Страница:
- Мои дивизии вынуждены держать фронты почти в пятьдесят километров, и в них осталось всего по три-четыре орудия и по полсотни снарядов на каждое! - продолжал Гудериан. - Поймите, мой фюрер, потери огромные! Имею ли я право использовать этот жалкий артиллерийский запас на то, чтобы взрывать снарядами землю? А земля, я повторяю, промерзла! Даже вбить колья для телефонных проводов стало проблемой. Нас губят морозы!
Произнеся последнюю фразу, Гудериан понял, что именно на это и следует упирать. Ссылки на трудности в снабжения боеприпасами, на убыль в войсках вызывают у фюрера лишь раздражение, описание мощи русского контрнаступления - лишь ярость. Страшная русская зима, морозы - вот на что можно ссылаться, не боясь задеть его самолюбия!
- Вы не представляете себе, мой фюрер, что такое зима в этой дикой стране! - воскликнул Гудериан. - Плевок мерзнет на лету! А ведь большинство солдат не имеет зимнего обмундирования!
- Вы лжете, Гудериан! - взвизгнул Гитлер.
- Я... я лгу?! - с трудом выговорил оскорбленный Гудериан. И тут только сообразил, что, упомянув о зимнем обмундировании, совершил непростительную ошибку. Он вспомнил, что еще в начале ноября читал в газетах о том, что в Берлине открылась выставка образцов зимней военной амуниции. На снимке был запечатлен Гитлер в сопровождении фон Браухича, показывающего фюреру экспонаты: шинели из толстого сукна, шерстяные шлемы и многое другое. Гудериан же своими словаки неосторожно разрушал одну из иллюзий, с которыми Гитлер не хотел расставаться.
Однако отступать было поздно и некуда, и если кто-нибудь в должен был выглядеть в глазах фюрера лжецом, то Гудериан предпочитал, чтобы этим человеком оказался не он.
- Я не лгу! - твердо и даже с вызовом проговорил Гудериан. - Я...
- Нет, вы лжете, лжете! - с каким-то упоением повторял Гитлер. Типпельскирх лично заверил меня, что зимнее обмундирование отправлено на фронт!
- Возможно, что генерал-квартирмейстер сказал вам правду, мой фюрер, умиротворяюще произнес Гудериан. - Очевидно, обмундирование действительно было отправлено. Но это не значит, что оно прибыло! В середине ноября я сам расследовал причины, по которым солдаты моей армии оказались не подготовленными к зиме. Выяснилось, что значительная часть обмундирования находится в Варшаве и не может быть доставлена из-за нехватки паровозов, из-за саботажа на железной дороге и других неполадок.
Гитлер ничего не ответил и снова стал мелкими шажками ходить от одной стены к другой.
Гудериан опять обвел взглядом генералов. Все они по-прежнему безучастно молчали.
"Трусы, блюдолизы, придворная шваль!! - мысленно кричал Гудериан. Ведь вы знаете, не можете не знать о положении на фронте, не можете не видеть, что фюрер дезориентирован, что он требует невозможного, так почему же вы сидите и молчите как истуканы?!"
- Все равно, - как бы подводя итог разговору, сказал Гитлер, останавливаясь перед Гудерианом, - я требую прекратить отступление. Почему русские умеют стоять насмерть?! Может быть, вы хотите сказать, что солдат великой Германии менее способен на подвиг, чем русский большевик?
Что на это можно было ответить?
- Русских вообще, а большевиков тем более я ненавижу, мой фюрер. А мои солдаты не щадят жизни во имя Германии и своего фюрера, - с мрачной торжественностью произнес Гудериан.
- Так почему же они отступают?! - потрясая кулаком в воздухе, воскликнул Гитлер.
Гудериан молчал. Ему нечего было добавить к тому, что он уже сказал.
- Мой приказ окончателен и бесповоротен, - внезапно, как это часто бывало, переходя от истерии к подчеркнутому спокойствию, раздельно проговорил Гитлер. - Отступление прекратить. Теперь, когда мои солдаты узнают, что я лично взял на себя командование войсками, они сами не отойдут ни на шаг.
На мгновение Гудериан представил себе, что произойдет а его двумя армиями, если он вернется в войска с подобным приказом...
- Мой фюрер, - решительно сказал он, - конечно, ваш приказ - закон. Но выполнить его - значит перейти к ведению позиционной войны на неподходящей для этого местности. Вспомните, на Западном фронте во время той, первой войны подобная ситуация повлекла за собой огромные потери в нашей армии. Теперь потери будут еще больше. Мы пожертвуем своими солдатами и техникой без всякого смысла. А если мы отойдем на укрепленную линию обороны, закрепимся там и переждем зиму, то встретим весну боеспособными, готовыми к новым, решающим победам. В ином случае потери в рядовом и офицерском составе окажутся невосполнимыми.
Гитлер протянул руку к портрету Фридриха.
- Спросите его, Гудериан, - с пафосом и будто не слыша генерала, произнес он, - спросите, хотели его гренадеры жить или жаждали смерти?.. Они хотели жить! Но король был прав, требуя, чтобы они пожертвовали собой. Я тоже считаю, что имею право требовать от немецкого солдата такой жертвы.
- Мои солдаты доказали, что они готовы отдать жизнь во имя Германии и фюрера, - тихо сказал Гудериан. - Но что важнее для Германии и для вас, мой фюрер: чтобы весной вы имели армию, способную, несмотря ни на что, добиться конечной победы, или армию трупов? Наши госпитали и сейчас переполнены ранеными и обмороженными. Их страдания...
- Я не хочу слушать о страданиях! Великие цели не достигаются без страданий!
- Но если страдания безрезультатны?.. Ведь это факт, мой фюрер, что наше наступление на Москву провалилось!
Секундой позже Гудериан понял, что ему не следовало произносить этих слов. Он мог настаивать на временном отступлении, убеждать в выгодах отхода на укрепленные позиции, проклинать русскую зиму, напоминать о необходимости сохранить армию для будущих весенних боев, произносить любые слова... Только не эти!
Лицо фюрера побледнело, усики конвульсивно задергались.
- Вы хотите сказать, что у меня и на этот раз украли победу?! - хриплым шепотом произнес он. - Сначала ее украл фон Лееб, а теперь фон Бок?! Воры! - взвизгнул он. - Все воры! Все, все! Не только слюнтяй Браухич, но и все вы!..
Гитлер обернулся к застывшим генералам.
- Да, да, вы воры! - выкрикивал он.
