— Как Избор его откроет? — Забой повернулся к Хлысту, — оживит Харалуга? Избор не может его открыть.
   — Да он и не собирается, — фыркнул Есеня, — он его в хорошие руки хочет отдать. И вообще — Избор ваш — полное дерьмо.
   — Ты чего говоришь? — Хлыст даже привстал, — ты чего такое говоришь?
   — Что хочу, то и говорю, — Есеня насупился и прикусил язык.
   Забой, который две минуты назад обнимал его за плечо, ухватил Есеню за воротник и встряхнул:
   — Не тебе судить Избора, щенок.
   — Почему это не мне? — Есеня рванулся, и рубаха на нем треснула, — он — сволочь. Он нас ненавидит, понятно? Ему рядом с нами и стоять противно, что я не видел, что ли? Его от нас тошнит!
   Забой встряхнул его еще крепче:
   — Откуда тебе знать? Повторяешь слухи, которые благородные распускают!
   — Какие слухи? Я сам видел!
   — Чего орете? — к костру вернулся Щерба с половинкой каравая в руках, — весь лагерь разбудите.
   Забой отпустил Есеню:
   — Ты что, правда видел Избора?
   — Как тебя! Я его из башни выпустил.
   — Да ты врешь! — расхохотался Хлыст.
   — А пошли вы! — Есеня отвернулся.
   — Ладно, говори, — немного виновато попросил Забой, — тебя из-за этого стража ищет?
   Есеня подумал и кивнул.
   — Да ты герой! — усмехнулся Хлыст и спросил у Щербы, — а соли не догадался прихватить?
   — Взял.
   Хлыст достал из-за пояса нож и начал делить хлеб на четыре части.
   — Ты говори, говори… Щас хлебца зажарим. Хочешь есть-то?
   — Хочу, — ответил Есеня, как вдруг вспомнил и полез в свою котомку, — у меня же гусятина с собой!
   — Да ты че! — обрадовался Забой.
   Есеня вытащил горшок, который успел опустошить на треть, и поставил на угли.
   — Во. Не много, конечно, но по куску точно хватит…
   — Вторая заповедь вольного человека — никогда не жрать в одиночку, — Хлыст протянул ему кусок хлеба, уже посыпанного солью, — ты, я смотрю, ее сразу просек. Молодец, на лету ловишь!
   — Мамка жарила? — Щерба принюхался, и его рябое лицо сделалось мечтательным и грустным.
   — Ага. На дорогу.
   Хлеб был черствым и мокрым — Есеня посмотрел на него озадачено, но Забой тут же пояснил:
   — А чего ты хотел? В деревню четыре дня назад ходили. А в лесу сыро. Хлеба у нас мало, лепешки обычно едим. Рассказывай скорей, не томи.
   Есеня рассказал им о том, как залез в башню, и разбойники, жарившие хлеб на тонких прутиках, слушали его, раскрыв рот. Не верили, хотя он на этот раз нисколько не преувеличивал, но все равно слушали.
   — А как там у него в башне? Красиво? — Забой вытянул шею, и глаза его горели, как у мальчика, слушающего сказку.
   Есеня устал расписывать богатство комнат Избора, и они снова не верили ему, и снова слушали, затаив дыхание. И про озеро прямо в комнате не поверили, и про девок на изразцах. Когда же рассказ его дошел до медальона, разбойники насторожились, и снова не поверили, но на лицах их появилась такая тоска, что Есеня чуть не сказал, что медальона у Избора нет, и что он знает, где он. Но вовремя удержался.
   Спать в шалаше на мягких шкурах, постеленных поверх толстого слоя лапника, было тепло, но дым от курившихся в углу трав не давал покоя. Оказалось, эта трава помогает от комаров, и без нее в лесу уснуть невозможно.
