Страница:
— Эх, если бы я знал! Я бы тыщу раз наговорил!
— Нет, иначе бы мы давно заставили тебя принести медальон сюда и говорили бы это все вместе. Мы, и вольные люди из других лагерей. Это нужно говорить только тогда, когда вспыхивает красный луч, когда медальон их «слышит». Но среди нас нет тех, кто может заставить красный луч светиться. Ни красный, ни зеленый. Я думаю, нам надо переправить медальон в Урдию, там найдется мудрец, который сможет это сделать. Но сперва я бы хотел узнать — может ли это сделать Избор? И захочет ли?
— А может, отнести его на могилу Харалуга? Может, он услышит?
— Никто не знает, где могила Харалуга. Мы только предполагаем, что он не был толком похоронен. Поговаривали, его тело просто бросили в болото.
— То самое болото, из которого встают мертвецы? — Есеня широко раскрыл глаза.
— Глупости это. Мертвецы из болота не встают. Эту сказку придумали для того, чтобы люди верили: мертвые могут возвращаться. Я с пятнадцати лет живу в лесу, и ни одного мертвеца еще не встретил.
Избор. В лесу
Балуй. Перемена мест
— Нет, иначе бы мы давно заставили тебя принести медальон сюда и говорили бы это все вместе. Мы, и вольные люди из других лагерей. Это нужно говорить только тогда, когда вспыхивает красный луч, когда медальон их «слышит». Но среди нас нет тех, кто может заставить красный луч светиться. Ни красный, ни зеленый. Я думаю, нам надо переправить медальон в Урдию, там найдется мудрец, который сможет это сделать. Но сперва я бы хотел узнать — может ли это сделать Избор? И захочет ли?
— А может, отнести его на могилу Харалуга? Может, он услышит?
— Никто не знает, где могила Харалуга. Мы только предполагаем, что он не был толком похоронен. Поговаривали, его тело просто бросили в болото.
— То самое болото, из которого встают мертвецы? — Есеня широко раскрыл глаза.
— Глупости это. Мертвецы из болота не встают. Эту сказку придумали для того, чтобы люди верили: мертвые могут возвращаться. Я с пятнадцати лет живу в лесу, и ни одного мертвеца еще не встретил.
Избор. В лесу
Не догнав мальчишку, Избор долго бежал по лесу, надеясь, что сможет случайно наткнуться на него — тщетно, тот словно в воду канул.
Избор ни разу не раскаялся в содеянном, ни разу не пожалел о том, что выкрал медальон. И только теперь начал понимать, какую кашу заварил. На что он рассчитывал? Собственные размышления вдруг показались ему никчемными, наивными, а потому — опасными. Простая, примитивная логика мальчишки подлого происхождения потрясла его, напугала своей простотой: «Я сам брошу его в море!» Как просто. Есть несправедливость и ее надо устранить. Разве сам Избор рассуждал не точно так же? Разве сам он думал о последствиях своего поступка? Даже потеря медальона приведет к непредсказуемым последствиям, а если его откроют? Что начнется тогда? Тысяча разбойников, воров, убийц окажется на улицах города, и огонь, потушенный у них в груди, взовьется над городом страшным пожаром, и все они будут одержимы местью… Это — потрясение основ, это разрушение, это крах и хаос.
А главное, что станет с ним самим?
Избор шел через лес, пронизанный солнечным светом, и не мог не замечать удивительной насыщенности красок, и прозрачности листвы, и неприхотливой прелести поздних лесных ягод, алыми каплями расцветивших бледную зелень мха. Не осень, но уже и не лето — странное время, удивительное своей ранней тоской по тому, что еще не ушло, но вот-вот исчезнет. Схватить время рукой, как птицу за хвост — так же желанно, как и невозможно.
Почему он раньше не забредал в лес так глубоко? Да здесь каждый лист стоит того, чтобы быть запечатленным на холсте, и надо быть величайшим художником, чтобы передать теплоту свечения, которое рождает в нем солнечный луч. Как изобразить сгустившийся сумрак под еловыми ветвями, чтоб стало понятно — это не просто игра тени и света, эта тьма рождена деревом. И если прозрачный лист собирает свет, то ель преумножает тьму.
Что станет с ним самим? Сможет ли он видеть хрустальный воздух, ощущать прикосновение влажного ветра к лицу, слышать музыку дождей, а главное — выплеснуть из себя восхищение жизнью, восторг бытия? Или все это навсегда будет похоронено в недрах его подсознания и никогда не найдет выхода к свету? Страх сжимал его сердце — наверное, он и не заметит перемены, не почувствует, как погаснет пламя, распирающее грудь и рвущееся наружу. И никогда мир не увидит его новых картин, на которых солнечный свет проходит сквозь зелень листа, не прочтет витиеватых эссе, сплетенных из кружевных слов, и его больше не потревожат мечты о пьесах и стихах.
Нет! Это было бы чудовищной несправедливостью! Отдать свою способность гореть разбойнику, который может вылить из себя лишь непристойную картинку на кирпичной стене, который воспользуется этой способностью для того, чтобы взять в руки кистень и отправится на большую дорогу!
Усталость Избор заметил нескоро — он не привык к долгим пешим переходам, тем более по непрохожим лесным дорожкам, но мысли гнали его вперед — невеселые мысли. И только к закату, ощутив голод и боль в натруженных ногах, он остановился и понял, что забрел в чащу слишком далеко и теперь не сможет выбраться отсюда. И кошелек на поясе, набитый золотом, не поможет — вот та шустрая белка, мелькнувшая меж ветвей, не интересуется золотом, и не станет менять на него найденные орехи. Где-то в этих лесах иногда охотился Огнезар, и то, что могло бы стать его добычей, теперь сделает своей добычей Избора… Интересно, это тоже было бы справедливым?
Хищники. Мудрослов высматривал среди металлургов способных парней и доносил на них страже, накапливая и накапливая способность видеть сквозь металл, забирая и забирая жар их сердец. И как до сих пор не лопнул? Как этот жар не сжег его изнутри? Как не разорвал его грудь?
Огнезар по крупицам собирал талант полководца, а верховодит сборищем соглядатаев и доносчиков, и огонь в его груди пылает ненавистью, а не справедливостью. Градислав, более всего сожалеющий о тающей Силе их семьи, пытается заменить ее мудростью. Только ни Силу, ни мудрость нельзя отобрать вместе с внутренним жаром, и что в результате копит Градислав? О, он всеяден, как свинья, он хватает все без разбора, потому что его жажда неутолима.
