– Что ты сейчас делаешь? Если хочешь – можешь зайти.
   Час был поздний, дети уже спали. Муж на военных сборах, в отлучке. Ну, решайся же, кабальеро, иначе зачем ты был зван? Но она капризничает, что-то ей не нравится, чем-то она недовольна: собой, мной, стремительностью событий? Что ж тогда было звонить? Об этом я и спрашиваю с досадой.
   – Ах, я себя чувствую такой дрянью...
   – Поцелуй же меня, дрянь.
   Тот вкус я буду помнить с благоговением до конца дней. А тогда мне было его недостаточно, началась возня.
   – Ты всё теперь испортил. Уйди.
   С тяжёлым чувством непоправимого проигрыша я ушёл. Томился. Злился на себя, на неё. Пытался выбросить всё из головы. Но на губах остался вкус райского яблочка. И вот – звонит опять, голос – чуть со вздрогом, а тембр наполнен уверенной нежностью, силой:
   – Эй, как ты? Можешь сегодня встретить меня у работы!
   И начались наши лирико-эпические шляния по городу, который, собственно говоря, полновесно участвовал в них сам-третей, но не лишний, дразня и отталкивая закоулками лестниц, изгибами каналов, проходными дворами и порой убогим уютом стекляшки на углу Суворовского и Первой. Разумеется, какая-либо телесная разнузданность между нами была исключена, но доставались мне время от времени знаки её нежности, срывался иногда поцелуй, грозящий разразиться сценою у фонтана или же у балкона, но тут же ею бывал остановлен.
   В этом смысле многочисленные ленинградские музеи были спасительным убежищем для бродячих любовников, особенно в ненастную пору. Впрочем, мы были разборчивы: идеологическая и связанная с ней военно-патриотическая тематика нам не подходила. Ни на борт крейсера «Аврора», ни в особняк Кшесинской, где был Музей Революции, мы – ни ногой, а вот в Летний дворец Петра зайти было можно. Даже музей почвоведения имени Докучаева между Биржей и Пушкинским домом годился в качестве укрывища, чтобы переждать заряд мокрого снега. Но настоящими заповедниками для наших прогулок, конечно, были почти бесплатные тогда Зимний дворец и Эрмитаж. Километры и километры озлащёных, омраморенных, малахитовых и златотканых залов стлали перед нами улицы и площади своих узорных паркетов. В окнах открывались прославленнейшие виды, на которые из дворцового тепла можно было глядеть, не дрожа от холода.
   Конечно, я и прежде бывал здесь в лирических путешествиях и, натолкнувшись на какой-либо знакомый шедевр, испытывал укол ностальгии, нанесённый мне из прошлого. Смущаясь, я обходил стороной укоряющие меня картины или скульптуры, но тени былых переживаний растворялись в наступившем «сейчас», которым распоряжалась она, та, которую я почему-то не хочу называть даже её заёмным именем Вава. Соименница Вавы.
   Даже в современном облике она была не чужда дворцовому стилю, но избегала наиболее посещаемых залов, опасаясь, возможно, кем-то быть узнанной. Мы заходили в римские и греческие интерьеры первого этажа, уставленные бюстами и чернофигурными вазами, и мне казалось, что стати моей подруги и Венеры Таврической столь схожи, что последняя представлялась её каменной тавтологией. Другое дело – узкие, как пирамидальные коридоры, зальцы Древнего Египта, где я не бывал со времён школьных экскурсий. Фигура сидящей царицы из чёрного базальта со львиной головой прикрыла нас на мгновение от наблюдательных сторожих. Спасибо, Ваше фараонское величество! Из таких мгновений и состояли наши экскурсии. Вот мы у мраморного медальона ещё одной Афродиты – на этот раз ренессансной, французской. Или – во дворцовой церкви, где выставлены камеи и мелкая пластика из фарфора и фаянса. На всё это, как и на нас самих, вдруг брызжет солнце сквозь верхние окна из разорвавшихся где то над нами балтийских туч. Позолота убранства, в этот миг совсем не излишняя, вызывает счастливое, до слёз, ослепленье.
