Страница:
* * *
В селе Межирич (между реками Рассавой и Росью) находился раскоп, законсервированный с прошлого года. Это был глубокий квадратный котлован, вырытый в мягкой илистой почве на участке колхозника Захара Новицкого и его семьи, в их вишнёвом саду между дорогой и хатой. Хозяин на своё несчастье наткнулся на «дюжие мослы», когда решил углубить погреб. Показал их учителю истории, тот позвонил в Киев, приехал академик Пидопличко, и с тех пор жизни Новицким не было. Их взрослая дочка Зина, повредившаяся в уме, время от времени кидалась на археологов то с граблями, то с тяпкой в руках. Но, видимо, ей напоминали о дурдоме в Каневе, и она успокаивалась. Детски расспрашивала Ольгу:– Вы что, из самой Америки?
– Да, из Нью-Йорка.
– И что там: высокие-высокие дома и много-много автомобилей?
– Так точно.
Почему-то Ольге полюбилось это армейское выражение. А я подумал: в сущности, и мои представления об американской жизни немногим отличаются от Зининых. Её отец Захар Григорьевич давно уже болел, и вот в то лето умер. Его отпевали со священником, пришли проводить полсела плюс вся экспедиция. Шествие возглавлял очень картинно наш Геннадий Павлович с хоругвью – видел бы это парторг Института археологии! На поминках столы стояли под вишнями рядом с раскопом, вдова подавала в мисках кутью и свежие овощи с огорода. Выпили по стопке самогона, но не больше, чтобы поминки не превратились в веселье.
Экспедиция квартировалась сразу за кладбищем, но другим, старым, на конце села. И всё-таки самой крайней, совсем на выселках, была ещё одна хата, хозяин которой, в точности как гоголевский кузнец Вакула, имел двусмысленную репутацию на селе. Неля ему платила, чтоб он сторожил наш лагерь, где имелся навес со столами и плитой для готовки, вокруг – места для палаток и дощатое сооружение общего пользования, но без дверцы. Куда же она делась? Без неё – никакого интима. Вася и Лёнчик, молодые археологи, отправились на разведку к этому Тарасу и, хоть он и отпирался, вскоре обнаружили пропажу у него в сарае.
– Зачем же ты взял? – спросили археологи.
– Шоб было! – последовал прямодушный ответ.
Участок Новицких, где производились раскопки, был, особенно если сравнивать его с приусадебными клочками в северных деревнях, довольно большой: он тянулся от шляха до поймы Рассавы, да хозяйка ещё прихватывала под огород от пойменной земли. Это потому, что семье полагалось несколько паёв от колхоза, где они все числились, хоть и на придурочных должностях, только младший служил шофёром. Они отдавали всё дневное время своему участку, а водитель в семье – это ж было благо небес! С начала лета он ящиками возил клубнику в Черкассы на рынок, и дальше – в Воронеж и Курск, затем – черешню и свежие овощи, после – картошку и кукурузу, которая стояла у них стеной, как в какой-нибудь Айове, как в хрущёвском раю, в отличие от худосочных побегов на колхозных полях. А ведь земля была одинаково плодородна – лёс, речные наносы, целых 15 тысяч лет глубоко прятавшие здесь первобытное поселение!
Как только убрали доски укрытия, обнаружилась впечатляющая картина: овал яранги, подобной тем, что видели в музее, только с провалившимся верхом, по периметру основания обложенный громадными костями, подобранными в прихотливых сочетаниях. К этому времени начали съезжаться мудрецы и авторитеты науки, которые не торопились вскрывать уже обнаруженное, но, сидя на корточках или на перевёрнутых вёдрах, предпочитали вести учёные разговоры, лишь изредка взрыхляя какой-нибудь пятачок культурного слоя ножом или обмахивая его кистью. Молодёжь делала разметку, я с лопатой присоединился к землекопам, орудовавшим чуть в стороне. Они с благоговейным ужасом посматривали, как я отряхиваю руки о джинсы, но других рабочих штанов у меня просто не было.
Сама Неля Корниец и её ребята приняли меня хорошо, как нормального человека, а вот прибывшая позднее университетская группа Михаила Гладких – с напряжением. Уж не знаю, кем я был в их воображении – авантюрист, подсадная утка, двойной агент? Вечерами к нам под навес являлось к столу местное начальство, вело себя уморительно. Один из них, например, после пятой стопки самогона хлопнул шестую, налитую ему исподтишка водой. Крякнул и, внезапно задумавшись, оценил:
– Оригинально!
Приезжал директор совхоза из соседней Гамарни, казак, по виду, лихой. Тоже дегустировал самогон, а потом предложил проехаться с ним в сумерках воровать кукурузу с его же совхозного поля! И мы ездили, и с удовольствием воровали.
В субботу наведались и кагэбэшники: один, наверное, киевский, а другой областной из Черкасс, – двое рослых развязных дядьков. Ледяным глазом косясь на меня, любезничали с Ольгой, интересовались оптикой её «Найкона», предлагали проявить ей плёнки. Она разыгрывала полную наивность, стояла за мир во всём мире, охотно с ними фотографировалась, но плёнки, поблагодарив, не дала.
