И начался наш трансатлантический марафон.

ДЕТИ ДЕТАНТА

   Вернувшись из Москвы в измочаленных чувствах, я обнаружил на дне чемодана письмо. Это было – первое в череде сотен, за ним последовавших во время нашей океански раскинувшейся разлуки: письмо-сюрприз, написанное Ольгой ещё в Москве, когда мы были вместе, и ею же спрятанное так, чтобы я мог прочитать его только после отлёта. Оно являлось любовной декларацией, которая вступала в действие отныне и навсегда. Текст – сугубо личный, я его не цитирую, но всё-таки излoжу суть, поскольку стал он в то трудное время моей опорой и оправданием принятого решения.
   Она писала, что чувствует во мне родство (или – «сестричество») душ и, во многом, ума, что полюбила насмерть и, по-видимому, навсегда. Это – иное, чем знакомые ей в прошлом чувства, и теперь только со мной ей и быть – для полноты и красоты жизни, для самоосуществления, для счастья, для души, для всего. Писала, что ждёт нас тяжёлый период (о да!) и что надо воспринимать его как суровую и, может быть, нужную проверку. Что её избалованное американское «эго» возмущается, но разум такую проверку признаёт и принимает. А дальше – судьба, радость, любовь – всё состоится.
   В сущности, для подпитки сердечного горенья такого письма хватило бы на много недель вперёд, требовались бы только какие-нибудь подтверждающие сигналы, и то – время от времени. И они посыпались в виде международных звонков, писем, приветов, – начиная со следующего дня. Утром меня разбудил стуком в дверь старикан-пенсионер, поселившийся за стенкой:
   – Дмитрий Васильевич! Вам могут звонить из Америки?
   – Ну конечно!
   – Так идите скорей к телефону!
   Она! Голос грустный, но уверяет, что всё идёт по-задуманному. Голубка! Разоряет сейчас своё гнездо ради меня – причиняет обиду другому (я знаю кому) и боль себе. Вот ужас-то, нужно ли это? Если судьба, значит нужно – такова отговорка, которую я произношу, и она сама её знает. Звонит за поддержкой. А какая отсюда поддержка? Верю, люблю, ужасаюсь и восхищаюсь. Всё будет!
   Стали приходить её письма в длинных, непривычного вида конвертах. Иногда они задерживались, а более поздние приходили раньше. Я, конечно, вовсю строчил ей в ответ – так уж получилось, что она всегда опережала, хотя и звала меня «хозяином слов». Выдумала ещё одну инициативу, довольно-таки авантюрную.
   Попросила писать по её адресу письма для какой-то якобы обнаружившейся там, в Нью-Йорке, моей тётушки, и сама от её лица накатала какой-то бред, зовя «племянника» в гости. Я даже не стал поддерживать эту игру. Тем не менее пришёл мне официальный запрос от этой «тётушки» с приглашением её посетить, нотариально заверенный и даже с подтверждением Госсекретаря, – считай, министра иностранных дел, с лентами и печатями. Красивая была бумага! Поразмыслил я, да и отправился с этим в ОВИР – поиграть ради Ольги, сам в затею нисколько не веря.
   Но это оказалось полезней и трудней, чем я думал. Полезней – психологически, потому что, переступив через порог этого пресловутого, ведающего судьбами людей заведения, я переступил и свой страх перед ним. А трудней – из-за того, что потребовали характеристику с места работы. Ох, не хотелось мне бередить администрацию нашей тихой заводи, но «назвался груздем, не говори, что не дюж», или как там? При содействии того же милейшего Юры Климова, которому на этот раз я попросту лгал относительно «тётушки», дали-таки мне положительную характеристику. Даже трогательно спросили:
   – А как вы её там найдёте, в таком большом городе, как Нью-Йорк?
   – Не беспокойтесь, возьму такси.
   И с этим сдал заявление в ОВИР на гостевую поездку. Долго они там его рассматривали, около месяца. Вдруг звонок: приходите на приём. Неужели вышло? Прихожу и выслушиваю следующее:
   – Мы находим вашу поездку в США нецелесообразной.