Хищники. И не будет ничего удивительного, если их оружие кто-то захочет обернуть против них. Наверное, это будет справедливо.
Избор чувствовал, что попал между молотом и наковальней: он не хотел более принимать участия в том, что задумал. Он не хотел быть со своими — их изощренная, тысячекратно оправданная жестокость претила ему, внушала отвращение, но и обратного процесса он не желал тоже! Он объехал множество городов и стран, и что? Где-нибудь он видел справедливость? Да Олехов — самый спокойный и справедливый город на всем свете. Он не знает голода, войны и смуты. Не знал. Не знал, пока ненасытные хищники не начали хапать себе то, что им не принадлежит. Нужно всего лишь подправить, немного подправить сложившуюся ситуацию. Но есть же на земле кто-то, чья справедливость может восстановить равновесие, кто-то, кому удастся взять в свои руки медальон и положить конец беззаконию?
Когда Избор похищал медальон, он хотел именно этого. Он ни на секунду не задумался, что медальон попадет в чужие руки.
Ночь в лесу едва не свела его с ума. Привыкший к сытости и комфорту, Избор, наверное, впервые в жизни понял, что такое настоящий голод, что такое холод, пронизывающий до костей, что такое тучи насекомых, вьющихся со всех сторон. Он так упорно искал одиночества, и понятия не имел, как оно выглядит на самом деле.
Утро, которого он ждал как избавления, не принесло ничего, кроме теплых солнечных лучей. Голод терзал его желудок непереносимой болью, а Избор не знал даже, какие из лесных ягод годятся в пищу. Из оружия при себе он имел кинжал и саблю, но вряд ли сумел бы с их помощью добыть какой-либо дичи. Да если бы и добыл, огнива у него с собой все равно не было, а есть сырое мясо — слишком отвратительно, он бы не смог этого сделать и если бы умирал. Пропахшая болотом бурая вода в оврагах и стоячих, поросших ряской прудах оставляла на губах железистый привкус, но выбирать Избору не приходилось.
Лес простирался на десятки верст вокруг. Где же деревни, где дороги, где реки и ручьи? Избор понятия не имел, что нужно делать, как искать выход. Он просто брел вперед, надеясь, что рано или поздно деревья расступятся, и на горизонте покажется жилье. К полудню, когда солнце согрело землю и разогнало комаров, его сморил сон. И мох, набитый сосновыми иглами, полный непонятных ползучих насекомых, колющий тело обломками веток, показался ему мягче пуховой перины. Избор спал как убитый, ни одно сновидение не потревожило его: он провалился в черноту, как в беспамятство. Ему показалось, что спал он не более минуты, но, открыв глаза, увидел ночь, и монотонный писк комаров в ушах заставил его подняться.
Голод немного притупился, но не отступил, на его место пришла тошнота и головная боль, а вместе с ней — ощущение нереальности происходящего. В самом деле — разве такое могло случиться с благородным господином? Разве мог он оказаться ночью в глухом лесу, не зная дороги назад? Это всего лишь продолжение сна, мутного, неясного сна. Да на что он, собственно, надеялся, когда вылезал из башни по ненадежному плющу, когда пригибался и жался к стене, прячась от своих тюремщиков, когда нырял в темную воду озера и плыл под стеной? Что он намеревался делать? Да то же самое — идти через лес, в Кобруч, а оттуда водой — в Урдию, только с одним маленьким «но» — он собирался нести с собой медальон. А теперь? Зачем он вообще идет куда-то теперь? Надо искать мальчишку, надо вытрясти из него медальон, и тогда… Но вся стража города, сбиваясь с ног, хочет того же самого. И тягаться с Огнезаром Избору не по силам. Вернуться в город и сдаться на милость Огнезара? Нет, заточения он не вынесет, ни дня больше. Лучше голодная смерть.
Неожиданно Избору показалось, что рядом кто-то есть. Один негромкий звук, почти неслышный — шорох листвы, который тут же смолк. Избор остановился и посмотрел в сторону звука — оттуда повеяло холодком, еле заметным, нехорошим, неживым.
«Когда-нибудь Харалуг откроет медальон». Когда-нибудь сброшенный в болото труп подымется из глубокой трясины, отряхнет налипшую на лицо грязь и пойдет через лес, пошатываясь и руками нащупывая дорогу.
Это сказки подлорожденных, это сказки, сказки! Ни один здравомыслящий человек не может в это верить, мертвые не возвращаются, они не встают ни из могил, ни из болот. И даже если Слово победит заклятье, никакие покойники не станут разгуливать по лесам в поисках медальона, все будет проще и прозаичней. Харалуг откроет медальон… И благородным не помогут ни городская стража, ни стены их сказочных замков, ни своры собак.
Но почему за деревьями, всего в пяти шагах, стоит кто-то, от кого исходит могильный холод? Стоит и всматривается в темноту невидящими провалами глазниц. Почему затхлый запах болота ползет над землей? Почему ужас струится вверх дымчатой, ледяной поволокой, обвивается вокруг коленей, стискивает грудь и дышит в лицо?
Это воображение, все лишь воображение. Видение, порожденное чувством вины, чувством несправедливости. Детский страх перед именем «Харалуг», который передается из поколения в поколение, который деды внушают внукам, рассказывая им сказки, сидя у камина зимними вечерами. И там, где горят свечи и пылает очаг, там, где на теплом ковре вместе с тобой и дедом лежат разбросанные плюшевые игрушки, эти сказки приятно будоражат кровь, заставляют прижиматься к надежному, родному плечу. И дают ощущение счастья — от тепла, света и безопасности.
В лесу же имя Харалуга прозвучало совсем по-другому. Харалуг. Само это слово встало вне закона, никто не смел называть этим именем детей, никто не смел произносить его вслух. Теперь Избор понял, почему.
Он не выдержал напряжения — развернулся и побежал прочь, ломая ветки и спотыкаясь. И слышал — слышал топот за спиной, тяжелый, неровный. Слышал, как хрустят под ногами преследователя сучки, и как шуршат листья, раздвигаемые его руками. Не слышал только дыхания…
Холодный рассвет застал его на берегу ручейка, который можно перешагнуть, не замочив ног. Небо затянули бледно-серые облака, и туманная дымка не спешила рассеиваться. Избор напился — от голода голова отказывалась думать, отказывалась принимать реальность такой, как есть. Все вокруг пошатывалось и расплывалось. Черные ягоды на кусте с длинными серебристыми листьями удивительно напоминали черемуху, но на вкус Избор их пробовать не решился. И белые ягоды, внутри похожие на ватные шарики, он есть тоже не стал. Единственная знакомая ему ягода — брусника, оказалась горькой на вкус, и горстка ее скрутила желудок острой болью.
