Страница:
- << Первая
- « Предыдущая
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- 9
- 10
- 11
- 12
- 13
- 14
- 15
- 16
- 17
- 18
- 19
- 20
- 21
- 22
- 23
- 24
- 25
- 26
- 27
- 28
- 29
- 30
- 31
- 32
- 33
- 34
- 35
- 36
- 37
- 38
- 39
- 40
- 41
- 42
- 43
- 44
- 45
- 46
- 47
- 48
- 49
- 50
- 51
- 52
- 53
- 54
- 55
- 56
- 57
- 58
- 59
- 60
- 61
- 62
- 63
- 64
- 65
- 66
- 67
- 68
- 69
- 70
- 71
- 72
- 73
- 74
- 75
- 76
- 77
- 78
- 79
- 80
- 81
- 82
- 83
- 84
- 85
- 86
- 87
- 88
- 89
- 90
- 91
- 92
- 93
- 94
- 95
- 96
- 97
- 98
- 99
- 100
- Следующая »
- Последняя >>
Тот подался к нему навстречу: пригнувшись к шее коня, он вполголоса спросил:
– Господин Вебер?
– Его сиятельство граф де Мирабо? – спросил тот вместо ответа.
– Он самый, – кивнул всадник.
И с легкостью, которую трудно было в нем предположить, он спрыгнул с коня.
– Входите! – торопливо проговорил Вебер. – Соблаговолите немного подождать, пока я отведу вашего коня в конюшню.
С этими словами он отворил дверь в гостиную, окна и другая дверь которой выходили в парк.
Мирабо вошел в гостиную и, пока Вебер отсутствовал, снял кожаные сапоги, под которыми оказались безупречно чистые шелковые чулки и сверкающие лаковые башмаки.
Как Вебер и обещал, он вернулся через несколько минут.
– Прошу вас, ваше сиятельство! – молвил он. – Королева вас ждет.
– Королева меня ждет?! – вскричал Мирабо. – Неужели я имел несчастье заставить себя ждать? Я полагал, что приехал вовремя.
– Я хотел сказать, что ее величеству не терпится вас увидеть… Пожалуйста, ваше сиятельство!
Вебер отворил выходившую в сад дверь, и они пустились в путь по лабиринту дорожек, приведшему их в наиболее безлюдное место парка.
Там, среди печальных деревьев, тянувших голые ветви, тонул в ранних сумерках одинокий павильон, известный под именем беседки.
Решетчатые ставни беседки были плотно закрыты, кроме двух: они были лишь притворены, пропуская, как сквозь башенные бойницы, два луча, едва освещавших внутренность беседки.
В очаге ярко пылали дрова, а на камине были зажжены два канделябра.
Вебер пригласил своего спутника в переднюю. Тихонько постучавшись, он приотворил дверь и доложил:
– Его сиятельство граф Рикети де Мирабо!
Он посторонился, пропуская графа вперед.
Если бы он насторожился в ту минуту, как граф проходил мимо, он, несомненно, услышал бы, как громко в его мощной груди забилось сердце.
Узнав, что граф уже пришел, какая-то дама поднялась ему навстречу из самого дальнего угла павильона и нерешительно, почти со страхом шагнула вперед.
Это была королева.
У нее тоже неистово забилось сердце: перед ней стоял ненавистный ей, роковой, ославивший ее человек. Именно его обвиняли в событиях 5 и 6 октября. Именно на него взглянул было с надеждой двор, а потом сам от него и отвернулся. С тех пор граф дал почувствовать необходимость снова вступить с ним в отношения благодаря двум сокрушительным ударам, двум ослепительным вспышкам его гнева.
Первым из этих ударов был его выпад против духовенства.
В другой раз он произнес речь, в ходе которой он рассказал, как представители народа, депутаты из округов объединились в Национальное собрание.
Мирабо подошел к ней с выражением учтивости и так почтительно поклонился, что королева с первого же взгляда на графа была вынуждена с изумлением признать, что ошиблась на его счет, полагая его совершенно не способным на галантность.
Поклонившись, он замер и стал терпеливо ждать.
Королева первая нарушила молчание и, не в силах справиться с волнением, проговорила:
– Господин де Мирабо! Господин Жильбер уверял нас, что вы готовы перейти на нашу сторону? Мирабо поклонился в знак согласия.
– Вам было сделано первое предложение, – продолжала королева, – на которое вы ответили министерским проектом?
Мирабо снова поклонился.
– Не наша вина в том, граф, если этот первый проект не удался.
– Я охотно этому верю, ваше величество, – отвечал Мирабо, – в особенности если говорить о вас; вина за это лежит на тех, кто называет себя преданными интересам монархии!
– Так что же, граф! В этом – беда нашего положения. Короли не могут теперь выбирать не только друзей, но и врагов; они зачастую вынуждены поддерживать пагубные для себя отношения. Мы окружены людьми, которые хотят нас спасти и тем самым губят; их предложение по отстранению после выборов нынешних членов Национального собрания – выпад против вас. Хотите, я приведу вам пример того, как они вредят мне? Можете себе представить, как один из самых верных моих сторонников, готовый – в этом я абсолютно уверена! – умереть за нас, не поставив нас в известность о своем намерении, привел на наш открытый ужин вдову и детей маркиза де Фавра, одетых в траур. Первым моим движением при виде всех троих было встать, пойти им навстречу, самой усадить детей человека, столь отважно за нас погибшего, – ибо я, граф, не из тех, кто отрекается от своих друзей, – итак, усадить его детей между мною и королем!.. Присутствовавшие не сводили с нас глаз. Все ждали, что мы сделаем. И вот я оборачиваюсь… Знаете, кого я увидела у себя за спиной, всего в нескольких шагах от своего кресла? Сантера! Человека из предместий!.. Я рухнула в кресло, вскрикнув от бешенства и не смея даже поднять глаза на вдову и сирот. Роялисты осудят меня за то, что я не пренебрегла всем этим ради того, чтобы оказать знаки внимания несчастному семейству. Революционеры обозлятся при мысли, что вдова и дети маркиза были мне представлены с моего разрешения. Ах, граф! – качая головой, продолжала королева. – Гибель неизбежна, когда подвергаешься нападкам талантливых людей и когда тебя поддерживают люди хотя и уважаемые, но не имеющие ни малейшего понятия о твоем истинном положении.