   И никаких дальнейших объяснений. Итак – отказ. На работе администрация делает мне козью морду. Поток писем от суженой моей что-то прервался. Поехал я в тоске по объектам. Осень. Уже и ранняя зимка наступила. Но куртка на собачьем (как я подозреваю) меху да пара исподнего, только что купленного белья меня греют. Еду я, «одолевая обожанье», в электричке среди угрюмых похмельных соотечественников. Стараясь не глядеть на их серые лица, я кошу глазами в окно с подтёками, где мелькают голые прутья кустов, да иногда с внезапным воем прогрохатывает встречный поезд, заставляя отшатнуться. Но вот я вижу там на скачущем блёклом и мутном фоне что-то оптимистическое и яркое. Это – стоящий на путях состав с контейнерами, явно заграничными, даже, возможно, американскими, – угадываю я по двум буквам на их бортах: ic. И веселюсь этому случайному знаку, словно радостному пророчеству – всё будет! Несколько лет спустя я был приглашён на выступление в женский колледж Брын Моур (Bryn Mawr) под Филадельфией. Арабские принцессы, дочери нефтяных шейхов, преобладали там среди учащихся, но, несмотря на это, была там традиционно сильная кафедра славистики. После выступления я отдыхал в доме Жоржа Пахомова, заведующего кафедрой и, по старой памяти, одноклассника моей Ольги. После обеда, держа в руках по коктейлю, мы спустились в подвальный этаж дома. Там у него, как у школьника-переростка, была устроена действующая (игрушечная, конечно) железная дорога с мостами, станциями, семафорами и стрелками. Он включил пультик управления, и всё это заработало: забегали пассажирские, товарные поезда, поехали колёсные платформы с контейнерами и надписями на бортах.
   – Жорж, а что значит эта надпись: ic? – спросил я хозяина.
   – Это – Illinois Central, наименование грузоперевозочной компании, – ответствовал он.
   – Не может быть! Это же как раз там, где я теперь живу.
   – Ну и что тут невероятного?
   Как было объяснить этому специалисту по Чехову, рождённому в Европе и выросшему в Штатах, да ещё и женатому на экзотической бразильянке, что тут невероятного? Всё!
* * *
   А тогда, вернувшись с поездки по замёрзшим объектам домой, я схватил с телефонного столика сразу три длинных конверта и унёс драгоценную добычу в свою комнату. Заставляя себя не торопиться, я пошёл на кухню, обжарил с луковицей 200 грамм любительской колбасы кусочком, бухнул туда банку стручковой фасоли и унёс скворчавшую сковородку к себе. Вытащил полбутылки портвейну, налил и только тогда стал читать её письма – ласкающие, утешающие, бодрящие, словно тёплая ванна с травяным шампунем, оставленным ею для наиболее памятливого чувства во мне – обоняния.
   Самые тёмные дни в том году не стали светлыми, как долженствовало им быть, следуя ахматовским строчкам, и декабрь не стал месяцем-канделябром, следуя моим... Советский быт поворачивался, красуясь то одним, то другим из своих эмблематических уродств: вот, например, отнёс я мои невыразимые в прачечную, нашив на них тряпичные номера. Рубашки я у них не стирал – пуговицы лопались от жара, а бельё сдавал. Пришёл за чистым через два дня.
   – Ещё не готово. Зайдите в понедельник.
   Ладно. Отложил деловую поездку на вторник ради прекрасных тех сподников, и что ж? С утра в предвкушении чистоты и тепла их надеваю, и – вот тебе на... Низ их вытянулся неимоверно, а верх – укоротился, раздавшись вширь. Вместо поездки потащил это в прачечную.
   – Вы, наверное, перепутали. Выдали мне чужое бельё.
   – Нет, это ваше. Вот – номера.
   – Значит, вы его испортили с первой же стирки. Было по мне, а теперь может сгодиться только на Сергея Довлатова. Возвращайте ущерб!
   – Нет уж. Мы работаем по технологии. Жалуйтесь на изготовителя, на фабрику «Большевичка», это у них такой трикотаж.
* * *
   Новый 1979-й год я встречал на Таврической, по-семейному тихо, со своими. После двенадцатого удара мать разрезала мясной пирог, каждый из домочадцев взял себе по куску. Вдруг мне на зуб попалось что-то твёрдое, и я вытащил гривенник в вощаной бумажке: счастье, удача! Как же это мне пофартило? Не иначе, как мать постаралась подсунуть мне счастливый кусок, особенно нужный сейчас, в моём состоянии полной размазанности по снежной равнине.