Избор отошел от ручейка не меньше чем на четверть версты, когда вдруг подумал, что ручей обязательно течет к реке. Иначе быть просто не может! Ему не пришло в голову, что ручей может питать лесное озерцо или болото. Он вернулся, надеясь четко придерживаться нужного направления, но, как ни старался, ручейка не нашел. Солнца не было, и он не знал, на север или на юг идет. Но ведь если все время идти прямо, то рано или поздно лес должен кончиться? Его должна пересечь дорога или река! Не может быть, чтобы он простирался бесконечно!
И Избор брел прямо, и надежда его росла с каждой минутой. Чем дольше он идет, тем ближе край леса. Через пару часов ему снова встретился куст с белыми, ватными ягодами, и он чуть не вскрикнул от радости: кто-то рвал их и разминал пальцами! Вот они, упавшие в мох! И след сапога, такой отчетливый! Кто-то прошел здесь совсем недавно! Избор хотел закричать, позвать на помощь, но быстро осекся… Это был его собственный след. Он шел по кругу, он нисколько не приближался к краю леса, он плутал здесь столько времени совершенно без всякого толка. И без всякой надежды!
Он хотел упасть на землю и больше не вставать. Силы иссякли, голод превратился в грызущую боль, и впереди ничего, кроме новой ночи с кошмарными виденьями его не ожидало! Но вместо того, чтобы опуститься на землю, Избор побежал. Словно надеялся убежать от реальности, от страха, от отчаянья!
Ручей, который он безуспешно пытался найти пару часов назад, спокойно журчал меж низких берегов, словно и не исчезал никуда. Отчаянье вновь сменилось надеждой — он должен вести к реке! К реке, а не к болоту, не к озеру!
Тяжелое тело обрушилось на плечи откуда-то сверху, и Избор в первый миг решил, что на него напала рысь. Но острое лезвие длинного ножа прижалось к шее, слегка оцарапав кожу, и Избор чуть не вскрикнул от радости! Человек! На него напал человек! Пусть забирает золото, пусть режет ему горло, пусть! Человек, живой, настоящий — не видение, не кошмар!
— А кошелечек-то увесистый, — сказал кто-то, заходя спереди, — не иначе, специально нам золотишко нес.
— Я… я заблудился… — пробормотал Избор, запрокидывая голову, — я не желаю вам зла…
— Погоди его резать, это благородный господин. Хлопот не оберешься.
— Да? — выдохнул в ухо тот, что прижимал нож к горлу Избора, — пусть идет на все четыре стороны и завтра приводит с собой всю городскую стражу?
— Веди его к верховоду. Пусть он решает.
Разбойники. Кого еще можно встретить в лесу, на берегу узкой речушки?
— Послушайте, я никого не приведу. Я заблудился и понятия не имею, где нахожусь, — попытался объяснить Избор, — я сам спасаюсь от стражи, только поэтому и оказался в лесу.
— Рассказывай, — разбойник с ножом подтолкнул его вперед.
— Мое имя Избор, вы можете спросить обо мне в городе!
Нож опустился в ту же секунду.
— Благородный Избор? — разбойник отступил на шаг, снял шапку и почтительно склонил голову, и второй вслед за ним сделал то же самое.
Вот уж чего Избор не ожидал от разбойников, так это уважения к благородным господам! Но, подумав секунду, догадался, что дело вовсе не в том, что он благородный господин. Пока он не назвал своего имени, его собирались попросту зарезать.
Избор ни разу не раскаялся в содеянном, ни разу не пожалел о том, что выкрал медальон. И только теперь начал понимать, какую кашу заварил. На что он рассчитывал? Собственные размышления вдруг показались ему никчемными, наивными, а потому — опасными. Простая, примитивная логика мальчишки подлого происхождения потрясла его, напугала своей простотой: «Я сам брошу его в море!» Как просто. Есть несправедливость и ее надо устранить. Разве сам Избор рассуждал не точно так же? Разве сам он думал о последствиях своего поступка? Даже потеря медальона приведет к непредсказуемым последствиям, а если его откроют? Что начнется тогда? Тысяча разбойников, воров, убийц окажется на улицах города, и огонь, потушенный у них в груди, взовьется над городом страшным пожаром, и все они будут одержимы местью… Это — потрясение основ, это разрушение, это крах и хаос.
А главное, что станет с ним самим?
Избор шел через лес, пронизанный солнечным светом, и не мог не замечать удивительной насыщенности красок, и прозрачности листвы, и неприхотливой прелести поздних лесных ягод, алыми каплями расцветивших бледную зелень мха. Не осень, но уже и не лето — странное время, удивительное своей ранней тоской по тому, что еще не ушло, но вот-вот исчезнет. Схватить время рукой, как птицу за хвост — так же желанно, как и невозможно.
Почему он раньше не забредал в лес так глубоко? Да здесь каждый лист стоит того, чтобы быть запечатленным на холсте, и надо быть величайшим художником, чтобы передать теплоту свечения, которое рождает в нем солнечный луч. Как изобразить сгустившийся сумрак под еловыми ветвями, чтоб стало понятно — это не просто игра тени и света, эта тьма рождена деревом. И если прозрачный лист собирает свет, то ель преумножает тьму.
Что станет с ним самим? Сможет ли он видеть хрустальный воздух, ощущать прикосновение влажного ветра к лицу, слышать музыку дождей, а главное — выплеснуть из себя восхищение жизнью, восторг бытия? Или все это навсегда будет похоронено в недрах его подсознания и никогда не найдет выхода к свету? Страх сжимал его сердце — наверное, он и не заметит перемены, не почувствует, как погаснет пламя, распирающее грудь и рвущееся наружу. И никогда мир не увидит его новых картин, на которых солнечный свет проходит сквозь зелень листа, не прочтет витиеватых эссе, сплетенных из кружевных слов, и его больше не потревожат мечты о пьесах и стихах.
Нет! Это было бы чудовищной несправедливостью! Отдать свою способность гореть разбойнику, который может вылить из себя лишь непристойную картинку на кирпичной стене, который воспользуется этой способностью для того, чтобы взять в руки кистень и отправится на большую дорогу!