Подбежав к фельдмаршалу Кейтелю и каждым своим словом точно вдавливая его в спинку кресла, он продолжал кричать:
- Вы начальник штаба вооруженных сил рейха! Вы видели, что фон Бок бездарен, что командующий сухопутными силами - тряпка, что во главе моих храбрых солдат стоят трусы, что в генеральный штаб проникли изменники и пораженцы, и молчали! Зачем вы носите пистолет, Кейтель?! Вам давно следовало бы произвести из него хотя бы единственный выстрел! Но вы трус! Вы никогда не застрелитесь! Трус и вор! Все вы, все вы трусы и воры! Сначала отдать с таким трудом захваченный Тихвин, отдать Ростов, а теперь отойти от Москвы! Отойти после того, как уже были видны кремлевские башни! Хорошо! Вы получите мой приказ, - оборачиваясь к Гудериану, снова неожиданно спокойным тоном зловеще закончил он. - Получите сегодня же!
И выбежал из кабинета, громко хлопнув дверью.
Долго длилось гробовое молчание.
Наконец Тодт сказал:
- Пройдемте ко мне, Гудериан. Я хочу вам показать образец печки, сконструированной моими инженерами. Вы могли бы наладить производство таких печек в своих ремонтных мастерских. Конструкция очень простая, и печка хорошо держит тепло. Я подарю вам образец.
"Печка! - мысленно повторил Гудериан. - Это все, чего мне удалось здесь добиться..."
На другой день утром, когда Гудериан готовился к отъезду на аэродром, ему вручили копию телеграммы войскам группы армий "Центр". Она начиналась словами:
"1. Фюрер отдал приказ: недопустимо никакое значительное отступление, так как оно приведет к полной потере тяжелого оружия и материальной части. Командующие армиями, командиры соединений и все офицеры своим личным примером должны заставить войска с фанатическим упорством оборонять занимаемые позиции, не обращая внимания на противника, прорывающегося на флангах в тыл наших войск. Только такой метод ведения боевых действий позволит выиграть время, которое необходимо, чтобы перебросить с родины и с запада подкрепления, о чем уже отдан приказ..."
"Это все?" - со страхом и горечью подумал Гудериан.
Но это было не все. Гудериан еще не знал о том, что Гитлер принял решение сместить не только Браухича, не только командующих группами армий "Север", "Центр" и "Юг" - фон Лееба, фон Бока и Рунштедта, но и самого его, Гудериана.
Этого он еще не знал. Гудериан понимал одно: своим приказом Гитлер обрекает на верную смерть многие десятки тысяч немецких солдат.
4
Мне никогда не приходило в голову вести дневник. Я не могла понять, почему раньше, в старое, дореволюционное время, люди так любили вести дневники или, скажем, писать друг другу длинные письма. Уехал, допустим, человек в отпуск, ну, на в отпуск, а просто куда-то, в поместье свое, если был богатым, или по делам, в другой город. И оттуда пишет своим родным, или любимой женщине, или друзьям длинные-предлинные письма про все. Как доехал, как устроился, что видно из окна, чем торгуют в лавочке, кто к нему приходил, о чем говорили.
Это писание было как бы непременной частью той, старой жизни. Может быть, потому, что тогда не было ни телеграфа, ни телефона?
А я вот не люблю писать. Сидеть, когда столько дел, и писать мне кажется просто противоестественным.
Поэтому, когда начальник госпиталя Осьминин, остановив меня в коридоре, неожиданно спросил, веду ли я дневник, я просто растерялась.
- Какой дневник, Андрей Григорьевич? - переспросила я, полагая, что он имеет в виду книгу регистрации приема раненых.
- Ну... самый обыкновенный, - ответил Осьминин. - Просто дневник.
- Зачем? - с недоумением спросила я.
Какие уж там дневники, когда валишься с ног от усталости, когда нет света, в палатах - коптилки, в операционной - большая керосиновая лампа, а пальцы плохо сгибаются от холода и, прежде чем сделать очередной укол, приходится отогревать руки над печкой?!
- И о чем писать? - пожала я плечами.
- Обо всем, - коротко ответил Осьминин. - И каждый день.
- Да вы смеетесь, Андрей Григорьевич! Что я буду писать? "Сегодня был обстрел, потом привезли раненых, потом оперировали, потом снова был обстрел..."? Кому это интересно?
- Это будет интересно... Потом.
- Будущим поколениям? - усмехнулась я.
- И будущим, - не желая замечать моей иронии, сказал Осьминин. - Но и современникам тоже. Тем, кто доживет до победы.
- Ну, им-то все это известно!
- Людям свойственно забывать пережитое, - задумчиво проговорил Осьминин. - Словом, поднимитесь ко мне.
По лестнице Осьминин шел медленно, опираясь на перила, останавливаясь через каждые две-три ступеньки.
В последние дни он очень ослаб. Работы было много, врачей не хватало. Волкова мобилизовали на Ладожскую трассу налаживать там медобслуживание, один из хирургов умер от голода - не выдержало больное сердце. Правда, с фронта к нам перебросили двух новых хирургов, но они никак не могли привыкнуть к питанию по тыловым нормам и с трудом выстаивали у операционного стола.
Войдя в свой кабинет, Осьминин вытащил из ящика письменного стола какую-то тетрадь.
- Вот, - сказал он, протягивая ее мне. - Держите.
Это была обычная "общая" школьная тетрадь в клеенчатом переплете совершенно чистая. Я растерянно держала ее в руках. Неужели начальник госпиталя всерьез полагает, что я буду вести дневник?
- Значит, будете записывать каждый день. Хотя бы по нескольку строчек. "Ни дня без строчки", как говорил некий француз по имени Эмиль Золя. Учтите, - строго добавил он, - это приказ.
- Можно идти? - спросила я, совершенно обескураженная.
- Идите.
"Придет же в голову такая блажь! - думала я, идя к себе в комнату. Вести дневник! Ведь минуты свободной нет! Да и как все опишешь?!"
Я вспомнила вчерашний день. После очередного обстрела к нам стали поступать раненые. Среди них была девушка. В оба глаза ей попали осколки стекла, да и все лицо было иссечено. Надо было срочно вызвать окулиста из морского госпиталя, а телефон не работал, - видно, где-то перебило кабель. За окулистом послали санитарку, а девушка все кричала от боли и руками за глаза хваталась. Мы ей ввели морфий, потом обработали раны, а чтобы глаза не трогала, пришлось ей руки полотенцем связать...
Потом мальчика на стол положили, его ранило дома, - он был болен и лежал в постели, когда в дом угодил снаряд. Ранение бедра, и рана вся перьями забита...
Привезли бойца, ранен в ногу, выше ранения - жгут, который еще в ПМП наложили. Кричал он страшно - жгут сдавил седалищный нерв. Наложили его давно, несколько часов назад, и, пока раненого транспортировали, никто не догадался жгут снять, а может быть, просто некому было это сделать.
Упрекать медперсонал легко, а попробуй там усмотреть за всем - раненых много, и всех надо обработать, а потом рассортировать по госпиталям, отправить...
Словом, с этим бойцом, Сергушин его фамилия, дело было плохо. Ему угрожала гангрена...