   А вот мы стоим перед «Амуром и Психеей» Кановы, куда её тянуло больше и чаще всего. Белый почти до свечения мрамор. Сверхискусное изображение тел, сияющая их нагота. Наверное, даже слишком балетное изящество поз и пропорций. Прежде я этот ренессансный китч за версту обходил. Но сейчас она говорит:
   – Смотри!
   И я вижу: душа. Действительно, Психея. Тонкие до полупрозрачности пальцы любовного бога держат нечто ещё более хрупкое: бабочку, тоже из мрамора. Душа, или душенька, или же Псиша, нежнейше склонилась над своей эфемерной эмблемой. И я изменил прежним заветам. Хватит. Красивое – это и есть красота.

БОЛЬШИЕ МАНЁВРЫ

   И вдруг наше паломничество по афродитам и амурам насильственным образом прервалось: меня вызвали в военкомат. То, что я посещал военную кафедру в институтские годы, даже во время академического отпуска, дало свой результат, меня выпустили, присвоив звание офицера запаса, освободив таким образом от солдатчины. Это лишь изредка обременяло «переподготовкой», от которой несложно было и отлынивать. Но не в этот раз! Мне дали два часа на сборы, пригрозили на всякий случай серьёзными неприятностями за уклонение от исполнения «священного долга», да и отправили на общевойсковые манёвры. Пусть игрушечная, но война, и вместе с тёплыми носками и бритвенным прибором я бросил в сумку «Илиаду» в переводе – кого ж? – Гнедича, конечно, справедливо полагая, что и на войне могут случиться периоды ожидания и скуки, когда уместно будет стряхнуть пыль со старика Гомера. Учения назывались «Двина», а которая из двух Двин, имеющихся на карте, это мало кто знал на отдалённой платформе Московского вокзала, где стояли толпой такие же, как я, отловленные недобровольцы. Кто-то читал в газете, что «Двина» эта – Западная, но когда подали поезд и все рассовались по бесплацкартным местам, выяснилось, что мы едем как раз на Север. Не на Северную Двину, однако, а ещё дальше к полярному кругу, на Кольский полуостров, а именно – в Колу. Должно быть, весьма многоумно с точки зрения стратегической было замыслено наше передвижение.
   Клочья ни городского, ни сельского, а именно железнодорожного пейзажа отбрасывались назад. Столбы, будка, мелколесье, заснеженное болотце, снова столбы, мост. Спать, спать, не считать же столбы! А зачем я взял с собой «Илиаду»? Забавно было читать эти великие гекзаметры, подскакивающие на каждом стыке рельс и оттого образующие непредусмотренные цезуры и спондеи. Я стал помогать себе, произнося их вполголоса, и тут они точно сели в размер колеи и воистину заговорили. Ахейские генералы собачились высокопарно по поводу полонённых особей женского полу и дележа прочей добычи. Повелитель мужей Агамемнон явно злоупотребил положением главнокомандующего; теперь Ахиллес богоравный его шантажировал, то грозя дезертировать со своим войском, обнажив ему фланг, то напуская на него походного прорицателя. На провокацию повелитель мужей не пошёл, хотя озлился ужасно, поносил богоравного так и эдак и позорил всячески. Всё ж пришлось ему согласиться на передел, хотя и частичный. Компромисс многомудрый достигнув.
   Кто-то придумал слащаво, что гениальный слепец свои ритмы подслушал у плеска эгейских волн. Цезуру это как-то объясняет, не спорю, но спондеи? Их можно услышать скорей в перестуках и перелязгах колёс по рельсовым стыкам, в скрипах и скрежетах буферов на разъездах.
