Разумеется, его ожидало разочарование — как ни старался он воспроизвести действия Мудрослова, первая отливка оказалась обычным — и довольно посредственным — чугуном. Впрочем, как вторая, третья, и четвертая. Он нарочно сделал маленький тигель, чтобы иметь возможность провести как можно больше опытов за короткое время — ждать всегда противно. Может, все дело было в этом?
   К обеду, испортив две отливки, Есеня хотел бросить это глупое занятие. С него лился пот, он устал раздувать мехи, он обжег пальцы до глубоких язв, по глупости потрогав тигель, вынутый из горнила — он был уверен, что тот достаточно остыл. А главное — ничего не получалось! Куда уж ему! Со свиным рылом в калашный ряд! Мудрослов — благородный, ученый и талантливый. А он кто? Балуй, одно слово. Мысль о том, что отец нисколько не удивится, увидев чугунные отливки, которые Есеня наплодил в изобилии, привела его в бешенство. Он отказался обедать, и Цвета принесла ему кринку молока прямо в кузницу.
   К вечеру, на четвертой отливке, он в первый раз УВИДЕЛ. Он увидел движение шлака, он понял, что происходит внутри тигля, он заметил даже узор! Мудрослов переставал раздувать мехи в тот момент, когда тигель начинал проседать, и именно этого момента Есеня и ждал. Но вдруг что-то произошло — узор, все более и более заметный, начал растворяться, исчезать, и можно было не сомневаться — в тигле теперь варился низкосортный чугун.
   Поздно! То ли он раздувал мехи не слишком интенсивно, то ли, наоборот, чересчур старался. Он вынул тигель из горна, и поставил его в угол — можно не смотреть, ничего не получилось. Одна секунда — и вместо бесценного булата получается чугун. И эту секунду надо почувствовать!
   Отец посмотрел на результат, многозначительно кивнул, и ушел ужинать. Есеня загубил еще пару штук — теперь он неправильно охлаждал отливку. Это был уже не чугун, но еще и не булат — как он ни старался, остывание сверху шло быстрей, и «грязь» уходила в центр отливки.
   Он все делал, как Мудрослов! Он таращился на остывающие угли до боли в глазах! У него обгорело лицо — он силился рассмотреть, что происходит внутри тигля. Он чувствовал, как подрагивают угли, ему казалось, он слышал, как потрескивает металл, превращаясь в мягкие кристаллы, и как дорожки этих кристаллов бегут от стенок тигля внутрь.
   — Ты спать пойдешь? — спросил отец, заглянув в кузницу, когда совсем стемнело.
   — Пойду, — ответил Есеня со злостью.
   — Хватит. Столько угля коту под хвост!
   — Да.
 
   Только к исходу вторых суток, к утру у него получилось. Не хуже, чем у Мудрослова! Он снова обжег пальцы — ему не терпелось пощупать отливку, хотя Есеня уже знал, что это — булат. Он чувствовал это по тому, как тот остывал. Он чувствовал, он понял, и теперь мог, наконец, исправить те ошибки, которые допускал Мудрослов. Тигель — толще, стенки — чуть менее шероховатые, и горячей, в горниле должно быть намного жарче!
   — Сколько можно? — отец зашел к нему перед завтраком, — иди прочь отсюда!
   — На, — Есеня кинул ему в руки отливку, похожую на только что выпеченную булку, — надеюсь, угля теперь не жалко?
   Отец долго рассматривал кусок металла, стучал по нему, и даже попробовал получить искру на точиле. Он ничего не сказал. Он не столько удивился, сколько задумался. Есеня считал, что отец разозлится на него, и начнет орать — его всегда раздражали попытки Есени добиться чего-то сверх положенного. Но отец задумался и… огорчился. Не из-за того, что Есеня доказал ему свою правоту. Из-за чего-то другого. Ему показалось, что отец жалеет его. Это было так необычно, так неожиданно, что Есеня подумал, будто ошибается.
   — Делай, что хочешь, — проворчал отец и ушел.