И так до самого вечера - все новые, новые раненые. А вечером свободные от дежурства сестры и санитарки пошли за водой.
В городе почти все носили воду из Невы или из Фонтанки, а нам повезло: у нас в районе водоразборная колонка каким-то чудом еще действовала. Но до нее тоже было километра два, а там - в очередь становиться, а потом ведра с водой обратно в госпиталь тащить...
Принесли воду - и за дровами. Впрочем, какие это дрова!.. Увидим, где дом деревянный снарядом разбитый, - отдираем доски, бревна распиливаем...
"Это, что ли, описывать? - с горечью подумала я. - Так ведь каждый день одно и то же!" Вспомнила детскую скороговорку: "Раз - дрова, два дрова..."
Вспомнила, что вчера, когда в госпиталь с водой возвращалась, объявление одно прочла. Их много сейчас на стенах, объявлений разных. Отдыхать по дороге приходилось часто, вот и читала... А это зачем-то сорвала и положила в карман.
Вот оно... Я вытащила из кармана скомканную бумажку. На ней химическим карандашом было написано: "Обменяю 4,5 метра фланели и примус на кошку. Принести кошку по адресу: ул."Правды", 5, кв.10".
Сама не знаю, зачем сорвала. Кошку, что ли, жалко стало? Да ведь известно, что и кошек и голубей всех давно поели... Это, что ли, объявление в дневник переписать?.. Но к чему? Вот если бы я на фронте была!..
Или уж как в настоящих дневниках, как раньше, - писать о самом личном. Но не могу же я писать о том, о чем пытаюсь забыть, не вспоминать... О том, как он - он! - требовал достать ему эту лживую справку...
Я снова опустила глаза на объявление, которое держала в руках, и мне показалось, что на бумажке совсем другие строки... Как там было написано, в той листовке? "Женщина Ленинграда, к тебе обращается немецкое командование..."
Я со злостью скомкала бумажку, как будто это была та проклятая листовка, и, войдя к себе, швырнула тетрадку в тумбочку.
...Прошло несколько дней, и вдруг меня вызывает к себе комиссар. Он недавно у нас в госпитале. Прежний все писал рапорты, чтоб его отправили на фронт, и недели две назад добился своего. А через несколько дней прислали этого, нового.
Фамилия его Пастухов. Ходит, опираясь на костыль, - получил ранение в ногу, лечился в армейском госпитале, а потом попал в резерв. К строевой службе он, конечно, не годен, по крайней мере в ближайшие три-четыре месяца, а там что еще покажет рентген, вот его к нам и прислали. На открытом партийном собрании он рассказал свою биографию. Я запомнила, что раньше он где-то музеем Ленина заведовал, потом участвовал в боях на Халхин-Голе, на теперешней войне с первых дней.
Так вот, вызывает меня этот Пастухов и говорит, чтобы я взяла медикаменты и шла на квартиру к Осьминину.
Только тут я вспомнила, что уже дней пять не видела нашего начальника. Спросила, какие брать медикаменты.
Пастухов сказал, что Осьминин жалуется на сердце, а какие в этом случае лекарства берут, вам, мол, виднее.
Я пошла в сестринскую, положила в чемоданчик шприц, пузырек с эфиром, ампулы камфары, строфантина - словом, все, что полагается при ослаблении сердечной деятельности, и уже собралась уходить, как заходит Пастухов и говорит:
- Чуть не забыл. Приказано, чтобы тетрадь с собой взяли. Какую, начальник говорит, сами знаете.
Я, разумеется, сразу поняла, что речь идет об этом несчастном дневнике, в который я до сих пор не записала ни слова...
Осьминин жил один в маленьком флигелечке, метрах в двухстах от здания госпиталя. Я там была только раз - как-то ночью, во время моего дежурства, позвонили из Медсанупра и приказали срочно вызвать начальника. Запомнила, что живет он на втором этаже и что ведет туда узкая деревянная лестница.
На лестнице была тьма кромешная, я ощупью поднялась и, уткнувшись в дверь, постучала. Ответили еле слышно. Я открыла дверь и перешагнула порог.
Горела коптилка, и при свете ее я разглядела лежавшего в постели Осьминина. Поверх серого госпитального одеяла он был укрыт шинелью.
- Что с вами, Андрей Григорьевич? - спросила я.
- Со мной? Ничего. Немножко прихворнул.
- Почему же вы не вызвали врача?
- Я, между прочим, сам врач, - со слабой улыбкой ответил он, - и довольно опытный. Как там Сергушин?
Я не сразу поняла, о ком это он.
- Сергушин, - повторил Осьминин. - Тот, со жгутом.
- Оперировали. Высокая ампутация. Началась гангрена, - тихо ответила я.
- Проглядели! - с горечью произнес Осьминин. - Позор. Проглядели.
- Но, Андрей Григорьевич, он пролежал со жгутом несколько часов!
- Я знаю это не хуже вас, - прервал меня Осьминин. - Нужно было сразу сделать щадящую ампутацию. Это моя вина. Искалечили человека! А как больной из второй палаты, с ожогом лица?
Я не могла сообразить, кого он теперь имеет в виду. Он помнил всех раненых!
- Ожог лица и слизистой рта, - повторил Осьминин. - Привезли неделю назад... Лейтенант Володин. Володин его фамилия!
Да, вспомнила. Володин. Слышала разговор о нем в сестринской. У него периодически наступало удушье. Надо было рассечь гортань, сделать трахеотомию. Сделали. Задели сонную артерию. Началось сильное кровотечение. Он умер на операционном столе.
- Я не в курсе дела, - глухо ответила я.
- Вы представляете себе, как чувствует себя человек, у которого нога отрезана так высоко, что нельзя носить протез? Или с изуродованным лицом?.. - с болью проговорил Осьминин.
- Но ведь война, Андрей Григорьевич!..
- А когда войны не будет?! По нашей вине останутся люди, изуродованные на всю жизнь!
- По вине фашистов!..
- Плохо лечим, - тихо сказал Осьминин. - Стыдно!..
- Но с вами-то что? - все еще стоя посреди комнаты, спросила я.
- Что ты принесла с собой? - ответил он на вопрос вопросом.
- Камфару, строфантин. Комиссар сказал...
- Он уже разбирается в медикаментах? - усмехнулся Осьминин.
- Нет, - смутилась я, - он просто сказал, что вы жалуетесь на сердце, и я подумала, что...
- Правильно подумала, - кивнул Осьминин. - Набери два кубика камфары.
Я раскрыла чемоданчик и, сняв перчатки, стала протирать руки ваткой, смоченной в спирте.
- Экономь спирт, - сказал Осьминин.
Я промолчала.
- Эфир есть?
- Да, конечно.
- Набери двадцатипроцентную камфару и сделай ее на эфире. Поняла?