Усталость Избор заметил нескоро — он не привык к долгим пешим переходам, тем более по непрохожим лесным дорожкам, но мысли гнали его вперед — невеселые мысли. И только к закату, ощутив голод и боль в натруженных ногах, он остановился и понял, что забрел в чащу слишком далеко и теперь не сможет выбраться отсюда. И кошелек на поясе, набитый золотом, не поможет — вот та шустрая белка, мелькнувшая меж ветвей, не интересуется золотом, и не станет менять на него найденные орехи. Где-то в этих лесах иногда охотился Огнезар, и то, что могло бы стать его добычей, теперь сделает своей добычей Избора… Интересно, это тоже было бы справедливым?
Хищники. Мудрослов высматривал среди металлургов способных парней и доносил на них страже, накапливая и накапливая способность видеть сквозь металл, забирая и забирая жар их сердец. И как до сих пор не лопнул? Как этот жар не сжег его изнутри? Как не разорвал его грудь?
Огнезар по крупицам собирал талант полководца, а верховодит сборищем соглядатаев и доносчиков, и огонь в его груди пылает ненавистью, а не справедливостью. Градислав, более всего сожалеющий о тающей Силе их семьи, пытается заменить ее мудростью. Только ни Силу, ни мудрость нельзя отобрать вместе с внутренним жаром, и что в результате копит Градислав? О, он всеяден, как свинья, он хватает все без разбора, потому что его жажда неутолима.
Хищники. И не будет ничего удивительного, если их оружие кто-то захочет обернуть против них. Наверное, это будет справедливо.
Избор чувствовал, что попал между молотом и наковальней: он не хотел более принимать участия в том, что задумал. Он не хотел быть со своими — их изощренная, тысячекратно оправданная жестокость претила ему, внушала отвращение, но и обратного процесса он не желал тоже! Он объехал множество городов и стран, и что? Где-нибудь он видел справедливость? Да Олехов — самый спокойный и справедливый город на всем свете. Он не знает голода, войны и смуты. Не знал. Не знал, пока ненасытные хищники не начали хапать себе то, что им не принадлежит. Нужно всего лишь подправить, немного подправить сложившуюся ситуацию. Но есть же на земле кто-то, чья справедливость может восстановить равновесие, кто-то, кому удастся взять в свои руки медальон и положить конец беззаконию?
Когда Избор похищал медальон, он хотел именно этого. Он ни на секунду не задумался, что медальон попадет в чужие руки.
Ночь в лесу едва не свела его с ума. Привыкший к сытости и комфорту, Избор, наверное, впервые в жизни понял, что такое настоящий голод, что такое холод, пронизывающий до костей, что такое тучи насекомых, вьющихся со всех сторон. Он так упорно искал одиночества, и понятия не имел, как оно выглядит на самом деле.
Утро, которого он ждал как избавления, не принесло ничего, кроме теплых солнечных лучей. Голод терзал его желудок непереносимой болью, а Избор не знал даже, какие из лесных ягод годятся в пищу. Из оружия при себе он имел кинжал и саблю, но вряд ли сумел бы с их помощью добыть какой-либо дичи. Да если бы и добыл, огнива у него с собой все равно не было, а есть сырое мясо — слишком отвратительно, он бы не смог этого сделать и если бы умирал. Пропахшая болотом бурая вода в оврагах и стоячих, поросших ряской прудах оставляла на губах железистый привкус, но выбирать Избору не приходилось.
Лес простирался на десятки верст вокруг. Где же деревни, где дороги, где реки и ручьи? Избор понятия не имел, что нужно делать, как искать выход. Он просто брел вперед, надеясь, что рано или поздно деревья расступятся, и на горизонте покажется жилье. К полудню, когда солнце согрело землю и разогнало комаров, его сморил сон. И мох, набитый сосновыми иглами, полный непонятных ползучих насекомых, колющий тело обломками веток, показался ему мягче пуховой перины. Избор спал как убитый, ни одно сновидение не потревожило его: он провалился в черноту, как в беспамятство. Ему показалось, что спал он не более минуты, но, открыв глаза, увидел ночь, и монотонный писк комаров в ушах заставил его подняться.
Голод немного притупился, но не отступил, на его место пришла тошнота и головная боль, а вместе с ней — ощущение нереальности происходящего. В самом деле — разве такое могло случиться с благородным господином? Разве мог он оказаться ночью в глухом лесу, не зная дороги назад? Это всего лишь продолжение сна, мутного, неясного сна. Да на что он, собственно, надеялся, когда вылезал из башни по ненадежному плющу, когда пригибался и жался к стене, прячась от своих тюремщиков, когда нырял в темную воду озера и плыл под стеной? Что он намеревался делать? Да то же самое — идти через лес, в Кобруч, а оттуда водой — в Урдию, только с одним маленьким «но» — он собирался нести с собой медальон. А теперь? Зачем он вообще идет куда-то теперь? Надо искать мальчишку, надо вытрясти из него медальон, и тогда… Но вся стража города, сбиваясь с ног, хочет того же самого. И тягаться с Огнезаром Избору не по силам. Вернуться в город и сдаться на милость Огнезара? Нет, заточения он не вынесет, ни дня больше. Лучше голодная смерть.
Неожиданно Избору показалось, что рядом кто-то есть. Один негромкий звук, почти неслышный — шорох листвы, который тут же смолк. Избор остановился и посмотрел в сторону звука — оттуда повеяло холодком, еле заметным, нехорошим, неживым.
«Когда-нибудь Харалуг откроет медальон». Когда-нибудь сброшенный в болото труп подымется из глубокой трясины, отряхнет налипшую на лицо грязь и пойдет через лес, пошатываясь и руками нащупывая дорогу.
Это сказки подлорожденных, это сказки, сказки! Ни один здравомыслящий человек не может в это верить, мертвые не возвращаются, они не встают ни из могил, ни из болот. И даже если Слово победит заклятье, никакие покойники не станут разгуливать по лесам в поисках медальона, все будет проще и прозаичней. Харалуг откроет медальон… И благородным не помогут ни городская стража, ни стены их сказочных замков, ни своры собак.
Но почему за деревьями, всего в пяти шагах, стоит кто-то, от кого исходит могильный холод? Стоит и всматривается в темноту невидящими провалами глазниц. Почему затхлый запах болота ползет над землей? Почему ужас струится вверх дымчатой, ледяной поволокой, обвивается вокруг коленей, стискивает грудь и дышит в лицо?
Это воображение, все лишь воображение. Видение, порожденное чувством вины, чувством несправедливости. Детский страх перед именем «Харалуг», который передается из поколения в поколение, который деды внушают внукам, рассказывая им сказки, сидя у камина зимними вечерами. И там, где горят свечи и пылает очаг, там, где на теплом ковре вместе с тобой и дедом лежат разбросанные плюшевые игрушки, эти сказки приятно будоражат кровь, заставляют прижиматься к надежному, родному плечу. И дают ощущение счастья — от тепла, света и безопасности.