   Лечь спать сейчас, когда дрожащие руки чувствовали металл, когда наитие тонкой иглой кололо грудь, когда в воздухе витало понимание? Есеню слегка потряхивало от волнения и недосыпа, в голове что-то сдвинулось, и происходящее казалось ему не вполне реальным. Он смотрел на стены кузницы, на открытую широкую дверь, на солнечные лучи, падающие на утоптанную землю двора, и думал, что все это — сон. Реальным был горн и белый огонь в нем. И тонкие жилки, пронизывающие металл.
 
   Он сделал две отливки. Он не стал показывать их отцу — тот бы все равно не понял, чем они лучше тех, что изготавливал Мудрослов. Даже если бы распилил. А всего-то и надо было, что обложить горнило кирпичом со всех сторон, да чуть-чуть изменить форму тигля — сделать его ниже и шире. Почему Мудрослов этого не понимал? Ведь это же так просто!
   Время подошло к ужину, и Есеня, пару раз ковырнув кусок курицы в тарелке, уронил голову на стол и уснул.
   Проспал он без малого сутки, а потом принялся за кинжал. С кувалдой он управлялся неважно, молотком-ручником владел и вовсе отвратительно, зато в закалке и заточке ему не было равных, да и протравка у него всегда получалась отлично.
   Приходили стражники, спрашивали про вечер в кабаке, но Есеня соврал, что подобрал на улице девку и провел с ней остаток ночи. Наверное, ему поверили — выглядел он солидно, в кузнице, с молотом в руках — ни дать, ни взять, опора для матери и надежда отца.
   С кинжалом он возился долго, примеривался, перед тем как ударить — испортить отливку было жалко. Рисунок, который он изобразил прямо на полу, несомненно, выглядел совершенней, чем то, что вышло у него на самом деле. Еще день Есеня потратил на рукоять.
   Надо сказать, ему очень нравилось то, что он сделал. Может, выглядел нож не так красиво, как хотелось, но гвозди перерубал с легкостью и был острым, как бритва. Отец издали посмотрел на его работу, но даже не взял кинжала в руки, презрительно смерив сына взглядом. Обидно стало до слез. Чтобы хоть как-то утешиться, Есеня решил сходить к Жидяте — кто еще понимает толк в оружии? Есеня еле дождался утра, и выскочил из дома, наспех позавтракав.
   На базаре уже собирался народ, день начинался солнечный, но Есене было не до того — он и сам не осознавал, почему ему так важно, чтобы кто-то оценил его работу. Если и Жидята не поймет, придется бросить все это и никогда больше не браться за такую ерунду.
   Есеня постучал в оружейную лавку — Жидята поднимался поздно, поэтому встретил его заспанным и недовольным.
   — Ну? — спросил он, когда Есеня сунул голову в дверь.
   — Ножик принес посмотреть.
   — Заходи, — проворчал Жидята.
   Есеня вынул нож из-за пазухи, развернул тряпицу, в которую тот был завернут, и протянул лавочнику. Жидята мельком глянул на его детище и скривился.
   — Сам делал?
   Есеня кивнул.
   — Оно и видно, — кивнул Жидята, и хотел уйти внутрь.
   — Погоди. Ну посмотри поближе-то! — Есеня и вправду чуть не расплакался.
   Жидята вздохнул, и пожалел его: взял кинжал в руки и тронул лезвие пальцем. Он послушал, как звенит металл, попробовал его согнуть, погладил пальцами, словно слепой, пытающийся определить, что за предмет перед ним. Лицо его постепенно стало меняться — от равнодушия к изумлению, а потом — возмущению, и Жидята прошипел:
   — Ты… ты, сучонок косорукий! Ты понимаешь, какую отливку ты испортил? Где ты ее взял? Ты представляешь, каких денег она может стоить? Ты представляешь, что из нее можно было сделать, а? Отец знает?
   Есеня кивнул.
   — И что? Ты до сих пор жив? Где ты ее взял, отвечай!
   — Я… — промямлил Есеня, — сам сделал…
   — Как это?
