведено к такому состоянию, что
уже дальше идти некуда. Старые улицы Неаполя кишат карликовым племенем,
зобатым, тучным, низким. Теперь это все подчищено. Эти люди с удивлением
смотрят на парады, причем все, что происходит, как-то убеждает их, что все в
порядке.
<...> Я раз случайно разговорился с одним итальянским
аристократом. Аристократия в Италии восстановлена против Муссолини, так как
им был издан приказ, по которому большие земли остаются у владельца только в
том случае, если он их сам обрабатывает. И вот такие люди уверены, что
Муссолини своим способом, по секрету от всех, проводит "коммунистическую
политику", так как единственное место, куда он ходит, это советское
посольство. Первым из всех он завел департамент по советским делам. Он
единственный из всех европейцев знает советские дела. И вот они верят, что
без тех трудностей, через которые мы должны проходить, без резких толчков он
гладко ведет страну к своеобразному коммунизму. Опровержений не нужно
искать. Они на улицах. Итальянские улицы производят трагическое впечатление,
1/3 нации одета в формы. Маршируют все. Это все гремит в трубы, впереди
всадники. Во всем этом участвует солнце.
Нынешнее поколение в Италии отдано на растерзание католицизму. В
Неаполе у социал-демократа, человека безбожного, очень радикального, все
дети находятся в монастырях, иезуитских школах, так как там обучение
бесплатное.
Что такое иезуиты -- это видно только в Риме. Это необыкновенно мощная
и большой гибкости организация и до сих пор. Муссолини с большим искусством
пользуется услугами католицизма. Достаточно пойти на фашистскую выставку в
Риме. Не пойти туда невозможно потому, что итальянцы дают всем туристам,
посетившим выставку, 70 процентов скидки на железнодорожный билет. Весь
фашизм, все судороги его -- все в этой выставке. <...>
И вот постепенно вы идете из одного зала в другой и начинаете
задыхаться. Все надписи там истерически кратки. Кончаете вы залом, где
совершенно темно. В этом зале звучит тихая музыка. Музыкальными голосами
отвечают презенты. (У фашистов есть такой обычай, что если товарищ убит или
вообще отсутствует, то за него отвечают презенты.) Для нас все это
совершенно непостижимо, истерично".
В Париже, где Бабель уже жил ранее, его поразила тяжелая участь русской
эмиграции.
"Положение наших русских эмигрантов ужасное. У этих людей в последние
годы обнаружена трагедия отцов и детей. Мне рассказывали об эмигрантах,
которые хорошо устроились. У них подросли дети, и теперь эти дети
предъявляют счета отцу: почему мы здесь? Почему мы говорим по-русски? Были
даже самоубийства на этой почве. Многие из подрастающего поколения русской
эмиграции переезжают в Австралию и другие места. Это самое трагичное у
русской эмиграции, не говоря уже о литературе.
Я высоко уважаю Бунина. Он приехал в Париж за деньгами и с великим
трудом добыл тысячу франков (80 рублей). Но теперь ему лучше материально
потому, что немецкие богатые евреи играют в бридж и дают ему процент с
каждой ставки.
Ремизова ночью выбросили из квартиры, потому что он долго не платил
квартирной платы. Он схватил рукописи, жена -- вещи, и они ночью скитались
по городу.
Появился новый писатель Сирин. Это сын Набокова. Когда его читаешь, то
чувствуешь в его словах только мускулы и нервы, кожи нет. Он пишет ни о чем,
действие происходит нигде. Он показателен для эмиграции. Это единственное
литературное ощущение, которое я получил от эмигрантской литературы.
<...> Шаляпин кончает страшно. Это возмездие. Я был во Флоренции
на его спектакле, и в первый раз во Флоренции не было сбора. Во Флоренции
его антрепренером был случайно один человек из Одессы. Он рассказывал, как
он, этот одессит, потерял деньги благодаря Шаляпину и как он его провожал на
вокзал. Я познакомился с сыном Шаляпина, который рассказывает страшные вещи.
Гениален он по-прежнему. Только нажимать стал. Принимает пищу только в
русских ресторанах. Это единственное вещественное доказательство родины. Он
получил орден Почетного легиона. Какой-то журналист пишет воспоминания о
нем. Фильм "Дон Кихот", в котором он поет, не имеет успеха".