   Между тем вот и Мурманск. Буро-заснеженные сопки, силикатного кирпича многоэтажки, чернота Баренцева моря и траулеры у пирса. И – круглая, как земной шар, туча с пятиминутным зарядом мокрого снега, залепляющим этот вид.
   В самой Коле и того нет: сопки да заборы. За один из них и поместили прибывших. Тут мне предстала армейская структура во всей наглядности. Ну, иерархия – это понятное следствие единоначалия. Но какая к тому же сословность, даже кастовость: белая кость и чёрная, баре и крепостные, даром что все тебе товарищи, и товарищ генерал в первую голову. Сдали мы одежду, в обмен получили: офицеры – стёганные на вате штаны и овчинные полушубки, солдаты – шинельки, но все – без погон. Назначен был непосредственный начальник – строевой капитан, глядевший на беспогонных «офицеров» с холодным презреньем. Солдат увели в работы, господа офицеры остались играть в солдатики. Набравши в грудь воздуху, заходили в палатку, наполненную якобы отравляющим газом, где, не дыша, должны были натянуть противогаз и сделать несколько приседаний. Потом заведены были в шатёр, пахнувший резиновым клеем и морозом, где получили под расписку личное оружие: пистолет Макарова в портупее. Пока назначались стрельбы, один из господ офицеров забился в падучей. На лицах у сгрудившихся с болезненным любопытством был написан один вопрос: не симулянт ли? Нет, пена во рту мелко пузырилась, заведённые под лоб глаза зияли белками. Наконец, отвели его куда-то под руки. Оружие велели чистить и сдавать: завтра в поход, а на теперь назначен был смотр и присяга.
   Долго стояли, переминаясь на морозе. Тут, в лучших традициях отечественной прозы, вдоль строя протрепетало: «генерал, генерал», и вышел некто плотный, самодовольный и самоуверенный, в привычной для него обстановке. Боевые задачи, понимаете ли, передислокация и дисциплина, дисциплина, дисциплина. Использовать только по назначению. Строжайше! Ткнул:
   – Рядовой! Что у вас во фляге?
   Взял, отвинтил крышку, понюхал, отшатнулся. Отведя руку, вылил содержимое в снег. Строй сочувственно охнул. Как это он так угадал?
   После таких сокрушительных впечатлений всего несколько часов душного вповалку сна, и – подъём! Торопили, вывели в темноте к железнодорожным путям, а теперь вот стой в строю при крепчайшем морозе. Кругозор непроницаем, заперт с боков сопками, слабые фонари лишь усиливают тёмные нагроможденья, а над головой – запрокинутая глубина, воистину ломоносовская бездна, полная звезд. Обе Медведицы прямо под куполом, Полярная чуть не в зените, вся звёздная карта неузнаваемо развёрнута из-за близости полюса. Млечный Путь, как никогда контрастно яркий, пересекает прозрачную черноту от одной кромки сопок до другой, но я отыскиваю в нём горсть Плеяд и стараюсь пересчитать их: семь или девять? От мороза набегает слеза, созвездьице мерцает и расплывается. Гигантская судорога вдруг, засветясь, пробежала по бедру Андромеды к перевёрнутой вместе с троном Кассиопее, исчезла, дёрнулась снова, повисла по бокам кисеями, завесила на миг Ориона, препоясанного трёхзвёздно и всю мелко сверкающую свору его Гончих Псов. Вот заходила, загримасничала холодным светом небесная твердь, а земная осталась стоять, как была, и потому от всего спектакля упрочилось чувство несерьёза, небесного капустника, в который пустились играть звёздные боги, цари и чудовища. К тому же, увы, он давался в нецветном варианте. И грудь богини, укушенная младенцем, проливалась Млечным Путём над гаснущим зрелищем.