   — Ну, сам сварил.
   — С Мудрословом, что ли? Не думал, что Мудрослов когда-нибудь найдет… Всю жизнь ищет…
   — Не, я без Мудрослова, один…
   Лицо Жидяты вдруг окаменело. Он посмотрел на нож, на Есеню, снова на нож, и на всякий случай спросил:
   — А ты мне не врешь?
   — У меня еще одна есть, — Есеня полез за пазуху и выудил кусок металла.
   Жидята ухватился за нее, как неделю назад горшечница вцепилась в золотой, который ей протянул Есеня. Даже ногти побелели.
   — Пошли, — коротко велел он, и быстрым шагом направился внутрь лавки.
   Он смотрел на отливку через толстое стекло, сделал срез и осторожно протравил его кислотой, он гладил ее и любовался ею, и Есеня, глядя на него, мог только глупо улыбаться. Жидята не улыбался. Наоборот, с каждой секундой лицо его становилось все мрачней.
   — Сядь, — он указал пальцем на стул и тяжело вздохнул.
   — Чего? — не понял Есеня и сел.
   — Мальчик. Никогда никому не показывай этой отливки, слышишь? А лучше всего — переплавь ее в сковороду.
   — Почему? — Есене снова захотелось расплакаться.
   — Потому что. Если бы руки твои росли не из задницы, ты бы сделал клинок, за который любой из благородных отвалил бы тебе десяток золотых, и был бы очень доволен сделкой. Такой булат привозили когда-то из дальних стран, и никто — никто! — не смог изготовить такого же. Теперь и из дальних стран его не привозят — говорят, рецепт утерян навсегда.
   — Так я могу стать богатым?
   — Нет. Погоди. Дослушай. Обладатели таких клинков вешают их на стены и оставляют рядом собак, чтобы никому не пришло в голову их украсть. Никакие драгоценные камни не могут сравниться с этими клинками. Не потому что они дороги, а потому что они — редкость, иметь которую почетно, понимаешь?
   Есеня кивнул.
   — Но это не главное, хотя никто бы не позволил тебе наводнить базар таким булатом. Скажи мне, сколько времени тебе понадобилось, чтобы добиться такого? Сколько отливок ты испортил, прежде чем у тебя получилось?
   — Много… — Есеня пожал плечами.
   — Я понимаю, что много. Сколько? Сто? Тысяча?
   — Да не, штук пятнадцать, наверное…
   — Что?
   — Ну да, сначала чугун получался, потом получилось, как у Мудрослова. Но я же сто раз видел, как он это делает! Я давно хотел попробовать, думал, сразу получится…
   — Мальчик, — Жидята закрыл лицо руками, — это… Уходи от меня, слышишь? Я знать тебя не хочу, понял?
   — Чего?
   — Убирайся! — Жидята встал и затопал ногами, — убирайся прочь! Я не хочу этого видеть, я не хочу этого знать! Убирайся! Твой отец… не говори ему об этом, не показывай отливку никому, может быть тогда…
   На глазах лавочника блеснули слезы.
   — Жидята, я ничего не понял.
   — Они уничтожат тебя! Они отберут у тебя… Как отобрали у твоего отца. Как у всех отбирают, даже малости отбирают, а такой талант… Они уничтожат тебя! Я не могу этого видеть! Я не желаю этого знать! Иди, гуляй, пей — только никогда больше не вари булата!
   — Знаешь что? — Есеня посмотрел на лавочника с жалостью, — ты, наверно, сумасшедший.
 
   Он вышел из оружейной лавки уверенный в том, что надо потренироваться ковать булат, чтобы выходило не хуже, чем у отца.
   Звягу и Сухана он встретил на краю рыбного ряда — они надеялись продать живых раков. Шансов у них не было никаких — рядом стоял торговец с кипящим котлом, и продавал раков вареных. Их изредка покупали. Живые раки не интересовали никого.
   — О! Балуй! Ты здесь откуда? Мы думали, тебя стражники забрали. Или батя так прибил, что ты без сознания валяешься.