Выступление хорошо показывает, как нелепы и безосновательны слухи,
распространяемые обывателями о Бабеле во время первой заграничной поездки
1927--1928 года.
Путешествуя по Европе, он чувствует себя прежде всего советским
гражданином, советским литератором. А вернувшись домой, вновь начнет
колесить по стране, радуясь успехам социалистического строительства, и
напишет матери из шахтерской Горловки так: "Очень правильно сделал, что
побывал в Донбассе, край этот знать необходимо. Иногда приходишь в отчаяние
-- как осилить художественно неизмеримую, курьерскую, небывалую эту страну,
которая называется СССР. Дух бодрости и успеха у нас теперь сильнее, чем за
все 16 лет революции".

    Прыжок ди Грасса


На обороте одной из своих фотографий Бабель написал: "В борьбе с этим
человеком проходит моя жизнь". Трудно написать лучший эпиграф к биографии
такого писателя, каким был Бабель.
Будущим исследователям еще предстоит объяснить эволюцию мифа о
"молчании" Бабеля и отношение самого Бабеля к нему. И тогда обнаружатся
некоторые удивительные противоречия.
В 1935 году в журнале "Театр и драматургия" печатается новая
бабелевская пьеса "Мария", сразу же обратившая на себя внимание критики. Тем
не менее уже через год пьеса забыта и старая тема вновь звучит на страницах
печати. Вспоминаются давние невыполненные обещания. "Еще в 1930 году Бабель
заключил с Гослитиздатом договор на сборник новых рассказов, -- сердито
писал И. Лежнев. -- С тех пор договор переписывался, "освежался",
многократно отсрочивался, но книга автором не представлена и по сей день.
Творческая пауза у Бабеля несколько затянулась... Можно уж справлять
десятилетний юбилей плодотворного молчания".
"У него большие литературные промежутки", -- констатирует В. Шкловский.
Вместо того чтобы хоть как-то протестовать против критических гипербол,
Бабель всячески утверждает себя в роли упорного молчальника, -- достаточно
перечитать его речь на Первом съезде советских писателей. В многочисленных
публичных выступлениях перед профессиональными литераторами Бабель, касаясь
этой темы, обычно отделывался шутками. Но однажды ему пришлось дать...
письменное объяснение своему непосредственному читателю. Это произошло в
редакции "Крестьянской газеты". Девушка из бюро пропусков, узнав, что перед
ней известный писатель, спросила, почему он не пишет. "Где ваши новые
книги?" -- вопрос звучал прямо и требовал ответа. Смущенный такой
неожиданной атакой, Бабель пообещал в скором времени выпустить книгу новых
рассказов. "Не ограничиваясь устным обещанием, -- писала "Литературная
газета", -- он прислал ей следующее письмо:
"Дорогая тов. Новикова!
Слово свое я сдержу. И проверять не придется. Для честного литератора
нет проверки строже и мучительнее, чем его совесть и живущее в нем чувство
прекрасного.
В нас не затихает ни на минуту жажда творчества. И, по правде говоря, я
часто сознательно подавлял ее в себе, потому что не чувствовал себя
подготовленным к тому, чтобы писать художественно. Теперь сердце мое
говорит: подготовительный период этот кончается. Пожалуйста, когда прочтете
мои рассказы, скажите Ваше мнение о них".
Сохранилось заявление Бабеля (июль 1938 года) в секретариат ССП о
переиздании в "Советском писателе" однотомника прозы, "заново
пересмотренного и дополненного новыми рассказами". Книга была включена в
тематический план издательства на 1939 год; в рубриках "название" и "тема"
значилось: "Рассказы, связанные героями нашего времени". Можно предположить,
что в однотомник вошли бы рассказы о коллективизации и Кабардино-Балкарии, в
частности о Бетале Калмыкове, с которым писателя связывали узы крепкой
дружбы. К сожалению, это издание не было осуществлено.