Между тем археологические знаменитости обсуждали ископаемое жилище: постоянное оно или сезонное, бытовое это строение или культовое? Но вот великий палеозоолог, член Комитета по изучению мамонтов проявил себя в конкретном деле: с помощью лассо вытащил из котлована барсука, попавшего туда ночью. Освобождённый зверь драпанул в свою родную балку, поросшую кустарником, прямо с петлёй на шее.
А Павел Иосифович Борисковский, ещё один «мамонт» своего дела, заинтересовался моими стихами. Дня два сидел перед палаткой, открыто читал «Зияния». Комментарий его был косвенным. Он сказал:
– Советую передать эту книгу в Публичку.
– Зачем? Неужели они станут выдавать её читателям?
– Возможно, и не станут... И всё-таки будут хранить.
Вдруг пожаловала целая экспедиция во главе с академиком Андреем Величко. Он был внешним руководителем Ольгиной диссертации – ещё сравнительно молодой, высокий, лощёный, довольный собой, только что вернувшийся из поездки в Нью-Йорк. Они прибыли на двух фургонах, расположились лагерем за селом, в живописной излучине Рассавы. Пригласили нас в гости и там приготовили сюрприз: устроили нашу полевую свадьбу! Столы были расставлены прямо на лугу, речи перемежались вакхическими восклицаниями. Поднесли нам берестяную посуду на рушниках. Одна из кружек до сих пор служит мне вместилищем карандашей и всякой всячины.
Но пора была собираться в путь: в Воронеже намечался большой археологический форум. Неля свистнула своего шофёра, и Витёк, калымивший и жирующий по окрестным сёлам, получил приказ готовиться к путешествию.
– Поняв, поняв, – сказал Витёк и набрал по своим адресам целую корзину сала, огурцов, помидоров, зелёного лука и, конечно, бутыль абрикосовки.
Неля брала с собой немногих, по числу мест в микроавтобусе, мы с Ольгой были среди них. Прощай, Межирич! Последнее, что я увидел в селе, была необъятная фигура местной Солохи, вид сзади, загоняющей корову на дойку. Не твоя ли, Витёк, зазноба? Скоро я увижу подобную ей необъятность, но в чернокожем исполнении, ловко и даже грациозно несущуюся на роликах в Нью-Йорке на закрытом катке, где мы соберёмся отмечать с детворой день рождения Саши, моей падчерицы.
Осталось досказать немногое. Поскольку Неля решила по пути навестить ещё два раскопа, подобных Межиричу, но уже превращённых в музеи, мы задержались до темноты и надо было где-то заночевать. Неля своим чутьём охотницы направляла Витька, он – микроавтобус («вэн» – сказал бы я теперь коротко), и вот мы из какой-то кромешной тьмы и глуши входим в Дом колхозника. Заспанная администраторша требует у всех паспорта. Если Ольга вытащит своего орластого, с той будет шок, и неизвестно, чем всё кончится. Поэтому Неля говорит решительно:
– Это моя дочь. У неё ещё нет паспорта.
– А у этого?
– Этот – её муж.
И нам был выдан отдельный номер. Только заснули – шум, гам, напор молодых голосов. В гостиницу въехал театр, гастролирующий по провинции. Захлопали двери, и вот, наконец, гомон утих... Нет, шум опять! Начались босоногие пробежки из номера в номер. Это труппа тасовалась, как колода карт, по мастям и парам.
Воронежская конференция проходила в университете. Ольга оказалась единственной иностранкой, что придавало событию ранг международный. Слушать доклады я не стал, городские достопримечательности проснобировал. Хотел я посмотреть, где жили в ссылке Мандельштам с женой, но мне сказали, что в тех местах теперь новые постройки... Оставалась автобусная экскурсия по археологическим раскопам на левом берегу Дона. Для меня сам Дон и был главной легендарной достопримечательностью, но Ольга смотрела во все глаза на чистенькие, как на картинке, раскопы знаменитых стоянок, на срезы культурных слоёв, щёлкала «Найконом», а эрмитажный академик Пиотровский косился на неё, ставшую за эти два дня здешней сенсацией. Местные жители подходили ко мне с вопросом:
– Говорят, тут с вами американка. А кто она?
– Моя жена, – отвечал я, любуясь речными плёсами.
– А разве так можно?
Отходили, не зная, верить или не верить.
Апофеозом всего стала познавательная поездка на пароме. Участников конференции высадили из автобусов на площадку без бортов и перил. Перевозчик с помощью нехитрого устройства потянул за канат, паром качнулся и пошёл. Ухватиться было не за что, оставалось стоять прямо. Чем дальше отходили от берега, тем просторнее открывались виды, которые комментировал через мегафон «сам Рогачёв», главный копатель этих мест. Видны были геологические террасы, удобные для заселения, разрезы в местах археологических вскрытий. Там были найдены каменные и костяные орудия труда, здесь обнаружены раковины морского происхождения, – свидетельства дальних передвижений первобытного человека, а, может быть, и товарообмена...