В лесу же имя Харалуга прозвучало совсем по-другому. Харалуг. Само это слово встало вне закона, никто не смел называть этим именем детей, никто не смел произносить его вслух. Теперь Избор понял, почему.
Он не выдержал напряжения — развернулся и побежал прочь, ломая ветки и спотыкаясь. И слышал — слышал топот за спиной, тяжелый, неровный. Слышал, как хрустят под ногами преследователя сучки, и как шуршат листья, раздвигаемые его руками. Не слышал только дыхания…
Холодный рассвет застал его на берегу ручейка, который можно перешагнуть, не замочив ног. Небо затянули бледно-серые облака, и туманная дымка не спешила рассеиваться. Избор напился — от голода голова отказывалась думать, отказывалась принимать реальность такой, как есть. Все вокруг пошатывалось и расплывалось. Черные ягоды на кусте с длинными серебристыми листьями удивительно напоминали черемуху, но на вкус Избор их пробовать не решился. И белые ягоды, внутри похожие на ватные шарики, он есть тоже не стал. Единственная знакомая ему ягода — брусника, оказалась горькой на вкус, и горстка ее скрутила желудок острой болью.
Избор отошел от ручейка не меньше чем на четверть версты, когда вдруг подумал, что ручей обязательно течет к реке. Иначе быть просто не может! Ему не пришло в голову, что ручей может питать лесное озерцо или болото. Он вернулся, надеясь четко придерживаться нужного направления, но, как ни старался, ручейка не нашел. Солнца не было, и он не знал, на север или на юг идет. Но ведь если все время идти прямо, то рано или поздно лес должен кончиться? Его должна пересечь дорога или река! Не может быть, чтобы он простирался бесконечно!
И Избор брел прямо, и надежда его росла с каждой минутой. Чем дольше он идет, тем ближе край леса. Через пару часов ему снова встретился куст с белыми, ватными ягодами, и он чуть не вскрикнул от радости: кто-то рвал их и разминал пальцами! Вот они, упавшие в мох! И след сапога, такой отчетливый! Кто-то прошел здесь совсем недавно! Избор хотел закричать, позвать на помощь, но быстро осекся… Это был его собственный след. Он шел по кругу, он нисколько не приближался к краю леса, он плутал здесь столько времени совершенно без всякого толка. И без всякой надежды!
Он хотел упасть на землю и больше не вставать. Силы иссякли, голод превратился в грызущую боль, и впереди ничего, кроме новой ночи с кошмарными виденьями его не ожидало! Но вместо того, чтобы опуститься на землю, Избор побежал. Словно надеялся убежать от реальности, от страха, от отчаянья!
Ручей, который он безуспешно пытался найти пару часов назад, спокойно журчал меж низких берегов, словно и не исчезал никуда. Отчаянье вновь сменилось надеждой — он должен вести к реке! К реке, а не к болоту, не к озеру!
Тяжелое тело обрушилось на плечи откуда-то сверху, и Избор в первый миг решил, что на него напала рысь. Но острое лезвие длинного ножа прижалось к шее, слегка оцарапав кожу, и Избор чуть не вскрикнул от радости! Человек! На него напал человек! Пусть забирает золото, пусть режет ему горло, пусть! Человек, живой, настоящий — не видение, не кошмар!
— А кошелечек-то увесистый, — сказал кто-то, заходя спереди, — не иначе, специально нам золотишко нес.
— Я… я заблудился… — пробормотал Избор, запрокидывая голову, — я не желаю вам зла…
— Погоди его резать, это благородный господин. Хлопот не оберешься.
— Да? — выдохнул в ухо тот, что прижимал нож к горлу Избора, — пусть идет на все четыре стороны и завтра приводит с собой всю городскую стражу?
— Веди его к верховоду. Пусть он решает.
Разбойники. Кого еще можно встретить в лесу, на берегу узкой речушки?
— Послушайте, я никого не приведу. Я заблудился и понятия не имею, где нахожусь, — попытался объяснить Избор, — я сам спасаюсь от стражи, только поэтому и оказался в лесу.
— Рассказывай, — разбойник с ножом подтолкнул его вперед.
— Мое имя Избор, вы можете спросить обо мне в городе!
Нож опустился в ту же секунду.
— Благородный Избор? — разбойник отступил на шаг, снял шапку и почтительно склонил голову, и второй вслед за ним сделал то же самое.
Вот уж чего Избор не ожидал от разбойников, так это уважения к благородным господам! Но, подумав секунду, догадался, что дело вовсе не в том, что он благородный господин. Пока он не назвал своего имени, его собирались попросту зарезать.
Балуй. Перемена мест
Через три дня Есеня затосковал. Погода испортилась окончательно — дождь шел не переставая, мелкий и промозглый. Лес промок насквозь, одежда пропахла сыростью, а главное — ничего интересного вокруг не было, лагерь оказался скучнейшим местом. Днем Есеня либо собирал ягоды, либо учился драться — его тренировали все по очереди, кто оставался в лагере. Шипастые гири на цепах обматывали тряпками, но, надо сказать, била такая гиря все равно очень больно. Да и швыряли его об землю совсем не так, как это делал батька. За три дня Есеня весь покрылся синяками, у него постоянно гудела голова, и при этом он был уверен, что абсолютно ничему не научился.
Засыпая вечером в пропахшем дымом шалаше, он кусал кулак и чуть не до слез хотел проснуться дома, в своей постели, чтобы мама разбудила его к завтраку. Он был согласен даже на кузницу, теплую кузницу, ему мерещились ее едкие запахи, оглушающий звон молота, шипение масла, в котором закаляют металл. Он соскучился по друзьям, по знакомым, по баловству на базаре и веселью кабака. Он соскучился даже по отцу, и смотрел теперь на него совсем не так, как раньше — жалел его, и вспоминал кинжал, который тот повесил на стенку в кухне. Так же как это делали благородные господа, не хватало лишь собак для охраны. Он в первый раз в жизни подумал, что отец, на самом-то деле, его любил. Каким бы он ни был, и что бы про него не думали разбойники, он хотел Есене только добра. Он хотел, чтобы Есеня жил дома, а не в лесу. И, наверное, оказался прав.
Как ни странно, разбойники понимали его тоску, но никто не жалел его, и никто не делал ему скидок. Разве что мама Гожа подкладывала кусочки получше, да иногда гладила по голове. Сначала это Есеню раздражало, но потом он привык к ее «воробушку», и к ее ласке, и перестал обращать внимание на подтрунивание разбойников. Она ко всем относилась, как к своим детям, хотя Есеня успел заметить, что в ее шалаше каждую ночь кто-нибудь да остается.