   Был подан состав из дощатых теплушек для нас, военной скотины, да из платформ для тягачей и тяжёлой техники. Что ж, делать нечего, надо лезть внутрь, ведь мы с маршалом Гречко играем в войну. Господа офицеры, прежде чем возлечь на нарах, изловили дневального из солдат и приставили его к печурке подбрасывать угли. И застучали опять железнодорожные гекзаметры. Стал наконец понятен глобальный замысел этих передвижений между двумя Двинами: запутать гипотетического противника, развернуть склады у северных границ и перебросить их к линии манёвров «западного фронта». Ирония судьбы, между тем, состояла в том, что поезд полным ходом приближался к нашему пункту отправки. Замелькали знакомые названия пригородных станций, сквозь отодвинутую створку двери можно было узнать пейзажи окраин. Теперь уже с долгими остановками состав судорожно маневрировал где-то между «Сортировочной» и «Навалочной» уже, собственно, в черте города, вызывая нестерпимую, до ломоты в черепе, тоску по дому. А ведь день-то какой: 8 Марта! И никуда не уйти, – сколько ещё стоять будет этот поезд, наверное, и машинисту неведомо. Стал я туда-сюда рыскать между путей в поисках телефона, а у самого и монетки нет. Ткнулся в какую-то дверь, там диспетчерская.
   – Лапушки и братцы, с Восьмым марта вас всех! Разрешите воспользоваться телефоном земляку и защитнику отечества!
   – Вообще-то нельзя, но уж ради такого дня – звоните.
   Первым делом – на Таврическую. Мать, всегда такая выдержанная, звучит растерянно: где я, куда, насколько? А я и сам не знаю. С Международным женским днём тебя, мама, и Фенечку, и Танюшу... И сейчас ни казёнщины советского праздника, ни затёртости этих слов я нисколько не чувствую.
   Теперь звоню по заветному номеру, помню его наизусть. Муж. Ну, тут официальный праздник как раз кстати, предлог совершенно невинный. Вот и она. Обрадовалась, голос напряжён до звона. И в сердце оттукнулось: ты, ты, ты.
   После этого – хоть на край света.
   И опять застучало, заскрипело, залязгало, но уже гораздо веселей. В белорусских перелесках начали выгрузку, в воздухе уже витала подтаявшая влага, но сугробы ещё залегали исполинские. Тяжёлая техника их разворотила, начадив соляркой, солнце уже начало ноздреватить снег сверху, но к вечеру всё схватилось ледяной коркой. Господа офицеры старались до темноты установить свой шатёр для ночлега. Увы, бока его морщило, углы торчали косо-криво. А солдаты в свою ладную брезентовую палату, на которую было любо-дорого взглянуть, уже начали затаскивать мешки и раскладушки.
   – Молодцы, ребята! – похвалил их откуда-то взявшийся капитан. – Постарались для своих офицеров. Правильно. А теперь ставьте свою палатку. Живо, пока не стемнело!
   Вместе с остальными господами я ринулся занимать чужой, уже приготовленный ночлег, мне повезло захватить покойную раскладушку в углу, и через минуту я спал.
   Резкий свет фонаря, направленный в лицо, разбудил меня, и сознание всплыло из глубокого сна вместе с запомненным отрывком чужого разговора:
   – Может, всё-таки неудобно? Мне бы где-нибудь на мешках, что ли...
   – Зачем на мешках? Щас на раскладушке будешь спать, как король.
   Не понимая, какое отношение этот разговор имеет ко мне, я открыл глаза.
   Всё тот же неумолимый капитан стоял надо мной, а с ним ещё кто-то, тоже в погонах.
   – Лейтенант, получаете боевое задание.
   Когда я вышел в морозный мрак, на раскладушке, нагретой моим телом, уже кто-то дрых, так что принцип, на коем зиждется армейская служба, был усвоен мной до потрохов.