Да, конечно, я поняла. Он хотел, чтобы камфара медленнее рассасывалась и действовала бы дольше.
Пока я доставала шприц, иглу, набирала лекарство, Осьминин закатал рукав рубашки.
- Может быть, лучше в мякоть, в ягодицу? - неуверенно спросила я.
- Мякоти на мне сейчас не найдешь, - с усмешкой ответил он. - Коли в руку.
- Может быть, введем еще и строфантин? - сделав укол, спросила я.
- Пока достаточно и камфары.
- Как вы себя чувствуете?
- Если ты имеешь в виду результаты инъекции, то прошло еще мало времени. Впрочем, сейчас проверим.
Он стал щупать себе пульс.
Только сейчас я услышала едва различимый стук метронома. Он доносился из укрепленной на стене черной тарелки. И мне показалось, что это стучит пульс Осьминина. Ровно и спокойно.
- Давайте я буду считать, - предложила я и, отдернув рукав ватника, кивнула на свои часы.
Осьминин улыбнулся и покачал головой.
- Немного получше... - сказал он. - А ты, кажется, окончила два или три курса мединститута? Пора научиться определять пульс без часов.
Я стояла в нерешительности, не зная, уходить мне или еще остаться. Снова спросила, чтобы только не молчать:
- Как вы себя чувствуете?
- Не волнуйся. Я чувствую себя удовлетворительно. Ты начала вести дневник?
- Еще нет, Андрей Григорьевич, - виновато сказала я.
- Почему?
- Ну... очень много работы. Вы сами знаете. Не до того.
- Дневники люди вели, замерзая на полюсе. В тюрьме перед смертью. Кровью на стене, если не было бумаги. В дневниках, которые пишутся в удобном кабинете, не всегда содержится правда.
- Но, честное слово, мне не о чем писать, Андрей Григорьевич, взмолилась я, - я же самый обычный человек! Люди, о которых вы говорите, видели, знали то, что неизвестно миллионам других! А то, что вижу я, переживают сейчас сотни тысяч ленинградцев. К чему же...
- Вы принесли с собой тетрадь? - сухо прервал меня Осьминин. - Выньте ее и сядьте за стол. И поставьте туда коптилку.
Он произнес эти слова слабым голосом, но тон его был категоричен.
Я послушно вынула из чемоданчика тетрадку, перенесла в тумбочки на стол коптилку.
- Чернила и ручка там есть, - сказал Осьминин.
На столе действительно стояла массивная бронзовая чернильница. Рядом лежала ручка.
- Откройте тетрадь и пишите!
Теперь, когда я перенесла коптилку, лица его не было видно.
- Пишите, - требовательно повторил он. - "В декабре 1941 года госпитальные служащие получали на завтрак стакан кипятку без сахара..." Почему вы не пишете?
Я откинула крышку чернильницы, но напрасно тыкала туда пером.
- Чернила замерзли, Андрей Григорьевич, - беспомощно сказала я.
- Да, верно, я забыл, они уже давно замерзли. Откройте правый ящик стола. Там должны быть карандаши. Найдите химический.
Я сделала, как он велел: нашла карандаш, послюнявила отточенный конец и попробовала его на пальце, чтобы убедиться, что карандаш действительно химический.
- Нашли? - спросил Осьминин.
- Нашла, - покорно ответила я.
- На чем мы остановились? Впрочем, давайте сначала. "В декабре госпитальные служащие получали на завтрак стакан кипятку без сахара и триста граммов плохо пропеченного, с различными примесями черного хлеба". Поставь скобку, напиши: "суточный паек" - и закрой скобку. Записала?
Он диктовал медленно, однако я едва успевала записывать - замерзшие пальцы с трудом держали карандаш.
- Написала? - снова спросил Осьминин и, не дожидаясь ответа, продолжал: - "Больным полагалось 450 граммов супа в день и 225 граммов каши, то есть той же мороженой черной муки, только размешанной более густо".
Неожиданно для самой себя я спросила:
- Написать, что перед раздачей в палаты все тарелки взвешиваются на весах и каждый раненый имеет право проверить вес полагающейся ему порции?
- Не надо, это беллетристика. Пиши дальше. "На почве недоедания у истощенных людей развивалась алиментарная дистрофия". Поставь точку. На сегодня все.
- Вам больше ничего не нужно? - нерешительно спросила я.
- Пока ничего. Я прошу вас зайти завтра в это же время. Переставь, пожалуйста, коптилку на тумбочку, - сказал он и закрыл глаза.
Он говорил со мной то на "ты", то на "вы", точно желая выделить те слова, которые я должна воспринимать как приказ.
Я перенесла коптилку и тихонько вышла.
На улице было уже темно.
Мела поземка. Я с трудом нашла тропинку, ведущую от флигеля к зданию госпиталя.
Прежде всего направилась в сестринскую отнести оставшиеся лекарства. Дежурила незнакомая мне сестра. После того как часть нашего медперсонала забрали на Ладогу, к нам пришли несколько новеньких сестер и фельдшериц из амбулаторий. Некоторые из них - я знала это - поступили в надежде немного подкормиться, им казалось, что в госпиталях кормят лучше, чем в других местах. Но они ошибались: нормы были те же. Я еще кое-как держалась, потому что была донором и мне давали доппаек. Но в последнее время у меня все чаще кружилась голова.
Сестра сидела за столиком неподвижно, втянув кисти рук в рукава ватника, и даже не взглянула, когда я вошла.
- Почему вы так сидите? - спросила я. - Вам нехорошо?
- Нет. Так теплее. Мне... холодно.
Я вынула из чемоданчика лекарства, положила их в шкафчик и уже направлялась к двери, когда сестра вдруг сказала мне вслед:
- Вы... Королева?
- Да, Королева.
- Вам записка.
- Записка? Какая записка, от кого?
- Вот, - кивнула сестра.
На краю стола лежала сложенная бумажка.
Я развернула записку и взглянула на подпись: "В.Суровцев".
Торопливо пробежала глазами по строчкам. Суровцев писал, что находится в Ленинграде. "Если надо будет в чем-то помочь, вспомните обо мне". И адрес...
- Он приходил? Когда? - спросила я сестру.
- Кто "он"?
- Ах, боже мой, ну, этот капитан, Суровцев!
- Я не знаю, капитан он или не капитан. Он был в полушубке. Теплом...
- Спасибо, - буркнула я. - А чтобы согреться, надо делать больше движений, не сидеть на месте!
Эти слова вырвались у меня в раздражении. Откуда у дистрофиков силы для лишних движений?!
Я поднялась в свою комнату. При вздрагивающем свете коптилки еще раз перечитала записку. Села на кровать...
Теперь я жила одна. Олю отправили на Ладогу. А мне сейчас так хотелось поделиться с нею радостью, что Володя жив...