   Есеня проснулся раньше всех, далеко за полдень: вольные люди уже не казались ему мрачными и враждебными, и долго валяться он не мог — любопытство толкало его наружу, откуда раздавались голоса, и слышался запах еды. Он осторожно выбрался из шалаша, чтобы не потревожить остальных — лежали они бок о бок, на четверых места явно не хватало — и посмотрел вокруг. День стоял пасмурный, слегка накрапывал дождь. Первое, что увидел Есеня, был большой очаг с чугунной плитой, прямо посреди леса, между двух деревьев, под навесом. Вокруг бродили пестрые куры и красивый, разноцветный петух. Там же, под навесом, сушилось белье, и большая, полная женщина месила тесто в деревянном корыте.
   — Ой! Птенчик! — она оторвалась от корыта, широко улыбнулась и вытерла мягкие белые руки о передник, — воробушек!
   Есеня осмотрелся вокруг и с ужасом понял, что воробушек — это он сам и есть. Женщина была очень красивая, с яркими добрыми глазами, изломанными бровями двумя удивленными домиками, круглыми румяными щеками, и Есеня вдруг подумал, что Чаруша лет через десять станет такой же — уютной, упругой, и у нее будет такая же огромная грудь. Только ростом она поменьше.
   Женщина зычно рассмеялась, глядя на то, как Есеня оглядывается по сторонам, и, несмотря на то, что она годилась ему в матери, он довольно грубо ответил:
   — Какой я тебе воробушек?
   — Да кто ж ты еще! Иди, умойся. К ручью — прямо, там мостки есть. На обед ты уже опоздал, но каша еще не остыла, так что давай быстренько.
   Есеня без труда нашел ручей шириной в десяток шагов, и, опустившись на четвереньки на бревенчатых мостках, долго рассматривал свое отражение — лохматое и заспанное. Но, сколько не старался, сходства с воробушком не находил — напротив, пробившаяся за несколько дней щетина делала его очень взрослым и солидным. Он потянулся к воде, смочил пальцы и аккуратно протер глаза — уж больно погода была отвратительной, а вода — холодной.
   Тяжелый и неожиданный пинок под зад столкнул его с мостков — Есеня не успел опомниться, как оказался в глубоком ручье, и нахлебался воды, сразу не сообразив встать. Он побарахтался немного, пока не нащупал ногами дно — вода доходила ему до пояса.
   — Ты как моешься, сопля? — на мостках, широко расставив ноги, стоял незнакомый ему разбойник — низкорослый, кривоногий, но широченный, с длинными руками, лысый и рыжебородый.
   Есеня откашлялся и стиснул кулаки — вот сволочь!
   — Вот я ща вылезу, — прорычал он.
   Разбойник, расхохотавшись, показал Есене козу, а когда тот попытался кинуться на обидчика, легко толкнул его обратно в воду, ударив пяткой в грудь. Есеня опрокинулся навзничь, подняв тучу брызг, и долго махал руками, чтобы подняться.
   — Пока льда нет — моются каждый день, полностью, — хмыкнул разбойник, нагнувшись, — запоминай. Никто твою вонь здесь нюхать не станет. Мы не свиньи, мы вольные люди.
   Он разогнулся и, еще раз показав козу, развернулся и скрылся в прибрежных кустах. Есеня скрипнул зубами, плеснул в лицо воды и выбрался на мостки. С него струями лилась вода, и холодный воздух тут же пробежал по телу мурашками. Вот сволочь! Обидно было до слез. Чего, не мог словами сказать? Теперь вся одежа промокла. Интересно, а есть у него с собой что-нибудь на смену? Все равно не достать — котомку он положил в головах, и чтобы ее вытащить, надо всех разбудить. Хорошо хоть сапоги надевать не стал — пошел босиком. Есеня разделся, отжал вещи, натянул их на себя обратно и, ругаясь, побрел к очагу — настроение сразу испортилось.
   — Что, искупал тебя Брага? — рассмеялась женщина, заметив его приближение.
   Есеня ничего не сказал и хотел гордо пройти мимо, но она остановила его.
   — Есть чего переодеть-то?
   Он покачал головой.
   — Иди сюда, воробушек, дам фуфайку. Походишь, пока высохнет. Я и постираю заодно, засалилась уже рубаха-то.
   Есеня не стал отказываться, и, хотя чувствовал себя в короткой фуфайке с голыми ногами не очень уверенным в себе, это было гораздо теплей, чем без нее.