   За помощь я благодарен друзьям, с которыми сблизился в последний год: это чета Иофе, оба выпускники Техноложки. Но познакомились мы не в институте, а гораздо позже, когда Веня уже отбыл свои года в качестве политзека по делу «Колокола» вместе с Борисом Зеликсоном и другими «колокольчиками». Хорошо было еженедельно встречаться у них на Мытнинской, 27, когда Лида, расстаравшись на кухне, угощала жгучим борщом с сахарной косточкой да пышным пирогом-кулебякой, а я дополнял её кулинарные великолепия бутылочкой «Старки». И – текли разговоры: сначала рассказы о пребывании во «внутрянке», то есть следственной тюрьме Большого дома, о гениальной азбуке для перестукивания, изобретённой Зеликсоном, о том, как Веня в одиночке и, соответственно, в одиночку выучил японский язык. Затем – о пребывании в мордовском лагере со многими яркими противоборцами режима, в том числе с такой знаменитостью, как Синявский-Терц. А Лида рассказывала об опыте «декабристских жёнок», об их солидарном стремлении помочь одна другой и, конечно, мужьям, находившимся в заключении или ссылке.
   А потом уже шли в обсужденье проклятые, вечные наши вопросы: камо грядеши, Россия, да чем победиши? И конечно, что делать и кто виноват. В этом мы трое плюс многие, многие на таких же домашних сборищах и в библиотечных курилках представляли, что именно мы и есть сама Россия – не Кремль, даже не Китеж, и уж не бородатые ксенофобы и последовавшие за ними ряженые казачки...
   И начала у меня проситься наружу эта тема короткими сильными толчками, как у роженицы. Тема потребовала эпического тона и, одновременно, краткой афористической формы. Я облюбовал терцины. Но сколько нужно строк минимально, чтобы сохранить при этом их строфику? Семь? Мало. Тринадцать? Число плохое. Итак – десять! Две рифмы на вход, две – на выход, плюс три мужских и три женских созвучия. А графически это будет выглядеть великолепно – три терцета и одна заключительная строфа, требующая афоризма. Почти как сонет, только более компактно: теза, антитеза, вывод и заключительный поворот темы. И как получилось, что такая чеканная форма, буквально валяющаяся под ногами, никем не была замечена и подобрана? Ай да я!
* * *
   В этом месте издатель должен сделать примечание и охладить мой пыл изобретателя «бобышевской строфы», сообщив, что первым всё-таки набрёл на эту форму кудесник стиха Михаил Кузмин. Два-три подобных десятистрочия были обнаружены на листах его заметок и опубликованы в «НЛО». Правда, случилось это по крайней мере десятью годами позже полной публикации моих «Русских терцин» в парижском журнале «Континент» (а частичная была ещё раньше – в 1981 году в «Русском альманахе», также в Париже).
   Всё же и тогда мои первооткрывательские радости были если не омрачены, то осложнены остротой темы, заставляющей автора расставлять в ней самые болезненные, даже рискованные акценты. А нарываться пока не хотелось. Какой-то внутренний лоцман советовал попридержать ход, чтобы опасную мель проскочить вместе с приливом. Кроме того, не хватало внешней опоры, взгляда со стороны, необходимость которого я ощутил в обсуждении тех же тем с Ольгой, но нужен был собственный опыт.
   В феврале вдруг пришла по почте открытка с приглашением посетить вечер французской культуры, проводимый во французском консульстве на Мойке. Кинофильм, общение с художественной интеллигенцией. Мило. Но советовали захватить с собой паспорт помимо этого приглашения. Действительно, на подходе останавливал гостей милиционер: кто, куда, зачем? Милостиво разрешал пройти. Всё было нормально, хотя гости шарахались друг от друга или держались замкнутыми кучками.
   Ко мне подошёл какой-то любезный господин, хорошо говорящий по-русски, пригласил пройти в смежную комнату.
   – Знаете ли вы, что у вас только что вышла книга стихов в Париже?
   – Слышу эту новость впервые. Но давно её ожидаю.
   – Я могу передать вам два экземпляра: для вас и для вашего брата. А на третьем буду рад получить ваш автограф.
   Свершилось! Вот он, зелёный, отнюдь не тоненький томик с моим чуть стилизованным именем – Димитрий Бобышев (пусть так и будет), со странноватым названьем «Зияния» и тюльпановской кисти портретом под обложкой. Спасибо, матушка Наталья, тебе за всё! Ну а при чём тут мой брат Костя? Хаживал ли он сюда раньше? Видимо, так.
   Дома рассмотрел книгу в деталях: шрифт, расположение текстов – всё хорошо, а главное – ничто не выброшено, не изменено. В «Стигматах» даже сохранены графические фигуры: крест, треугольник, звезда, распятия... Ну, есть тут и там опечатки, но не такие зловредные, можно угадать смысл. Вот перепутанные номера страниц уже хуже – дань, так сказать, разрушающей мир энтропии... Но это – мелочи, хватит о них. И – спасибо, спасибо, Наталья!