И королева со вздохом поднесла к глазам платок.
– Ваше величество! – молвил Мирабо, тронутый великим горем, которое королева не пыталась от него скрыть то ли из расчетливости, то ли по слабости, не утаивая от него своих забот и роняя слезы. – Когда вы говорите о нападках, то, надеюсь, вы не имеете в виду меня, не так ли? Я стал исповедовать монархические принципы, пока видел при дворе лишь слабость и еще не знал ни душу, ни ум венценосной дочери Марии-Терезии. Я отстаивал права монархов, но вызывал лишь подозрительность, а во всех моих поступках злорадно выискивали ловушки. Я служил королю, отлично понимая, что от справедливого, но обманутого монарха мне нечего ждать, кроме неблагодарности. На что же я способен теперь, ваше величество, когда доверие удесятерило мою отвагу, когда признательность, внушаемая мне оказанным приемом, обращает мои принципы в настоящий долг? Теперь уже поздно, я знаю, ваше величество, что поздно!.. – сокрушенно покачав головой, продолжал Мирабо. – Монархия, предлагая мне взяться за дело спасения, возможно, в действительности предлагает мне погибнуть вместе с него! Если бы я хорошенько поразмыслил, я, вероятно, не испросил бы у вашего величества аудиенции в такое время, когда король передал в палату знаменитую красную книгу, от которой зависела честь его друзей.
– Ах, граф! – вскрикнула королева. – Неужто вы верите в то, что король замешан в этом предательстве? Разве вы не знаете, как все произошло на самом деле? У короля потребовали красную книгу, и он передал ее только с те условием, что комитет сохранит ее в тайне. А комитет опубликовал! Это – неуважение комитета по отношению к королю, а не предательство, совершенное королем по отношению к своим друзьям.
– Ваше величество! Вам же известно, что побудило комитет к этой публикации, которую я осуждаю как честный человек и отвергаю как депутат. В то время, как король клялся в любви к Конституции, у него был постоянный агент в Турине, в логове смертельных врагов этой самой Конституции. В тот час, как он говорил о необходимости денежных реформ и, казалось, принимает те, которые предложило ему Национальное собрание, в Трире существовали, находясь на полном его обеспечении, большая и малая конюшни, подчинявшиеся принцу де Ламбеку, смертельному врагу всех парижан, изо дня в день заочно требующих его повесить. Король платит графу д'Артуа, принцу де Конде, всем эмигрантам огромные деньги, пренебрегая принятым два месяца назад декретом об отмене этих выплат. Правда, король забыл утвердить этот декрет. Что вы хотите, ваше величество! Все эти два месяца мы тщетно пытались понять, куда делись шестьдесят миллионов, и так их и не нашли. Короля просили, умоляли сообщить, куда ушли эти деньги: он отказался отвечать. Тогда комитет счел себя свободным от данного обещания и опубликовал красную книгу. Зачем король отдает оружие, которое может обернуться против него?
– Так если бы вам, граф, была оказана честь стать советником короля, – вскричала королева, – вы не советовали бы ему проявлять слабости, которые обращают потом в оружие против него самого, которые.., о да, будем откровенны.., которые его бесчестят?!
– Если бы я имел честь и возможность давать советы его величеству, – отвечал Мирабо, – я стал бы защитником монархической власти, определенной законом, и апостолом свободы, гарантированной монархической властью. У этой свободы, ваше величество, есть три врага: духовенство, знать и парламенты. Религия ушла в прошлое, ее убило предложение господина де Талейрана. Знать существовала и будет существовать всегда; по моему мнению, с ней необходимо считаться, потому что без знати нет и монархии, однако ее нужно сдерживать, а это возможно лишь в том случае, если народ и королевская власть заключат союз. Но королевская власть никогда не пойдет на это по доброй воле, пока существуют парламенты, потому что в чих – губительная надежда короля и знати на то, что все вернется на круги своя. Итак, путем уничтожения власти Духовенства и роспуска парламентов оживить исполнительную власть, возродить королевскую власть и помирить ее со свободой – вот в чем заключается моя политика. Ее-! ли король со мной согласен, пусть он примет такую политику, если он придерживается другого мнения, он ее отвергнет.
– Граф! Граф! – молвила королева, потрясенная могучей силой ума своего собеседника, одним взглядом охватившего разом и прошлое, и настоящее, и будущее. – Я не знаю, совпадают ли политические взгляды короля с вашими. Но я точно знаю, что если бы я имела какую-нибудь власть, я приняла бы ваши предложения. Каким же, по вашему мнению, способом можно достичь этой цели? Я готова выслушать вас, я не скажу с вниманием, но не без интереса, я бы даже сказала – с благодарностью.
Мирабо бросил на королеву быстрый взгляд, словно пытаясь проникнуть в самую глубину ее души, и увидел, что если ему и не удалось окончательно ее убедить, то по крайней мере его идеи увлекли ее величество.