Между тем открывалось и нечто другое, не предназначенное для глаз американки, увешанной мощной фотооптикой. Вот, например, из-за мыса показался внушительный силуэт атомной станции. И это – в стране, где запрещалось фотографировать даже вокзалы и мосты! А вот и ещё пуще: два боевых птеродактиля блеснули в небе, оглушили громом моторов, исчезли, и где-то на том берегу грохнул ракетный удар. И ещё одна крылато-когтистая пара, и ещё, и ещё... Похоже, что здесь где-то рядом расположен секретный завод или базируется авиачасть, и новейшие истребители-бомбардировщики вылетают долбать учебные цели на полигоне.
– Это у нас такая охрана исторических памятников! – сострил кто-то на пароме.
ПРОЩАЙ, И ЕСЛИ НАВСЕГДА, ТО НАВСЕГДА ПРОЩАЙ
Мы возвращались в Москву на грузовике величковской экспедиции, сидя в кузове вместе со стайкой студенток-археологинь. Ольга смело задрала ноги во вьетнамках, упираясь в кабину. Девчонки не смели ей подражать. Американка во вьетнамках – каково?
Дрянная машина сломалась в пути, мы с Ольгой решили не ждать, пока её починят, – ведь экспедиция-то не наша. Голоснули, остановили самосвал. Шофёр посадил её в кабину, а меня отправил в кузов. Извинился:
– В кабину третьего взять не могу, ГАИ остановит. В кузове тоже нельзя – самосвал... Так что вы не высовывайтесь.
И мы покатили. Кузов был пуст, лишь строительная пыль никак не могла покинуть грузовик, дико летая вокруг меня, забивалась в волосы, в уши, в глаза. Пришлось высунуться. Мы мчались по Киевскому шоссе, приближаясь к Москве. Берёзовые рощи, сосновые боры стеной стояли по сторонам отлично разлинованной, классной дороги. И вдруг – видение: из леса вышел коренастый бородач с молодой женщиной. Белая кепка сидела на его ещё тёмной кудрявой голове, лицо оживлённо улыбалось. Мелькнул – и нет. Но я его узнал. То был Шварцман, великий мастер иератического искусства. Прощайте, Михаил Матвеевич! Я взмахнул рукой, да куда там! Он и не заметил.
Хотя и предстояло ещё неопределённо долгое ожидание, началась уже пора прощаний. Сергей, мой двоюродный брат, зазвал к себе посидеть, поговорить по-родственному, – он снимал дачу в Архангельском. Надо было уважить хорошего человека, и Ольга со вздохом согласилась. Мы не гуляли по барским аллеям, сидели на веранде за клеёнчатым столом, а Сергей повторял многократно:
– Брат, мы ведь с тобой никогда не увидимся. Никогда!
Да, детство наше прошло вместе, и теплота в отношениях оставалась. Но, разъехавшись по разным городам, виделись мы от случая к случаю. Похоже, что его удручало само это слово «никогда»...
– И ведь он прав. Никогда, – сказал я Ольге, когда закончился этот тягостный вечер. – Nevermore.
– Никогда не говори «никогда», – ответила она. – Есть у нас такая поговорка: Never say never.
Она-то и оказалась права. В августе 1987-го Сергея с женой пустили в Чехословакию, тогда ещё социалистическую. Ольга копала тогда в Моравии, но приехала в Прагу, чтобы встретить меня, прибывавшего туда поездом через Францию-Германию-Австрию. В условленное время мы встретились с Сергеем на Карловом мосту.
– Ну что, брат, куда девалось твоё «никогда»?
– Эх, брат! – только и сказал он, стискивая меня в объятиях.
Но, чтоб дожить до таких чудес и до подобных встреч, надо было сперва распрощаться. И вот я опять в Шереметьево-2, где повторяется та же сцена у балкона, откуда Ольга посылает мне прощальный взгляд. Нет, не «прощай» – до свиданья в Нью-Йорке!
Однако недели тянулись за неделями, а ОВИР безмолствовал. Меня поддерживали встречи в доме Иофе, с ними я делился своими тревогами; еженедельные обеды у них действовали успокаивающе. Веня был убеждён, что меня теперь выпустят, а я его прогнозам доверял – они были не только аналитическими и рассудочными. Однажды я сказал ему, что мне приснилась церковь.
– Перемена участи, – сказал он уверенно. – В лагере такой сон означал: либо на тот свет, либо на свободу. Ну а твоём случае я надеюсь на второе.
В этом втором случае предупреждал он меня относительно Бродского. Мол, профессиональный круг узок, дороги могут пересекаться.
– Уверен ли ты, что он не будет чинить препятствий?
– Очень даже может. И ставить рогатки тоже.
– Вот видишь. А ведь он уже в литгенералах – ты же, извини, всё ещё в младшем командном составе...
– Так ты считаешь? Лейтенант запаса?.. И всё-таки у меня вышла книга, меня печатают в «Континенте», «Вестнике», «Времени и мы». Круг узок, а мир большой.
– Ну, дай-то Бог.