Лучшим из того, что Бабель напечатал в последние годы, является новелла
"Ди Грассе" (1937), интонационно и тематически примыкающая к циклу "История
моей голубятни". Фантастический -- под занавес -- прыжок заезжего
итальянского трагика в сицилианской народной драме должен, по мысли автора,
символизировать великую силу искусства, утверждающего правду. Печальный
лиризм Бабеля, овеянный тончайшим юмором, выразился в этом маленьком шедевре
с удивительно эмоциональной силой.
В обстановке сталинского террора, трагически расколовшего советское
общество на жертв и палачей, в атмосфере беспрецедентного для всех времен и
народов геноцида, когда каждый мог легко стать "лагерной пылью", Бабель
неизбежно оказался persona non grata. Лучше других это понимал сам Бабель,
"великий мастер" жанра молчания. Но значит ли, что, уклоняясь от
писательского угодничества, он изменил призванию? Конечно, нет. Работа,
которую Бабель называл "душевной" (в отличие от выполняемой по заказу, для
денег), никогда не прекращалась и по стандартам эпохи выглядела едва ли не
криминальной. Если верен старый афоризм Бюффона "стиль -- это человек", то
применительно к Бабелю он означает, что создатель "Конармии", "Одесских
рассказов", "Заката" не мог отказаться от своей человеческой самости ради
какой бы то ни было конъюнктуры. Измена стилю -- измена себе. И наоборот,
предать себя -- значит научиться писать "плавно, длинно и спокойно".
Спокойно? К счастью, это невозможно.
Изредка он еще печатает "хвосты" из "Конармии" вроде рассказа
"Аргамак"; между тем продолжение этой нашумевшей книги, вызвавшей
ожесточенные споры, свидетельствовало о строптивом характере ее автора.
Бабель как бы совершенно сознательно подчеркивал, что и теперь от "Конармии"
не отрекается. Жестокий реализм конармейских сюжетов отнюдь не перечеркивал
героического начала в изображении буденновцев. Сегодня на эту тему пишутся
специальные исследования, а в то время требовалось вмешательство Горького,
чтобы доказать очевидное.
В тридцатые годы, когда Жданов по указанию Сталина принялся энергично
разрабатывать "теорию советской литературы", неудобная бабелевская
"Конармия" хотя и неоднократно переиздавалась, однако с точки зрения
казенных идеологических установок естественно должна была попасть на
периферию современной литературной карты. С Бабелем все было непросто. Беря
актуальные темы, он шокировал современников способом их художественной
разработки. Органический сплав иронии и еврейского лукавства, патетики и
грубейшего натурализма, тончайшее соединение эротики с пронзительным, иногда
почти библейским лиризмом, -- все эти особенности бабелевского дарования в
той или иной мере проявились в цикле рассказов "История моей голубятни", в
исчезнувшем романе о чекистах, в его удивительной деревенской прозе. Очень
точно написал В. Полонский, прослушав один рассказ из "Великой Криницы":
"Читал рассказ о деревне. Просто, коротко, сжато, -- сильно. Деревня его так
же, как и Конармия, -- кровь, слезы, сперма. Его постоянный материал".
То был мир, приемлемый в единственно возможном для него ракурсе, "мир,
видимый через человека". Из всей номенклатуры тем Бабеля более всего
привлекали темы запретные, что также явно раздражало. "Рукописи не горят".
Да, только при одном условии: если они не арестованы вместе с автором. В
случае изъятия, как правило, следовало аутодафе, о чем можно узнать,
знакомясь с делами репрессированных литераторов или их близких. Акт о
сожжении в следственной практике той поры -- вещь обычная. Лишь учитывая
этот внелитературный факт, возможно объективное исследование эволюции Бабеля
в тридцатые годы. А ведь категоричность иных диагнозов на Западе (да и у
нас) прямо-таки ошеломляющая. Странно читать, например, о "беспомощности
Бабеля перед действительностью" или о том, что он якобы "исчерпал"
подходящий материал, "выработал" гражданскую войну и старую Одессу, то есть
попросту исписался. Не лучше ли воздать должное мужеству большого мастера,
ценой жизни отстоявшего свою творческую независимость и чувство достоинства
в ситуации не метафорического, а вполне реального "крушения гуманизма".

    Сергей Поварцов