Днем, на пятый день его пребывания в лагере, в первый раз произошло событие, заслуживающее внимания. Есеню обучал Хлыст, преимущественно валяя его по земле — впрочем, на этот раз Есеня почувствовал кое-какие сдвиги, во всяком случае, падал он мягче, и вскакивал быстрей. Он только поднялся на ноги, приготовившись отразить новое нападение, когда увидел, что под навес заходит какая-то женщина, худая и белокурая. Ему почудилось в ней что-то знакомое, и он отмахнулся от Хлыста, показывая на гостью.
— Ба! Да это же Загорка! Моя красавица! — Хлыст растопырил руки и направился к навесу.
Женщина оглянулась, и Есеня узнал несчастную горшечницу, которая изображала на рынке обворованную вдову.
— Убери лапищи, Хлыст. Я мужняя жена, мне твои ласки ни к чему, — женщина хлопнула его по обеим рукам и толкнула в грудь.
— Ой, гордая какая! — рассмеялся Хлыст, — подумаешь — мужняя жена! Чего пришла тогда?
— Я к Полозу, по делу. И Гоже принесла кое-чего. Иди, ты чем-то был занят.
Есеня смотрел на нее, и не знал, как к этому относиться. Он успел забыть о ней, и о золотом, и о том, каким дураком она его выставила в глазах базара, но тут обида с новой силой подступила к горлу. Он стиснул кулаки и смотрел на нее, не отрываясь, когда она заметила его и улыбнулась.
— Ой, у вас новенький появился! Молоденький какой!
— Воробушек, — кивнула мама Гожа.
Горшечница подошла поближе и всплеснула руками:
— Батюшки, да я же его знаю! Он мне золотой на базаре дал, представляешь, Гожа?
Есеня скрипнул зубами, развернулся и рванул в лес. Он не мог ударить женщину, не мог оскорбить, но ему очень хотелось сделать что-нибудь такое.
— Жмуренок! Куда? Щас обедать будем! — крикнул вслед Хлыст, но Есеня не остановился.
Впрочем, успокоился он быстро, и, погуляв минут двадцать, вернулся в лагерь, надеясь, что горшечница уже ушла. Но он ошибся. Напротив, она села обедать вместе со всеми, кто оставался в лагере, и разбойники слушали ее рассказ о событиях в городе — а говорила она без умолку.
— Воробушек, иди скорей, послушай! — позвала мама Гожа, и Есеня вдруг понял, что ему тоже ужасно хочется узнать: как там? Что изменилось за эти пять дней? Что на базаре делается, видела ли эта Загорка Звягу или Сухана, или слышала о них что-нибудь?
Он взял с чугунной плиты приготовленную ему миску с кашей и сел около очага, стараясь не смотреть на горшечницу.
— Давай познакомимся, воробушек, — сразу же предложила Загорка, — а то я так и не узнала, как тебя зовут.
— Я Балуй, — ответил он угрюмо.
— Он Жмуренок, — захохотали разбойники, — рассказывай, правда, что ли золотой ей отдал? На бедность!
Они снова захохотали, хлопая Есеню по плечам.
— Ну и отдал, — огрызнулся он.
— Чего ржете? — возмутилась Загорка, — я чисто сработала, а он — добрый мальчик, он меня пожалел. Небось, батька выдрал за золотой-то?
— А то, — хмыкнул Есеня.
Разбойники захохотали еще громче.
— Вот видите? А вы ржете, — Загорка потянулась и погладила его по голове, а Есеня отстранился, — ты что же, сердишься на меня? Не сердись.
— Ничего я не сержусь.
— Сердишься, я вижу. Работа у меня такая, кто-то вот обозы грабит, а кто-то на базаре деньги у лопухов выманивает.
— Ой, Жмуренок, ну какой ты… — Хлыст смахнул слезу из угла глаза, — какой ты пентюх! У нее же на лбу написано, что она лиса хитрющая, как же ты на такую дешевку клюнул-то?
— На свой лоб посмотри, — парировала Загорка, — не обижай ребенка, он добрый. Воробушек, на самом деле, воробушек!
— Сама ты… — скрипнул зубами Есеня.
Крик из леса заставил разбойников вскочить на ноги, Есеня поднялся вместе со всеми, мама Гожа побледнела и отставила в сторону миску с кашей.
— Это Полоз кричал, — пробормотал Хлыст.
— Пошли, пошли быстро!
Они побросали обед на широкую плиту очага, и побежали на крик. Есеня кинулся за ними, в лес, в сторону ручья, и вскоре они вышли навстречу Полозу и остальным разбойникам — те стояли у воды. Троих разбойников несли на носилках, собранных из тонких жердей и веток, и с носилок на землю капала кровь. Щерба опирался на палку, одна штанина пропиталась кровью, но он шел сам, еще один разбойник прижимал рукой рану на боку.
— Помогайте, — велел Полоз, и все, как один разбойники из лагеря вброд перешли ручей, и Есеня, хоть не любил купаться в одежде, не мог не последовать за ними, — да не нам, Щербе и Гурту, не надо им раны в грязной воде полоскать.
— Что случилось, Полоз?
— Нас в деревне ждали. Забой убит. Они хотели взять пленного, но мы не дались.
Есеня посмотрел на носилки и увидел рыжего Брагу — через его грудь прошел сабельный удар, рана были прикрыта повязкой, но та давно пропиталась кровью насквозь: по краям — черной, а в середине ярко-алой. Есеню замутило, и он шагнул обратно в ручей.
— Жмуренок! — окликнул его Полоз, — под носилки вставай, подстрахуешь.
Они подняли Брагу повыше, чтобы пронести над водой, и Есеня понял, что от него требуется — поддерживать носилки снизу, чтоб не перевернулись. Но с них капала кровь — Есеня никогда не видел столько крови. Он вообще-то крови не боялся, но ее было слишком много, слишком. Она стекала вниз и запекалась сопливыми сгустками, и по этим сгусткам бежали свежие капли, густели, и падали в воду тягучими шлепками.
— Ну? — рявкнул Полоз, — что встал?