Всё ж я почувствовал себя задетым тем, что друзья числят меня в таком скромном ранге. Это, впрочем, не отменяло моих симпатий и сердечного отношения к ним. И я одарил их пятистопным ямбом, в который укладывались имена: Вениамин и Лидия Иофе. Опус назывался «Привал интеллигентов», и я огласил его в очередную субботу.
– Каждый раз, как стихи, мою фамилию рифмуют с «кофе»! – воскликнул мой ничуть не впечатлённый друг.
– «Каждый раз»! Можно подумать! – обиделся я всерьёз. – Ты услышал только одну рифму. А между тем, я посвятил тебе терцины – причём тройные, каких никто не писал. Это значит, что каждая строка здесь рифмуется девятикратно. Вот смотри...
– Всё, всё, беру свои слова назад!
Чаще я стал бывать на Таврической. Там как-то восстановилось у меня чувство дома, и было мне хорошо, отдохновенно... Для Федосьи значило много, что теперь я мужик семейный. А мать заобожала свою новую невестку: хоть и американка, а наша, русская, и к тому же – учёная, как сама мать, да и зовёт её «мамой». Но тема моего предстоящего отъезда вызывала у неё сопротивление. Вдруг вырвалось:
– А что я скажу в нашей парторганизации?
– В твоём институте? Ты же на пенсии!
– Нет, в парторганизации, где я числюсь теперь. При нашем ЖЭКе.
– Что тут такого? Я же уеду с советским паспортом.
– Нет, ты не знаешь...
А мы бы могли обсудить более важный и очень практический вопрос: я ведь оставлял жилплощадь. Можно было, наверное, кого-то там прописать, что-то с ней сделать, чтобы комната не пропала... Нет, эта тема в нашей семье никого не заинтересовала.
И вот, когда задули холодные ветры, зажелтели, закачались, теряя листву, верхушки вязов в моём окне и стал между ними проблескивать золотом петропавловский ангел, наконец, мне позвонили, из ОВИРа. Казалось, само время, астрономическое и даже биологическое, очнулось от летаргического сна. Часы громко затикали на запястье, кровь расскакалась по жилам.
В ОВИРе выдали целый реестр анкет и справок, которые нужно было оформить, и это требовалось лишь для получения паспорта с выездной визой, а ведь нужна была ещё въездная, и только после этого я мог купить билет. Многие проходили через эти заморочки, всё описывать я не буду, но некоторые оказались забавны, а другие – унизительны. Например, для американского консульства нужна была большая медицинская справка – в особенности на отсутствие туберкулёза и венерических заболеваний. Двусмысленно и гадко было предъявлять молодой врачихе свои доказательства.
Но самым первым делом надо было избавиться от воинской повинности, висевшей над головой все молодые и вот уже зрелые годы. Как можно скорее! Всё оказалось проще простого. Майор в военкомате лишь хитровански подмигнул и спросил:
– Баба-то хорошая?
– Отличная.
И он снял меня с учёта.
Среди неожиданных, даже нелепых справок требовалась одна, психологически непростая. Получить её надо было от разведённой супруги, если таковая имелась когда-то, – в том, что нет у неё материальных претензий. Наташка! Я уж и думать забыл о ней. Даже не знаю, где она. Слыхал, что после меня она вышла замуж, переехала в Москву, родила двух дочерей, вновь развелась... Да ведь развод был у нас по суду, какие могут быть претензии? Но без справки визы не получишь. Оставил это на потом... И вдруг – звонок:
– Дима, ты меня помнишь? Ха-ха! Я Наташа, твоя бывшая жена.
– Наташа, какой сюрприз! Чем могу быть обязан?
– У меня вопрос или, скорей, просьба. Ты не мог бы дать мне справку, заверенную в ЖЭКе, о том, что не имеешь материальных претензий ко мне?
– Могу. Но при одном условии.
На том конце провода установилась глубокая мрачная тишина. Там, вероятно, гадали, сколько тысяч потребует этот злодей за ничтожную бумажку. Наконец раздался робкий голос:
– При каком же условии?
– При том, что ты дашь мне такую же справку.
Там – бурная радость. Возгласы – ты тоже едешь! Как здорово!
Имущества у меня не было. Были книги, картины да некоторый архив. Всё это хотелось бы сохранить. Но, после череды строгих запретов, мало что позволялось вывозить. Самое ценное из архива я сложил в чемоданец и передал на хранение Вене Иофе. А картины надо было везти в Комиссию от Русского музея, они их оценивали, брали пошлину и оформляли к вывозу. Комиссия располагалась не в самом музее, а в подвале дома, соседствующего с Кавалергардским манежем, выходящим к Исаакию. Тащил я туда порядочную тяжесть: два натюрморта Михаила Вербова, ученика Петрова-Водкина, дорогие мне тем, что написаны были в водкинском сферическом пространстве, к ним – акриловый абстракт Якова Виньковецкого да несколько композиций Валентина Левитина. С неудобным пакетом в руках я оказался в кишащей толпе у знаменитой лестницы с Диоскурами. Там происходило открытие выставки патриотических работ Ильи Глазунова, и народ, подогретый спорами, которые всегда умел вызывать Глазунов, повалил в Манеж. Перед таким триумфом ценности мои невольно казались жалкими. Трудно было пройти к искомому подвалу, потому что плотная очередь, заворачиваясь за два, даже три квартала, никого не пропускала сквозь себя. Однако Вербова я не вывез – культурное достояние!