   Женщину вольные люди называли «мама Гожа»: пока Есеня наворачивал кашу с салом, сидя у остывающего очага, под навес пришли двое разбойников, принесли дров, и пощипали из корыта сырого теста, бросая на Есеню косые взгляды. Ему хотелось спрятаться где-нибудь — уж больно вид у него был несерьезный для первого знакомства. У одного из них было изуродовано лицо — без бровей, ресниц и губ, с глазами-щелками, с плоским носом, все в странных рытвинах и темных, синеватых пятнах: зловещий его вид слегка Есеню напугал.
   Вскоре мама Гожа, узнав, что он — сын кузнеца, нашла ему занятие: поправить погнутые крышки у котелков и сковородок, чем он и занимался почти до самого ужина, под одобрительными взглядами своих соседей, проснувшихся и проголодавшихся. Есеня, наконец, достал свою котомку и оделся — конечно, мама положила ему смену одежды: шерстяную рубаху и теплые черные штаны.
   К вечеру в лагерь начали возвращаться остальные разбойники — всего их было человек пятнадцать. Оказывается, они ходили ловить рыбу, и принесли с собой трех здоровых осетров. Балыки мама Гожа тут же засолила и повесила вялиться, остальное разделали на куски и собирались зажарить на углях, а из голов и плавников сварили уху на завтра.
   Собирались разбойники не под навесом, а у костра, и разжигали высокий огонь — как Есеня выяснил позже, это случалось ежедневно: днем они были заняты, а вечером ужинали все вместе, иногда пили, пока не расходились спать — все, кроме дозорных. Дозор несли поочередно, по шалашам.
   До ужина, конечно, все успели увидеть Есеню, но, когда разгорелся костер, верховод, похожий на змею с подходящим именем Полоз, поднял Есеню на ноги:
   — Прошу любить и жаловать. Это Жмуренок. Пока поживет с нами, до весны, а там посмотрим.
   — Жмуру сын, что ли? — спросил кто-то.
   — Да, — ответил Полоз, — именно так.
   — Повернись-ка, дай рассмотреть тебя как следует!
   Как минимум пятеро разбойников привстали и пристально всматривались Есене в лицо, а потом кивали и говорили:
   — Похож, помельче, но похож.
   Они были самыми старшими — ровесниками его отца примерно, но вокруг костра сидели мужчины и помоложе, лет тридцати примерно.
   — Парень к нам попал не по своей воле, — продолжил Полоз, — он хранит один секрет, какой — говорить не стану. Но предупреждаю — если что случится, его спасаем в первую очередь. Он страже в руки попасть не должен, лучше ему умереть.
   Есеня посмотрел вокруг, на сосредоточенные взгляды вольных людей, на каменное лицо верховода, и отчетливо осознал, что они убьют его. Они только что получили приказ убить его в случае опасности, и они его выполнят. Ему стало не по себе. Умирать он вовсе не хотел. А может, стоило рассказать верховоду, где он спрятал медальон? Впрочем, он бы от этого про старый дуб не забыл.
   Мама Гожа принесла в большом котле зажаренную рыбу, кто-то притащил горячие лепешки и ведерную бутыль с ягодным, шипучим квасом: разбойники оживились и про Есеню на несколько минут забыли. Рыба приятно пропахла дымком, мягкие лепешки показались Есене очень вкусными, и выяснилось, что квас тут гораздо крепче пива.
   — Ну что, нравится наш вольный квасок? — довольно спросил Щерба.
   — Ага, — кивнул Есеня — ему стало весело и хорошо. Сегодня на плечах у него была фуфайка, отцовская, большая, сидел он на чурбачке, который сам себе спилил — он чувствовал себя вполне своим, таким же, как все вокруг.
   — Вот, завтра пойдешь за брусникой, — похлопал его по плечу Хлыст.
   — Да ну… — Есеня не любил собирать ягоды и не умел. И вообще, считал это женским делом.
   — Давай-давай. Раз квас любишь — люби и ягодки брать. Кто еще? Мама Гожа и так вертится тут как белка.