   Между смутно белеющими сугробами ещё днём были разъезжены глубокие колеи, которые ночью накрепко схватились льдом. Ковыляя и оскальзываясь, идти можно было по одной из них, словно по жёлобу для бобслея, но уступить дорогу, случись какой-нибудь транспорт, вряд ли было возможным. Да никакого транспорта и не случилось, все спали, и только я, проклиная злодея-капитана, тащился, с трудом соображая куда и зачем, зная лишь, что надо мне двигаться, а не то пропаду. Одинокой пульсирующей точкой я продвигался в пространстве, переходя от густой темноты к более разряжённой. Наконец желоба превратились в накатанную поверхность, и я понял, что это дорога, а вдали показался просвет. В сущности, если б не абсурдное ночное время и не раскладушка, угретая для кого-то, моё псевдобоевое задание имело бы видимость смысла: я послан был сопровождать колонну грузовиков, доставляющих якобы боеприпасы к якобы передовой линии фронта.
   И я нашёл эту колонну, зачехлённо и без огней стоящую у дороги, нашёл по гулу их работающих на холостом ходу двигателей, притом что водители непробудно спали в кабинах. Пока ходил, хлопая трёхпалой рукавицей по дверкам, дёргал за ручки, пока кто-то, зевая, наконец проснулся, – глядишь, и занялся рассвет, высветил заснеженный склон холма с грудой тёмных изб, откуда, не торопясь, выползло немногочисленное офицерство, ночевавшее там с клопиным, должно быть, комфортом, но и не без стопаря самогона на ужин, на сон грядущий, ныне уже испаряющийся, улетающий в морозный воздух вместе с дизельными выхлопами тягачей. Разобрались со мной, распределились по кабинам, и – в путь!
   Разумеется, из высших тактико-стратегических соображений путь был проложен не по большаку, а по лесным и просёлочным дорогам, где на ухабах подбрасывало так, что не то чтоб вздремнуть – голову приходилось беречь от ударов о потолок кабины. А каково было «боеприпасам» в кузове? Так же, наверное, как Иву Монтану, подрядившемуся доставить тонну взрывчатки в увлекательной ленте «Плата за страх», где рядом с водителем покачивался коротко стриженый блондин Питер ван Эйк, точная копия Курта Шедова из главы «Дело Швейгольца», погибшего как в кино, так и в реальности. Вот вам и человекофильм внутри человекотекста! Наша колонна выехала на Витебское шоссе и влилась в поток колёсной и гусеничной техники; движение то и дело начало стопориться, и любопытно было глядеть на движущуюся мешанину железа, людей и снега, отстранясь от неё, хотя бы условно, окошком кабины.
   – Больше всего давят регулировщиков, особенно танки, – откомментировал мой водила одну из таких заминок. – Ну, и солдат плющат без счёту при пехотно-танковом наступлении, особенно, если по снегу.
   Тут же мы убедились, что и танкистам достаётся неслабо: из проломленного льда у края озера торчала лишь башня танка, корпус был весь под водой, и пара таких же проломов зияла чуть дальше от берега, там уже с головой.
   Вот и Витебск мелькнул уже не шагаловым захолустьем, а силикатно-кирпичным, и наконец-то – Двина! Причём Западная, которую надо форсировать по наведённой из понтонов переправе. Шаткое, однако, сооружение, ёрзает под колесом, вода рядом с бортом, водила мой нервничает, но дело своё знает он туго, опытный шоферище, из таксёров, даром что выдернутый, как и я, на эти расперепроклятые игрища.
   Всё ж миновали благополучно большую и чёрную воду, и отрегулировали нас опять на просёлок, на ухабный тряс, но тут был уже и конец, в смысле: достижение цели.
   Прибыли мы, привезли свой груз и остановились на поле, заставленном сплошь такими же зачехлёнными кузовами вперемешку с цистернами для горюче-смазочных материалов. Уж не знаю, содержали они что-либо горючее или являлись такой же имитацией, как наши боеприпасы, но если бы это было всерьёз, одной какой-нибудь случайной вражеской мины хватило б, чтобы всё это поле лепестком пепла взлетело и долго кружило бы в поднебесье.