Добыча справок могла приравняться к работе в какой-нибудь должности: я вставал по будильнику и шёл по очередным инстанциям. Но одна оказалась вне очереди и ожиданий. Звонок:
– Дмитрий Васильевич? Это из районного КГБ. Не могли бы вы к нам зайти? Петроградский райисполком, комната номер...
А не поздно ли обо мне, голубчики, вспомнили? Я ведь уже, вроде бы, и не ваш, могу и отказаться. Потом решил – ладно, пойду.
На двери – только номер, никаких обозначений. Чин – совсем молодой, зелёный, но с амбициями. Что-то плёл, плёл неопределённое, а потом вдруг резко:
– Это ваша книга?
И на столе уже лежит томик «Зияний».
– Да, моя. Откуда она здесь?
– У нас много возможностей... А как вы переслали рукопись?
– По почте, конечно.
Полистал, покрутил книжку, да и перешёл к делу. Мол, вы остаётесь советским гражданином и за границей. А ведь это обязывает исполнять свой гражданский долг. Вы человек известный, со многими будете встречаться. Давайте договоримся: вы будете сообщать нам об этих встречах. Только и всего. А с нашей стороны мы не будем препятствовать вам навещать здесь родных и близких.
– Нет, спасибо.
– Почему отказываетесь?
– Я хочу, чтобы мне и моей семье было хорошо в новой стране, и потому желаю жить там честно, быть лояльным.
Разговор был закончен. Я пересказал его Вене, комически возмущаясь, как раз по поводу младшего командного состава:
– Добро б разговаривать с каким-нибудь, по меньшей мере, полковником! А тут – напустили новичка...
– Это как раз неплохо, – мудро заметил Веня. – Значит, и не рассчитывали. Полковники-то любят успешную вербовку. А это так – только поставить галочку для отчёта.
Между тем октябрь уже шёл к концу, а с ним и мои бюрократические хождения. Проводов я категорически не захотел, насмотревшись надрывных сцен у других. Так я и объявил знакомым, и что ж? Вместо одного душераздирающего вечера я получил целый месяц ежевечерних посещений по одному, по два, по нескольку человек с непременной уверенностью в вечной разлуке, с разговорами за полночь, выматывающими из меня душу.
Наконец получаю в городском ОВИРе серпастый и молоткастый, но – выездной же, товарищ Маяковский! – паспорт с визой. Чиновница предупреждает:
– Обратите внимание на серию паспорта – ОМ. Паспорта этой серии выдаются на одну поездку и при возвращении изымаются. Вам нужно по прибытии туда обменять его в нашем консульство на паспорт серии ОК. Он будет годен для повторных поездок.
Ну как мило, и как всё доходчиво! От души поблагодарил чиновницу за полезные сведения – они мне ещё пригодятся. Теперь надо ликвидировать моё гнездо. Разорение шло по нарастающей. Круглый стол взял зять в мастерскую, стулья и кровать поехали на дачу, туда же – постельное бельё. Одежда – кому придётся впору, тёплая куртка – Вене в поездки по объектам, письменный стол – одному из крестников.
В канун отъезда стены были голы, полы пусты, зато народу топталась целая толпа, всё прибывающая. Две группки маклаков спорили из-за книг, мать шила из последнего одеяла чехол для картин, Эра и Галя чуть не ссорились, как правильно уложить мне чемодан, который всё равно ещё растребушат на таможне.
И вот я остался один, лёжа на голой тахте, укрываясь пальто. Пусто, словно после пожара или налёта грабителей. Нуль. Голый человек на голой земле. И мне стало весело и страшно, как когда-то на даче в Вырице перед прыжком в оредежский омут.
В Москве предстояло оформить какие-то, оказавшиеся потом ненужными, бумажки, получить въездную визу и купить билет в Аэрофлоте. От продажи книг денег выручили порядочно, передвигался я только на такси, иначе бы и не успевал. Оброс друзьями, кто-то всегда был со мной. Поздняя осень помахивала кое-где то жёлтым, то оранжевым. Кублановский захотел устроить мне прощальное чтение на дому, но хозяйке позвонил некто и таинственно запретил. Я отдал нуждающемуся джинсовый костюм (он потом жил на него месяц), попрощался с Рейном, попрощался с Найманом, остатки денег передал тёте Тале на Соколе, где я ночевал.
Часть картин не пропустили (не хватало одной подписи в оформлении), в одежде прощупывали швы. И всё-таки в комканом, с виду грязном платке не усмотрели мою сентиментальную контрабанду – горсть кладбищенского песка, взятую на похоронах Ахматовой. Нет, я не твердил, как многие, лермонтовский стих о «немытой России», зачем? Ведь она с тех пор умывалась – то кровушкой, то потом. Мне вспомнилась строка из романтического первоисточника, из лорда Байрона, неизвестно кем переведённая:
Прощай, и если навсегда, то навсегда прощай.