   Есеня шмыгнул носом — зато можно будет осмотреться вокруг, это тоже полезно.
   — А что, дома батька такого квасу не варил? — спросил разбойник, сидящий напротив Есени, и вдруг все, кто рассматривал Есеню на предмет сходства с отцом, замолчали и поглядели в сторону того, кто задал столь невинный вопрос. Наступила неловкая, странная тишина, которую нарушало только потрескивание дров в костре и шум падающих капель с верхушек деревьев. Есеня обвел их взглядом, и хотел просто ответить, что не варил, ничего такого в этом он не видел.
   С другой стороны усмехнулся разбойник с изуродованным лицом, и в тишине его голос прозвучал очень отчетливо:
   — Ущербному такой квас без надобности…
   Он сказал это с откровенным презрением и брезгливостью, к которым примешалась капля горечи, и до Есени не сразу дошло, что говорилось это о его отце. Но когда он понял, его словно пружиной подбросило вверх, он вмиг оказался напротив разбойника и, стиснув кулаки, прокричал:
   — А ну повтори, что ты сказал!
   — Сядь, Жмуренок, — сзади за фуфайку его потянул Хлыст, — не кипятись.
   Есеня дернул плечами, и фуфайка осталась в руках Хлыста.
   — Ты что сказал про моего отца, ты, урод! — выкрикнул Есеня.
   Тишина сделалась еще более неподвижной, и теперь все смотрели на Есеню без сожаления.
   — Как ты меня назвал, щенок? — разбойник с обезображенным лицом поднялся и засопел.
   — Урод! — повторил Есеня — его колотило от злости, — и попробуй сказать, что это не так!
   Огромный кулак влетел ему в скулу, и Есеня не успел понять, как и когда это получилось. Он опрокинулся на землю далеко за пределами круга, и тут же попытался встать, чтобы кинуться на обидчика.
   — Урод! — прорычал он еще раз, и тяжелый сапог ударил его под ребра, а потом снова, и снова, и снова.
   Ему никогда не было так больно. Он рычал и катался по земле, а разбойник пинал его опять и опять — по ребрам, в живот, в поясницу. Со всей силы, и от этого было страшно, потому что Есеня думал, будто внутри у него все разорвалось, и ребра превратились в кашу. И только когда он начал жалобно скулить, в полной тишине раздался голос Полоза:
   — Хватит, Рубец.
   Сапог остановился на лету, разбойник молча развернулся и пошел на свое место. Есеня приоткрыл зажмуренные глаза, и хотел встать — злости у него не осталось, только отчаянье — за оскорбление, за побои он должен отомстить. Или хотя бы дать понять, что не сдался. Но язык не повернулся снова выкрикнуть что-нибудь обидное, и Есеня прошипел себе под нос, глотая слезы:
   — Мой батька не ущербный, понятно!
   Он приподнялся и рухнул лицом на землю — встать сил тоже не хватило, и Есеня пополз в тень, чтобы никто не видел, как он плачет. Это неправда! Это вранье! Он нарочно это сказал, они все его здесь ненавидят, они нарочно к нему цепляются! Слезы катились из глаз, и он изо всех сил старался не всхлипывать, отползая все дальше и дальше, где его не только не увидят, но и не услышат. В ушах звенело, Есеня прижимал руку к животу — ему казалось, что сейчас из него выпадут внутренности.
   Тихих шагов он не услышал, и замер, когда над ним склонилось белое, широкое лицо.
   — Воробушек? — спросила мама Гожа вполголоса, — встать не можешь?
   Он хотел ответить, что он не воробушек, но рыдание вырвались из груди само собой.
   — Давай помогу, на коленки вставай сначала. Держись за шею-то.
   Она подняла его, взяв за подмышку, и Есеня снова заскулил от боли. Но до очага было всего несколько шагов, мама Гожа посадила его спиной к теплой стенке и зажгла лампу над головой.
   — Ну что ты плачешь? Больно?
   — Нет, — всхлипнул Есеня.