Я вспомнила, как он стоял передо мной в бесформенной госпитальной пижаме, которая к тому же была ему не по росту, и явно стеснялся своего вида. Как я подошла к нему, чтобы надеть на шею марлевый жгут. Я все вспомнила.
Произнеся последнюю фразу, Гудериан понял, что именно на это и следует упирать. Ссылки на трудности в снабжения боеприпасами, на убыль в войсках вызывают у фюрера лишь раздражение, описание мощи русского контрнаступления - лишь ярость. Страшная русская зима, морозы - вот на что можно ссылаться, не боясь задеть его самолюбия!
- Вы не представляете себе, мой фюрер, что такое зима в этой дикой стране! - воскликнул Гудериан. - Плевок мерзнет на лету! А ведь большинство солдат не имеет зимнего обмундирования!
- Вы лжете, Гудериан! - взвизгнул Гитлер.
- Я... я лгу?! - с трудом выговорил оскорбленный Гудериан. И тут только сообразил, что, упомянув о зимнем обмундировании, совершил непростительную ошибку. Он вспомнил, что еще в начале ноября читал в газетах о том, что в Берлине открылась выставка образцов зимней военной амуниции. На снимке был запечатлен Гитлер в сопровождении фон Браухича, показывающего фюреру экспонаты: шинели из толстого сукна, шерстяные шлемы и многое другое. Гудериан же своими словаки неосторожно разрушал одну из иллюзий, с которыми Гитлер не хотел расставаться.
Однако отступать было поздно и некуда, и если кто-нибудь в должен был выглядеть в глазах фюрера лжецом, то Гудериан предпочитал, чтобы этим человеком оказался не он.
- Я не лгу! - твердо и даже с вызовом проговорил Гудериан. - Я...
- Нет, вы лжете, лжете! - с каким-то упоением повторял Гитлер. Типпельскирх лично заверил меня, что зимнее обмундирование отправлено на фронт!
- Возможно, что генерал-квартирмейстер сказал вам правду, мой фюрер, умиротворяюще произнес Гудериан. - Очевидно, обмундирование действительно было отправлено. Но это не значит, что оно прибыло! В середине ноября я сам расследовал причины, по которым солдаты моей армии оказались не подготовленными к зиме. Выяснилось, что значительная часть обмундирования находится в Варшаве и не может быть доставлена из-за нехватки паровозов, из-за саботажа на железной дороге и других неполадок.
Гитлер ничего не ответил и снова стал мелкими шажками ходить от одной стены к другой.
Гудериан опять обвел взглядом генералов. Все они по-прежнему безучастно молчали.
"Трусы, блюдолизы, придворная шваль!! - мысленно кричал Гудериан. Ведь вы знаете, не можете не знать о положении на фронте, не можете не видеть, что фюрер дезориентирован, что он требует невозможного, так почему же вы сидите и молчите как истуканы?!"
- Все равно, - как бы подводя итог разговору, сказал Гитлер, останавливаясь перед Гудерианом, - я требую прекратить отступление. Почему русские умеют стоять насмерть?! Может быть, вы хотите сказать, что солдат великой Германии менее способен на подвиг, чем русский большевик?
Что на это можно было ответить?
- Русских вообще, а большевиков тем более я ненавижу, мой фюрер. А мои солдаты не щадят жизни во имя Германии и своего фюрера, - с мрачной торжественностью произнес Гудериан.
- Так почему же они отступают?! - потрясая кулаком в воздухе, воскликнул Гитлер.
Гудериан молчал. Ему нечего было добавить к тому, что он уже сказал.
- Мой приказ окончателен и бесповоротен, - внезапно, как это часто бывало, переходя от истерии к подчеркнутому спокойствию, раздельно проговорил Гитлер. - Отступление прекратить. Теперь, когда мои солдаты узнают, что я лично взял на себя командование войсками, они сами не отойдут ни на шаг.
На мгновение Гудериан представил себе, что произойдет а его двумя армиями, если он вернется в войска с подобным приказом...
- Мой фюрер, - решительно сказал он, - конечно, ваш приказ - закон. Но выполнить его - значит перейти к ведению позиционной войны на неподходящей для этого местности. Вспомните, на Западном фронте во время той, первой войны подобная ситуация повлекла за собой огромные потери в нашей армии. Теперь потери будут еще больше. Мы пожертвуем своими солдатами и техникой без всякого смысла. А если мы отойдем на укрепленную линию обороны, закрепимся там и переждем зиму, то встретим весну боеспособными, готовыми к новым, решающим победам. В ином случае потери в рядовом и офицерском составе окажутся невосполнимыми.
Гитлер протянул руку к портрету Фридриха.
- Спросите его, Гудериан, - с пафосом и будто не слыша генерала, произнес он, - спросите, хотели его гренадеры жить или жаждали смерти?.. Они хотели жить! Но король был прав, требуя, чтобы они пожертвовали собой. Я тоже считаю, что имею право требовать от немецкого солдата такой жертвы.
- Мои солдаты доказали, что они готовы отдать жизнь во имя Германии и фюрера, - тихо сказал Гудериан. - Но что важнее для Германии и для вас, мой фюрер: чтобы весной вы имели армию, способную, несмотря ни на что, добиться конечной победы, или армию трупов? Наши госпитали и сейчас переполнены ранеными и обмороженными. Их страдания...
- Я не хочу слушать о страданиях! Великие цели не достигаются без страданий!
- Но если страдания безрезультатны?.. Ведь это факт, мой фюрер, что наше наступление на Москву провалилось!
Секундой позже Гудериан понял, что ему не следовало произносить этих слов. Он мог настаивать на временном отступлении, убеждать в выгодах отхода на укрепленные позиции, проклинать русскую зиму, напоминать о необходимости сохранить армию для будущих весенних боев, произносить любые слова... Только не эти!
Лицо фюрера побледнело, усики конвульсивно задергались.
- Вы хотите сказать, что у меня и на этот раз украли победу?! - хриплым шепотом произнес он. - Сначала ее украл фон Лееб, а теперь фон Бок?! Воры! - взвизгнул он. - Все воры! Все, все! Не только слюнтяй Браухич, но и все вы!..
Гитлер обернулся к застывшим генералам.
- Да, да, вы воры! - выкрикивал он.
Подбежав к фельдмаршалу Кейтелю и каждым своим словом точно вдавливая его в спинку кресла, он продолжал кричать:
- Вы начальник штаба вооруженных сил рейха! Вы видели, что фон Бок бездарен, что командующий сухопутными силами - тряпка, что во главе моих храбрых солдат стоят трусы, что в генеральный штаб проникли изменники и пораженцы, и молчали! Зачем вы носите пистолет, Кейтель?! Вам давно следовало бы произвести из него хотя бы единственный выстрел! Но вы трус! Вы никогда не застрелитесь! Трус и вор! Все вы, все вы трусы и воры! Сначала отдать с таким трудом захваченный Тихвин, отдать Ростов, а теперь отойти от Москвы! Отойти после того, как уже были видны кремлевские башни! Хорошо! Вы получите мой приказ, - оборачиваясь к Гудериану, снова неожиданно спокойным тоном зловеще закончил он. - Получите сегодня же!