   Не буду откручивать ленту назад, скажу лишь, что тем же колёсным и рельсовым путём вернулись мы к исходному месту – в Колу, где в обмен на изгвазданные полушубки и ватники получили свои изрядно помятые шапки и польта. И – всё. Манёвры окончены. А как же добраться до дому? Ничего не знаем, никакого приказу не поступало... Пришлось штурмовать плацкартный поезд; оробевшие проводники не смели противостоять оскорблённым в своей правоте безбилетникам, которые в остальном вели себя мирно, продрыхнув на багажных полках весь путь до города-героя.
   Но какая-то декоративная виньетка, чувствую я, всё-таки требуется, чтобы завершить это жанровое отступление от моего, в общем и целом, литературо-центрического описания. Это же чувство испытывал, видимо, и военкомат, откуда мне вновь принесли повестку. Первое движение возмущённой души – выбросить её прочь! Второе движение – прочитать, в чём там дело. Оказывается, за моё мученичество мне причитается с них медаль. Правда, юбилейная, с профилем лысого кесаря, – кому она нужна? Их выдавали тогда поголовно всему начальству с их шестёрками. Но, с другой стороны, моя будет не «За трудовую», а «За воинскую доблесть», а это уже кое-что. Да, но выдавать-то станут на собрании, где надо стоять навытяжку перед каким-нибудь генералом, да ещё под «Союз нерушимый», а потом щёлкнуть каблуками и гаркнуть «Служу Советскому Союзу!» Не дождётесь. А что если получить медаль раньше, до собрания, да и подарить её Федосье Фёдоровне, няньке нашей семейной, у неё как раз день рождения, а денег на подарок, как всегда, ни шиша?
   Не помню, что я наплёл в военкомате, – наверное, что срочно вылетаю в Москву на киносъёмку в Министерстве обороны. Полковник с сомнением покачал головой, вышел. Через минуту, гляжу, возвращается торжественный, как на параде, в руках – коробочка.
   – Лейтенант такой-то-сякой-то, за такие-то и сякие-то качества, проявленные при участии в общевойсковых манёврах «Двина», вы награждаетесь Ленинской юбилейной медалью с гравировкой «За воинскую доблесть». Поздравляю вас, такой-то-сякой-то!
   Я щёлкнул каблуками и произнёс:
   – Служу Отечеству!
   – Советскому Союзу? – подсказал полковник.
   И получил мой ответ:
   – Ну!
   Словечко это лишь недавно появилось в городском лексиконе, привезённое, видимо, геологами из уральских деревень, и означать оно могло множество противоречащих друг другу понятий: и «да», и «нет», и «а как же», и «предположим», вплоть до «не на того напали», или даже «не утомляй, начальник».
   Полковник выбрал то, что более отвечало его вкусу и обстановке, с чем и вручил мне медаль.

ДОМ НА ПЕСКЕ

   Дороже была другая награда: она, та самая, кого называю я заимствованным именем, подарила мне ночь.
   В поздних сумерках начинающейся весны я поворачиваю налево с моста (как ахматовский «гость из будущего», только в другую сторону, чем он, да и сам я скорее гощу сейчас у своего прошлого), идя по гранитным сносившимся плитам. Чугунный узор парапета складывается в особенный ритм, под который подстраиваются клапаны моего сердца. Высаженные гуськом и геометрически подстриженные липы этот лад подтверждают. Далее река и набережная делают лёгкий перелом вправо, восхитительно повторяемый строем деревьев. Именно здесь я вхожу в арку ворот проходного двора, и там, на задах придворцового сада, есть заветные двери подъезда и лестница, ведущая на самый верх.
