приходи ко мне домой,
будем вместе стрептоцид глотать,
генацвале!
 
   Обрадовался я, как при встрече с чем-то знакомым, почти родным. Это же антикварная пошлость, как мило, как любезно с его стороны! Но глотать стрептоцид мне было незачем, да и не с кем, я расплатился за ужин и ушёл.

В ЕРЕВАНЕ БЕЗ АРАРАТА

   Утром моя коллега объявила, что она задерживается в Баку на неопределённое время, и я с облегчением вылетел в Ереван один. Вряд ли я побывал бы в столь примечательном, но уж очень далёком городе по собственному почину, без помощи моего НИИ, поэтому, наверное, пора предельно кратко изложить, зачем я туда ездил. Моя контора разрабатывала научно обоснованные методики, как лучше готовить рабочих для промышленности. Например, нефтяников. Наука выдвигала гипотезу: с тренажёрами их готовить гораздо лучше, чем без тренажёров. Мысль очевидная, но для её обоснования нужно поставить эксперимент с учащимися. В профтехучилищах (ПТУ), которые были закреплены за нами, я заключал финансовый договор с преподавателями, и они внедряли методику обучения, обречённую на успех: брали две группы, экспериментальную и контрольную, и одну обучали с тренажёром, а другую без. «Для пущей вящести» в первую набирали сообразительных ребят, а во вторую тупоголовых. Результаты присылали мне с отчётом, я это обрабатывал и сдавал в научную часть, и кто-то там кропал себе «диссер».
   Один из двух пэтэушных преподавателей, с кем мне предстояло заключить договор, встречал меня в Ереване на потрёпанном «Москвиче», которым правил его брат Манук.
   Небо было затянуто, но склоны холмистого взгорья и без солнца разворачивали желто-коричневые и розово-пурпурные плоскости так, что они казались телесными, тёплыми. Глина и туф – вот на чём и вот из чего высился и раскидывался этот город нежных, естественных тонов и пропорций. Меня, как я понял, везли на дом к другому преподавателю, где как раз сейчас начала готовиться пирушка «в честь дорогого гостя», а потому братья выжидали и со вкусом провезли меня по Еревану, останавливаясь и гордясь достопримечательностями. Правда, Манук не всегда верно находил к ним дорогу, но никогда не разворачивался, а, заехав не туда, головокружительно подавал машину задним ходом.
   Холм Эребуни. Влажная глина, впечатывающая каждый шаг в свою трёхтысячелетнюю историю. Дворцовые стены, а точнее – всего лишь полы и фундаменты царя Аргишти. Клинопись на камне: «Я, владыка...» А владыка чего? Глины?
   – У нас самая большая история. Первое в мире государство!
   – Да, древность... Урарту! Помню со школы.
   Оттуда – к центру города, где недавно открылся юбилейный фонтан, отмечающий, по существу, вечность этой страны: прямоугольник воды в массивных каменных бортах и мириады бьющих кверху струй.
   – Здесь столько фонтанов, сколько лет нашему государству. У нас вторая в мире вода, но зато первый в мире камень!
   Дальше – новопостроенное розовое здание: Библиотека древних рукописей. Внутрь мы не идём, но у братьев появляется новая тема для национальной гордости: армянский язык.
   – Учёные доказали, что он лучше других подходит для мирового языка.
   – Какого? Эсперанто?
   – Вот этого. Слушай. Если кто родился, мы говорим «цанвецав» – горе. Если плохая жизнь, мы говорим «мецацав» – большое горе. Если кто умер, мы говорим «магацав» – опять горе. Ты понял?
   – Понял. Жизнь – юдоль страданий.
   – Вот!
   Наконец мы в гостях у другого смуглого брюнета. Скромная квартира в новостройке, скромница-жена, даже не присевшая за стол, весь уставленный яствами, которые она же и наготовила. Нет, еда, конечно же, простая, но роскошь! Выпечка с сыром, лаваш, почти чёрная душистая бастурма для закуски, пучки свежей зелени – лука, мяты, киндзы, много маринованных и свежих овощей. И, конечно же, шпаги шашлыков с острой и пряной подливою! И – веселящие запахи и возгласы пирушки! И – коньяк, – причём самый подлинный, с тремя звёздами и Араратом, – лучше и благородней любого многозвёздного, как утверждают знатоки.
   За что мне такие почести? Чем я могу за них отплатить? Я ведь не любовница министра!
   – Не беспокойся. Ты наш гость. Вот приедем в Ленинград, ты будешь нас принимать.
   Я представил себя эту картину и осёкся, решив как-то расплатиться с ними здесь, на месте.
   Заключение договора на следующее утро заняло не более двадцати минут, и мы приступили ко второму туру развлечений: Эчмиадзин. По пути сделали крюк и объехали вокруг неменьшей достопримечательности. Трест «Арарат» вместе с заводом и погребами-хранилищами находился внутри внушительной цитадели с мрачными стенами и чуть ли не подъёмными мостами над окружающим рвом. Во всяком случае, было впечатление полной неприступности этой крепости для мародёров и прочих любителей поживиться. Такая же стена отделяла, помнится, и завод шампанских вин в Ленинграде, где я имел честь строить один из погребов, но можно ли отлучить выпивку от выпивох? Действительно, в ереванских магазинах найти коньяк было немыслимо, между тем как бутылки с Араратом и звёздными наклейками украшали столы жителей розового города.
   Но тут ударил час раннего обеда, и мы остановились у придорожной харчевни. Здесь уж я решил, что наступает мой джентльменский черёд, и первым вскочил из-за стола, чтобы расплатиться у кассы. Не тут-то было! Короткая реплика по-армянски, и кассир (это был мужчина) вместо моих денег взял плату, протянутую из-за моего плеча. Я был в отчаянии.
   – Успокойся, друг! – признался наконец мой сопровождающий. – Это ведь не мои деньги. Нам специально выдают суммы для приёма гостей из Центра.
   И действительно. Я припомнил, что институтец мой, хоть и находился на задах Лиговки, был не просто НИИ, а ВНИИ, то есть Всесоюзным научно-исследовательским центром. Какое облегчение! Больше я об этом не думал.
   Стоит ли мне здесь описывать Эчмиадзин? Место, конечно, пленительное, впечатляющее своей духовностью. Это – армянский эквивалент того, чем является Троице-Сергиева лавра для русских или Ватикан для итальянцев, да и для всех католиков. Но мне претят путевые очерки туристов-отпускников и отпускниц с легкомысленным пёрышком в одной руке и пухлым бедекером в другой – менее всего я хотел бы им уподобить свой текст. Лучше отошлю читателя к последнему тому энциклопедии поискать там на букву «Э». Звук этот, между прочим, изображается по-армянски буквой, похожей на пятёрку с высоким жезлом и обозначает слово «Бог». Он-то меня и сберёг на пути обратно.
   Наша поездка должна была иметь эффектный финал. Заставили меня любоваться грубыми изваяниями крылатых быков, чья видимая мощь всё-таки была неадекватна реальным возможностям этой небольшой страны, да и конкретно этих вот потомков Ноевых сыновей, моих смуглых сверстников, похожих один на другого как братья, только один с усами, а другой – без. Они были мне симпатичны и для уровня преподавателей ПТУ сообщали достаточно: и об истории армян, и об их окружённости врагами, теперешними и давнишними. Действительно, геноцид 1915 года для них был почти вчерашним событием, и в этом они были схожи с потомками Авраама, Исаака и Иакова. Так же гордились историческими несчастьями, верили в национальную исключительность, знали наперечёт всех своих гениев и чтили диаспору.
   Заканчивал поездку по их замыслу вид на Арарат. Подвезли меня к краю обзорной площадки, откуда должна была развернуться панорама долины (уже – турецкой), а дальше – увы... Пухлая стена тумана заслоняла весь дальнейший вид. Спутники мои были огорчены донельзя, даже извинялись за погоду. Стали утешать:
   – Ты второй человек, который не смог увидеть Арарат. Первый был русский царь. Приехал, а здесь дождик идёт...
   Гора, красующаяся на государственном гербе Армении и на их наиболее знаменитом продукте (всё-таки он не первый в мире, увы) оказалась за пределами моего зрения.
   И вообще – за границей.

АСТРАХАНСКИЕ СУТКИ

   Возвращаться мне пришлось рейсом с короткой остановкой в Астрахани, и я, разохотившись на впечатления, жалел, что не успею там ничего увидеть.
   Ещё на пути в аэропорт присоседилась ко мне в автобусе разбитная особа, назвавшаяся Людмилой Хамовой, что ей вполне соответствовало. От нечего делать я дал себя вовлечь в её забавную интригу. За ней, оказывается, пустился бурно ухаживать здешний предприниматель (это в советские-то времена), и она просила меня не препятствовать ей изображать перед ним мою жену. Предприниматель тут же и объявился и, подсев к нам в самолёте, назвался мебельным фабрикантом Давидом. Это был рано толстеющий и лысеющий сангвиник примерно моих лет, возбуждённый своими успехами и деньгами, как уже имеющимися, так и предстоящими. И, конечно, кокетливыми ужимками Хамовой, моей мнимой супруги. Меня он беспрерывно угощал коньяком и сигаретами «Филип Моррис», усыпляя супружескую бдительность, закармливал виноградом «дамские пальчики» и внаглую ухаживал за Людмилой. Между тем приближался момент, когда мы все едва не погибли в воздухе.
   Дело в том, что после краткой посадки в Астрахани самолёт взлетел (это был, кажется, турбореактивный ИЛ)
   и на подъёме врезался в клин перелётных гусей. Гусиный пух вмёртвую залепил ему один двигатель, но, по счастью, не оба, и пилот умудрился развернуть машину обратно и приземлиться. Долго и томительно самолёт продержали на полосе и наконец сообщили, что рейс задерживается «по техническим причинам». Томили, томили, мучили ожиданием, затем объявили, что полёт возобновится лишь утром, а ночлег предоставят в гостинице. Только тогда я узнал об истинной причине задержки.
   Мой мнимый брак к тому времени сам собою расторгся, Людмила с Давидом растворились где-то в номерах, а я рванул на автобусе в город, связанный для меня в первую очередь с Председателем Земного Шара. Сюда он стремился перед кончиной, пока Митурич не затащил его под Новгород; здесь его отец, орнитолог, основал птичий заповедник, в результате чего у нас имелся гусь. Но я мечтал закупить вяленых лещей, сколько на то хватит моих подорожных, привезти их целый мешок домой и устроить пивное празднество. Увы, базар уже успел закрыться, и я тем же автобусом доехал до центра.
* * *
   Даже астраханский кремль не представлял собой достопримечательность, разве что его стены. Располагались там пукты ДОСААФ и ГРОБ (гражданская оборона), стоял грузовик, пачкающий соляркой булыжную мостовую, и стало мне там пыльно и тоскливо. Автобус вывез меня из города, и, когда стал виден аэропорт, я вышел в степь. Ржавые трубы были кое-как свалены среди сухого былья, поодаль закатилась в приямок мятая металлическая бочка, пятна солярки расплывались на плоской супеси, распространённой на все четыре стороны и переходящей вдали в бледную голубизну неба. И вдруг всё преобразилось, зазолотилось сиянием: я жив! Я ещё увижу чудеса света, свершу великие замыслы, испытаю любовь сверхкрасавиц и звёзд, исполнюсь днями! И главное, духом вознесусь в мировой и словесной гармонии. Да что там – уже возношусь...
   Слёзы дикого вдохновения брызнули у меня из глаз, я побежал (побежал!) по степи в направлении аэропорта.

У «РОДИНЫ-МАТЕРИ»

   Любезный мой Германцев, оказавшись «на химии» в сибирской ссылке (о причинах этого – чуть позже) бывал осведомлён о культурно-артистической жизни обеих столиц не меньше моего. Вот что он писал из своего пургатория в Новокузнецке от 20 апреля:
   Деметр! На обороте – пастишь Наймана а-ля Элиот с элементами поп-арта, но мне, ей-богу, нравится. Спасибо за письмо, автопортрет и смелую разгадку пушкинского ребуса. «Волны» твои всем нравятся. Мой бывший однокурсник, преподающий в местном ВУЗе теорию литературы, отметил «изысканное сочетание ямба и анапеста, почти не встречающееся в поэзии, а также удачную форму семистишия, насыщенность и афористичность».
   Далее он писал о художнике Зеленине, о пирушках с актёрами и актрисами местного театра, а на обороте, действительно, было напечатано стихотворение «Проезд Соломенной сторожки», в котором образная полифония осложнялась введением иноязычных строк на итальянском, французском и английском. Причём очень естественно! Стихи из Умберто Сабы, Бодлера и оперы Перселла «Дидона и Эней» фонетически отражались в русском тексте, и это музыкально обогащало его. Между тем за симфоническим рокотом звучала московская, весьма гротескная историйка:
 
Средь ветхих на снос идущих дачек
помещичью я увидел усадьбу
с крышей стеклянной и с колоннадой,
с хриплым псом за глухим забором.
Во двор въезжали машины с гипсом
и увозили, укрыв брезентом,
«Перекуём мечи на орала»...
Можно ли верить древним старухам,
писающим посреди тротуара?
Говорят, что хозяин здесь не бывает,
что он ни лепить, ни ваять не умеет,
еврей, выдающий себя за серба.
 
   Заканчивалось всё каким-то английским лимериком в стиле весёлого цинизма, характерного для нашего общего друга.
   К тому времени и Рейн, и Найман окончательно обосновались в Москве, где вполне осуществилась для них мечта жить на свободных хлебах: для Рейна сценарно-журналистских, а для Наймана переводческих. Их личные отношения перетасовались не лучшим образом, а в условиях замкнутого сообщества это могло обозначать, да и обозначало только вражду. Разумеется, с некоторыми перемириями. То один, то другой наведывался в Ленинград, – думаю, что с неизбежным ностальгическим чувством, и мы встречались дружески. Рейн даже останавливался в моей коммуналке на Петроградской стороне, по утрам занимал у меня бритву, злословил о знаменитостях, хвастался успехами, клянчил у меня ключи для встреч с какими-то красавицами, получал отказ и затем исчезал.
   Найман, видимо, ночевал у младшего брата, пошедшего в инженерию, но мы с ним встречались чаще, полней, живей, сердечней. И длинно переписывались. Наведывался и я к нему в Москву. После одного такого дружеского заседания на Дмитровском шоссе он вышел меня проводить.
   Мы отправились к другой ветке метро через полудачный посёлок, неожиданно для меня оказавшийся посреди застроившейся Москвы. Запущенные домики с бузиной в углу забора, узкие проулки, по которым может проехать, раскачиваясь бортами, лишь один грузовик с газовыми баллонами. Заборы были и повыше, и поглуше, а названия совсем диковинные: «Проезд Соломенной сторожки». Что это? Найман увлекательно рассказывал историю посёлка, сам себя перебивая, отвлекаясь даже излишне на заботу, чтоб я не споткнулся, чтоб под ногой не оказалась лужа – вот тут и вон там... Вдруг остановился у сказал:
   – Посмотри сейчас вверх! Узнаёшь?
   Я чуть не сел. В тесноте проулка над высоченным забором полнеба застилала бетонная туча с чертами человеческого, даже как будто женского лица. С искажённым в крике ртом. Если бы звук соответствовал гримасе, он бы разрушил округу. Но рот был безмолвен.
   – А ты загляни за забор! Только осторожно...
   Я посмотрел в щель ворот, и сразу же на мой погляд изнутри прыгнули два волкодава с оглушительным лаем. Отскочив, всё же я успел заметить колонный портик усадьбы, каменный торс титанического автоматчика с круглым диском и несколько сравнительно мелких Ильичей. Мастерская Вучетича! А над забором высилась, конечно, голова Родины-матери «в натуральную величину».
   Этот громадный монумент на Мамаевом кургане я видел совсем недавно в ещё одной рабочей поездке в город Волжский, соединённый с Волгоградом через плотину электростанции. Плотина была лишь недавно построена и на моей памяти несколько лет служила пропагандной моделью для прессы, так же как, разумеется, и электростанция, и химкомбинат, да и весь Волжский – «самый молодой город в стране». Меня и поселили-то в молодёжном общежитии, причём в женском, но султаном в гареме или петухом в курятнике я себя не чувствовал: мне выделили комнату с семью пустыми койками в изолированном незаселённом этаже. Большей частью мне было жарко, пыльно, голодно и, конечно же, одиноко, и я пытался рассеяться, бродя вдоль Ахтубы, либо уезжая в Волгоград.
   Электричка была пущена по верху плотины, и с одной стороны в её грязнущие окна были видны подступающие волны «Волжского моря», а с другой взгляд мутно парил над простором, где далеко внизу возобновляла своё нижнее течение великая река, впадавшая, в конце концов, в Каспийское море.
   Оттуда, поднимаясь в её русле, шли против течения косяки осетров, каждый год, многие и многие тысячелетия и даже миллионолетия тянулись каждым хрящом своим вверх, и вдруг – стоп! Бетонная плотина. На ходу электрички видно было, как огромные рыбы выпрыгивали из воды в мезозойском недоумении. Над ними вились чайки, кружили по бурлящей воде моторки браконьеров, кое-где виднелись милицейские фуражки, и всё это копошение происходило в очевидном единении. Последнее, что я заметил из электрички, было тело огромной рыбины, взлетевшее в воздух. Да – так и оставшееся в памяти: далее сквозь муть окна замелькали стены депо, кучи щебня и будки стрелочников.
   Волгоград с его помпезным центром и парадным береговым спуском выглядел вполне по-сталински, по-сталинградски, а зияния и пустыри меж домами как бы указывали, чуть не тыкали тебя носом в землю, ради которой разыгрывалось, может быть, самое кровопролитное сражение Великой войны. Земля, прямо сказать, была так себе: сорная, выжженная, пыльная. Ясно, что дело было не в ней.
   Родина-мать нависала над редкими насаждениями при подъезде, и весь ландшафт казался опасно свихнувшимся, перешедшим в другое измерение. Там начиналось мифологическое пространство и, поднимаясь к нему, я видел то каменный торс размером с батальон автоматчиков, то, входя в круглый склеп с именами сотен тысяч жертво-героев на стенах, смотрел в оторопи на их коллективную мёртвую руку с факелом, желтовато высунутую из земли.
   Сама грозовая, замахнувшаяся мечом Родина представляла гибрид гулливерской Венеры с великанскою Никой: имелся даже тяжеловесный намёк на крыло. Но голова была не античной, а самой что ни на есть советской, с обкорнанными коротко волосами. В полуобороте назад её рот немотно гремел что-то беспощадное, но что? Вот в стихах у Слуцкого вырвалось позднее (пусть даже словами его персонажа):
 
Волга впадает в Каспийское море...
Не верю!.. Весь мир – пропаганда.
 
   И я не верю. А правду сказать не могу – ещё рано.

ДРУГОЙ ГЕРМАНЦЕВ

   Имя Германцева лишь изредка упоминалось на страницах этих заметок, а между тем в каких-то эпизодах моей жизненной оперы ему случалось быть хоровым запевалой. В качестве собирательного и несколько условного персонажа он впервые появился у Анатолия Наймана в романе-эссе «Поэзия и неправда» заодно с такими безусловно реальными фигурами, как Бродский, Рейн, сам Найман или я. Критики впоследствии попрекали Наймана тем, что Германцев его – всего лишь зеркальный образ, отражающий автора в альтернативной реальности, то есть не в самой жизни, а в её поворотах. Ну, во-первых, на допросы в КГБ выдёргивали, как редиску с грядки, наверное, каждого из нас, и вероятность превратиться из свидетеля в обвиняемого выпадала едва ль не на любого третьего или четвёртого. Вот Германцев таким первым-вторым и оказался. А главное, узнаваемым и убедительным был стиль его жизни с неприятием всего, что принудительно насаждалось в обществе. С неприятием аскетическим, надо сказать, и упорным. Иначе говоря, я вижу под этим именем конкретную персону, знакомую мне на протяжении всей жизни, и это лишь нормально, что у Наймана его многосторонняя личность предстала в несколько иных разворотах, чем виделась мне.
   Чтобы выразить это различие, я, пожалуй, немного изменю его имя в сторону большего сходства с прототипом. Впрочем, имени своего он не любил, назывался по фамилии и специально для друзей извлёк из неё корень квадратный: Герман. Пусть так.
   По своей внешности, да отчасти и по характеру он мог бы успешно играть роль теневого друга-инспиратора при любом Фаусте, буде таковой обрёлся в одной из ленинградских компаний в те годы. Увы, ни Фауста, ни Гёте он не нашёл и потому дружил со многими, составляя по умственным запчастям да шестерёнкам образ своего коллективного напарника, кореша,– выражался он исключительно на тогдашнем арго, но без мата, не признавая язык газет и официоза.
   Мы стали видеться с ним довольно часто, когда он бросил свой ВТУЗ, тот самый, что чуть позже заканчивал Рейн. Ну, с Рейном понятно: получив диплом, он избежал солдатчины. А вот Германцев решил ни за какими такими зайцами не гоняться, поскольку службе в армии не подлежал из-за позвоночника, якобы повреждённого при падении с дерева. Как его занесло туда наверх, он скромно умалчивал, но ходил коньком-горбунком, подняв плечи и закинув назад голову, как Мандельштам. Освобождённое от сопроматов и диаматов время Герман бросил на языки, попросту глотая увлекательные материалы сначала только из польских, а потом из итальянских, английских и прочих европейских журналов в Публичке: о кино, выставках, скандалах со знаменитостями, стиле в одежде и поведении. Скоро он стал экспертом-западником, и не только среди деклассированной «сайгонской» богемы – к его острым замечаниям прислушивались и «юноши из интеллигентных семей», тяготеющие к вольному слову. Ну, и девушки, само собой... К счастью, нам были любы девушки разных типов, и это нашу дружбу спасало. Да случись и пересечения, думаю, это нас бы не разобщило. А вот в литературе вкусы почти совпадали. И так и эдак отношения крепли.
   Каким-то необъяснимым образом он оказался в Вологде, что-то вкрутил в мозги местным библиотекаршам, и в результате вернулся в Питер с томиком «Фиесты» Хемингуэя. В знак расположения подарил книгу мне, и вот она передо мной с рассыпающимися листами, изданная на худой бумаге в 1935-м, с пометами проверок в 1940, 1947, 1950-м и 1955 году, с печатью: «Вологда. Обязательный экземпляр государственной книжной палаты. Пользоваться бережно». И со штампами на 17-й и последней странице: «Вологодская областная библиотека им. Н. Г. Чернышевского». Добыть такое казалось тогда геройством. Книга запорхала из рук в руки. Считалась шикарнейшей фраза, телеграфированная из Сен-Себастьяна в Памплону, и мы её имитировали и смаковали: «Милый! Мне хорошо и спокойно. Брэт». Назовите, кто б не мечтал получить такую телеграмму? Чтобы вернуть книгу из уже двадцать восьмых рук, я прошёл по всей цепочке, благо, что все собрались на каком-то модном концерте в филармонии. К разъезду я вышел на последнего – им был Володя Герасимов:
   – Отдавай книгу!
   – В настоящий момент её у меня нет. Я дал почитать матери Лёши Лифшица.
   – Так. Это будут уже двадцать девятые руки. Звони ей сейчас же.
   – Ты хочешь, чтобы я беспокоил почтенную даму в одиннадцатом часу вечера? Это же варварство!
   – А зажиливать книги не варварство? Звони немедленно! – потребовал я беспощадно.
   Он мог бы справедливо возразить по поводу явно имеющегося здесь факта библиотечного хищения, но не возразил, и на следующий день книга вернулась. Что общего было у нас с её героями, обеспеченными американскими бездельниками, болтающимися по Европе в поисках удовольствий и развлечений? Ну, во-первых, молодость, а во-вторых, этот стиль – что в жизни, что в письме. Мы бы и сами были такими, окажись на их месте. Да и не так уж они бездельничали – вкалывали, гнали строку, ну а потом, естественно, «культурно отдыхали», как говорили у нас прежде, или «оттягивались по полной», как говорят сейчас. К тому же, у всех были свои болячки, от которых они пытались отвлечься, участвуя в мужественном и ярком зрелище – бое быков. Фиеста, праздник! Каждый из нас немного играл в эту книгу, особенно это получалось у Германцева, даже внешне: обязательный свитер, непременные американские джинсы (а на что ж тогда знание языков?), короткая битниковская стрижка и непокрытая голова при любой погоде. В стране пыжиков и кроликов это являло собой заметный контраст.
   Я попытался играть в фиесту с другим ленинградским денди, Ильёй Авербахом, предложив ему потратить один из выходных с самого утра на посещение злачных мест, выпивку и разговоры об «иронии и жалости». Я предложил зайти для начала в блинную, расположенную в подвальчике на Невском, и его ирония была вот именно что безжалостна. Ещё бы – блинная! Действительно, когда я заказал порцию коньяку (я настаивал именно на «порции»), буфетчик пожелал уточнить:
   – А сколько именно: сто пятьдесят или двести? Может быть, начнёте с соточки, а там посмотрим?
   В этом счёте на граммы изгонялся сам дух фиесты. Убогость быта карикатурно высмеивала наше западничество, особенно в случае Германцева, да и всего его круга, куда я включил бы и Хвоста, и Енота, и Славинского, да и Швейка, о которых я уже писал или ещё напишу. Последний, по свидетельству Довлатова, заявил при допросе в милиции (его привлекли за тунеядство):
   – Да, я работаю мало... Но я ведь и ем мало!
   Это полностью относилось и к Герману. Пустая консервная банка, когда-то опустошённая за обедом, теперь служила пепельницей, перевёрнутый ящик годился для застолья. Правда, имел место диван, но спинка от него, распластанная на полу, предоставлялась как ложе для засидевшегося гостя (или гостьи). Зато извлекался откуда-то сам-, а потом уже и тамиздат, могла вдруг возникнуть пачка «Мальборо», а то и бутыль «Столичной» в экспортном исполнении – правда, без закуски. Тогда уже начиналась праздничная роскошь, фиеста с последующей изгагой и интеллектуальным шумом в голове.