Когда самолёт выруливал на взлетную полосу, по ней уже вилась позёмка. Это было ранним, запомнившимся мне на всю жизнь утром 2 ноября 1979 года. В кармане у меня лежали, холодя и грея бедро, ключ от квартиры в Кью-Гарденсе и жетон на проезд в нью-йоркском сабвее.
Закончено 14 августа 2007 года
Дрянная машина сломалась в пути, мы с Ольгой решили не ждать, пока её починят, – ведь экспедиция-то не наша. Голоснули, остановили самосвал. Шофёр посадил её в кабину, а меня отправил в кузов. Извинился:
– В кабину третьего взять не могу, ГАИ остановит. В кузове тоже нельзя – самосвал... Так что вы не высовывайтесь.
И мы покатили. Кузов был пуст, лишь строительная пыль никак не могла покинуть грузовик, дико летая вокруг меня, забивалась в волосы, в уши, в глаза. Пришлось высунуться. Мы мчались по Киевскому шоссе, приближаясь к Москве. Берёзовые рощи, сосновые боры стеной стояли по сторонам отлично разлинованной, классной дороги. И вдруг – видение: из леса вышел коренастый бородач с молодой женщиной. Белая кепка сидела на его ещё тёмной кудрявой голове, лицо оживлённо улыбалось. Мелькнул – и нет. Но я его узнал. То был Шварцман, великий мастер иератического искусства. Прощайте, Михаил Матвеевич! Я взмахнул рукой, да куда там! Он и не заметил.
Хотя и предстояло ещё неопределённо долгое ожидание, началась уже пора прощаний. Сергей, мой двоюродный брат, зазвал к себе посидеть, поговорить по-родственному, – он снимал дачу в Архангельском. Надо было уважить хорошего человека, и Ольга со вздохом согласилась. Мы не гуляли по барским аллеям, сидели на веранде за клеёнчатым столом, а Сергей повторял многократно:
– Брат, мы ведь с тобой никогда не увидимся. Никогда!
Да, детство наше прошло вместе, и теплота в отношениях оставалась. Но, разъехавшись по разным городам, виделись мы от случая к случаю. Похоже, что его удручало само это слово «никогда»...
– И ведь он прав. Никогда, – сказал я Ольге, когда закончился этот тягостный вечер. – Nevermore.
– Никогда не говори «никогда», – ответила она. – Есть у нас такая поговорка: Never say never.
Она-то и оказалась права. В августе 1987-го Сергея с женой пустили в Чехословакию, тогда ещё социалистическую. Ольга копала тогда в Моравии, но приехала в Прагу, чтобы встретить меня, прибывавшего туда поездом через Францию-Германию-Австрию. В условленное время мы встретились с Сергеем на Карловом мосту.
– Ну что, брат, куда девалось твоё «никогда»?
– Эх, брат! – только и сказал он, стискивая меня в объятиях.
Но, чтоб дожить до таких чудес и до подобных встреч, надо было сперва распрощаться. И вот я опять в Шереметьево-2, где повторяется та же сцена у балкона, откуда Ольга посылает мне прощальный взгляд. Нет, не «прощай» – до свиданья в Нью-Йорке!
Однако недели тянулись за неделями, а ОВИР безмолствовал. Меня поддерживали встречи в доме Иофе, с ними я делился своими тревогами; еженедельные обеды у них действовали успокаивающе. Веня был убеждён, что меня теперь выпустят, а я его прогнозам доверял – они были не только аналитическими и рассудочными. Однажды я сказал ему, что мне приснилась церковь.
– Перемена участи, – сказал он уверенно. – В лагере такой сон означал: либо на тот свет, либо на свободу. Ну а твоём случае я надеюсь на второе.
В этом втором случае предупреждал он меня относительно Бродского. Мол, профессиональный круг узок, дороги могут пересекаться.
– Уверен ли ты, что он не будет чинить препятствий?
– Очень даже может. И ставить рогатки тоже.
– Вот видишь. А ведь он уже в литгенералах – ты же, извини, всё ещё в младшем командном составе...
– Так ты считаешь? Лейтенант запаса?.. И всё-таки у меня вышла книга, меня печатают в «Континенте», «Вестнике», «Времени и мы». Круг узок, а мир большой.
– Ну, дай-то Бог.
Всё ж я почувствовал себя задетым тем, что друзья числят меня в таком скромном ранге. Это, впрочем, не отменяло моих симпатий и сердечного отношения к ним. И я одарил их пятистопным ямбом, в который укладывались имена: Вениамин и Лидия Иофе. Опус назывался «Привал интеллигентов», и я огласил его в очередную субботу.
– Каждый раз, как стихи, мою фамилию рифмуют с «кофе»! – воскликнул мой ничуть не впечатлённый друг.