Есеня стиснул зубы и зажмурил глаза, нагибаясь под носилки, взялся руками за липкие жерди, и тут же почувствовал, как за шиворот плюхнулось что-то теплое и склизкое. Рот наполнился вязкой солоноватой слюной. По руке вниз побежала темно-красная дорожка, заползая в рукав, капнуло на макушку, желудок попытался выбросить недоеденный обед, но Есеня плотно зажал рот и запрокинул голову. Всего-то десять шагов… Густая капля крови упала на поднятое лицо, и, как только Есеня услышал: «Опускаем», так выкатился из-под носилок, и хотел сбежать в лес, но его вывернуло тут же, прямо в воду, под ноги Хлысту, который вдвоем с Рубцом тащил через ручей стонущего Щербу.
— Ах ты сморкач! — рявкнул Щерба и слегка подтолкнул Есеню под зад здоровой ногой.
— Сиди спокойно, — огрызнулся Хлыст, — и так тяжело.
— Жмуренок! Там еще двое носилок, вперед! — велел Полоз, оглянувшись.
Есеню вырвало снова, по дороге на другой берег, но, как ни странно, во второй раз лезть под носилки оказалось проще. Или крови было меньше, или в желудке ничего не осталось. К третьим носилкам вернулся Хлыст.
Когда раненых переправили через ручей, Есеня немного отстал, прополоскал рот и опустил голову в воду, отмывая волосы и лицо. Его пошатывало и трясло крупной дрожью, так что стучали зубы.
Раненых положили под навесом — над ними хлопотала мама Гожа, Полоз, и еще один разбойник по имени Ворошила: говорили, что он смыслит в лекарском деле. Помощников у них хватало — разводили огонь, ставили кипятить котел с водой, несли льняные тряпки и рвали их на бинты. Загорка стояла в стороне, бледная и испуганная.
— Жмуренок! — крикнул Хлыст, — флягу принеси из шалаша. И воды из бочки набери.
Есеня кивнул, и, спотыкаясь, побежал выполнять — ему было стыдно: все вокруг оставались спокойными и действовали быстро и слаженно, только он один трясся и не мог прийти в себя. Он стиснул зубы, чтобы они перестали стучать, и вернулся к Хлысту, немного успокоившись, но именно в ту минуту Ворошила, склонившийся над раненым, сделал что-то такое, от чего тот закричал. Есеня оглянулся, снова увидел кровь, хлынувшую из раны на животе, и бледное до синевы лицо разбойника, искаженное криком: у него опять закружилась голова и тошнота подступила к горлу. Хлыст вырвал флягу у него из рук и презрительно фыркнул:
— Иди прочь отсюда, еще стошнит прямо здесь.
— Не, — попробовал оправдаться Есеня, — я могу. Скажи, что надо, я могу…
— Иди, не путайся под ногами.
— Мне воды принеси, Жмуренок, — попросил Щерба, до которого не дошла очередь — он сидел, прислонившись к стволу дерева спиной, с перетянутым веревкой бедром, и тоже был бледным, и на лбу у него выступил пот.
Засыпая вечером в пропахшем дымом шалаше, он кусал кулак и чуть не до слез хотел проснуться дома, в своей постели, чтобы мама разбудила его к завтраку. Он был согласен даже на кузницу, теплую кузницу, ему мерещились ее едкие запахи, оглушающий звон молота, шипение масла, в котором закаляют металл. Он соскучился по друзьям, по знакомым, по баловству на базаре и веселью кабака. Он соскучился даже по отцу, и смотрел теперь на него совсем не так, как раньше — жалел его, и вспоминал кинжал, который тот повесил на стенку в кухне. Так же как это делали благородные господа, не хватало лишь собак для охраны. Он в первый раз в жизни подумал, что отец, на самом-то деле, его любил. Каким бы он ни был, и что бы про него не думали разбойники, он хотел Есене только добра. Он хотел, чтобы Есеня жил дома, а не в лесу. И, наверное, оказался прав.
Как ни странно, разбойники понимали его тоску, но никто не жалел его, и никто не делал ему скидок. Разве что мама Гожа подкладывала кусочки получше, да иногда гладила по голове. Сначала это Есеню раздражало, но потом он привык к ее «воробушку», и к ее ласке, и перестал обращать внимание на подтрунивание разбойников. Она ко всем относилась, как к своим детям, хотя Есеня успел заметить, что в ее шалаше каждую ночь кто-нибудь да остается.
Днем, на пятый день его пребывания в лагере, в первый раз произошло событие, заслуживающее внимания. Есеню обучал Хлыст, преимущественно валяя его по земле — впрочем, на этот раз Есеня почувствовал кое-какие сдвиги, во всяком случае, падал он мягче, и вскакивал быстрей. Он только поднялся на ноги, приготовившись отразить новое нападение, когда увидел, что под навес заходит какая-то женщина, худая и белокурая. Ему почудилось в ней что-то знакомое, и он отмахнулся от Хлыста, показывая на гостью.
— Ба! Да это же Загорка! Моя красавица! — Хлыст растопырил руки и направился к навесу.
Женщина оглянулась, и Есеня узнал несчастную горшечницу, которая изображала на рынке обворованную вдову.
— Убери лапищи, Хлыст. Я мужняя жена, мне твои ласки ни к чему, — женщина хлопнула его по обеим рукам и толкнула в грудь.
— Ой, гордая какая! — рассмеялся Хлыст, — подумаешь — мужняя жена! Чего пришла тогда?
— Я к Полозу, по делу. И Гоже принесла кое-чего. Иди, ты чем-то был занят.
Есеня смотрел на нее, и не знал, как к этому относиться. Он успел забыть о ней, и о золотом, и о том, каким дураком она его выставила в глазах базара, но тут обида с новой силой подступила к горлу. Он стиснул кулаки и смотрел на нее, не отрываясь, когда она заметила его и улыбнулась.
— Ой, у вас новенький появился! Молоденький какой!
— Воробушек, — кивнула мама Гожа.
Горшечница подошла поближе и всплеснула руками:
— Батюшки, да я же его знаю! Он мне золотой на базаре дал, представляешь, Гожа?
Есеня скрипнул зубами, развернулся и рванул в лес. Он не мог ударить женщину, не мог оскорбить, но ему очень хотелось сделать что-нибудь такое.
— Жмуренок! Куда? Щас обедать будем! — крикнул вслед Хлыст, но Есеня не остановился.
Впрочем, успокоился он быстро, и, погуляв минут двадцать, вернулся в лагерь, надеясь, что горшечница уже ушла. Но он ошибся. Напротив, она села обедать вместе со всеми, кто оставался в лагере, и разбойники слушали ее рассказ о событиях в городе — а говорила она без умолку.
— Воробушек, иди скорей, послушай! — позвала мама Гожа, и Есеня вдруг понял, что ему тоже ужасно хочется узнать: как там? Что изменилось за эти пять дней? Что на базаре делается, видела ли эта Загорка Звягу или Сухана, или слышала о них что-нибудь?