   Факт самовольного издания книги на Западе – разумеется, дерзость и вызов. Но если двадцать лет назад Пастернака за это затравили и в гроб свели, а десять лет спустя Даниэля с Синявским упекли в упомянутые мордовские лагеря, то теперь власти могут сей факт и проигнорировать. Хотя вот на «Метрополь» рассердились.
   Можно сказать лишь одно: попомнят при случае.
   Следующая дерзость возникла из вокзальной, с примесью локомотивного дизеля, атмосферы, но имела вид элегантный, прелестный и решительный: это приехала Ольга, распланировавшая по дням наше ближайшее будущее. Матримониальный интерес идеально совпал у неё с профессиональным. Точкой отсчёта послужила дата начала полевого сезона в археологической экспедиции на Украине. Под эти раскопки ей удалось снова добыть грант в том же «IREX» – фонде научного обмена. Экспедиция и будет нашим свадебным путешествием (кто-то ездит на южные курорты, а кто-то поедет в глубь веков и тысячелетий), и сочетаемся мы, стало быть, накануне, где-то в начале июня. Отсчитав обратно три месяца на совершенно незыблемый ожидательный срок после подачи заявления, мы и получим первую половину марта, когда она прибыла уже в качестве моей невесты.
   Я надеялся обойтись без свадебной помпы, расписаться в районном ЗАГСе, и дело с концом. Но не тут-то было. Официально мне заявили: «Браки с иностранными гражданами регистрируются только во Дворце бракосочетаний». И это, кажется, соответствовало желаниям невесты. Итак, мы обручились, что было крупной победой детей детанта. С матерью моей я ещё раньше проводил «разъяснительные беседы», сглаживая неизбежный шок. Дружески помогала и Галя Руби, расхваливая Ольгу матери. Ну а когда я привёл её на Таврическую, лёд окончательно растаял. Маленькие подарки, чай из «Берёзки» сделали своё дело.
   – «Инглиш брэкфаст» – моя любимая марка чая, – неожиданно призналась мать.
   Ну и хорошо. Даже Федосья не глядела уже так угрюмо, как обычно на мои «художества». Конечно, от Ольгиных щедрот перепало и жениху. Помимо главного дара – её самой, столь долгожданной и долгожеланной, – привезла она целый чемодан шмоток: джинсовый костюм, диковинную курточку с выворотом на другую сторону, рубашки, даже бельё.
   Встречал я (и потом провожал) свою суженую на родном Финляндском вокзале. Она летела до Хельсинки, а оттуда – поездом. Так ей посоветовали мудрые головушки – с пьяными финскими туристами легче пройти через таможню. Вообще «за отчётный период» натерпелась она немало и раздражений, и обид, и страхов, и, конечно же, колебаний: развод, раздел имущества, продажа дома... А главное – серьёзное опасение за продвижение только начавшейся научной карьеры, что могло осложниться в результате обретения советского (или, скорей, антисоветского) жениха. Дадут визу или не дадут, пустят на охоту за мамонтами или нет, – от этого зависела её диссертация, не говоря уж об успехе нашей с ней «стыковки».
   Рассказал и я о своих горках, колдобинах и ушибах: о том, как отказали мне в ОВИРе, – мол, «тётушка» – недостаточное родство для гостевой поездки. И как я спросил, озлясь:
   – А достаточное ли, чтоб уехать на постоянное жительство?
   – Так бы и говорили. Пишите заявление!
   И я написал. Всё равно ведь к этому дело идёт. И пусть мои бумаги там у них в бюрократическом чреве вращаются. Вмиг сообщили на работу. Позвонила секретарша из конторы, попросила явиться.
   – Тут товарищи хотят с вами побеседовать.
   Сижу, жду «товарищей». Никого нет. Я тем временем обдумал моё положение: оно стало уязвимым. В сущности, теперь очень легко навесить на меня какое-нибудь должностное преступление, как уже пытались однажды. Эти якобы круглогодичные командировки, пустые договора, фальшивые процентовки, вся эта советская фикция... Да, в этом суть моей службы, и каждый так делает, но...
   Я написал заявление и получил расчёт.