   — Ой, батюшки… — она всплеснула руками, — Рубец вообще меры не знает. Давай-ка быстренько, пока никто не видел.
   Есеня опустил голову, и с ужасом заметил, что намочил штаны. Он закрыл лицо руками и разревелся в полную силу.
   — Тихо, ничего страшного. Твои как раз высохли, а эти я сейчас застираю, никто не догадается.
   Она раздела его, умело и быстро, как будто ей приходилось делать это каждый день, натянула на него сухие штаны и убежала к ручью. Бегала она легко, как молодая. Есеня ревел до самого ее прихода, пока она не села рядом с ним и не положила его плечи себе на колени.
   — Ну что ты, воробушек? Что ты плачешь-то? Обидно?
   Он закрутил головой:
   — Мой батька не такой, он все врет! Все врет!
   — Ты успокойся. Ты же взрослый парень, что ж ты как маленький, ничего не понимаешь?
   — Это же неправда!
   — Тихо. Послушай, что расскажу. Ты Рубца уродом больше не называй, хорошо? Он очень обижается, все знают. Ты представь, как с таким лицом жить-то человеку?
   — А ему можно про моего батьку?
   — Слушай. Лет двадцать назад это было. Твой батька убил благородного господина…
   — Да ты что! Как это мой батька кого-то убил? Ты что!
   — Помолчи, воробушек, — мама Гожа прижала палец к его губам, — его стража искала, всех вольных людей по всему лесу с мест сняла. У них это дело чести — если благородного убивают, они всегда доискиваются, не успокаиваются, пока не найдут. Я тогда девочкой совсем была, лет шестнадцать всего, меня Полоз уже давно с собой к вольным людям увел, я же сестра его.
   — Ты — сестра Полоза? — Есеня фыркнул.
   — Да, что ж тут удивительного? Мы тоже с места снялись, и дальше в леса ушли, но есть-то надо что-то, зима была на носу. Рубец и батька твой ходили в кузницу, к отцу Жмура, то есть, к твоему деду — он им покупал муку, а они потом ночью забирали. Там их стражники и прихватили. Верней, не совсем так. Жмур в подполе прятался, а Рубец попался. Ну, они знали, что он со Жмуром из одного лагеря, стали пытать его — куда лагерь ушел. Лицо над горном горящим держали, и мехи раздували. Рубец им ничего не сказал, ни отца твоего не выдал, ни нас. Жмур сам к стражникам вышел, не мог смотреть, как его друга мучают. Рубец сознание потерял, они думали — он умер, там и бросили. Да и ловили они Жмура, на Рубца им наплевать было. Вот так…
   — И… и что дальше? — Есеня задохнулся.
   — Что дальше? Дальше батька твой кузницу в городе открыл, женился, ты родился…
   Есеня сжался в комок и хотел сказать, что все это вранье, но понял: можно было и раньше догадаться. Отец никогда не улыбался, никогда не пил, никогда не нарушал закон и копил деньги. Благородным кланялся, особенно Мудрослову… Слезы снова закапали из глаз — он сын ущербного, его отец ненастоящий человек. Почти не человек. Вот почему он ничего не понимал в булате, и в чертежах Есени…
   — Ты на Рубца зла не держи, он не понял, что ты этого не знаешь. Здесь к ущербным еще хуже относятся, чем в городе. Потому что знали их… живыми. Они Жмура помнят таким, каким он двадцать лет назад был, помнят, и уважают, и тебя приняли, потому что ты — кровь его, того Жмура, которого они знали. А его-ущербного они знать не хотят, будто и не существует его вовсе. Потому что это уже не Жмур. Мы же все этого боимся, больше, чем смерти боимся. Это — как судьбу от себя отвести, чтоб не заразиться, чтоб не знать об этом, не помнить об этом.
   Она погладила Есеню по голове и поцеловала в лоб.
   — Ты не плачь, воробушек. В этом же ничего страшного нет, что было — того уже не вернешь. Все знают, что дети ущербных нормальными рождаются.
   — Значит, мой отец был совсем не такой? — спросил Есеня и повернулся, чтобы видеть ее глаза.