   — Не, дело одно было. Че вы тут стоите? Пока этот своих раков не продаст, он у вас ничего не купит. А это — до вечера. Пошли в пивную, продадим хозяину — он возьмет по медяку за пяток.
   — Дешево. Вон, этот по медяку за штуку продает, — пожал плечами Звяга.
   — Котел раздобудь, дров купи, и продавай. По медяку.
   — Правда, Звяга, надоело уже тут стоять, — согласился с Есеней Сухан, — раки на солнце передохнут.
   Они побросали раков обратно в ведро, и направились к пивной. Как вдруг Есеня услышал:
   — Ой, лишенько-о-о-о! Ой, детушки мои, детушки-и-и-и! Ой, украли, украли, все украли!
   — Погодите-ка, — сказал он ребятам и протолкнулся в сторону, откуда раздавался крик.
   — Все, все до медяшечки последней! Целый месяц работы! Чем я буду детушек теперь кормить! Мало того, что я вдова горемычная, и за мужика и за бабу в семье…
   Худенькая горшечница ломала руки, сидя на земле, и показывала прохожим обрезанный ремешок от кошелька. Есеня тряхнул головой — не сошел ли он с ума? Но в прошлый раз они встретили горемычную горшечницу у мясного ряда, а теперь она валялась в пыли у хлебного.
   — Целый месяц! Целый месяц, — захлебывалась она, — завтра за молоко надо деньги отдавать, шестеро детей у меня! Шестеро, и все есть просят! И мужика нету-у-у…
   Какой-то толстый дядька сунул ей в руки серебряник, и тут же исчез, словно застыдившись своего поступка. Серебряник пропал за корсажем так же быстро, как и появился. И тут до Есени дошло. Добрая женщина вложила в ладонь несчастной несколько медяков, а булочница, проходящая мимо, накинула ей на шею вязанку сушек, и смахнула слезу со словами:
   — Хоть этим деток порадуй.
   Есеня стоял и тупо смотрел на горшечницу. Он ни о чем не думал, он не испытывал злости, но внутри что-то затвердевало, как остывающий металл, и тонкими нитями разбегалось от центра груди в стороны. Ему не было жалко золотого. Просто… из благородного героя в собственных глазах он превратился в лопуха, которого обвели вокруг пальца. И если сейчас друзья посмеются над ним, то будут правы. И, наверное, стоило начать первому смеяться над собой, но Есене не хватило на это сил.
   — Балуй, ты чего? — Сухан робко тронул его за плечо, — ты что, плачешь, что ли?
   Нет, он не плакал.
   — Да наплюй ты на нее! — Звяга дернул его за руку, — сука она. Пойдем.
 
   К ужину следующего дня он успел сделать три отливки, но почему-то никакой радости от этого не испытал — процесс превратился в рутину, ничего нового в нем не было, и Есеня охладел к идее научиться булат не только варить, но и ковать. Он и так знал, что нужно делать, чего ж тогда копья ломать? Тем более что никто не оценит его умения. Есеня не понял, почему так разволновался Жидята, да и отец его вроде как жалел. Неужели плохо, если в городе будет много хороших булатных клинков?
   Плюнув на кузницу, Есеня собрался пойти в кабак — за раков они выручили немного денег, и ребята обещали его дождаться, но по дороге к калитке его остановил отец:
   — Куда пошел?
   — Погулять, — сплюнув, ответил Есеня.
   — Марш за стол. Мать даром на кухне корячится?
   — А я есть не хочу.
   — А я тебя не спрашиваю — хочешь ты есть или нет. Марш за стол, я сказал.
   Настроение и без того было отвратительным, и гордость не позволяла вот так просто развернуться и пойти на кухню, поэтому Есеня все же предпринял попытку сбежать — иногда ему это удавалось. Но в этот раз отец успел ухватить его за шиворот, у самой калитки, встряхнул, как кутенка, и прижал к забору:
   — Ты долго кровь мою пить будешь, стервец?