Он взял с чугунной плиты приготовленную ему миску с кашей и сел около очага, стараясь не смотреть на горшечницу.
— Давай познакомимся, воробушек, — сразу же предложила Загорка, — а то я так и не узнала, как тебя зовут.
— Я Балуй, — ответил он угрюмо.
— Он Жмуренок, — захохотали разбойники, — рассказывай, правда, что ли золотой ей отдал? На бедность!
Они снова захохотали, хлопая Есеню по плечам.
— Ну и отдал, — огрызнулся он.
— Чего ржете? — возмутилась Загорка, — я чисто сработала, а он — добрый мальчик, он меня пожалел. Небось, батька выдрал за золотой-то?
— А то, — хмыкнул Есеня.
Разбойники захохотали еще громче.
— Вот видите? А вы ржете, — Загорка потянулась и погладила его по голове, а Есеня отстранился, — ты что же, сердишься на меня? Не сердись.
— Ничего я не сержусь.
— Сердишься, я вижу. Работа у меня такая, кто-то вот обозы грабит, а кто-то на базаре деньги у лопухов выманивает.
— Ой, Жмуренок, ну какой ты… — Хлыст смахнул слезу из угла глаза, — какой ты пентюх! У нее же на лбу написано, что она лиса хитрющая, как же ты на такую дешевку клюнул-то?
— На свой лоб посмотри, — парировала Загорка, — не обижай ребенка, он добрый. Воробушек, на самом деле, воробушек!
— Сама ты… — скрипнул зубами Есеня.
Крик из леса заставил разбойников вскочить на ноги, Есеня поднялся вместе со всеми, мама Гожа побледнела и отставила в сторону миску с кашей.
— Это Полоз кричал, — пробормотал Хлыст.
— Пошли, пошли быстро!
Они побросали обед на широкую плиту очага, и побежали на крик. Есеня кинулся за ними, в лес, в сторону ручья, и вскоре они вышли навстречу Полозу и остальным разбойникам — те стояли у воды. Троих разбойников несли на носилках, собранных из тонких жердей и веток, и с носилок на землю капала кровь. Щерба опирался на палку, одна штанина пропиталась кровью, но он шел сам, еще один разбойник прижимал рукой рану на боку.
— Помогайте, — велел Полоз, и все, как один разбойники из лагеря вброд перешли ручей, и Есеня, хоть не любил купаться в одежде, не мог не последовать за ними, — да не нам, Щербе и Гурту, не надо им раны в грязной воде полоскать.
— Что случилось, Полоз?
— Нас в деревне ждали. Забой убит. Они хотели взять пленного, но мы не дались.
Есеня посмотрел на носилки и увидел рыжего Брагу — через его грудь прошел сабельный удар, рана были прикрыта повязкой, но та давно пропиталась кровью насквозь: по краям — черной, а в середине ярко-алой. Есеню замутило, и он шагнул обратно в ручей.
— Жмуренок! — окликнул его Полоз, — под носилки вставай, подстрахуешь.
Они подняли Брагу повыше, чтобы пронести над водой, и Есеня понял, что от него требуется — поддерживать носилки снизу, чтоб не перевернулись. Но с них капала кровь — Есеня никогда не видел столько крови. Он вообще-то крови не боялся, но ее было слишком много, слишком. Она стекала вниз и запекалась сопливыми сгустками, и по этим сгусткам бежали свежие капли, густели, и падали в воду тягучими шлепками.
— Ну? — рявкнул Полоз, — что встал?
Есеня стиснул зубы и зажмурил глаза, нагибаясь под носилки, взялся руками за липкие жерди, и тут же почувствовал, как за шиворот плюхнулось что-то теплое и склизкое. Рот наполнился вязкой солоноватой слюной. По руке вниз побежала темно-красная дорожка, заползая в рукав, капнуло на макушку, желудок попытался выбросить недоеденный обед, но Есеня плотно зажал рот и запрокинул голову. Всего-то десять шагов… Густая капля крови упала на поднятое лицо, и, как только Есеня услышал: «Опускаем», так выкатился из-под носилок, и хотел сбежать в лес, но его вывернуло тут же, прямо в воду, под ноги Хлысту, который вдвоем с Рубцом тащил через ручей стонущего Щербу.
— Ах ты сморкач! — рявкнул Щерба и слегка подтолкнул Есеню под зад здоровой ногой.
— Сиди спокойно, — огрызнулся Хлыст, — и так тяжело.
— Жмуренок! Там еще двое носилок, вперед! — велел Полоз, оглянувшись.
Есеню вырвало снова, по дороге на другой берег, но, как ни странно, во второй раз лезть под носилки оказалось проще. Или крови было меньше, или в желудке ничего не осталось. К третьим носилкам вернулся Хлыст.
Когда раненых переправили через ручей, Есеня немного отстал, прополоскал рот и опустил голову в воду, отмывая волосы и лицо. Его пошатывало и трясло крупной дрожью, так что стучали зубы.
Раненых положили под навесом — над ними хлопотала мама Гожа, Полоз, и еще один разбойник по имени Ворошила: говорили, что он смыслит в лекарском деле. Помощников у них хватало — разводили огонь, ставили кипятить котел с водой, несли льняные тряпки и рвали их на бинты. Загорка стояла в стороне, бледная и испуганная.
— Жмуренок! — крикнул Хлыст, — флягу принеси из шалаша. И воды из бочки набери.
Есеня кивнул, и, спотыкаясь, побежал выполнять — ему было стыдно: все вокруг оставались спокойными и действовали быстро и слаженно, только он один трясся и не мог прийти в себя. Он стиснул зубы, чтобы они перестали стучать, и вернулся к Хлысту, немного успокоившись, но именно в ту минуту Ворошила, склонившийся над раненым, сделал что-то такое, от чего тот закричал. Есеня оглянулся, снова увидел кровь, хлынувшую из раны на животе, и бледное до синевы лицо разбойника, искаженное криком: у него опять закружилась голова и тошнота подступила к горлу. Хлыст вырвал флягу у него из рук и презрительно фыркнул:
— Иди прочь отсюда, еще стошнит прямо здесь.
— Не, — попробовал оправдаться Есеня, — я могу. Скажи, что надо, я могу…
— Иди, не путайся под ногами.
— Мне воды принеси, Жмуренок, — попросил Щерба, до которого не дошла очередь — он сидел, прислонившись к стволу дерева спиной, с перетянутым веревкой бедром, и тоже был бледным, и на лбу у него выступил пот.