   — Не такой, — ответил голос разбойника с другой стороны — под навес зашел Рубец.
   Есеня попытался вскочить — пусть он был неправ, и уродом называть Рубца не стоило, но злости от этого не убавилось.
   — Тихо, — Рубец растянул безгубый рот в подобии улыбки и присел на корточки, — извини. Я не знал, что ты про Жмура не знаешь. Я бы промолчал. А так — действительно, оскорбление за оскорбление. Все честно. Поэтому я первый пришел.
   Есеня проглотил слезы и понял, что ему тоже надо попросить прощения, иначе… это будет уже не честно. И, хотя делать этого вовсе не хотелось, выдавил:
   — Ты тоже извини. Я не знал, что тебя пытали…
   — Никогда не прощу твоему батьке, что он вышел к ним. Я напрасно без лица остался, а мог бы его спасти. А так получилось, что он меня спас. Хочешь, я расскажу тебе, каким был твой отец? По-настоящему?
   Есеня кивнул.
 
   На следующее утро Есеня искупался вместе со всеми, и это было бы весело, если бы не синяки и ссадины от сапога Рубца, над которыми потешались разбойники. Да еще и пол-лица заплыло фиолетовым синяком. Сначала Есеня обижался, а потом подумал, что это и вправду смешно. Ребра и поясница ныли и отзывались острой болью на каждый шаг и неловкое движение, но, слушая насмешки со всех сторон, пришлось терпеть и делать вид, что все в порядке.
   После завтрака он собирался, как обещал, пойти собирать бруснику — работа не тяжелая, не молотом в кузне махать, в самый раз по самочувствию, но, когда он жевал кашу, к нему подошел Полоз и позвал к себе в шалаш.
   — Скоро все разойдутся, и я хочу с тобой поговорить.
   Есеня пожал плечами — в прошлый раз у Полоза в шалаше ему не понравилось.
   — Ну что? — спросил верховод, когда Есеня с недовольным лицом сел на медвежью шкуру, — как тебе первый день? К мамке уже хочется?
   — Неа, — с усмешкой ответил он.
   — Хорошо, — кивнул Полоз, — не обижаешься на нас? Что не вступились за тебя?
   Есеня пожал плечами.
   — Здесь очень быстро учат, как надо себя вести. Мы живем вместе, все разные, живем семьей. Но мы не кровная родня и любить друг друга не обязаны. Это сложно — жить бок о бок, по многу лет. Поэтому существуют заповеди, я их перечислять не буду — постепенно запомнишь. Я тебе хочу рассказать о последней заповеди вольного человека, она так и называется: последняя заповедь. Все знают ее и помнят ее, чтобы в решительную минуту внести свой вклад…
   — Во что?
   — Сейчас. Я начну издалека. Но сначала расскажи мне об Изборе, все, в подробностях. И не говори, где ты спрятал медальон, время еще не настало. Надеюсь, ты никому об этом не рассказывал?
   Есеня покачал головой. Рассказывать об Изборе ему не хотелось, ему хотелось услышать про последнюю заповедь — очень загадочно это прозвучало в устах Полоза. Но, раз это важно, он начал говорить, и верховод постоянно перебивал его, требовал подробностей, таких подробностей, которых Есеня и не помнил. Он заставил Есеню описать трех благородных, которые настигли его около кабака — а как Есеня мог их описать? Благородные они и есть благородные. Одеты как благородные, кони как у благородных. Чего еще? Лица тоже как у благородных, и посадка в седле.
   Полоз, в отличие от остальных разбойников, поверил в рассказ о башне, и просил говорить все, каждое слово Избора заставлял припоминать, каждую его улыбку.
   — Понимаешь, я хочу знать это так, как будто я сам был там, сам все это видел. Я хочу понять его, я хочу предсказать его действия. Разобраться, враг он нам или друг. С тех пор, как мы услышали о пропаже медальона, мы считали его нашим избавителем, но что-то подсказывает мне: это не совсем так.
   — Никакой он нам не друг, — сказал на это Есеня и продолжил рассказ.