   Были, была. Уже их нет. То самое место, семейное гнездовье, куда я тайно входил, выдрано железом экскаваторов, его больше не существует. Там как-то наперекосяк стоит теперь некий бетонный изыск, служащий целям развлекательной индустрии, не то просвещения, а на самом деле уже послуживший поводом и прикрытием для вбухивания городских средств и, в конечном-то счёте, для отмывания средств ещё более грандиозных, пошедших в партийные карманы.
   Стало быть, никаких гламурных купаний, касаний, нашампуненных красот и дальнейших крахмальных торосов здесь не будет, ибо места этого нет. Но всё-таки было, и кое-что осталось, быть может, в буквах наиболее удачных строк, в общем просветлении, в опыте краткого счастья и длительного любованья. Всё это переживалось как приключения духа, как увлекательные полёты на батуте, да и сама плоть стала радужно зрячей, даже зоркой. Обнажение превращалось в гениальный спектакль для одного зрителя. Одного ли? По определению – нет. Я стал её ревновать, требовал видеться чаще, и она выдумывала поводы для прогулок. Одна из них, во время затянувшейся примерки у портнихи, пока я ждал её эдаким Макаром Девушкиным у канала, куря, глядя в мутную воду, превратилась из праздника в самомученье: я вдруг вообразил, что сопровождаю её на свидание с другим, ещё одним тайным любовником, и она сейчас с ним. Ревность застлала глаза, расписала картины, развернула сюжет, раскопала пещеры с провалами, колодцами и пиками, воткнутыми в их днища. Я встряхнул головой и, вспомнив, откуда бред этот мог приплыть, отправил его обратно в зощенковскую книгу по психолечению. Я уже и сам исцелился, когда она вышла из подъезда, и мы зашагали по ледяной петербургской грязце на граните.
   Надо было что-то решать, и я этот шаг сделал: пошёл для начала к Львиному мостику на том же канале. Там собирался рынок обмена и сдачи жилья. Раз в неделю небольшая толпа, многие с объявлениями, приколотыми прямо на груди ватных пальто, топтались, циркулируя и перемешиваясь, часа два-три кряду. Этого было достаточно, чтобы всё наличествующее высмотреть, выспросить и узнать.
   Бабка из Купчина сдавала угол двум работающим девушкам. Комнату для студентки в двухкомнатной квартире на Выборгской стороне предлагал сорокапятилетний вдовец. Полноватая блондинка, сильно за тридцать, рекламировала сходный вариант для одинокого офицера. Сразу несколько отдельных квартир предлагались семейным военнослужащим. Вот примерно и всё.
   Мне там не грело, поэтому я обзвонил всех знакомых, кого считал достаточно практичными, а также объявил на работе о том, что ищу себе комнату. Тут же появились варианты. Один был восхитительный: крошечная до клаустрофобии квартирка на первом этаже перед входом в Капеллу. Места там было ещё меньше, чем в моём кубометре, не повернуться, зато наличествовало всё, что нужно для суверенного существования. Но главное – в другом: шаг за дверь, через Певческий мост, и ты на Дворцовой площади, а ведь это, помимо всех архитектурных и исторических смыслов, самое эротическое место в городе, если не вообще на земле. В смысле – красивейшее. После стольких лирических прогулок по Эрмитажу я стал вкладывать в это слово тот смысл, который из него просто выпирал, как из лосин кавалергардского подпоручика. Да куда там! Гранитный дрын ведь не спрячешь, особенно в виду соседства его с недвусмысленной аркой, которая так восхитительно замыкается своим выгибом перед триумфальным показом. Ну, а эта стенная дуга, образующая всю площадь, не намекает ли на что-то никак не припоминаемое, протоженственное?
   Кто-то здесь может нехорошее сказать про автора, даже пальцем покрутить у виска. Ну, доктора Фрейда совать всюду я не люблю, в особенности за пределами его клиники. Но вот Маяковский, не старый ведь был мужчина, когда эротизировал Париж, воплощённый для него в сладостном лоне Татьяны Яковлевой. Да и свою мужественность подчеркнул он неслабо: