Страница:
- << Первая
- « Предыдущая
- 14
- 15
- 16
- 17
- 18
- 19
- 20
- 21
- 22
- 23
- 24
- 25
- 26
- 27
- 28
- 29
- 30
- 31
- 32
- 33
- 34
- 35
- 36
- 37
- 38
- 39
- 40
- 41
- 42
- 43
- 44
- 45
- 46
- 47
- 48
- 49
- 50
- 51
- 52
- 53
- 54
- 55
- 56
- 57
- 58
- 59
- 60
- 61
- 62
- 63
- 64
- 65
- 66
- 67
- 68
- 69
- 70
- 71
- 72
- 73
- 74
- 75
- 76
- 77
- 78
- 79
- 80
- 81
- 82
- 83
- 84
- 85
- 86
- 87
- 88
- 89
- 90
- 91
- 92
- 93
- 94
- 95
- 96
- 97
- 98
- 99
- 100
- 101
- 102
- 103
- 104
- 105
- 106
- 107
- 108
- 109
- 110
- 111
- 112
- 113
- Следующая »
- Последняя >>
Обсуждение затянулось до шести часов вечера.
Дантон начал терять терпение: он хотел делать добро, а его вынуждали творить зло!
Он что-то шепнул Тюрио и вышел.
Что же он ему шепнул? Он сообщил, где можно его найти в том случае, если Собрание отдаст власть в его руки.
Где же его можно было застать? На Марсовом поле, среди волонтеров.
Что он был намерен предпринять в случае, если ему будет доверена власть? Заставить эту вооруженную толпу людей признать его диктатором и повести их не на бойню, а на войну; но прежде вернуться вместе с ними в Париж и утащить, как в огромной сети, всех убийц к границе.
Он ждал до пяти часов вечера; никто так и не пришел.
Что тем временем случилось с пленниками, которых везли в Аббатство?
Последуем за ними: они продвигаются медленно, и мы нагоним их без труда.
Сначала защитой им были фиакры, в которых они ехали; ожидание грозившей опасности заставило их забиться в глубь экипажей и не показывать носу в окна; однако те, кому было поручено доставить пленников в Аббатство, выдавали своих седоков; народный гнев не так легко было расшевелить, и кучера подхлестывали его своими словами.
– Глядите! – обращались они к останавливавшимся при виде фиакров прохожим. – Вот они, предатели! Вот они, пособники пруссаков! Вот кто отдаст врагу ваши города, кто убьет ваших жен и детей, если вы оставите их у себя в тылу, уйдя воевать к границам!
Но все это не возымело ожидаемого действия, потому что, как и предполагал Дантон, людей, способных совершить убийство, было очень немного; итак, это разжигало злобу, вызывало крики, угрозы, но и только.
Кортеж проследовал вдоль набережных, по Новому мосту, по улице Дофины.
Итак, сопровождавшим не удавалось вывести пленников из себя; народ не хотел совершать убийства; вот уже фиакры подъезжали к Аббатству, вот они уже были на перекрестке Бюсси: пора было принимать решительные меры.
Если позволить узникам добраться до тюрьмы, если они будут растерзаны после того, как въедут в тюремный двор, станет очевидно, что их убивают по приказу коммуны, а не потому, что народ вдруг возмутился при их появлении на улицах Парижа.
На перекрестке Бюсси возвышался один из помостов, на которых записывались добровольцы.
Там образовалось настоящее столпотворение, и фиакрам пришлось остановиться.
Случай был удобный; если его упустить, он вряд ли представится еще раз.
Какой-то человек прорывается сквозь охрану, которая, впрочем, охотно его пропускает; он поднимается на подножку первого экипажа с саблей в руке и втыкает ее наугад через окно кареты, а когда вынимает – она обагрена кровью.
У одного из пленников была трость; он попытался защититься от сыпавшихся на него ударов и задел ею одного из солдат эскорта.
– Ах, разбойники! – вскричал тот. – Мы вас защищаем, а вы нас – бить?! Ко мне, ребята!
Человек двадцать только и ждали этих слов; вооруженные пиками и привязанными к длинным палкам ножами, они выскочили из толпы и принялись метать пики и ножи в окна кареты, откуда вскоре донеслись стоны, кровь беззащитных жертв хлынула на мостовую.
Кровь требует крови: резня началась и продолжалась четыре дня.
Узники Аббатства с самого утра по лицам своих надсмотрщиков, а также по некоторым нечаянно вырывавшимся у них словам поняли, что готовится нечто ужасное. По приказу коммуны в этот день во всех тюрьмах обед был подан раньше обыкновенного. Что означали эти перемены в привычном тюремном распорядке? Несомненно, нечто зловещее. Узники с озабоченным видом стали ждать, что будет.
К четырем часам начал доноситься отдаленный гул толпы, похожий на рокот волн, разбивавшихся о камни тюрьмы; кое-кто из узников, чьи зарешеченные окна выходили на улицу Св. Маргариты, издали заметили подъезжавшие фиакры; когда они остановились, крики ярости и боли разнеслись по коридорам: «Вон убийцы!»; новость облетела все камеры, достигнув самых отдаленных казематов.
Потом раздался другой крик:
– Швейцарцы! Швейцарцы!
В Аббатстве содержались под стражей полторы сотни швейцарцев; их с большим трудом удалось спасти от расправы 10 августа. Коммуне было известно о ненависти, которую испытывал народ к красным мундирам. Итак, коммуна рассудила правильно: стоило начать со швейцарцев, и народ сам войдет в раж!
Около двух часов ушло на расправу с полутора сотнями несчастных.
Когда был убит последний из них – это был майор Рединг, о котором мы уже упоминали, – толпа стала требовать священников.
Священники ответили, что готовы умереть, но прежде хотели бы исповедаться.
Их желание было удовлетворено: им дали два часа передышки.
На что было употреблено это время? На то, чтобы сформировать трибунал.
Кто создал трибунал? Кто его возглавил? Майяр.
Глава 13.
Дантон начал терять терпение: он хотел делать добро, а его вынуждали творить зло!
Он что-то шепнул Тюрио и вышел.
Что же он ему шепнул? Он сообщил, где можно его найти в том случае, если Собрание отдаст власть в его руки.
Где же его можно было застать? На Марсовом поле, среди волонтеров.
Что он был намерен предпринять в случае, если ему будет доверена власть? Заставить эту вооруженную толпу людей признать его диктатором и повести их не на бойню, а на войну; но прежде вернуться вместе с ними в Париж и утащить, как в огромной сети, всех убийц к границе.
Он ждал до пяти часов вечера; никто так и не пришел.
Что тем временем случилось с пленниками, которых везли в Аббатство?
Последуем за ними: они продвигаются медленно, и мы нагоним их без труда.
Сначала защитой им были фиакры, в которых они ехали; ожидание грозившей опасности заставило их забиться в глубь экипажей и не показывать носу в окна; однако те, кому было поручено доставить пленников в Аббатство, выдавали своих седоков; народный гнев не так легко было расшевелить, и кучера подхлестывали его своими словами.
– Глядите! – обращались они к останавливавшимся при виде фиакров прохожим. – Вот они, предатели! Вот они, пособники пруссаков! Вот кто отдаст врагу ваши города, кто убьет ваших жен и детей, если вы оставите их у себя в тылу, уйдя воевать к границам!
Но все это не возымело ожидаемого действия, потому что, как и предполагал Дантон, людей, способных совершить убийство, было очень немного; итак, это разжигало злобу, вызывало крики, угрозы, но и только.
Кортеж проследовал вдоль набережных, по Новому мосту, по улице Дофины.
Итак, сопровождавшим не удавалось вывести пленников из себя; народ не хотел совершать убийства; вот уже фиакры подъезжали к Аббатству, вот они уже были на перекрестке Бюсси: пора было принимать решительные меры.
Если позволить узникам добраться до тюрьмы, если они будут растерзаны после того, как въедут в тюремный двор, станет очевидно, что их убивают по приказу коммуны, а не потому, что народ вдруг возмутился при их появлении на улицах Парижа.
На перекрестке Бюсси возвышался один из помостов, на которых записывались добровольцы.
Там образовалось настоящее столпотворение, и фиакрам пришлось остановиться.
Случай был удобный; если его упустить, он вряд ли представится еще раз.
Какой-то человек прорывается сквозь охрану, которая, впрочем, охотно его пропускает; он поднимается на подножку первого экипажа с саблей в руке и втыкает ее наугад через окно кареты, а когда вынимает – она обагрена кровью.
У одного из пленников была трость; он попытался защититься от сыпавшихся на него ударов и задел ею одного из солдат эскорта.
– Ах, разбойники! – вскричал тот. – Мы вас защищаем, а вы нас – бить?! Ко мне, ребята!
Человек двадцать только и ждали этих слов; вооруженные пиками и привязанными к длинным палкам ножами, они выскочили из толпы и принялись метать пики и ножи в окна кареты, откуда вскоре донеслись стоны, кровь беззащитных жертв хлынула на мостовую.
Кровь требует крови: резня началась и продолжалась четыре дня.
Узники Аббатства с самого утра по лицам своих надсмотрщиков, а также по некоторым нечаянно вырывавшимся у них словам поняли, что готовится нечто ужасное. По приказу коммуны в этот день во всех тюрьмах обед был подан раньше обыкновенного. Что означали эти перемены в привычном тюремном распорядке? Несомненно, нечто зловещее. Узники с озабоченным видом стали ждать, что будет.
К четырем часам начал доноситься отдаленный гул толпы, похожий на рокот волн, разбивавшихся о камни тюрьмы; кое-кто из узников, чьи зарешеченные окна выходили на улицу Св. Маргариты, издали заметили подъезжавшие фиакры; когда они остановились, крики ярости и боли разнеслись по коридорам: «Вон убийцы!»; новость облетела все камеры, достигнув самых отдаленных казематов.
Потом раздался другой крик:
– Швейцарцы! Швейцарцы!
В Аббатстве содержались под стражей полторы сотни швейцарцев; их с большим трудом удалось спасти от расправы 10 августа. Коммуне было известно о ненависти, которую испытывал народ к красным мундирам. Итак, коммуна рассудила правильно: стоило начать со швейцарцев, и народ сам войдет в раж!
Около двух часов ушло на расправу с полутора сотнями несчастных.
Когда был убит последний из них – это был майор Рединг, о котором мы уже упоминали, – толпа стала требовать священников.
Священники ответили, что готовы умереть, но прежде хотели бы исповедаться.
Их желание было удовлетворено: им дали два часа передышки.
На что было употреблено это время? На то, чтобы сформировать трибунал.
Кто создал трибунал? Кто его возглавил? Майяр.
Глава 13.
МАЙЯР
Человек, принявший участие в событиях 14 июля, 5 – 6 октября, 20 июня, 10 августа, неизбежно должен был выйти на сцену и 2 сентября.
Но бывшему судебному исполнителю Шатле непременно хотелось придать этому стихийному движению определенную форму, величие, видимость законности: он желал, чтобы аристократы были убиты, но убиты законно, на основании приговора, вынесенного народом, коего он считал единственным неподкупным судьей, который только и имел право за себя отомстить.
Прежде чем Майяр успел собрать свой трибунал, насилие было совершено над двумя сотнями людей. Из этих двухсот человек в живых остался только один – аббат Сикар.
Еще два человека под шумок выпрыгнули из окна и очутились на заседании секции, собравшейся в Аббатстве: это были журналист Паризо и управляющий королевской резиденцией Лашапель. Члены комитета усадили беглецов рядом с собой и тем их спасли; однако за эти две жизни не стоит благодарить убийц: это случилось не по их вине.
Как мы уже сказали, один из любопытнейших документов той эпохи, хранящихся в архивах полиции, – назначение Марата в комитет по надзору; другой не менее любопытный документ – журнал Аббатства, еще и сегодня залитый кровью тех, кто представал перед членами трибунала.
Попросите показать вам этот журнал, раз уж вы занялись поисками этих волнующих свидетельств, и вы увидите на полях каждой страницы один из приговоров, выведенный крупным, красивым, четким почерком, принадлежащим человеку уравновешенному, спокойному, человеку, которому не свойственны ни сомнения, ни страхи, ни угрызения совести: «Казнен по приговору народного суда» или: «Освобожден волей народа», а под приговором – подпись: «МАЙЯР».
Последний приговор встречается сорок три раза.
Значит, Майяр спас жизнь сорока трем человекам, заключенным в Аббатстве.
Итак, пока он приступает к своим обязанностям между девятью и десятью часами вечера, последуем за двумя господами, которые только что вышли из Клуба якобинцев и направляются к улице Св. Анны.
Это идут первосвященник со своим слугой, учитель с учеником – Робеспьер и Сен-Жюст.
Сен-Жюст появился в нашей истории в тот самый вечер, когда в ложу на улице Платриер принимали трех новых масонов; лицо Сен-Жюста отличалось нездоровой бледностью; цвет его лица был слишком бледен для мужчины, слишком бел для женщины; на шее у него был туго затянут тяжелый галстук; будучи учеником холодного, сухого и упрямого учителя, он был холоднее, суше, упрямее его самого!
Учитель еще способен был испытывать некоторое волнение в этих политических схватках, когда сталкиваются не только люди, но и страсти.
Для ученика происходящее напоминает шахматную партию, в которой ставка – жизнь.
Берегитесь те, кто с ним играет, как бы он не одержал верх; он будет беспощаден к проигравшим!
Несомненно, у Робеспьера были свои причины, чтобы не возвращаться в этот вечер к Дюпле.
Утром он предупредил их, что, возможно, отправится за город.
В эту страшную ночь со 2 на 3 сентября крохотная меблированная комнатка Сен-Жюста, неизвестного молодого человека, можно сказать, еще совсем мальчика, возможно, представлялась ему более надежной, чем его собственная.
Было около одиннадцати часов, когда они вошли к Сен-Жюсту.
Можно было бы не спрашивать, о чем они говорят: разумеется, о бойне; правда, один говорил об этом взволнованно, как ученик философской школы Руссо, а другой – сухо, как математик школы Кондийяка.
Робеспьер, как крокодил из басни, оплакивал иногда тех, кого осуждал на смерть.
Войдя в свою комнату, Сен-Жюст положил шляпу на стул, снял галстук, снял сюртук.
– Что это ты делаешь? – удивился Робеспьер. Сен-Жюст с таким изумлением на него взглянул, что Робеспьер повторил:
– Я спрашиваю, что ты делаешь.
– Ложусь спать, черт подери! – отвечал юноша.
– А зачем ты ложишься?
– Чтобы заняться тем, чем обыкновенно занимаются в постели, – поспать.
– Как?! – вскричал Робеспьер. – Неужели ты собираешься спать в такую ночь?
– Почему же нет?
– Когда погибают и еще погибнут тысячи людей, когда эта ночь окажется последней для стольких людей, которые еще дышат сегодня, но уже перестанут это делать завтра, ты собираешься спокойно спать?!
Сен-Жюст на мгновение задумался.
Потом, словно успев за короткий миг почерпнуть в своей душе новое убеждение, заметил:
– Да, верно, это мне известно; но я знаю также и то, что это зло необходимо, потому что ты сам дал на него согласие. Предположи, что это желтая лихорадка, чума, землетрясение, от которых погибнет столько же или даже больше человек, чем теперь, но обществу это не принесет никакой пользы, тогда как смерть наших врагов обеспечит нашу безопасность. Я тебе советую идти к себе, последовать моему примеру и постараться уснуть.
С этими словами бесстрастный и холодный политик лег в постель.
– Прощай! – молвил он. – До завтра!
И он заснул.
Он спал долго, спокойно, безмятежно, словно в Париже не происходило ничего необычного; он заснул накануне около половины двенадцатого, а проснулся в шесть часов утра.
Сен-Жюст почувствовал, как перед окном метнулась чья-то тень; он обернулся и узнал Робеспьера.
Он решил, что Робеспьер успел сходить домой и уже возвратился назад.
– Что это ты так рано пришел? – спросил он.
– Я не уходил, – сообщил Робеспьер.
– Неужели не уходил?
– Нет.
– И не ложился?
– Нет.
– Ты не спал?
– Нет.
– Где же ты провел ночь?
– Стоял вот тут, прислонившись лбом к стеклу, и прислушивался к уличному шуму.
Робеспьер не лгал: то ли сомнения, то ли страх, то ли угрызения совести не дали ему заснуть ни на минуту!
Зато для Сен-Жюста эта ночь ничем не отличалась от других ночей.
На другом берегу Сены, во дворе Аббатства, еще один человек, как и Робеспьер, всю ночь не сомкнул глаз.
Человек этот прислонился к косяку крайней выходившей во двор калитки и полностью слился с темнотой.
Вот какое зрелище открывалось с его места.
Вокруг огромного стола, заваленного саблями, шпагами, пистолетами и освещаемого двумя медными лампами, необходимыми даже средь бела дня, сидели двенадцать человек.
По их смуглым лицам, мощным формам, красным колпакам на головах, накинутым на плечи курткам с узкими фалдами можно было без труда признать простолюдинов.
У тринадцатого, сидевшего среди них с обнаженной головой, в помятом черном сюртуке, белом жилете, коротких штанах, было отталкивающее лицо, на котором застыло торжествующее выражение; он был председателем.
Возможно, он единственный из всех знал грамоту; перед ним были тюремная книга, бумага, перья, чернила.
Люди эти были неумолимыми судьями Аббатства, выносившими не подлежавший обжалованию приговор, который немедленно приводился в исполнение полестней палачей, орудовавших саблями, ножами, пиками и поджидавших своих жертв на залитом кровью дворе.
Ими командовал судебный исполнитель Майяр.
Пришел ли он по собственному почину? Прислал ли его Дантон, который хотел бы от всей души и в других тюрьмах, то есть в Карме, в Шатле, в Ла Форсе, сделать то же, что удалось в Аббатстве: спасти хоть несколько человек?
Никто не может этого сказать.
4 сентября Майяр исчезает; его больше не видно, о нем ничего не слышно; его словно поглотила пролившаяся кровь, Но прежде он до десяти часов председательствовал в трибунале.
Он пришел, поставил этот огромный стол, приказал принести тюремную книгу, выбрал наугад из нахлынувшей толпы двенадцать судей, сел на председательское место в окружении судей, и бойня продолжалась, став чуть более упорядоченной.
По тюремной книге вызывали узника; надзиратели отправлялись за вызванным; Майяр в нескольких словах докладывал о том, за что обвиняемый был заключен под стражу; появлялся узник, председатель взглядом спрашивал мнения своих коллег; если узника приговаривали к смертной казни, Майяр говорил:
– В Ла Форс!
Отворялись ворота, и осужденный падал под ударами убийц.
Если же узнику даровали свободу, черный призрак поднимался и, положив руку ему на голову, произносил:
– Отпустите его!
Таким образом узник был спасен.
В ту минуту, как Майяр появился у дверей тюрьмы, какой-то человек отделился от стены и шагнул ему навстречу.
Едва обменявшись с ним несколькими словами, Майяр узнал этого человека и в знак если не подчинения, то, во всяком случае, благожелательности согнулся перед ним в поклоне.
Потом он провел его на тюремный двор и, установив стол и учредив трибунал, сказал ему:
– Стойте здесь и, когда появится интересующее вас лицо, дайте мне знать.
Господин прислонился к косяку и с вечера до самого утра простоял там, не проронив ни звука и не двинувшись с места.
Это был Жильбер.
Он поклялся Андре не дать ей умереть и теперь пытался сдержать свое слово.
С четырех до шести часов утра убийцы и судьи немного передохнули; в шесть они позавтракали.
За то время, пока они отдыхали и завтракали, коммуна прислала могильщиков, и те вывезли мертвых.
Поскольку двор на три дюйма был залит кровью и ноги скользили в крови, а чистить его было бы слишком долго, надзиратели принесли сотню охапок соломы и разбросали их по всему двору, который прежде забросали одеждой жертв, главным образом швейцарцев.
Одежда и солома впитывали кровь.
Но пока судьи и убийцы спали, узники, содрогаясь от ужаса, не смыкали глаз.
Однако едва крики смолкли, едва прекратилась перекличка, в их душе закралась надежда: может быть, для убийц предназначалось определенное число жертв; может быть, бойня остановится на швейцарцах и королевских гвардейцах. Недолго им пришлось тешить себя этой надеждой!
Поутру, около половины седьмого, снова начали вызывать узников, опять стали доноситься крики несчастных.
Тогда к Майяру подошел один из надзирателей и передал от заключенных просьбу послушать перед смертью мессу.
Майяр пожал плечами, но просьбу удовлетворил.
Кроме того, сам он в это время принимал посланца коммуны, расточавшего ему похвалу; это был невысокий человек с нежными чертами лица, в сюртуке красновато-бурого цвета, в куцем паричке.
Звали его Билло-Варенн.
– Честные граждане! – обратился он к убийцам. – Вы только что очистили общество от опасных преступников! Муниципалитет не знает, как вас наградить. Разумеется, вам должны были бы принадлежать трофеи, но, с другой стороны, это походило бы на грабеж. Вместо этого мне поручено передать каждому из вас по двадцать четыре ливра, которые будут выплачены немедленно.
И Билло-Варенн приказал раздать убийцам плату за их кровавую работу.
Вот что произошло и чем объяснялось вознаграждение, выданное коммуной.
Вечером 2 сентября кое-кто из творивших расправу не имел ни чулок, ни башмаков; но таких было немного, большинство убийц принадлежало к мелким торговцам, проживавшим неподалеку 52; они с завистью поглядывали на башмаки аристократов. Вот тогда-то они и обратились в секцию с просьбой разрешить им снять обувь с убитых. Секция дала свое разрешение.
С этой минуты Майяр стал замечать, что убийцы считают себя вправе, уже никого не спрашивая, снимать с убитых не только чулки и башмаки, но все, что можно было взять.
Майяр счел себя оскорбленным и обратился в коммуну с жалобой.
Вот чем объяснялось появление Билло-Варенна, а также благоговейное молчание, с которым ему внимали собравшиеся.
Тем временем пленники слушали мессу; ее служил аббат Ланфан, проповедник короля; сослужил аббат Растиньяк, религиозный писатель.
Это были два почтенных седовласых старца; с подобия трибуны они проповедовали смирение и веру, и на несчастных слова священнослужителей произвели возвышенное и благотворное действие.
В то время как все опустились на колени под благословение аббата Ланфана, узников снова начали вызывать в трибунал.
И первым оказался сам утешитель несчастных.
Он жестом попросил подождать, сотворил молитву и последовал за теми, кто за ним явился.
Второй священник остался и продолжал молиться.
Потом вызвали и его, и он тоже ушел вслед за убийцами.
Узники остались одни.
Разговоры их были мрачными, страшными, нелепыми.
Они обсуждали, как каждый из них встретит смерть и можно ли надеяться, что мучения их не будут долгими.
Одни собирались вытянуть шею, подставив ее убийцам, чтобы голову отрубили одним махом; другие намеревались повыше поднять руки, чтобы получить побольше ударов в грудь; наконец, третьи обещали сложить руки за спиной, показывая всем своим видом, что не оказывают никакого сопротивления.
От толпы отделился молодой человек со словами:
– Сейчас я узнаю, что лучше.
Он поднялся в небольшую башню; окно в ней, забранное решеткой, выходило во двор, где происходила бойня; там он стал изучать смерть.
Возвратившись, он доложил:
– Быстрее всего умирают те, кому посчастливилось получить удар в грудь.
В эту минуту до слуха собравшихся донеслись слова:
«Боже мой, я иду к Тебе!», и вслед за тем – вздох.
Какой-то человек только что упал наземь и забился на каменных плитах.
Это был г-н де Шантерон, полковник конституционной гвардии короля.
Он трижды ударил себя в грудь ножом.
Узники завладели ножом; но они наносили себе удары нетвердой рукою, и только одному удалось покончить с собой.
Среди пленников находились три женщины: две из них – молоденькие перепуганные девушки, робко жавшиеся к двум старикам, третья – дама в трауре, – спокойно молившаяся и временами улыбавшаяся, стоя на коленях.
Первыми двумя были мадмуазель Казот и мадмуазель де Сомбрей.
Они стояли рядом с отцами.
Молодой женщиной в трауре оказалась Андре.
Вызвали г-на де Монморена.
Как помнят читатели, г-н де Монморен, бывший министр, выдавший паспорта, с которыми король пытался бежать, был весьма непопулярен: еще накануне молодой человек, его однофамилец, едва не был убит из-за своего имени.
Господин де Монморен не пошел слушать увещания двух священников; он оставался в своей темнице, разгневанный, утративший власть над собой; он звал своих врагов, требовал подать ему оружие, что было сил тряс железные прутья своей темницы, потом разнес в щепки дубовый стол, сработанный из досок в два дюйма толщиной.
Его пришлось силой тащить в трибунал; он встал перед судьями бледный, с горящими глазами и сжатыми кулаками.
– В Ла Форс! – бросил Майяр. Бывший министр подумал, что его в самом деле собираются всего-навсего перевести в другую тюрьму.
– Председатель! – обратился он к Майяру. – Изволь, я назову тебя так, ежели тебе это нравится… Итак, я надеюсь, что ты прикажешь перевезти меня в карете, чтобы избавить меня от оскорблений твоих убийц.
– Прикажите подать карету для его сиятельства де Монморена! – молвил Майяр с изысканной вежливостью.
Обращаясь к г-ну де Монморену, он продолжал!
– Не угодно ли вам будет присесть в ожидании кареты, ваше сиятельство?
Граф с ворчанием сел.
Пять минут спустя ему доложили, что карета подана: какой-то статист понял смысл разыгрываемой драмы и подал реплику.
Роковая дверь, за которой поджидала смерть, распахнулась, и г-н де Монморен вышел.
Не успел он пройти и трех шагов, как упал под градом посыпавшихся на него ударов.
Затем последовали другие пленники, имена которых канули в вечность.
Среди всех этих малоизвестных имен одно вспыхнуло яркой звездой: Жак Казот, тот самый ясновидец Казот, который еще за десять лет до революции предсказал каждому его судьбу; тот самый Казот, автор «Влюбленного дьявола», «Оливье», «Тысячи и одной пошлости»; больное воображение, восторженная душа, горячее сердце, он с жаром откликнулся на призывы контрреволюции и в одном из писем, адресованном своему другу Путо, служащему интендантства, высказал соображения, за которые в те времена грозила смерть.
Письма эти написала по его просьбе дочь; когда ее отец был арестован, Элизабет Казот сама попросила взять ее под стражу вместе с отцом.
Если в то время кому-нибудь и было позволено иметь роялистские убеждения, то уж, конечно, этому семидесятипятилетнему старику, который словно врос в монархию Людовика XIV; для герцога Бургундского он написал две ставшие народными колыбельные: «Среди Арденн» и «Кормилица, согрей постель!» Однако эти доводы могли бы показаться убедительными философам, но не убийцам Аббатства; вот почему Казот был заранее обречен.
При виде величавого седовласого старца с горящим взором и высоко поднятой головой Жильбер отделился от стены и рванулся было к нему. Майяр заметил его движение. Казот подходил к столу, опираясь на руку дочери; очутившись во дворе, та поняла, что перед ней – судьи.
Она оставила отца и, сложив на груди руки, обратилась с мольбой к членам кровавого трибунала; она нашла такие ласковые, такие проникновенные слова, что заседатели Майяра заколебались; несчастная девушка поняла, что под грубой оболочкой бьются человеческие сердца, но чтобы до них добраться, необходимо спуститься в самую бездну; склонив головку, она, движимая состраданием, ринулась в эту бездну. Люди, не знавшие слез, заплакали! Майяр тыльной стороной руки смахнул слезу, набежавшую на глаза, в течение двадцати часов безмятежно смотревшие на бойню.
Он протянул руку и, возложив ее на голову Казота, молвил:
– Свободен!
Девушка не знала, что и думать.
– Не бойтесь, – шепнул ей Жильбер, – ваш отец спасен, мадмуазель!
Двое судей встали и, во избежание недоразумения, сами вывели Казота на улицу, опасаясь, как бы старика не лишили только что дарованной жизни.
Казот – на сей раз, по крайней мере, – был спасен.
Шли часы, бойня продолжалась.
Во двор принесли скамьи для зрителей; жены и дети убийц могли присутствовать на этом спектакле: по-видимому, убийцы были добросовестными актерами, они хотели не просто получать за свою работу деньги – они жаждали аплодисментов.
Было около пяти часов вечера, когда вызвали г-на де Сомбрея.
Как и Казот, он был известным роялистом; его тем труднее было спасти, что, как помнит читатель, он был 14 июля комендантом Дома Инвалидов и приказал стрелять в народ. Его сыновья находились в эмиграции на службе у врагов Франции: один из них принимал активное участие в осаде Лонгви, за что был награжден прусским королем.
Господин де Сомбрей со смиренным видом, однако не теряя достоинства, предстал перед судом. Как и Казот, он высоко поднял голову с рассыпавшимися по плечам седыми кудрями; он также опирался на руку дочери.
На сей раз Майяр не осмелился требовать освобождения пленника: сделав над собой усилие, он проговорил:
– Виновен он или нет, я полагаю, что народу не стоит пачкать свои руки в крови этого старика.
Мадмуазель де Сомбрей услыхала его благородную речь, которая легла на одну чашу весов жизни и смерти и спасла ее отца; она подхватила старика и увлекла его к двери, за которой его ждала жизнь, крича во всю мочь:
– Спасен! Спасен!
Однако окончательный приговор еще не был произнесен.
Несколько убийц просунули головы в калитку, спрашивая, что делать со стариком.
Трибунал молчал.
– Делайте, что хотите! – молвил один из его членов.
– Пускай девчонка выпьет за здоровье нации! – потребовали убийцы.
Залитый кровью человек с засученными рукавами и кровожадным лицом подал мадмуазель Сомбрей стакан то ли с кровью, то ли с обыкновенным вином.
Мадмуазель де Сомбрей крикнула: «Да здравствует нация!», пригубила напиток, и г-н де Сомбрей был спасен.
Так прошли еще два часа.
Наконец, Майяр, вызывавший живых голосом столь же безучастным, каким Минос вызывал мертвых, проговорил:
– Гражданка Андре де Таверне, графиня де Шарни. При этом имени Жильбер почувствовал, что ноги его подкашиваются, а сердце вот-вот остановится.
Решался вопрос о жизни, которая была ему дороже его собственной; сейчас Андре будет либо осуждена, либо помилована.
– Граждане! – обратился Майяр к членам страшного трибунала. – Сейчас перед вами предстанет несчастная женщина, бывшая когда-то очень преданной Австриячке; однако та, неблагодарная, как всякая королева, отплатила ей за ее преданность черной неблагодарностью, и вот теперь она потеряла все: и состояние, и мужа. Сейчас вы увидите ее в трауре; кому она обязана этим трауром? Той, что заключена сейчас в Тампле! Граждане! Я прошу помиловать эту женщину.
Члены трибунала закивали.
Только один заметил:
– Надо бы поглядеть!..
– Ну, смотрите! – предложил Майяр.
Но бывшему судебному исполнителю Шатле непременно хотелось придать этому стихийному движению определенную форму, величие, видимость законности: он желал, чтобы аристократы были убиты, но убиты законно, на основании приговора, вынесенного народом, коего он считал единственным неподкупным судьей, который только и имел право за себя отомстить.
Прежде чем Майяр успел собрать свой трибунал, насилие было совершено над двумя сотнями людей. Из этих двухсот человек в живых остался только один – аббат Сикар.
Еще два человека под шумок выпрыгнули из окна и очутились на заседании секции, собравшейся в Аббатстве: это были журналист Паризо и управляющий королевской резиденцией Лашапель. Члены комитета усадили беглецов рядом с собой и тем их спасли; однако за эти две жизни не стоит благодарить убийц: это случилось не по их вине.
Как мы уже сказали, один из любопытнейших документов той эпохи, хранящихся в архивах полиции, – назначение Марата в комитет по надзору; другой не менее любопытный документ – журнал Аббатства, еще и сегодня залитый кровью тех, кто представал перед членами трибунала.
Попросите показать вам этот журнал, раз уж вы занялись поисками этих волнующих свидетельств, и вы увидите на полях каждой страницы один из приговоров, выведенный крупным, красивым, четким почерком, принадлежащим человеку уравновешенному, спокойному, человеку, которому не свойственны ни сомнения, ни страхи, ни угрызения совести: «Казнен по приговору народного суда» или: «Освобожден волей народа», а под приговором – подпись: «МАЙЯР».
Последний приговор встречается сорок три раза.
Значит, Майяр спас жизнь сорока трем человекам, заключенным в Аббатстве.
Итак, пока он приступает к своим обязанностям между девятью и десятью часами вечера, последуем за двумя господами, которые только что вышли из Клуба якобинцев и направляются к улице Св. Анны.
Это идут первосвященник со своим слугой, учитель с учеником – Робеспьер и Сен-Жюст.
Сен-Жюст появился в нашей истории в тот самый вечер, когда в ложу на улице Платриер принимали трех новых масонов; лицо Сен-Жюста отличалось нездоровой бледностью; цвет его лица был слишком бледен для мужчины, слишком бел для женщины; на шее у него был туго затянут тяжелый галстук; будучи учеником холодного, сухого и упрямого учителя, он был холоднее, суше, упрямее его самого!
Учитель еще способен был испытывать некоторое волнение в этих политических схватках, когда сталкиваются не только люди, но и страсти.
Для ученика происходящее напоминает шахматную партию, в которой ставка – жизнь.
Берегитесь те, кто с ним играет, как бы он не одержал верх; он будет беспощаден к проигравшим!
Несомненно, у Робеспьера были свои причины, чтобы не возвращаться в этот вечер к Дюпле.
Утром он предупредил их, что, возможно, отправится за город.
В эту страшную ночь со 2 на 3 сентября крохотная меблированная комнатка Сен-Жюста, неизвестного молодого человека, можно сказать, еще совсем мальчика, возможно, представлялась ему более надежной, чем его собственная.
Было около одиннадцати часов, когда они вошли к Сен-Жюсту.
Можно было бы не спрашивать, о чем они говорят: разумеется, о бойне; правда, один говорил об этом взволнованно, как ученик философской школы Руссо, а другой – сухо, как математик школы Кондийяка.
Робеспьер, как крокодил из басни, оплакивал иногда тех, кого осуждал на смерть.
Войдя в свою комнату, Сен-Жюст положил шляпу на стул, снял галстук, снял сюртук.
– Что это ты делаешь? – удивился Робеспьер. Сен-Жюст с таким изумлением на него взглянул, что Робеспьер повторил:
– Я спрашиваю, что ты делаешь.
– Ложусь спать, черт подери! – отвечал юноша.
– А зачем ты ложишься?
– Чтобы заняться тем, чем обыкновенно занимаются в постели, – поспать.
– Как?! – вскричал Робеспьер. – Неужели ты собираешься спать в такую ночь?
– Почему же нет?
– Когда погибают и еще погибнут тысячи людей, когда эта ночь окажется последней для стольких людей, которые еще дышат сегодня, но уже перестанут это делать завтра, ты собираешься спокойно спать?!
Сен-Жюст на мгновение задумался.
Потом, словно успев за короткий миг почерпнуть в своей душе новое убеждение, заметил:
– Да, верно, это мне известно; но я знаю также и то, что это зло необходимо, потому что ты сам дал на него согласие. Предположи, что это желтая лихорадка, чума, землетрясение, от которых погибнет столько же или даже больше человек, чем теперь, но обществу это не принесет никакой пользы, тогда как смерть наших врагов обеспечит нашу безопасность. Я тебе советую идти к себе, последовать моему примеру и постараться уснуть.
С этими словами бесстрастный и холодный политик лег в постель.
– Прощай! – молвил он. – До завтра!
И он заснул.
Он спал долго, спокойно, безмятежно, словно в Париже не происходило ничего необычного; он заснул накануне около половины двенадцатого, а проснулся в шесть часов утра.
Сен-Жюст почувствовал, как перед окном метнулась чья-то тень; он обернулся и узнал Робеспьера.
Он решил, что Робеспьер успел сходить домой и уже возвратился назад.
– Что это ты так рано пришел? – спросил он.
– Я не уходил, – сообщил Робеспьер.
– Неужели не уходил?
– Нет.
– И не ложился?
– Нет.
– Ты не спал?
– Нет.
– Где же ты провел ночь?
– Стоял вот тут, прислонившись лбом к стеклу, и прислушивался к уличному шуму.
Робеспьер не лгал: то ли сомнения, то ли страх, то ли угрызения совести не дали ему заснуть ни на минуту!
Зато для Сен-Жюста эта ночь ничем не отличалась от других ночей.
На другом берегу Сены, во дворе Аббатства, еще один человек, как и Робеспьер, всю ночь не сомкнул глаз.
Человек этот прислонился к косяку крайней выходившей во двор калитки и полностью слился с темнотой.
Вот какое зрелище открывалось с его места.
Вокруг огромного стола, заваленного саблями, шпагами, пистолетами и освещаемого двумя медными лампами, необходимыми даже средь бела дня, сидели двенадцать человек.
По их смуглым лицам, мощным формам, красным колпакам на головах, накинутым на плечи курткам с узкими фалдами можно было без труда признать простолюдинов.
У тринадцатого, сидевшего среди них с обнаженной головой, в помятом черном сюртуке, белом жилете, коротких штанах, было отталкивающее лицо, на котором застыло торжествующее выражение; он был председателем.
Возможно, он единственный из всех знал грамоту; перед ним были тюремная книга, бумага, перья, чернила.
Люди эти были неумолимыми судьями Аббатства, выносившими не подлежавший обжалованию приговор, который немедленно приводился в исполнение полестней палачей, орудовавших саблями, ножами, пиками и поджидавших своих жертв на залитом кровью дворе.
Ими командовал судебный исполнитель Майяр.
Пришел ли он по собственному почину? Прислал ли его Дантон, который хотел бы от всей души и в других тюрьмах, то есть в Карме, в Шатле, в Ла Форсе, сделать то же, что удалось в Аббатстве: спасти хоть несколько человек?
Никто не может этого сказать.
4 сентября Майяр исчезает; его больше не видно, о нем ничего не слышно; его словно поглотила пролившаяся кровь, Но прежде он до десяти часов председательствовал в трибунале.
Он пришел, поставил этот огромный стол, приказал принести тюремную книгу, выбрал наугад из нахлынувшей толпы двенадцать судей, сел на председательское место в окружении судей, и бойня продолжалась, став чуть более упорядоченной.
По тюремной книге вызывали узника; надзиратели отправлялись за вызванным; Майяр в нескольких словах докладывал о том, за что обвиняемый был заключен под стражу; появлялся узник, председатель взглядом спрашивал мнения своих коллег; если узника приговаривали к смертной казни, Майяр говорил:
– В Ла Форс!
Отворялись ворота, и осужденный падал под ударами убийц.
Если же узнику даровали свободу, черный призрак поднимался и, положив руку ему на голову, произносил:
– Отпустите его!
Таким образом узник был спасен.
В ту минуту, как Майяр появился у дверей тюрьмы, какой-то человек отделился от стены и шагнул ему навстречу.
Едва обменявшись с ним несколькими словами, Майяр узнал этого человека и в знак если не подчинения, то, во всяком случае, благожелательности согнулся перед ним в поклоне.
Потом он провел его на тюремный двор и, установив стол и учредив трибунал, сказал ему:
– Стойте здесь и, когда появится интересующее вас лицо, дайте мне знать.
Господин прислонился к косяку и с вечера до самого утра простоял там, не проронив ни звука и не двинувшись с места.
Это был Жильбер.
Он поклялся Андре не дать ей умереть и теперь пытался сдержать свое слово.
С четырех до шести часов утра убийцы и судьи немного передохнули; в шесть они позавтракали.
За то время, пока они отдыхали и завтракали, коммуна прислала могильщиков, и те вывезли мертвых.
Поскольку двор на три дюйма был залит кровью и ноги скользили в крови, а чистить его было бы слишком долго, надзиратели принесли сотню охапок соломы и разбросали их по всему двору, который прежде забросали одеждой жертв, главным образом швейцарцев.
Одежда и солома впитывали кровь.
Но пока судьи и убийцы спали, узники, содрогаясь от ужаса, не смыкали глаз.
Однако едва крики смолкли, едва прекратилась перекличка, в их душе закралась надежда: может быть, для убийц предназначалось определенное число жертв; может быть, бойня остановится на швейцарцах и королевских гвардейцах. Недолго им пришлось тешить себя этой надеждой!
Поутру, около половины седьмого, снова начали вызывать узников, опять стали доноситься крики несчастных.
Тогда к Майяру подошел один из надзирателей и передал от заключенных просьбу послушать перед смертью мессу.
Майяр пожал плечами, но просьбу удовлетворил.
Кроме того, сам он в это время принимал посланца коммуны, расточавшего ему похвалу; это был невысокий человек с нежными чертами лица, в сюртуке красновато-бурого цвета, в куцем паричке.
Звали его Билло-Варенн.
– Честные граждане! – обратился он к убийцам. – Вы только что очистили общество от опасных преступников! Муниципалитет не знает, как вас наградить. Разумеется, вам должны были бы принадлежать трофеи, но, с другой стороны, это походило бы на грабеж. Вместо этого мне поручено передать каждому из вас по двадцать четыре ливра, которые будут выплачены немедленно.
И Билло-Варенн приказал раздать убийцам плату за их кровавую работу.
Вот что произошло и чем объяснялось вознаграждение, выданное коммуной.
Вечером 2 сентября кое-кто из творивших расправу не имел ни чулок, ни башмаков; но таких было немного, большинство убийц принадлежало к мелким торговцам, проживавшим неподалеку 52; они с завистью поглядывали на башмаки аристократов. Вот тогда-то они и обратились в секцию с просьбой разрешить им снять обувь с убитых. Секция дала свое разрешение.
С этой минуты Майяр стал замечать, что убийцы считают себя вправе, уже никого не спрашивая, снимать с убитых не только чулки и башмаки, но все, что можно было взять.
Майяр счел себя оскорбленным и обратился в коммуну с жалобой.
Вот чем объяснялось появление Билло-Варенна, а также благоговейное молчание, с которым ему внимали собравшиеся.
Тем временем пленники слушали мессу; ее служил аббат Ланфан, проповедник короля; сослужил аббат Растиньяк, религиозный писатель.
Это были два почтенных седовласых старца; с подобия трибуны они проповедовали смирение и веру, и на несчастных слова священнослужителей произвели возвышенное и благотворное действие.
В то время как все опустились на колени под благословение аббата Ланфана, узников снова начали вызывать в трибунал.
И первым оказался сам утешитель несчастных.
Он жестом попросил подождать, сотворил молитву и последовал за теми, кто за ним явился.
Второй священник остался и продолжал молиться.
Потом вызвали и его, и он тоже ушел вслед за убийцами.
Узники остались одни.
Разговоры их были мрачными, страшными, нелепыми.
Они обсуждали, как каждый из них встретит смерть и можно ли надеяться, что мучения их не будут долгими.
Одни собирались вытянуть шею, подставив ее убийцам, чтобы голову отрубили одним махом; другие намеревались повыше поднять руки, чтобы получить побольше ударов в грудь; наконец, третьи обещали сложить руки за спиной, показывая всем своим видом, что не оказывают никакого сопротивления.
От толпы отделился молодой человек со словами:
– Сейчас я узнаю, что лучше.
Он поднялся в небольшую башню; окно в ней, забранное решеткой, выходило во двор, где происходила бойня; там он стал изучать смерть.
Возвратившись, он доложил:
– Быстрее всего умирают те, кому посчастливилось получить удар в грудь.
В эту минуту до слуха собравшихся донеслись слова:
«Боже мой, я иду к Тебе!», и вслед за тем – вздох.
Какой-то человек только что упал наземь и забился на каменных плитах.
Это был г-н де Шантерон, полковник конституционной гвардии короля.
Он трижды ударил себя в грудь ножом.
Узники завладели ножом; но они наносили себе удары нетвердой рукою, и только одному удалось покончить с собой.
Среди пленников находились три женщины: две из них – молоденькие перепуганные девушки, робко жавшиеся к двум старикам, третья – дама в трауре, – спокойно молившаяся и временами улыбавшаяся, стоя на коленях.
Первыми двумя были мадмуазель Казот и мадмуазель де Сомбрей.
Они стояли рядом с отцами.
Молодой женщиной в трауре оказалась Андре.
Вызвали г-на де Монморена.
Как помнят читатели, г-н де Монморен, бывший министр, выдавший паспорта, с которыми король пытался бежать, был весьма непопулярен: еще накануне молодой человек, его однофамилец, едва не был убит из-за своего имени.
Господин де Монморен не пошел слушать увещания двух священников; он оставался в своей темнице, разгневанный, утративший власть над собой; он звал своих врагов, требовал подать ему оружие, что было сил тряс железные прутья своей темницы, потом разнес в щепки дубовый стол, сработанный из досок в два дюйма толщиной.
Его пришлось силой тащить в трибунал; он встал перед судьями бледный, с горящими глазами и сжатыми кулаками.
– В Ла Форс! – бросил Майяр. Бывший министр подумал, что его в самом деле собираются всего-навсего перевести в другую тюрьму.
– Председатель! – обратился он к Майяру. – Изволь, я назову тебя так, ежели тебе это нравится… Итак, я надеюсь, что ты прикажешь перевезти меня в карете, чтобы избавить меня от оскорблений твоих убийц.
– Прикажите подать карету для его сиятельства де Монморена! – молвил Майяр с изысканной вежливостью.
Обращаясь к г-ну де Монморену, он продолжал!
– Не угодно ли вам будет присесть в ожидании кареты, ваше сиятельство?
Граф с ворчанием сел.
Пять минут спустя ему доложили, что карета подана: какой-то статист понял смысл разыгрываемой драмы и подал реплику.
Роковая дверь, за которой поджидала смерть, распахнулась, и г-н де Монморен вышел.
Не успел он пройти и трех шагов, как упал под градом посыпавшихся на него ударов.
Затем последовали другие пленники, имена которых канули в вечность.
Среди всех этих малоизвестных имен одно вспыхнуло яркой звездой: Жак Казот, тот самый ясновидец Казот, который еще за десять лет до революции предсказал каждому его судьбу; тот самый Казот, автор «Влюбленного дьявола», «Оливье», «Тысячи и одной пошлости»; больное воображение, восторженная душа, горячее сердце, он с жаром откликнулся на призывы контрреволюции и в одном из писем, адресованном своему другу Путо, служащему интендантства, высказал соображения, за которые в те времена грозила смерть.
Письма эти написала по его просьбе дочь; когда ее отец был арестован, Элизабет Казот сама попросила взять ее под стражу вместе с отцом.
Если в то время кому-нибудь и было позволено иметь роялистские убеждения, то уж, конечно, этому семидесятипятилетнему старику, который словно врос в монархию Людовика XIV; для герцога Бургундского он написал две ставшие народными колыбельные: «Среди Арденн» и «Кормилица, согрей постель!» Однако эти доводы могли бы показаться убедительными философам, но не убийцам Аббатства; вот почему Казот был заранее обречен.
При виде величавого седовласого старца с горящим взором и высоко поднятой головой Жильбер отделился от стены и рванулся было к нему. Майяр заметил его движение. Казот подходил к столу, опираясь на руку дочери; очутившись во дворе, та поняла, что перед ней – судьи.
Она оставила отца и, сложив на груди руки, обратилась с мольбой к членам кровавого трибунала; она нашла такие ласковые, такие проникновенные слова, что заседатели Майяра заколебались; несчастная девушка поняла, что под грубой оболочкой бьются человеческие сердца, но чтобы до них добраться, необходимо спуститься в самую бездну; склонив головку, она, движимая состраданием, ринулась в эту бездну. Люди, не знавшие слез, заплакали! Майяр тыльной стороной руки смахнул слезу, набежавшую на глаза, в течение двадцати часов безмятежно смотревшие на бойню.
Он протянул руку и, возложив ее на голову Казота, молвил:
– Свободен!
Девушка не знала, что и думать.
– Не бойтесь, – шепнул ей Жильбер, – ваш отец спасен, мадмуазель!
Двое судей встали и, во избежание недоразумения, сами вывели Казота на улицу, опасаясь, как бы старика не лишили только что дарованной жизни.
Казот – на сей раз, по крайней мере, – был спасен.
Шли часы, бойня продолжалась.
Во двор принесли скамьи для зрителей; жены и дети убийц могли присутствовать на этом спектакле: по-видимому, убийцы были добросовестными актерами, они хотели не просто получать за свою работу деньги – они жаждали аплодисментов.
Было около пяти часов вечера, когда вызвали г-на де Сомбрея.
Как и Казот, он был известным роялистом; его тем труднее было спасти, что, как помнит читатель, он был 14 июля комендантом Дома Инвалидов и приказал стрелять в народ. Его сыновья находились в эмиграции на службе у врагов Франции: один из них принимал активное участие в осаде Лонгви, за что был награжден прусским королем.
Господин де Сомбрей со смиренным видом, однако не теряя достоинства, предстал перед судом. Как и Казот, он высоко поднял голову с рассыпавшимися по плечам седыми кудрями; он также опирался на руку дочери.
На сей раз Майяр не осмелился требовать освобождения пленника: сделав над собой усилие, он проговорил:
– Виновен он или нет, я полагаю, что народу не стоит пачкать свои руки в крови этого старика.
Мадмуазель де Сомбрей услыхала его благородную речь, которая легла на одну чашу весов жизни и смерти и спасла ее отца; она подхватила старика и увлекла его к двери, за которой его ждала жизнь, крича во всю мочь:
– Спасен! Спасен!
Однако окончательный приговор еще не был произнесен.
Несколько убийц просунули головы в калитку, спрашивая, что делать со стариком.
Трибунал молчал.
– Делайте, что хотите! – молвил один из его членов.
– Пускай девчонка выпьет за здоровье нации! – потребовали убийцы.
Залитый кровью человек с засученными рукавами и кровожадным лицом подал мадмуазель Сомбрей стакан то ли с кровью, то ли с обыкновенным вином.
Мадмуазель де Сомбрей крикнула: «Да здравствует нация!», пригубила напиток, и г-н де Сомбрей был спасен.
Так прошли еще два часа.
Наконец, Майяр, вызывавший живых голосом столь же безучастным, каким Минос вызывал мертвых, проговорил:
– Гражданка Андре де Таверне, графиня де Шарни. При этом имени Жильбер почувствовал, что ноги его подкашиваются, а сердце вот-вот остановится.
Решался вопрос о жизни, которая была ему дороже его собственной; сейчас Андре будет либо осуждена, либо помилована.
– Граждане! – обратился Майяр к членам страшного трибунала. – Сейчас перед вами предстанет несчастная женщина, бывшая когда-то очень преданной Австриячке; однако та, неблагодарная, как всякая королева, отплатила ей за ее преданность черной неблагодарностью, и вот теперь она потеряла все: и состояние, и мужа. Сейчас вы увидите ее в трауре; кому она обязана этим трауром? Той, что заключена сейчас в Тампле! Граждане! Я прошу помиловать эту женщину.
Члены трибунала закивали.
Только один заметил:
– Надо бы поглядеть!..
– Ну, смотрите! – предложил Майяр.