– «Каждый раз»! Можно подумать! – обиделся я всерьёз. – Ты услышал только одну рифму. А между тем, я посвятил тебе терцины – причём тройные, каких никто не писал. Это значит, что каждая строка здесь рифмуется девятикратно. Вот смотри...
– Всё, всё, беру свои слова назад!
Чаще я стал бывать на Таврической. Там как-то восстановилось у меня чувство дома, и было мне хорошо, отдохновенно... Для Федосьи значило много, что теперь я мужик семейный. А мать заобожала свою новую невестку: хоть и американка, а наша, русская, и к тому же – учёная, как сама мать, да и зовёт её «мамой». Но тема моего предстоящего отъезда вызывала у неё сопротивление. Вдруг вырвалось:
– А что я скажу в нашей парторганизации?
– В твоём институте? Ты же на пенсии!
– Нет, в парторганизации, где я числюсь теперь. При нашем ЖЭКе.
– Что тут такого? Я же уеду с советским паспортом.
– Нет, ты не знаешь...
А мы бы могли обсудить более важный и очень практический вопрос: я ведь оставлял жилплощадь. Можно было, наверное, кого-то там прописать, что-то с ней сделать, чтобы комната не пропала... Нет, эта тема в нашей семье никого не заинтересовала.
И вот, когда задули холодные ветры, зажелтели, закачались, теряя листву, верхушки вязов в моём окне и стал между ними проблескивать золотом петропавловский ангел, наконец, мне позвонили, из ОВИРа. Казалось, само время, астрономическое и даже биологическое, очнулось от летаргического сна. Часы громко затикали на запястье, кровь расскакалась по жилам.
В ОВИРе выдали целый реестр анкет и справок, которые нужно было оформить, и это требовалось лишь для получения паспорта с выездной визой, а ведь нужна была ещё въездная, и только после этого я мог купить билет. Многие проходили через эти заморочки, всё описывать я не буду, но некоторые оказались забавны, а другие – унизительны. Например, для американского консульства нужна была большая медицинская справка – в особенности на отсутствие туберкулёза и венерических заболеваний. Двусмысленно и гадко было предъявлять молодой врачихе свои доказательства.
Но самым первым делом надо было избавиться от воинской повинности, висевшей над головой все молодые и вот уже зрелые годы. Как можно скорее! Всё оказалось проще простого. Майор в военкомате лишь хитровански подмигнул и спросил:
– Баба-то хорошая?
– Отличная.
И он снял меня с учёта.
Среди неожиданных, даже нелепых справок требовалась одна, психологически непростая. Получить её надо было от разведённой супруги, если таковая имелась когда-то, – в том, что нет у неё материальных претензий. Наташка! Я уж и думать забыл о ней. Даже не знаю, где она. Слыхал, что после меня она вышла замуж, переехала в Москву, родила двух дочерей, вновь развелась... Да ведь развод был у нас по суду, какие могут быть претензии? Но без справки визы не получишь. Оставил это на потом... И вдруг – звонок:
– Дима, ты меня помнишь? Ха-ха! Я Наташа, твоя бывшая жена.
– Наташа, какой сюрприз! Чем могу быть обязан?
– У меня вопрос или, скорей, просьба. Ты не мог бы дать мне справку, заверенную в ЖЭКе, о том, что не имеешь материальных претензий ко мне?
– Могу. Но при одном условии.
На том конце провода установилась глубокая мрачная тишина. Там, вероятно, гадали, сколько тысяч потребует этот злодей за ничтожную бумажку. Наконец раздался робкий голос:
– При каком же условии?
– При том, что ты дашь мне такую же справку.
Там – бурная радость. Возгласы – ты тоже едешь! Как здорово!
Имущества у меня не было. Были книги, картины да некоторый архив. Всё это хотелось бы сохранить. Но, после череды строгих запретов, мало что позволялось вывозить. Самое ценное из архива я сложил в чемоданец и передал на хранение Вене Иофе. А картины надо было везти в Комиссию от Русского музея, они их оценивали, брали пошлину и оформляли к вывозу. Комиссия располагалась не в самом музее, а в подвале дома, соседствующего с Кавалергардским манежем, выходящим к Исаакию. Тащил я туда порядочную тяжесть: два натюрморта Михаила Вербова, ученика Петрова-Водкина, дорогие мне тем, что написаны были в водкинском сферическом пространстве, к ним – акриловый абстракт Якова Виньковецкого да несколько композиций Валентина Левитина. С неудобным пакетом в руках я оказался в кишащей толпе у знаменитой лестницы с Диоскурами. Там происходило открытие выставки патриотических работ Ильи Глазунова, и народ, подогретый спорами, которые всегда умел вызывать Глазунов, повалил в Манеж. Перед таким триумфом ценности мои невольно казались жалкими. Трудно было пройти к искомому подвалу, потому что плотная очередь, заворачиваясь за два, даже три квартала, никого не пропускала сквозь себя. Однако Вербова я не вывез – культурное достояние!
Добыча справок могла приравняться к работе в какой-нибудь должности: я вставал по будильнику и шёл по очередным инстанциям. Но одна оказалась вне очереди и ожиданий. Звонок:
– Дмитрий Васильевич? Это из районного КГБ. Не могли бы вы к нам зайти? Петроградский райисполком, комната номер...