   — Это кто кому кровь пьет! — злобно ответил Есеня — отцу просто не к чему было прицепиться, а прицепиться, видно, хотелось. Повод всегда найдется.
   — Смотри, ты доведешь меня когда-нибудь, — отец встряхнул его еще раз, так что Есеня стукнулся лбом об забор, а потом швырнул в сторону двери в дом, — я сказал — марш за стол. Пока ты в моем доме живешь, будешь делать то, что я говорю.
   Есеня, ободрав ладони, едва не врезался головой в ступени крыльца. И именно в эту секунду дверь из дома распахнулась — Цвета провожала свою аппетитную подружку, которая в последние дни зачастила к ним в гости. Есеня даже выяснил, как ее зовут — Чаруша. Он немедленно развернулся к отцу лицом и сел на земле.
   — А я могу у тебя в доме и не жить! — выкрикнул он. — И неизвестно, кому от этого лучше будет!
   — Да? Пить-гулять станешь? Воровать начнешь? Нет уж. Сиди дома. И только попробуй уйти — найду, можешь не сомневаться!
   — И попробую, — огрызнулся Есеня.
   Испуганные девчонки стояли на пороге и боялись шагнуть вперед. Цвета, вообще-то, привыкла к таким выяснениям отношений, Чаруша же побледнела и прижала руки ко рту.
   — При людях меня позоришь, — буркнул отец, — быстро ужинать, все!
   К ним вышла испуганная мама, но, увидев, что все в порядке, обняла девочек за плечи:
   — Пойдем, Чаруша, поужинай с нами. Темнеет поздно, можешь еще посидеть, а потом наши девочки тебя домой проводят.
   Есеня очень удивился — откуда такая щедрость? Обычно ни отец, ни мама не приглашали других детей к столу, считали, что самим не хватает. Ему, например, не приходило в голову позвать на обед Звягу. Он был уверен, что Чаруша вежливо откажется, но она, видно, так напугалась, что могла только кивать головой.
   За столом Есеня демонстративно ничего не ел, выпил кружку молока, и быстро ушел в комнату, хлопнув дверью. Оставаться дома он не собирался, поэтому открыл окно и был таков — пока отец его хватится, он успеет уйти достаточно далеко. А там — пусть ищет. Может, и найдет.
 
   Приключения начались еще в кабаке, где местные мужики играли в кости с деревенскими. Мальчишек, за неимением денег, в игру никто не взял, но они внимательно смотрели и желали удачи городским. Есеня долго присматривался к одному деревенскому, которому несказанно везло, чуял, что тот мухлюет, но не мог понять — как. А не пойманный, как известно, не вор. Если бы он кидал свой набор фишек, все было бы понятно, но ведь одни и те же фишки кидали по очереди!
   Играли двое надвое, сначала кубики бросали двое деревенских, потом — двое городских. Есеня смотрел, ругаясь про себя, когда подозрительный тип снова выкидывал одиннадцать, или сразу двенадцать — ну не могло такого быть, не могло! Он перебрал в голове все варианты и разгадал хитрость только под самый конец — у городских заканчивались деньги. Везунчик кидал свои фишки, а его товарищ незаметно менял их на общие. Есеня потихоньку сполз под стол, и его догадка блестяще подтвердилась — пока городские трясли кубики в руках, деревенские под столом передавали свои фишки один другому. Работали они ловко, ничего не скажешь, и присматриваясь, подлога заметить было нельзя. Есеня не очень здорово умел прятаться, но в этот раз азарт явно ему помог: на последнем кону он схватил шулеров за руки. Как бы там ни было, а своего он добился — все сидящие за столом сразу заметили неладное. И хотя деревенский сбросил фишки под стол, никто не поверил в то, что их туда подложил Есеня.
   Разумеется, у шулеров отобрали все деньги до последнего медяка, наподдали для памяти и вытолкали взашей.
   — Ну, Жмуренок, и глаз у тебя! Никто ведь не заметил! Все смотрели, все знали, что дело нечисто! — едва не проигравшийся в пух и прах Даньша похлопал его по плечу, — на, держи, заслужил!