И выбежал из кабинета, громко хлопнув дверью.
Долго длилось гробовое молчание.
Наконец Тодт сказал:
- Пройдемте ко мне, Гудериан. Я хочу вам показать образец печки, сконструированной моими инженерами. Вы могли бы наладить производство таких печек в своих ремонтных мастерских. Конструкция очень простая, и печка хорошо держит тепло. Я подарю вам образец.
"Печка! - мысленно повторил Гудериан. - Это все, чего мне удалось здесь добиться..."
На другой день утром, когда Гудериан готовился к отъезду на аэродром, ему вручили копию телеграммы войскам группы армий "Центр". Она начиналась словами:
"1. Фюрер отдал приказ: недопустимо никакое значительное отступление, так как оно приведет к полной потере тяжелого оружия и материальной части. Командующие армиями, командиры соединений и все офицеры своим личным примером должны заставить войска с фанатическим упорством оборонять занимаемые позиции, не обращая внимания на противника, прорывающегося на флангах в тыл наших войск. Только такой метод ведения боевых действий позволит выиграть время, которое необходимо, чтобы перебросить с родины и с запада подкрепления, о чем уже отдан приказ..."
"Это все?" - со страхом и горечью подумал Гудериан.
Но это было не все. Гудериан еще не знал о том, что Гитлер принял решение сместить не только Браухича, не только командующих группами армий "Север", "Центр" и "Юг" - фон Лееба, фон Бока и Рунштедта, но и самого его, Гудериана.
Этого он еще не знал. Гудериан понимал одно: своим приказом Гитлер обрекает на верную смерть многие десятки тысяч немецких солдат.
4
Мне никогда не приходило в голову вести дневник. Я не могла понять, почему раньше, в старое, дореволюционное время, люди так любили вести дневники или, скажем, писать друг другу длинные письма. Уехал, допустим, человек в отпуск, ну, на в отпуск, а просто куда-то, в поместье свое, если был богатым, или по делам, в другой город. И оттуда пишет своим родным, или любимой женщине, или друзьям длинные-предлинные письма про все. Как доехал, как устроился, что видно из окна, чем торгуют в лавочке, кто к нему приходил, о чем говорили.
Это писание было как бы непременной частью той, старой жизни. Может быть, потому, что тогда не было ни телеграфа, ни телефона?
А я вот не люблю писать. Сидеть, когда столько дел, и писать мне кажется просто противоестественным.
Поэтому, когда начальник госпиталя Осьминин, остановив меня в коридоре, неожиданно спросил, веду ли я дневник, я просто растерялась.
- Какой дневник, Андрей Григорьевич? - переспросила я, полагая, что он имеет в виду книгу регистрации приема раненых.
- Ну... самый обыкновенный, - ответил Осьминин. - Просто дневник.
- Зачем? - с недоумением спросила я.
Какие уж там дневники, когда валишься с ног от усталости, когда нет света, в палатах - коптилки, в операционной - большая керосиновая лампа, а пальцы плохо сгибаются от холода и, прежде чем сделать очередной укол, приходится отогревать руки над печкой?!
- И о чем писать? - пожала я плечами.
- Обо всем, - коротко ответил Осьминин. - И каждый день.
- Да вы смеетесь, Андрей Григорьевич! Что я буду писать? "Сегодня был обстрел, потом привезли раненых, потом оперировали, потом снова был обстрел..."? Кому это интересно?
- Это будет интересно... Потом.
- Будущим поколениям? - усмехнулась я.
- И будущим, - не желая замечать моей иронии, сказал Осьминин. - Но и современникам тоже. Тем, кто доживет до победы.
- Ну, им-то все это известно!
- Людям свойственно забывать пережитое, - задумчиво проговорил Осьминин. - Словом, поднимитесь ко мне.
По лестнице Осьминин шел медленно, опираясь на перила, останавливаясь через каждые две-три ступеньки.
В последние дни он очень ослаб. Работы было много, врачей не хватало. Волкова мобилизовали на Ладожскую трассу налаживать там медобслуживание, один из хирургов умер от голода - не выдержало больное сердце. Правда, с фронта к нам перебросили двух новых хирургов, но они никак не могли привыкнуть к питанию по тыловым нормам и с трудом выстаивали у операционного стола.
Войдя в свой кабинет, Осьминин вытащил из ящика письменного стола какую-то тетрадь.
- Вот, - сказал он, протягивая ее мне. - Держите.
Это была обычная "общая" школьная тетрадь в клеенчатом переплете совершенно чистая. Я растерянно держала ее в руках. Неужели начальник госпиталя всерьез полагает, что я буду вести дневник?
- Значит, будете записывать каждый день. Хотя бы по нескольку строчек. "Ни дня без строчки", как говорил некий француз по имени Эмиль Золя. Учтите, - строго добавил он, - это приказ.
- Можно идти? - спросила я, совершенно обескураженная.
- Идите.
"Придет же в голову такая блажь! - думала я, идя к себе в комнату. Вести дневник! Ведь минуты свободной нет! Да и как все опишешь?!"
Я вспомнила вчерашний день. После очередного обстрела к нам стали поступать раненые. Среди них была девушка. В оба глаза ей попали осколки стекла, да и все лицо было иссечено. Надо было срочно вызвать окулиста из морского госпиталя, а телефон не работал, - видно, где-то перебило кабель. За окулистом послали санитарку, а девушка все кричала от боли и руками за глаза хваталась. Мы ей ввели морфий, потом обработали раны, а чтобы глаза не трогала, пришлось ей руки полотенцем связать...
Потом мальчика на стол положили, его ранило дома, - он был болен и лежал в постели, когда в дом угодил снаряд. Ранение бедра, и рана вся перьями забита...
Привезли бойца, ранен в ногу, выше ранения - жгут, который еще в ПМП наложили. Кричал он страшно - жгут сдавил седалищный нерв. Наложили его давно, несколько часов назад, и, пока раненого транспортировали, никто не догадался жгут снять, а может быть, просто некому было это сделать.
Упрекать медперсонал легко, а попробуй там усмотреть за всем - раненых много, и всех надо обработать, а потом рассортировать по госпиталям, отправить...
Словом, с этим бойцом, Сергушин его фамилия, дело было плохо. Ему угрожала гангрена...
И так до самого вечера - все новые, новые раненые. А вечером свободные от дежурства сестры и санитарки пошли за водой.