ОХОТА НА МАМОНТА

   С отъездом Ольги моё жениховское настроение не испарилось: три весенних месяца радостных ожиданий – это не то, что зимовка с неясными перспективами. Да, я остался ещё более уязвим: не числился на работе, печатался и издавался за границей, общался вовсю с иностранцами, получая от них книги тоннами... Но, видимо, был я для «товарищей» уже отрезанный ломоть, которого лучше всего проигнорировать. И это меня устраивало.
   Я истово допостился до Страстной субботы, а разговлялся в доме у крестника, где впервые год назад увидел Ольгу. И сколько произошло событий с тех пор! Вдруг позвонили Виньковецкие из Вирджинии, все за столом их знали, каждый хотел что-то сказать или услышать. Я похристосовался через океан с Яшей, а Дина сказала, что они знают о моих планах. И произнесла загадочную фразу:
   – Хочу, чтоб ты имел в виду. В Америке первым делом – мордой об стол.
   – Такого обращения с собой я не допускаю, – ответил я, но задумался.
   Это ведь везде случается с новичками. Вспомнился друг Германцев и его роман с итальянкой. Уж такая была любовь, уж так она желала вывезти его с собой, что он, давно уже имевший израильский вызов, но колебавшийся, решился наконец пустить его в ход. Железно договорились, что Габриэла (так звали невесту) будет встречать его в Вене, оттуда они поедут вместе в Милан к её родителям, там с их благословения и поженятся. Но в Вене Германцева никто не встретил, кроме «Сохнута». Он рванул тогда к телефону, позвонил в Милан. Её не оказалось, а жестокосердые родители (в них-то и был корень зла) ответили так:
   – Габриэла уехала в Лондон со своим бойфрендом.
   Кто знает, может быть, бедняжка в это время лежала связанная и с заклеенным ртом в ванной? Ну а Германцева, действительно, приложили мордой об стол.
   Крупно не повезло уезжающему Игорю Тюльпанову, и тоже в Вене. Он позднее рассказывал это так. Они с Леночкой уезжали вскоре после рождения ребёнка, увозя всю свою живопись и графику. Тюльпанов опасался, что таможня его разорит, однако пошлина за его легендарно дорогие работы оказалась на удивление невысока, можно сказать – никакая. Когда приземлились в Вене, шёл лёгкий снежок. Лена несла новорожденного Христика и лёгкую поклажу, Игорь – два чемодана с малой живописью и графикой, а также упаковку с большими картинами. Всю группу эмигрантов куда-то повели регистрировать. Пока это происходило, два чемодана исчезли. С запрокинутым сознанием Игорь вышел, посмотрел на падающие снежинки и вдруг увидел, что чемоданы его стоят на противоположной стороне улицы – там, где его и не было. Не веря своим чувствам, он забрал свой бесценный груз, и тут их всех повезли в гостиницу. Пока толпились у лифта, чемоданы пропали вновь, и на этот раз навсегда. Там была его тончайшая графика, иллюстрации к сонетам Шекспира, сотни листов комических акварелей «Очарованные разгильдяи» и то, что ценил я превыше всего: малые натюрморты, где его тщательная манера письма была наиболее уместна и впечатляюща... На какой подмосковной даче всё это теперь висит? Или – в швейцарском шале? Или – альпийском замке?
   Но – прочь, дурные мысли, подозрительные тени и ложные предчувствия! У меня всё будет иначе. И в самом деле – в конце мая приезжает моя драгоценная избранница, погода стоит прекрасная, в Таврическом саду благоухает сирень. Наша свадьба – послезавтра, сегодня отдыхаем, завтра готовимся.
   – Ну что, летают у тебя в желудке бабочки, мой милый? Такие чёрные бабочки? – спрашивает Ольга. – Нет, не порхают?
   Я дивлюсь такому необычному образу, но это всего лишь калька с английского, обозначающая нервное состояние. Конечно, я нервничаю – не каждый же год женишься на американке. Вот как раз в канун перед свадьбой, когда Ольга поехала на Таврическую помогать маме с Феней в готовке на завтра, я остался у себя на Петроградской, потому что кончалась неделя моего дежурства по квартире, и нужно было убрать коридоры, натереть пол в прихожей. Обычно я делал это сам, но тут пригласил полотёра. Напрасно моя невеста ждала, когда я заеду за ней и отвезу к себе, или уже к нам. К телефону я не подходил. Волнуясь, она приехала сама на такси и обнаружила меня спящим. Я, оказывается, откупорил бутылку хорошего скотча, выпил рюмку, выпил вторую, угостил полотёра да с непривычки и захмелел... Хорош оказался женишок!
   Но на следующее утро я действительно был недурён при белом галстуке и розово-взволнованной невесте. Сама процедура была официальной, но нисколько не пошлой, как я опасался. Ну, марш Мендельсона всё же прозвучал...
   – Я пригласила одного американца, – сказала Ольга. – Он здесь по научному обмену. Ты не против?
   – Конечно, нет. Так даже лучше.
   – Но он с переводчицей, а она – наверняка стукачка.
   – Что ж, пусть и «они» знают, что Бобышев женится.
   Свидетелями были Галя Руби и Веня Иофе. Галя свидетельствовала и на моей первой свадьбе, тоже во Дворце бракосочетаний. Хорошо хоть в другом. Этот был расположен исключительно удачно – через сад от дома на Таврической. После церемонии нарядные гости прошествовали вместе с нами по саду, поднялись на четвёртый этаж, уселись за уже накрытый стол, и – пошла гульба.
   Проснулся я в каменном веке. Во всяком случае, с ним были связаны Ольгины интересы, а они в ближайшие месяцы должны доминировать – ведь начинается полевой сезон. Круг общений – тоже сугубо профессиональный: охотники (и охотницы) за мамонтами или, по крайней мере, собиратели их костей. Я стал узнавать прототипы из археологического детектива Наля Подольского. Вот, например, русский богатырь Геннадий Павлович Григорьев, сам напоминающий предмет своих изучений. Вообще-то диссертация его по африканским стоянкам, но в Африку его не пустили из-за «нецелесообразности» – эта формула нам уже знакома. Копал он мамонтов в Авдееве под Курском, куда в прошлом году ездила Ольга, и у меня установился с ним род отдалённого приятельства. Бывал он душой археологических застолий, когда специально тушился свет, и он пел «Лучинушку» с проникновенными интонациями, почему-то прикрыв одно ухо ладонью.
   Его экспедицию курировала из Москвы Марианна Давидовна Гвоздовер, авторитарная старуха комиссарского вида, к которой Ольга относилась с наибольшим почитанием, называя её не иначе как «Начальник». Пред её светлые очи я и был представлен в Москве на одобрение. А ещё – пред действительно излучающий женственность взгляд и облик Натальи Борисовны Леоновой, одного из прототипов (если не главной героини) прозы Подольского. Роль моя была чисто декоративная, подчёркнутая тем, что у самой Леоновой имелся гораздо более декоративный муж, хорошенький и молоденький.
   Ну что ж, взялся за гуж, не говори, что не муж, – или как там? Предстояли ещё многие общения с этим миром. Поехали в Киев, где встречала нас истинная хозяйка тамошних раскопок Нинель Леонидовна Корниец, для нас – просто Неля. Она была дочерью могущественного министра при правлении Шелеста (у Довлатова он – «товарищ Челюсть»), но и в последующую эпоху пользовалась элитарными свободами и привилегиями, была бесстрашна, независима и могла «всё». Не знаю, у кого из родителей она унаследовала солнечную внешность, когда-то пленившую албанского тирана Энвера Ходжу, оказавшегося, впрочем, истинным джентльменом, но и в свои под пятьдесят Неля была «очень даже ничего» с густейшими золотистыми волосами и прямым прозрачно-зеленоватым взглядом. Мы остановились у неё и её дочери Маши-хохотуньи, в квартире рядом с зелёной зоной правительственных резиденций. Экспедиция ещё не была готова. Тем лучше. Святыни Киева предстали в увядшей, но впечатляющей красе. Даже «Хрущатик» с его скульптурными наворотами, изрядно уже заросшими зеленью, не оскорбляли ни ленинградского, ни даже нью-йоркского вкуса.
   А по основной тематике были мы у Нели в Музее истории Украины (уже в названии они отделили свою историю от русской), и там повидал я наконец-то цель Ольгиных устремлений. Реконструированные, это были сравнительно просторные полусферические яранги, затейливо выстроенные из гигантских костей мамонтов. Сама идея постойки жилья из останков – и чьих! – заявляла не только о разумном использовании подручного материала, но и о гордыне строителей, отделяя их с определённостью от «дикарей». Не подобным ли тщеславием был одержим создатель знаменитой башни в Париже или архитектор трагических близнецов на Манхэттене? Если учесть головокружительную перспективу времён с уходящими вглубь нулями, это было не меньшей дерзостью, а кладка костей в основании стен обнаруживала искусный ритм. Ну а ритм – это все: и музыка, и поэзия, и жизнь.