А не поздно ли обо мне, голубчики, вспомнили? Я ведь уже, вроде бы, и не ваш, могу и отказаться. Потом решил – ладно, пойду.
На двери – только номер, никаких обозначений. Чин – совсем молодой, зелёный, но с амбициями. Что-то плёл, плёл неопределённое, а потом вдруг резко:
– Это ваша книга?
И на столе уже лежит томик «Зияний».
– Да, моя. Откуда она здесь?
– У нас много возможностей... А как вы переслали рукопись?
– По почте, конечно.
Полистал, покрутил книжку, да и перешёл к делу. Мол, вы остаётесь советским гражданином и за границей. А ведь это обязывает исполнять свой гражданский долг. Вы человек известный, со многими будете встречаться. Давайте договоримся: вы будете сообщать нам об этих встречах. Только и всего. А с нашей стороны мы не будем препятствовать вам навещать здесь родных и близких.
– Нет, спасибо.
– Почему отказываетесь?
– Я хочу, чтобы мне и моей семье было хорошо в новой стране, и потому желаю жить там честно, быть лояльным.
Разговор был закончен. Я пересказал его Вене, комически возмущаясь, как раз по поводу младшего командного состава:
– Добро б разговаривать с каким-нибудь, по меньшей мере, полковником! А тут – напустили новичка...
– Это как раз неплохо, – мудро заметил Веня. – Значит, и не рассчитывали. Полковники-то любят успешную вербовку. А это так – только поставить галочку для отчёта.
Между тем октябрь уже шёл к концу, а с ним и мои бюрократические хождения. Проводов я категорически не захотел, насмотревшись надрывных сцен у других. Так я и объявил знакомым, и что ж? Вместо одного душераздирающего вечера я получил целый месяц ежевечерних посещений по одному, по два, по нескольку человек с непременной уверенностью в вечной разлуке, с разговорами за полночь, выматывающими из меня душу.
Наконец получаю в городском ОВИРе серпастый и молоткастый, но – выездной же, товарищ Маяковский! – паспорт с визой. Чиновница предупреждает:
– Обратите внимание на серию паспорта – ОМ. Паспорта этой серии выдаются на одну поездку и при возвращении изымаются. Вам нужно по прибытии туда обменять его в нашем консульство на паспорт серии ОК. Он будет годен для повторных поездок.
Ну как мило, и как всё доходчиво! От души поблагодарил чиновницу за полезные сведения – они мне ещё пригодятся. Теперь надо ликвидировать моё гнездо. Разорение шло по нарастающей. Круглый стол взял зять в мастерскую, стулья и кровать поехали на дачу, туда же – постельное бельё. Одежда – кому придётся впору, тёплая куртка – Вене в поездки по объектам, письменный стол – одному из крестников.
В канун отъезда стены были голы, полы пусты, зато народу топталась целая толпа, всё прибывающая. Две группки маклаков спорили из-за книг, мать шила из последнего одеяла чехол для картин, Эра и Галя чуть не ссорились, как правильно уложить мне чемодан, который всё равно ещё растребушат на таможне.
И вот я остался один, лёжа на голой тахте, укрываясь пальто. Пусто, словно после пожара или налёта грабителей. Нуль. Голый человек на голой земле. И мне стало весело и страшно, как когда-то на даче в Вырице перед прыжком в оредежский омут.
В Москве предстояло оформить какие-то, оказавшиеся потом ненужными, бумажки, получить въездную визу и купить билет в Аэрофлоте. От продажи книг денег выручили порядочно, передвигался я только на такси, иначе бы и не успевал. Оброс друзьями, кто-то всегда был со мной. Поздняя осень помахивала кое-где то жёлтым, то оранжевым. Кублановский захотел устроить мне прощальное чтение на дому, но хозяйке позвонил некто и таинственно запретил. Я отдал нуждающемуся джинсовый костюм (он потом жил на него месяц), попрощался с Рейном, попрощался с Найманом, остатки денег передал тёте Тале на Соколе, где я ночевал.
Часть картин не пропустили (не хватало одной подписи в оформлении), в одежде прощупывали швы. И всё-таки в комканом, с виду грязном платке не усмотрели мою сентиментальную контрабанду – горсть кладбищенского песка, взятую на похоронах Ахматовой. Нет, я не твердил, как многие, лермонтовский стих о «немытой России», зачем? Ведь она с тех пор умывалась – то кровушкой, то потом. Мне вспомнилась строка из романтического первоисточника, из лорда Байрона, неизвестно кем переведённая:
Прощай, и если навсегда, то навсегда прощай.
Когда самолёт выруливал на взлетную полосу, по ней уже вилась позёмка. Это было ранним, запомнившимся мне на всю жизнь утром 2 ноября 1979 года. В кармане у меня лежали, холодя и грея бедро, ключ от квартиры в Кью-Гарденсе и жетон на проезд в нью-йоркском сабвее.
Закончено 14 августа 2007 года