В городе почти все носили воду из Невы или из Фонтанки, а нам повезло: у нас в районе водоразборная колонка каким-то чудом еще действовала. Но до нее тоже было километра два, а там - в очередь становиться, а потом ведра с водой обратно в госпиталь тащить...
Принесли воду - и за дровами. Впрочем, какие это дрова!.. Увидим, где дом деревянный снарядом разбитый, - отдираем доски, бревна распиливаем...
"Это, что ли, описывать? - с горечью подумала я. - Так ведь каждый день одно и то же!" Вспомнила детскую скороговорку: "Раз - дрова, два дрова..."
Вспомнила, что вчера, когда в госпиталь с водой возвращалась, объявление одно прочла. Их много сейчас на стенах, объявлений разных. Отдыхать по дороге приходилось часто, вот и читала... А это зачем-то сорвала и положила в карман.
Вот оно... Я вытащила из кармана скомканную бумажку. На ней химическим карандашом было написано: "Обменяю 4,5 метра фланели и примус на кошку. Принести кошку по адресу: ул."Правды", 5, кв.10".
Сама не знаю, зачем сорвала. Кошку, что ли, жалко стало? Да ведь известно, что и кошек и голубей всех давно поели... Это, что ли, объявление в дневник переписать?.. Но к чему? Вот если бы я на фронте была!..
Или уж как в настоящих дневниках, как раньше, - писать о самом личном. Но не могу же я писать о том, о чем пытаюсь забыть, не вспоминать... О том, как он - он! - требовал достать ему эту лживую справку...
Я снова опустила глаза на объявление, которое держала в руках, и мне показалось, что на бумажке совсем другие строки... Как там было написано, в той листовке? "Женщина Ленинграда, к тебе обращается немецкое командование..."
Я со злостью скомкала бумажку, как будто это была та проклятая листовка, и, войдя к себе, швырнула тетрадку в тумбочку.
...Прошло несколько дней, и вдруг меня вызывает к себе комиссар. Он недавно у нас в госпитале. Прежний все писал рапорты, чтоб его отправили на фронт, и недели две назад добился своего. А через несколько дней прислали этого, нового.
Фамилия его Пастухов. Ходит, опираясь на костыль, - получил ранение в ногу, лечился в армейском госпитале, а потом попал в резерв. К строевой службе он, конечно, не годен, по крайней мере в ближайшие три-четыре месяца, а там что еще покажет рентген, вот его к нам и прислали. На открытом партийном собрании он рассказал свою биографию. Я запомнила, что раньше он где-то музеем Ленина заведовал, потом участвовал в боях на Халхин-Голе, на теперешней войне с первых дней.
Так вот, вызывает меня этот Пастухов и говорит, чтобы я взяла медикаменты и шла на квартиру к Осьминину.
Только тут я вспомнила, что уже дней пять не видела нашего начальника. Спросила, какие брать медикаменты.
Пастухов сказал, что Осьминин жалуется на сердце, а какие в этом случае лекарства берут, вам, мол, виднее.
Я пошла в сестринскую, положила в чемоданчик шприц, пузырек с эфиром, ампулы камфары, строфантина - словом, все, что полагается при ослаблении сердечной деятельности, и уже собралась уходить, как заходит Пастухов и говорит:
- Чуть не забыл. Приказано, чтобы тетрадь с собой взяли. Какую, начальник говорит, сами знаете.
Я, разумеется, сразу поняла, что речь идет об этом несчастном дневнике, в который я до сих пор не записала ни слова...
Осьминин жил один в маленьком флигелечке, метрах в двухстах от здания госпиталя. Я там была только раз - как-то ночью, во время моего дежурства, позвонили из Медсанупра и приказали срочно вызвать начальника. Запомнила, что живет он на втором этаже и что ведет туда узкая деревянная лестница.
На лестнице была тьма кромешная, я ощупью поднялась и, уткнувшись в дверь, постучала. Ответили еле слышно. Я открыла дверь и перешагнула порог.
Горела коптилка, и при свете ее я разглядела лежавшего в постели Осьминина. Поверх серого госпитального одеяла он был укрыт шинелью.
- Что с вами, Андрей Григорьевич? - спросила я.
- Со мной? Ничего. Немножко прихворнул.
- Почему же вы не вызвали врача?
- Я, между прочим, сам врач, - со слабой улыбкой ответил он, - и довольно опытный. Как там Сергушин?
Я не сразу поняла, о ком это он.
- Сергушин, - повторил Осьминин. - Тот, со жгутом.
- Оперировали. Высокая ампутация. Началась гангрена, - тихо ответила я.
- Проглядели! - с горечью произнес Осьминин. - Позор. Проглядели.
- Но, Андрей Григорьевич, он пролежал со жгутом несколько часов!
- Я знаю это не хуже вас, - прервал меня Осьминин. - Нужно было сразу сделать щадящую ампутацию. Это моя вина. Искалечили человека! А как больной из второй палаты, с ожогом лица?
Я не могла сообразить, кого он теперь имеет в виду. Он помнил всех раненых!
- Ожог лица и слизистой рта, - повторил Осьминин. - Привезли неделю назад... Лейтенант Володин. Володин его фамилия!
Да, вспомнила. Володин. Слышала разговор о нем в сестринской. У него периодически наступало удушье. Надо было рассечь гортань, сделать трахеотомию. Сделали. Задели сонную артерию. Началось сильное кровотечение. Он умер на операционном столе.
- Я не в курсе дела, - глухо ответила я.
- Вы представляете себе, как чувствует себя человек, у которого нога отрезана так высоко, что нельзя носить протез? Или с изуродованным лицом?.. - с болью проговорил Осьминин.
- Но ведь война, Андрей Григорьевич!..
- А когда войны не будет?! По нашей вине останутся люди, изуродованные на всю жизнь!
- По вине фашистов!..
- Плохо лечим, - тихо сказал Осьминин. - Стыдно!..
- Но с вами-то что? - все еще стоя посреди комнаты, спросила я.
- Что ты принесла с собой? - ответил он на вопрос вопросом.
- Камфару, строфантин. Комиссар сказал...
- Он уже разбирается в медикаментах? - усмехнулся Осьминин.
- Нет, - смутилась я, - он просто сказал, что вы жалуетесь на сердце, и я подумала, что...
- Правильно подумала, - кивнул Осьминин. - Набери два кубика камфары.
Я раскрыла чемоданчик и, сняв перчатки, стала протирать руки ваткой, смоченной в спирте.
- Экономь спирт, - сказал Осьминин.
Я промолчала.
- Эфир есть?
- Да, конечно.
- Набери двадцатипроцентную камфару и сделай ее на эфире. Поняла?
Да, конечно, я поняла. Он хотел, чтобы камфара медленнее рассасывалась и действовала бы дольше.
Пока я доставала шприц, иглу, набирала лекарство, Осьминин закатал рукав рубашки.