   На том месте, где Избор говорил Есене о медальоне, Полоз усмехался, и чуть не перебил его, но дослушал до конца, и только потом сказал:
   — Вот, значит, какую сказку они себе придумали? Слушай, как все было на самом деле. Никаких добрых волшебников не существовало. Был далекий предок Градислава — их семья действительно владеет тайным Знанием, но с каждым поколением это знание уменьшается, силы их истощаются. А тогда они имели силу. И Харалуг никогда не был правителем города, он был первым вольным человеком, и не таким, как мы сейчас. Тогда вольные люди жили в городе, и разбоем не занимались. Они были купцами и ремесленниками, людьми солидными и довольно богатыми. Город делился на две части — торговую и крепостную. Торговая часть принадлежала вольным людям, а крепостная — благородным. Крепостная сохранилась — это то, что сейчас обнесено городской стеной. Благородные не желали мириться с существованием вольных людей — их богатство таяло, а вольные люди обретали все больше и больше реальных прав. Но законы и стража всегда находились в руках благородных, с их помощью они и удерживали власть, и делиться ею не хотели. Как складывались их отношения, сейчас сказать трудно. Тогда и возвели городскую стену, и вольных людей объявили вне закона. Харалуг поднял вольных людей — не сомневаюсь, он наверняка хотел стать правителем города, и имел на то все основания. Вот тогда семья Градислава и создала медальон. Не за один день, конечно. Я думаю, его начали делать одновременно со строительством городской стены. Ведь убить Харалуга им ничего не стоило, но они прекрасно понимали — пройдет несколько лет, на место Харалуга встанет кто-нибудь другой. Они знали, чего им не хватает. Их кровь холодела, а кровь вольных людей кипела. Это сложно объяснить, но, наверное, Избор верно назвал это «внутренним жаром». Они хотели этого жара. И результат превзошел их ожидания: когда Харалуг был пленен, на нем впервые испытали медальон.
   — Они сделали его ущербным? — догадался Есеня.
   — Да, он стал первым «ущербным», как мы их сейчас называем. Тогда же слова такого не было, никто не понимал, что произошло. Не имело никакого смысла убивать Харалуга, его отпустили на свободу, и он вернулся к своим — убеждать их в том, насколько законна власть благородных. Про медальон узнали позже. Ездили в Урдию, искали людей, владеющих Знанием. Про медальон выяснили многое, возможно, вольные люди знают о нем больше, чем сами его владельцы. Внутри медальона находится нечто вроде пружинки, магнита, она вращается вокруг себя, наматывает память о том, у кого отобрали жар и кому отдали. Пол-оборота — отняли, еще пол-оборота — отдали. Если медальон открыть, пружинка раскрутиться обратно. Когда мудрецы из Урдии изучали медальон, не стояло вопроса о мертвых — куда вернется жар тех, кто умер? Так вот, на медальоне лежит заклятие — открыть его может только тот, кто первым отдал ему свой жар. Харалуг. Но при его жизни этого не произошло: даже если бы он мог получить медальон, он этого просто не хотел. А вместе с его смертью умерла и надежда.
   — И что, открыть его нельзя? — Есеня был изрядно разочарован, ему казалось, что он просто плохо искал секрет замочка, и, стоит снова посмотреть на медальон, он его найдет.
   — Никто этого не знает. Но один мудрец из Урдии дал нам совет. Он сказал, что, подобно воде, которая точит камень, Слово способно преодолеть силы природы. Заклятие незыблемо, но кто сказал, что мертвые никогда не возвращаются к живым? Рано или поздно сила наших слов, обращенная к медальону, заставит Харалуга вернуться. Но вольные люди видят медальон только однажды — когда становятся ущербными. Вот что такое последняя заповедь вольного человека — перед тем, как красный луч заглянет в твои глаза, ты должен успеть сказать: «Когда-нибудь Харалуг откроет медальон». И ты должен верить в свои слова. Знаешь, благородные очень боятся этих слов. Они вообще бояться имени «Харалуг». Они, так же как и мы, верят, что Харалуг может встать из могилы и открыть медальон.