   Он сунул Есене половину серебряника, и у того от удивления раскрылся рот — такой щедрости он никак не ждал.
   — Жмуренок вообще слишком умный, — кашлянул хозяин, — и слишком шустрый. Долго не протянет.
   — Чего? — протянул Есеня.
   — Ничего. Тебя батька не научил сидеть тихо и помалкивать в тряпочку, куда уж мне.
   — А чего это я должен помалкивать в тряпочку? — набычился Есеня.
   — Дурак ты, Балуй. Хоть и умный, а дурак. Вечно ты везде лезешь, вечно тебе больше всех надо. Не любят у нас таких.
   — Да и пусть не любят! Я, чай, не девка, чтоб меня любили! — он хохотнул, довольный своей шуткой.
   Даньша посмотрел на Есеню и обнял за плечо:
   — Хозяин верно говорит. Ты бы не высовывался, парень. Или не знаешь, что с такими как ты бывает?
   — Не знаю, и знать не хочу.
   — Напрасно. Никогда не видал, какими они из тюрьмы выходят?
   — Ну, видал, — Есеня насупился, — а я-то тут причем? Это же преступники! Воры там, разбойники. Я ведь не вор и не разбойник.
   Даньша похлопал его по плечу:
   — Ребенок ты еще.

Избор. Домашний арест

   Прозрачный ручеек журчал и булькал, сбегая по камням в выложенную песчаником ванну, так похожую на тенистое лесное озерцо — Избор любил смотреть на воду, и этот маленький живой ручей в гостиной составлял предмет его гордости, вместе с карликовыми соснами, лишайниками, которыми послушно поросли камни, густой зеленой травой и кувшинками, плавающими на поверхности озерца. Следил за ручейком смуглый, сухой садовник, привезенный из Урдии, а его сын качал воду с рассвета до заката — вечером ручеек иссякал, чтобы утром снова бежать в озеро.
   Избор пытался писать, задумчиво глядя на мольберт, но то, что он видел из окна — великолепный сад, ступенями спускающийся к подножью городской стены, свинцовая водная гладь, золотое хлебное поле за рекой, мельница с черными крыльями и зубчатая полоска леса на горизонте — все это было им написано неоднократно. Он хотел другого, чего-то более сложного, чувственного, мрачного даже, что вылило бы на холст рвущиеся наружу эмоции — отчаянье, ненависть, сомнения, страх.
   Вот уже неделю он не мог покинуть этого узкого пятачка пространства — спальня и гостиная, вот все, что ему оставили для жизни. Его чудесный дом превратили в тюрьму, и Избор тосковал. Он не мог, не мог сидеть запертым в четырех стенах! Отчаянье иногда так туго сжимало пространство вокруг, что Избору казалось, будто оно сейчас расплющит его: он задыхался, воздух вокруг становился тягучим, затхлым, в глазах темнело и хотелось распахнуть окно, вдохнуть хотя бы раз. Но окна заколотили снаружи.
   Неволя стала для него худшей из пыток.
   Они до сих пор не нашли медальона. Наверное, мальчишка-оборванец, которому он успел пообещать три золотых, давно продал его, не дождавшись платы. Интересно, они говорили с ним? Расспрашивали? Такому достаточно посулить денег, или припугнуть тюрьмой, и медальон вернется на место. Значит, мальчишку они не нашли.
   Избор снял с мольберта испорченный надоевшим пейзажем холст, вынул из камина уголек и прочертил на ослепительно белой стене жирную черту. Вот так. Еще две черты, и жирная полоса напомнила изломанную тень человека. Ребенка. Избор рисовал грубыми прямолинейными штрихами, и через две минуты на стене красовался рисунок, который напугал его самого. Жадные глаза и костлявые руки, поднимающие ребенка вверх. Несмотря на то, что фигура ребенка была изображена схематично, в ней явно просматривались черты вырождения — слишком большая голова, слишком узкая грудь, чересчур тонкие и короткие ноги.