- Может быть, лучше в мякоть, в ягодицу? - неуверенно спросила я.
- Мякоти на мне сейчас не найдешь, - с усмешкой ответил он. - Коли в руку.
- Может быть, введем еще и строфантин? - сделав укол, спросила я.
- Пока достаточно и камфары.
- Как вы себя чувствуете?
- Если ты имеешь в виду результаты инъекции, то прошло еще мало времени. Впрочем, сейчас проверим.
Он стал щупать себе пульс.
Только сейчас я услышала едва различимый стук метронома. Он доносился из укрепленной на стене черной тарелки. И мне показалось, что это стучит пульс Осьминина. Ровно и спокойно.
- Давайте я буду считать, - предложила я и, отдернув рукав ватника, кивнула на свои часы.
Осьминин улыбнулся и покачал головой.
- Немного получше... - сказал он. - А ты, кажется, окончила два или три курса мединститута? Пора научиться определять пульс без часов.
Я стояла в нерешительности, не зная, уходить мне или еще остаться. Снова спросила, чтобы только не молчать:
- Как вы себя чувствуете?
- Не волнуйся. Я чувствую себя удовлетворительно. Ты начала вести дневник?
- Еще нет, Андрей Григорьевич, - виновато сказала я.
- Почему?
- Ну... очень много работы. Вы сами знаете. Не до того.
- Дневники люди вели, замерзая на полюсе. В тюрьме перед смертью. Кровью на стене, если не было бумаги. В дневниках, которые пишутся в удобном кабинете, не всегда содержится правда.
- Но, честное слово, мне не о чем писать, Андрей Григорьевич, взмолилась я, - я же самый обычный человек! Люди, о которых вы говорите, видели, знали то, что неизвестно миллионам других! А то, что вижу я, переживают сейчас сотни тысяч ленинградцев. К чему же...
- Вы принесли с собой тетрадь? - сухо прервал меня Осьминин. - Выньте ее и сядьте за стол. И поставьте туда коптилку.
Он произнес эти слова слабым голосом, но тон его был категоричен.
Я послушно вынула из чемоданчика тетрадку, перенесла в тумбочки на стол коптилку.
- Чернила и ручка там есть, - сказал Осьминин.
На столе действительно стояла массивная бронзовая чернильница. Рядом лежала ручка.
- Откройте тетрадь и пишите!
Теперь, когда я перенесла коптилку, лица его не было видно.
- Пишите, - требовательно повторил он. - "В декабре 1941 года госпитальные служащие получали на завтрак стакан кипятку без сахара..." Почему вы не пишете?
Я откинула крышку чернильницы, но напрасно тыкала туда пером.
- Чернила замерзли, Андрей Григорьевич, - беспомощно сказала я.
- Да, верно, я забыл, они уже давно замерзли. Откройте правый ящик стола. Там должны быть карандаши. Найдите химический.
Я сделала, как он велел: нашла карандаш, послюнявила отточенный конец и попробовала его на пальце, чтобы убедиться, что карандаш действительно химический.
- Нашли? - спросил Осьминин.
- Нашла, - покорно ответила я.
- На чем мы остановились? Впрочем, давайте сначала. "В декабре госпитальные служащие получали на завтрак стакан кипятку без сахара и триста граммов плохо пропеченного, с различными примесями черного хлеба". Поставь скобку, напиши: "суточный паек" - и закрой скобку. Записала?
Он диктовал медленно, однако я едва успевала записывать - замерзшие пальцы с трудом держали карандаш.
- Написала? - снова спросил Осьминин и, не дожидаясь ответа, продолжал: - "Больным полагалось 450 граммов супа в день и 225 граммов каши, то есть той же мороженой черной муки, только размешанной более густо".
Неожиданно для самой себя я спросила:
- Написать, что перед раздачей в палаты все тарелки взвешиваются на весах и каждый раненый имеет право проверить вес полагающейся ему порции?
- Не надо, это беллетристика. Пиши дальше. "На почве недоедания у истощенных людей развивалась алиментарная дистрофия". Поставь точку. На сегодня все.
- Вам больше ничего не нужно? - нерешительно спросила я.
- Пока ничего. Я прошу вас зайти завтра в это же время. Переставь, пожалуйста, коптилку на тумбочку, - сказал он и закрыл глаза.
Он говорил со мной то на "ты", то на "вы", точно желая выделить те слова, которые я должна воспринимать как приказ.
Я перенесла коптилку и тихонько вышла.
На улице было уже темно.
Мела поземка. Я с трудом нашла тропинку, ведущую от флигеля к зданию госпиталя.
Прежде всего направилась в сестринскую отнести оставшиеся лекарства. Дежурила незнакомая мне сестра. После того как часть нашего медперсонала забрали на Ладогу, к нам пришли несколько новеньких сестер и фельдшериц из амбулаторий. Некоторые из них - я знала это - поступили в надежде немного подкормиться, им казалось, что в госпиталях кормят лучше, чем в других местах. Но они ошибались: нормы были те же. Я еще кое-как держалась, потому что была донором и мне давали доппаек. Но в последнее время у меня все чаще кружилась голова.
Сестра сидела за столиком неподвижно, втянув кисти рук в рукава ватника, и даже не взглянула, когда я вошла.
- Почему вы так сидите? - спросила я. - Вам нехорошо?
- Нет. Так теплее. Мне... холодно.
Я вынула из чемоданчика лекарства, положила их в шкафчик и уже направлялась к двери, когда сестра вдруг сказала мне вслед:
- Вы... Королева?
- Да, Королева.
- Вам записка.
- Записка? Какая записка, от кого?
- Вот, - кивнула сестра.
На краю стола лежала сложенная бумажка.
Я развернула записку и взглянула на подпись: "В.Суровцев".
Торопливо пробежала глазами по строчкам. Суровцев писал, что находится в Ленинграде. "Если надо будет в чем-то помочь, вспомните обо мне". И адрес...
- Он приходил? Когда? - спросила я сестру.
- Кто "он"?
- Ах, боже мой, ну, этот капитан, Суровцев!
- Я не знаю, капитан он или не капитан. Он был в полушубке. Теплом...
- Спасибо, - буркнула я. - А чтобы согреться, надо делать больше движений, не сидеть на месте!
Эти слова вырвались у меня в раздражении. Откуда у дистрофиков силы для лишних движений?!
Я поднялась в свою комнату. При вздрагивающем свете коптилки еще раз перечитала записку. Села на кровать...
Теперь я жила одна. Олю отправили на Ладогу. А мне сейчас так хотелось поделиться с нею радостью, что Володя жив...
Я вспомнила, как он стоял передо мной в бесформенной госпитальной пижаме, которая к тому же была ему не по росту, и явно стеснялся своего вида. Как я подошла к нему, чтобы надеть на шею марлевый жгут. Я все вспомнила.