   Да! Их дети — вырожденцы. Ослепленные любовью родители не хотят этого замечать, но он, Избор, у которого не было своих детей, он же отлично видел это!
   Примерно месяц назад его пригласили к Мудрослову, и он приехал чуть раньше, чем было позволительно. Десятилетний мальчишка, ростом почти догнавший отца, неестественно толстый, встретил его у парадного подъезда. Его одутловатое лицо расплылось в улыбке, и в глазах Избор с удивлением увидел проблеск мысли — ему вначале показалось, что мальчик не вполне нормален. Нет, он оказался сообразительным, и тонко чувствующим — ему просто не повезло с внешностью.
   Мудрослов — низенький плотный человек с круглым лицом — вышел навстречу Избору и с нежностью взглянул на своего младшего отпрыска.
   — Это хорошо, что ты приехал так рано. Я давно хотел показать тебе рисунки мальчика. По-моему, он талантлив. Пойдем.
   Избор ничего не сказал Мудрослову — таланта у ребенка не было.
   — Расскажи мне, что ты хотел этим сказать? — спросил Избор, рассматривая домик, и радугу над ним. Домик состоял из квадрата и треугольника сверху. Радугу мальчик изобразил семью карандашными линиями, не удосужившись заштриховать широкие просветы между ними.
   — Неужели ты не понимаешь? — вмешался Мудрослов, — это же… этот рисунок — в нем умиротворение, и уют, и яркость красок…
   — Погоди, — оборвал его Избор, — я же не у тебя спрашиваю. Так что же?
   — Ну, — мальчик пожал плечами, — это умиротворение… и яркость красок…
   — Понятно. А мне показалось, что тебе подарили новую коробку цветных карандашей, и ты попробовал, как рисует каждый из них.
   — Точно! — рассмеялся ребенок.
   Оказываясь в обществе, Избор то и дело слышал рассказы о детях: каждый, каждый хвастался успехами детей, они словно доказывали самим себе и друг другу, какими необыкновенно талантливыми рождаются их дети. Один научился бегло читать к пяти годам, другой играл на клавесине простенькие пьесы в семь лет, третий умножал в уме двухзначные числа, четвертый в двенадцать прочитал пятитомник Клутава и составил его конспект.
   Они хвалили своих детей и не забывали восхищаться чужими. Они убеждали самих себя, что неординарные способности давно стали их неотъемлемой частью и передаются по наследству.
   Ерунда! Они не передавались по наследству! Это были обычные дети, не лучше и не хуже остальных, только с пеленок их начинали развивать, обучать, выискивать таланты. И, конечно, находили. А когда наступал момент Посвящения, чужие способности, как семена, ложились в благодатную почву.
   Избор хорошо помнил свое Посвящение. Как открылись глаза, как вместо цветов и линий он увидел за картиной третье измерение, как рука сама потянулась к мольберту. И вместо натюрморта с кувшином и фруктами, он тремя штрихами нарисовал женское лицо — испуганные глаза лани, прядь волос и приоткрытые губы. Его отец плакал, глядя на эту женщину.
   Тогда он был юн, и ему хотелось узнать, у кого он «украл» талант художника. И отец не стал ему препятствовать — в тюрьме, на голой кирпичной стене тот «художник» оставил свой след: мужские половые органы в человеческий рост. Рисунок был не только похабным, но и отвратительным с точки зрения техники исполнения — учитель рисования Избора поставил бы ему весьма посредственную оценку даже в первый год обучения.
   — Теперь ты понимаешь, сынок? — спросил его отец, когда они покинули то мрачное и смрадное место.
   Избор кивнул.
   — Талант, как драгоценный камень, требует огранки. Но не только это! Красоту души, ее порывы, ее смятение, не заменишь ничем. Можно взять ребенка подлого происхождения, и воспитать в роскоши, дать ему образование, но научить его тонко чувствовать нельзя, ты меня понимаешь? Все равно на выходе получится та самая пошлость, которую ты только что видел.