Эта победа над женщиной, занимавшей столь высокое положение, как Мария-Антуанетта, льстила самолюбию тщеславного Мирабо.
– Ваше величество! – молвил он. – Мы потеряли или почти потеряли Париж; но в провинции еще остались огромные толпы приверженцев, которых мы можем собрать в кулак. Вот почему я считаю, что король должен уехать из Парижа, но не из Франции. Пусть его величество отправляется в Руан в самое сердце армии, а там издаст указы более популярные, нежели декреты Национального собрания; и тогда кончится гражданская война, потому что король окажется большим революционером, чем сама Революция.
– А эта революция, будь она впереди нас или окажись она у нас в хвосте, – неужели она вас не пугает? – спросила королева.
– Увы, ваше величество, мне кажется, я лучше, чем кто бы то ни было, знаю, что с ней нужно поделиться, бросить ей кость. И я уже говорил королеве: это выше человеческих сил, пытаться восстановить на прежнем троне монархию, сметенную этой самой революцией. Во Франции этой революции содействовали все, от короля до последнего из подданных, либо в мыслях, либо действием, либо умолчанием. Я намерен встать на защиту не прежней монархии, ваше величество, я мечтаю, усовершенствовать, возродить, наконец, установить форму правления, в той или иной мере сходную с той, что привела Англию к апогею славы и могущества. После того, как король, судя по тому, что мне рассказывал господин Жильбер, представил себя в тюрьме и на эшафоте на месте Карла Первого, его величество король наверное довольствовался бы троном Вильгельма Третьего или Георга Первого, не правда ли?
– Ах, граф! – вскричала королева; слова Мирабо заставили ее содрогнуться от ужаса: она вспомнила о видении в замке Таверне и о наброске машины смерти, изобретенной доктором Гильотеном. – Граф! Верните нам эту монархию, и вы увидите, останемся ли мы неблагодарными, в чем нас обвиняют недруги.
– Ну что же! – воскликнул Мирабо. – Я так и сделаю, ваше величество! Пусть меня поддержит король, пусть меня поощрит королева, и я даю вам слово дворянина, что сдержу данное вашему величеству обещание иди умру, исполняя его!
– Граф, граф! Не забывайте, что вашу клятву слышит не просто женщина: за моей спиной – пятивековая династия!.. – заметила Мария-Антуанетта. – За мною – семьдесят французских королей от Фарамона до Людовика Пятнадцатого, спящих в своих гробницах. Они будут свергнуты с престола вместе с нами, если наш трон падет!
– Я сознаю всю меру ответственности за принимаемое мною на себя обязательство, оно велико, я это знаю, ваше величество, однако оно не больше, чем моя воля, и не сильнее, нежели моя преданность. Будучи уверен в добром отношении ко мне моей королевы и в доверии моего короля, я готов взяться за это дело!
– Ежели вопрос только в этом, господин де Мирабо, я вам ручаюсь и за себя и за короля.
И она кивнула Мирабо с улыбкой сирены на устах, которая помогла ей завоевать столько сердец.
Мирабо понял, что аудиенция окончена.
Гордыня политика была удовлетворена, однако жажда его мужского тщеславия оставалась неутоленной.
– Ваше величество! – обратился он к королеве с почтительной галантностью. – Когда ваша венценосная мать, императрица Мария-Терезия, оказывала кому-нибудь из своих подданных честь личной с ней встречи, она никогда не отпускала его, не позволив припасть губами к своей руке.
И он замер в ожидании.
Королева взглянула на прирученного льва, который словно просил разрешения улечься у ее ног. С торжествующей улыбкой на устах она неторопливо протянула свою прекрасную руку, холодную, как мрамор.
Мирабо поклонился, поцеловал ей руку и, подняв голову, с гордостью произнес:
– Ваше величество! Этот поцелуй спасет монархию!
Он вышел в радостном волнении: несчастный гений и сам поверил в исполнимость своего пророчества.
Глава 19.
Глава 20.
– Господин Вебер?
– Его сиятельство граф де Мирабо? – спросил тот вместо ответа.
– Он самый, – кивнул всадник.
И с легкостью, которую трудно было в нем предположить, он спрыгнул с коня.
– Входите! – торопливо проговорил Вебер. – Соблаговолите немного подождать, пока я отведу вашего коня в конюшню.
С этими словами он отворил дверь в гостиную, окна и другая дверь которой выходили в парк.
Мирабо вошел в гостиную и, пока Вебер отсутствовал, снял кожаные сапоги, под которыми оказались безупречно чистые шелковые чулки и сверкающие лаковые башмаки.
Как Вебер и обещал, он вернулся через несколько минут.
– Прошу вас, ваше сиятельство! – молвил он. – Королева вас ждет.
– Королева меня ждет?! – вскричал Мирабо. – Неужели я имел несчастье заставить себя ждать? Я полагал, что приехал вовремя.
– Я хотел сказать, что ее величеству не терпится вас увидеть… Пожалуйста, ваше сиятельство!
Вебер отворил выходившую в сад дверь, и они пустились в путь по лабиринту дорожек, приведшему их в наиболее безлюдное место парка.
Там, среди печальных деревьев, тянувших голые ветви, тонул в ранних сумерках одинокий павильон, известный под именем беседки.
Решетчатые ставни беседки были плотно закрыты, кроме двух: они были лишь притворены, пропуская, как сквозь башенные бойницы, два луча, едва освещавших внутренность беседки.
В очаге ярко пылали дрова, а на камине были зажжены два канделябра.
Вебер пригласил своего спутника в переднюю. Тихонько постучавшись, он приотворил дверь и доложил:
– Его сиятельство граф Рикети де Мирабо!
Он посторонился, пропуская графа вперед.
Если бы он насторожился в ту минуту, как граф проходил мимо, он, несомненно, услышал бы, как громко в его мощной груди забилось сердце.
Узнав, что граф уже пришел, какая-то дама поднялась ему навстречу из самого дальнего угла павильона и нерешительно, почти со страхом шагнула вперед.
Это была королева.
У нее тоже неистово забилось сердце: перед ней стоял ненавистный ей, роковой, ославивший ее человек. Именно его обвиняли в событиях 5 и 6 октября. Именно на него взглянул было с надеждой двор, а потом сам от него и отвернулся. С тех пор граф дал почувствовать необходимость снова вступить с ним в отношения благодаря двум сокрушительным ударам, двум ослепительным вспышкам его гнева.
Первым из этих ударов был его выпад против духовенства.
В другой раз он произнес речь, в ходе которой он рассказал, как представители народа, депутаты из округов объединились в Национальное собрание.
Мирабо подошел к ней с выражением учтивости и так почтительно поклонился, что королева с первого же взгляда на графа была вынуждена с изумлением признать, что ошиблась на его счет, полагая его совершенно не способным на галантность.
Поклонившись, он замер и стал терпеливо ждать.
Королева первая нарушила молчание и, не в силах справиться с волнением, проговорила:
– Господин де Мирабо! Господин Жильбер уверял нас, что вы готовы перейти на нашу сторону? Мирабо поклонился в знак согласия.
– Вам было сделано первое предложение, – продолжала королева, – на которое вы ответили министерским проектом?
Мирабо снова поклонился.
– Не наша вина в том, граф, если этот первый проект не удался.
– Я охотно этому верю, ваше величество, – отвечал Мирабо, – в особенности если говорить о вас; вина за это лежит на тех, кто называет себя преданными интересам монархии!
– Так что же, граф! В этом – беда нашего положения. Короли не могут теперь выбирать не только друзей, но и врагов; они зачастую вынуждены поддерживать пагубные для себя отношения. Мы окружены людьми, которые хотят нас спасти и тем самым губят; их предложение по отстранению после выборов нынешних членов Национального собрания – выпад против вас. Хотите, я приведу вам пример того, как они вредят мне? Можете себе представить, как один из самых верных моих сторонников, готовый – в этом я абсолютно уверена! – умереть за нас, не поставив нас в известность о своем намерении, привел на наш открытый ужин вдову и детей маркиза де Фавра, одетых в траур. Первым моим движением при виде всех троих было встать, пойти им навстречу, самой усадить детей человека, столь отважно за нас погибшего, – ибо я, граф, не из тех, кто отрекается от своих друзей, – итак, усадить его детей между мною и королем!.. Присутствовавшие не сводили с нас глаз. Все ждали, что мы сделаем. И вот я оборачиваюсь… Знаете, кого я увидела у себя за спиной, всего в нескольких шагах от своего кресла? Сантера! Человека из предместий!.. Я рухнула в кресло, вскрикнув от бешенства и не смея даже поднять глаза на вдову и сирот. Роялисты осудят меня за то, что я не пренебрегла всем этим ради того, чтобы оказать знаки внимания несчастному семейству. Революционеры обозлятся при мысли, что вдова и дети маркиза были мне представлены с моего разрешения. Ах, граф! – качая головой, продолжала королева. – Гибель неизбежна, когда подвергаешься нападкам талантливых людей и когда тебя поддерживают люди хотя и уважаемые, но не имеющие ни малейшего понятия о твоем истинном положении.
И королева со вздохом поднесла к глазам платок.
– Ваше величество! – молвил Мирабо, тронутый великим горем, которое королева не пыталась от него скрыть то ли из расчетливости, то ли по слабости, не утаивая от него своих забот и роняя слезы. – Когда вы говорите о нападках, то, надеюсь, вы не имеете в виду меня, не так ли? Я стал исповедовать монархические принципы, пока видел при дворе лишь слабость и еще не знал ни душу, ни ум венценосной дочери Марии-Терезии. Я отстаивал права монархов, но вызывал лишь подозрительность, а во всех моих поступках злорадно выискивали ловушки. Я служил королю, отлично понимая, что от справедливого, но обманутого монарха мне нечего ждать, кроме неблагодарности. На что же я способен теперь, ваше величество, когда доверие удесятерило мою отвагу, когда признательность, внушаемая мне оказанным приемом, обращает мои принципы в настоящий долг? Теперь уже поздно, я знаю, ваше величество, что поздно!.. – сокрушенно покачав головой, продолжал Мирабо. – Монархия, предлагая мне взяться за дело спасения, возможно, в действительности предлагает мне погибнуть вместе с него! Если бы я хорошенько поразмыслил, я, вероятно, не испросил бы у вашего величества аудиенции в такое время, когда король передал в палату знаменитую красную книгу, от которой зависела честь его друзей.
– Ах, граф! – вскрикнула королева. – Неужто вы верите в то, что король замешан в этом предательстве? Разве вы не знаете, как все произошло на самом деле? У короля потребовали красную книгу, и он передал ее только с те условием, что комитет сохранит ее в тайне. А комитет опубликовал! Это – неуважение комитета по отношению к королю, а не предательство, совершенное королем по отношению к своим друзьям.
– Ваше величество! Вам же известно, что побудило комитет к этой публикации, которую я осуждаю как честный человек и отвергаю как депутат. В то время, как король клялся в любви к Конституции, у него был постоянный агент в Турине, в логове смертельных врагов этой самой Конституции. В тот час, как он говорил о необходимости денежных реформ и, казалось, принимает те, которые предложило ему Национальное собрание, в Трире существовали, находясь на полном его обеспечении, большая и малая конюшни, подчинявшиеся принцу де Ламбеку, смертельному врагу всех парижан, изо дня в день заочно требующих его повесить. Король платит графу д'Артуа, принцу де Конде, всем эмигрантам огромные деньги, пренебрегая принятым два месяца назад декретом об отмене этих выплат. Правда, король забыл утвердить этот декрет. Что вы хотите, ваше величество! Все эти два месяца мы тщетно пытались понять, куда делись шестьдесят миллионов, и так их и не нашли. Короля просили, умоляли сообщить, куда ушли эти деньги: он отказался отвечать. Тогда комитет счел себя свободным от данного обещания и опубликовал красную книгу. Зачем король отдает оружие, которое может обернуться против него?
– Так если бы вам, граф, была оказана честь стать советником короля, – вскричала королева, – вы не советовали бы ему проявлять слабости, которые обращают потом в оружие против него самого, которые.., о да, будем откровенны.., которые его бесчестят?!
– Если бы я имел честь и возможность давать советы его величеству, – отвечал Мирабо, – я стал бы защитником монархической власти, определенной законом, и апостолом свободы, гарантированной монархической властью. У этой свободы, ваше величество, есть три врага: духовенство, знать и парламенты. Религия ушла в прошлое, ее убило предложение господина де Талейрана. Знать существовала и будет существовать всегда; по моему мнению, с ней необходимо считаться, потому что без знати нет и монархии, однако ее нужно сдерживать, а это возможно лишь в том случае, если народ и королевская власть заключат союз. Но королевская власть никогда не пойдет на это по доброй воле, пока существуют парламенты, потому что в чих – губительная надежда короля и знати на то, что все вернется на круги своя. Итак, путем уничтожения власти Духовенства и роспуска парламентов оживить исполнительную власть, возродить королевскую власть и помирить ее со свободой – вот в чем заключается моя политика. Ее-! ли король со мной согласен, пусть он примет такую политику, если он придерживается другого мнения, он ее отвергнет.
– Граф! Граф! – молвила королева, потрясенная могучей силой ума своего собеседника, одним взглядом охватившего разом и прошлое, и настоящее, и будущее. – Я не знаю, совпадают ли политические взгляды короля с вашими. Но я точно знаю, что если бы я имела какую-нибудь власть, я приняла бы ваши предложения. Каким же, по вашему мнению, способом можно достичь этой цели? Я готова выслушать вас, я не скажу с вниманием, но не без интереса, я бы даже сказала – с благодарностью.
Мирабо бросил на королеву быстрый взгляд, словно пытаясь проникнуть в самую глубину ее души, и увидел, что если ему и не удалось окончательно ее убедить, то по крайней мере его идеи увлекли ее величество.
Эта победа над женщиной, занимавшей столь высокое положение, как Мария-Антуанетта, льстила самолюбию тщеславного Мирабо.
– Ваше величество! – молвил он. – Мы потеряли или почти потеряли Париж; но в провинции еще остались огромные толпы приверженцев, которых мы можем собрать в кулак. Вот почему я считаю, что король должен уехать из Парижа, но не из Франции. Пусть его величество отправляется в Руан в самое сердце армии, а там издаст указы более популярные, нежели декреты Национального собрания; и тогда кончится гражданская война, потому что король окажется большим революционером, чем сама Революция.
– А эта революция, будь она впереди нас или окажись она у нас в хвосте, – неужели она вас не пугает? – спросила королева.
– Увы, ваше величество, мне кажется, я лучше, чем кто бы то ни было, знаю, что с ней нужно поделиться, бросить ей кость. И я уже говорил королеве: это выше человеческих сил, пытаться восстановить на прежнем троне монархию, сметенную этой самой революцией. Во Франции этой революции содействовали все, от короля до последнего из подданных, либо в мыслях, либо действием, либо умолчанием. Я намерен встать на защиту не прежней монархии, ваше величество, я мечтаю, усовершенствовать, возродить, наконец, установить форму правления, в той или иной мере сходную с той, что привела Англию к апогею славы и могущества. После того, как король, судя по тому, что мне рассказывал господин Жильбер, представил себя в тюрьме и на эшафоте на месте Карла Первого, его величество король наверное довольствовался бы троном Вильгельма Третьего или Георга Первого, не правда ли?
– Ах, граф! – вскричала королева; слова Мирабо заставили ее содрогнуться от ужаса: она вспомнила о видении в замке Таверне и о наброске машины смерти, изобретенной доктором Гильотеном. – Граф! Верните нам эту монархию, и вы увидите, останемся ли мы неблагодарными, в чем нас обвиняют недруги.
– Ну что же! – воскликнул Мирабо. – Я так и сделаю, ваше величество! Пусть меня поддержит король, пусть меня поощрит королева, и я даю вам слово дворянина, что сдержу данное вашему величеству обещание иди умру, исполняя его!
– Граф, граф! Не забывайте, что вашу клятву слышит не просто женщина: за моей спиной – пятивековая династия!.. – заметила Мария-Антуанетта. – За мною – семьдесят французских королей от Фарамона до Людовика Пятнадцатого, спящих в своих гробницах. Они будут свергнуты с престола вместе с нами, если наш трон падет!
– Я сознаю всю меру ответственности за принимаемое мною на себя обязательство, оно велико, я это знаю, ваше величество, однако оно не больше, чем моя воля, и не сильнее, нежели моя преданность. Будучи уверен в добром отношении ко мне моей королевы и в доверии моего короля, я готов взяться за это дело!
– Ежели вопрос только в этом, господин де Мирабо, я вам ручаюсь и за себя и за короля.
И она кивнула Мирабо с улыбкой сирены на устах, которая помогла ей завоевать столько сердец.
Мирабо понял, что аудиенция окончена.
Гордыня политика была удовлетворена, однако жажда его мужского тщеславия оставалась неутоленной.
– Ваше величество! – обратился он к королеве с почтительной галантностью. – Когда ваша венценосная мать, императрица Мария-Терезия, оказывала кому-нибудь из своих подданных честь личной с ней встречи, она никогда не отпускала его, не позволив припасть губами к своей руке.
И он замер в ожидании.
Королева взглянула на прирученного льва, который словно просил разрешения улечься у ее ног. С торжествующей улыбкой на устах она неторопливо протянула свою прекрасную руку, холодную, как мрамор.
Мирабо поклонился, поцеловал ей руку и, подняв голову, с гордостью произнес:
– Ваше величество! Этот поцелуй спасет монархию!
Он вышел в радостном волнении: несчастный гений и сам поверил в исполнимость своего пророчества.
Глава 19.
ВОЗВРАЩЕНИЕ НА ФЕРМУ
В то время как Мария-Антуанетта открывает надежде свое израненное сердце и, забыв на время о страданиях женщины, занимается спасением королевы; в то время как Мирабо, подобно герою Алкиду, надеется удержать в одиночку готовый вот-вот обрушиться монархический небосвод, угрожающий раздавить его в своем падении, мы предлагаем утомленному политикой читателю возвратиться к более скромным действующим лицам и менее известным местам.
Мы видели, что опасения, закравшиеся в душу Бийо не без участия Питу еще во время второго путешествия Лафайета из Арамона в столицу, заставили фермера поспешить на ферму или, вернее, заставили отца поторопиться на встречу с дочерью.
И эти опасения не были преувеличены. Он возвратился на другой день после той небезызвестной, богатой событиями ночи, когда из коллежа сбежал Себастьен Жильбер, уехал в Париж виконт Изидор де Шарни и лишилась чувств Катрин на дороге, ведшей из Виллер-Котре в Писле.
В одной из глав этой книги мы уже рассказывали о том, как Питу отнес Катрин на ферму, узнал от рыдавшей девушки, что случившийся с ней обморок вызван отъездом Изидора, потом вернулся в Арамон, тяжело переживая это признание, а когда вошел к себе в дом, нашел письмо Себастьена и немедленно отправился в Париж.
Мы видели, как в Париже он ожидал возвращения доктора Жильбера и Себастьена с таким нетерпением, что даже не подумал рассказать Бийо о том, что случилось на ферме.
И лишь увидев, что Себастьен вернулся на улицу Сент-Оноре вместе с отцом, лишь узнав от самого мальчика о его путешествии во всех подробностях, о том, как его встретил на дороге виконт Изидор и, посадив на круп своего коня, привез в Париж, лишь тогда Питу вспомнил о Катрин, о ферме, о мамаше Питу, лишь тогда он рассказал Бийо о плохом урожае, проливных дождях и обмороке Катрин.
Как мы сказали, именно известие об обмороке сильнее всего поразило воображение Бийо и заставило его отпроситься у Жильбера, который его и отпустил.
Во все время пути Бийо расспрашивал Питу об обмороке, потому что хотя наш достославный фермер и любил свою ферму, хотя верный муж и любил свою жену, но больше всего на свете Бийо любил свою дочь Катрин.
Однако сообразуясь со своими непоколебимыми понятиями о чести, неискоренимыми принципами порядочности, эта отцовская любовь могла бы при случае превратить его в столь же несгибаемого судью, сколь нежным он был отцом.
Питу отвечал на его расспросы.
Он обнаружил Катрин лежащей поперек дороги безмолвно, неподвижно, она словно бы и не дышала. Он сначала даже подумал, что она мертва. Отчаявшись, он приподнял ее и положил к себе на колени. Вскоре он заметил, что она еще дышит, и бегом понес ее на ферму, где с помощью мамаши Бийо и уложил ее в постель.
Пока мамаша Бийо причитала, он брызнул девушке водой в лицо. Это заставило Катрин открыть глаза. Когда он это увидал, прибавил Питу, он счел свое присутствие на ферме лишним и пошел домой.
Все остальное, то есть то, что имело отношение к Себастьену, было уже известно папаше Бийо.
Постоянно возвращаясь в мыслях к Катрин, Бийо терялся в догадках о происшедшем и о возможных причинах случившегося.
Эти его предположения выражались в том, что он обращался к Питу с вопросами, а тот дипломатично отвечал:
«Не знаю».
Было большой заслугой Питу отвечать «не знаю», потому что Катрин, как помнит читатель, имела жестокость во всем ему откровенно сознаться, и, стало быть, Питу знал.
Он знал, что Катрин лишилась чувств на том самом месте, где Питу ее нашел, потому что сердце ее было разбито после прощания с Изидором.
Но именно это он ни за что на свете никогда не сказал бы фермеру.
После всего случившегося он проникся к Катрин жалостью.
Питу любил Катрин, она вызывала в нем восхищение; мы в свое время уже видели, как его восхищение и его незамеченная и неразделенная любовь заставляли страдать сердце Питу и приводили в исступление его разум.
Однако это исступление, эти страдания, какими бы непереносимыми они ему ни представлялись, – они вызывали у него судороги в желудке, так что Питу вынужден был порою на целый час, а то и на два отложить свой обед или ужин, – никогда не вызывали у него упадка сил, а тем более обморока.
И Питу, со свойственной ему логичностью, пытался разрешить эту дилемму, разделив ее на три части:
«Если мадмуазель Катрин любит господина Изидора до такой степени, что лишается чувств, когда он ее оставляет, значит, она любит его сильнее, чем я люблю мадмуазель Катрин, потому что я никогда не падал в обморок, прощаясь с ней».
Затем он переходил ко второй части своих рассуждений и говорил себе:
«Если она любит его больше, чем я люблю ее, значит, она страдает больше меня; а если это так, то ее страдания невыносимы».
Потом он переходил к третьей части своей дилеммы, то есть к заключению, заключению тем более логичному, что, как всякое верное заключение, оно возвращалось к началу рассуждений:
«А она, должно быть, и в самом деле страдает больше меня, раз она падает в обморок, а я – нет».
Вот почему Питу испытывал к Катрин жалость и ничего не отвечал Бийо по поводу его дочери, а его молчание только увеличивало беспокойство Бийо. По мере того как его беспокойство росло, он все яростнее нахлестывал кнутом взятую в Даммартене почтовую лошадь. Вот как получилось, что уже в четыре часа пополудни лошадь, повозка и оба путешественника, встреченные собачьим лаем, остановились у ворот фермы.
Едва повозка стала, как Бийо спрыгнул наземь и поспешил в дом.
Однако на пороге спальни дочери его ждала непредвиденная преграда.
Это был доктор Рейналь, чье имя мы уже упоминали в этой истории; он объявил, что в том состоянии, в каком находилась Катрин, любое волнение было не просто опасным, но могло привести к смертельному исходу. Итак, Бийо ждал новый удар.
Он знал, что у дочери был обморок. Однако с той минуты, когда Питу сказал, что видел, как Катрин открыла глаза и пришла в себя, его беспокоили лишь моральные, если можно так выразиться, причины, а также последствия этого происшествия.
Однако судьбе было угодно, чтобы это событие имело еще и физическое последствие.
Таковым последствием оказалось воспаление мозга, открывшееся накануне утром и чреватое серьезной опасностью.
Доктор Рейналь пытался одолеть этот недуг всеми способами, известными приверженцам старой медицины, то есть кровопусканиями и горчичниками.
– Не это лечение, как бы усердно оно ни проводилось, до сих пор лишь не давало болезни развиваться дальше; борьба между болезнью и лечением только-только началась; с самого утра Катрин бредила не переставая.
Разумеется, в бреду девушка говорила странные вещи, и потому доктор Рейналь уже удалил от нее мать под тем предлогом, что необходимо избавить ее от волнений, а теперь пытался не пустить к ней и отца.
Мамаша Бийо села на скамеечку у огромного камина, закрыла лицо руками и словно не замечала, что происходит вокруг.
Она не слыхала, ни как подъехала повозка, ни как залаяли собаки, ни как Бийо зашел в кухню; она очнулась, только когда услышала, как Бийо разговаривает с доктором; его голос словно разбудил ее разум, занятый мрачными мыслями.
Она подняла голову, открыла глаза, тупо уставилась на Бийо, потом удивленно воскликнула:
– Эге! Да это наш хозяин!
Она встала и, спотыкаясь, пошла навстречу Бийо. Она протянула руки и упала ему на грудь.
Тот с ужасом смотрел на нее, словно не узнавая.
– Эй, что тут происходит? – спросил он, покрываясь потом от недобрых предчувствий.
– Происходит то, – отвечал доктор Рейналь, – что у вашей дочери, говоря на языке медицины, острый менингит, а когда у человека такое заболевание, то, как не полагается все подряд есть и пить, так и видеться нужно не со всяким.
– А болезнь эта опасная, господин Рейналь? – спросил папаша Бийо. – Можно от нее умереть?
– При плохом уходе можно умереть от любой болезни, дорогой господин Бийо; разрешите мне ухаживать за вашей дочерью так, как я считаю нужным, и она не умрет.
– – Вы правду говорите, доктор?
– Я за нее отвечаю. Но необходимо, чтобы дня два-три в ее комнату входили только я и те, кого я назову.
Бийо вздохнул; однако прежде чем окончательно сдаться, он предпринял последнюю попытку.
– Нельзя ли мне хотя бы взглянуть на нее? – робко спросил он.
– Могу ли я быть уверен в том, что если вы ее увидите и поцелуете, вы оставите ее три дня в покое и ни о чем не будете меня просить?
– Клянусь вам, доктор, что так и будет.
– Ну что ж, идемте.
Он отворил дверь в комнату Катрин, и папаша Бийо увидел девушку с холодным компрессом на голове; взгляд ее блуждал, а лицо горело в лихорадке.
Она отрывисто бормотала что-то, а когда Бийо коснулся бледными трясущимися губами ее потного лба, среди бессвязных слов ему послышалось имя Изидора.
У двери в кухню столпились мамаша Бийо, молитвенно сложившая на груди руки, Питу, приподнимавшийся на цыпочки и выглядывавший из-за плеча фермерши, и трое наемных работников, которые жаждали увидеть своими глазами, как себя чувствует их молодая хозяйка.
Верный своему обещанию, папаша Бийо удалился из комнаты, как только поцеловал дочь; но он вышел насупившись, мрачно поглядывая вокруг и бормоча едва слышно:
– Да, теперь я вижу, что мне давно пора было возвратиться.
Он направился в кухню, и жена с отсутствующим видом последовала за ним. Питу тоже собирался было пройти в кухню, как вдруг доктор потянул его за куртку и шепнул:
– Не уходи с фермы, мне надо с тобой поговорить.
Питу в изумлении обернулся и хотел спросить у доктора, чем он может быть полезен, но тот прижал палец к губам.
Питу вышел на кухню и замер на месте, будто остолбенел.
Спустя пять минут дверь комнаты Катрин вновь отворилась, и доктор кликнул Питу.
– А? Что? – спросил тот, с трудом выходя из состояния глубокой задумчивости. – Что вам угодно, господин Рейналь?
– Иди помоги госпоже Клеман подержать Катрин, пока я пущу ей кровь.
– Уже в третий раз! – прошептала мамаша Бийо. – Он в третий раз собирается пустить моей девочке кровь! О Боже милостивый!
– Эх, жена! – проворчал Бийо. – Ничего бы этого не было, если бы ты лучше смотрела за своей дочерью!
И он отправился в свою комнату, в которой не был целых три месяца, а Питу, возведенный доктором Рейналем в ранг ученика хирурга, возвратился в комнату Катрин.
Мы видели, что опасения, закравшиеся в душу Бийо не без участия Питу еще во время второго путешествия Лафайета из Арамона в столицу, заставили фермера поспешить на ферму или, вернее, заставили отца поторопиться на встречу с дочерью.
И эти опасения не были преувеличены. Он возвратился на другой день после той небезызвестной, богатой событиями ночи, когда из коллежа сбежал Себастьен Жильбер, уехал в Париж виконт Изидор де Шарни и лишилась чувств Катрин на дороге, ведшей из Виллер-Котре в Писле.
В одной из глав этой книги мы уже рассказывали о том, как Питу отнес Катрин на ферму, узнал от рыдавшей девушки, что случившийся с ней обморок вызван отъездом Изидора, потом вернулся в Арамон, тяжело переживая это признание, а когда вошел к себе в дом, нашел письмо Себастьена и немедленно отправился в Париж.
Мы видели, как в Париже он ожидал возвращения доктора Жильбера и Себастьена с таким нетерпением, что даже не подумал рассказать Бийо о том, что случилось на ферме.
И лишь увидев, что Себастьен вернулся на улицу Сент-Оноре вместе с отцом, лишь узнав от самого мальчика о его путешествии во всех подробностях, о том, как его встретил на дороге виконт Изидор и, посадив на круп своего коня, привез в Париж, лишь тогда Питу вспомнил о Катрин, о ферме, о мамаше Питу, лишь тогда он рассказал Бийо о плохом урожае, проливных дождях и обмороке Катрин.
Как мы сказали, именно известие об обмороке сильнее всего поразило воображение Бийо и заставило его отпроситься у Жильбера, который его и отпустил.
Во все время пути Бийо расспрашивал Питу об обмороке, потому что хотя наш достославный фермер и любил свою ферму, хотя верный муж и любил свою жену, но больше всего на свете Бийо любил свою дочь Катрин.
Однако сообразуясь со своими непоколебимыми понятиями о чести, неискоренимыми принципами порядочности, эта отцовская любовь могла бы при случае превратить его в столь же несгибаемого судью, сколь нежным он был отцом.
Питу отвечал на его расспросы.
Он обнаружил Катрин лежащей поперек дороги безмолвно, неподвижно, она словно бы и не дышала. Он сначала даже подумал, что она мертва. Отчаявшись, он приподнял ее и положил к себе на колени. Вскоре он заметил, что она еще дышит, и бегом понес ее на ферму, где с помощью мамаши Бийо и уложил ее в постель.
Пока мамаша Бийо причитала, он брызнул девушке водой в лицо. Это заставило Катрин открыть глаза. Когда он это увидал, прибавил Питу, он счел свое присутствие на ферме лишним и пошел домой.
Все остальное, то есть то, что имело отношение к Себастьену, было уже известно папаше Бийо.
Постоянно возвращаясь в мыслях к Катрин, Бийо терялся в догадках о происшедшем и о возможных причинах случившегося.
Эти его предположения выражались в том, что он обращался к Питу с вопросами, а тот дипломатично отвечал:
«Не знаю».
Было большой заслугой Питу отвечать «не знаю», потому что Катрин, как помнит читатель, имела жестокость во всем ему откровенно сознаться, и, стало быть, Питу знал.
Он знал, что Катрин лишилась чувств на том самом месте, где Питу ее нашел, потому что сердце ее было разбито после прощания с Изидором.
Но именно это он ни за что на свете никогда не сказал бы фермеру.
После всего случившегося он проникся к Катрин жалостью.
Питу любил Катрин, она вызывала в нем восхищение; мы в свое время уже видели, как его восхищение и его незамеченная и неразделенная любовь заставляли страдать сердце Питу и приводили в исступление его разум.
Однако это исступление, эти страдания, какими бы непереносимыми они ему ни представлялись, – они вызывали у него судороги в желудке, так что Питу вынужден был порою на целый час, а то и на два отложить свой обед или ужин, – никогда не вызывали у него упадка сил, а тем более обморока.
И Питу, со свойственной ему логичностью, пытался разрешить эту дилемму, разделив ее на три части:
«Если мадмуазель Катрин любит господина Изидора до такой степени, что лишается чувств, когда он ее оставляет, значит, она любит его сильнее, чем я люблю мадмуазель Катрин, потому что я никогда не падал в обморок, прощаясь с ней».
Затем он переходил ко второй части своих рассуждений и говорил себе:
«Если она любит его больше, чем я люблю ее, значит, она страдает больше меня; а если это так, то ее страдания невыносимы».
Потом он переходил к третьей части своей дилеммы, то есть к заключению, заключению тем более логичному, что, как всякое верное заключение, оно возвращалось к началу рассуждений:
«А она, должно быть, и в самом деле страдает больше меня, раз она падает в обморок, а я – нет».
Вот почему Питу испытывал к Катрин жалость и ничего не отвечал Бийо по поводу его дочери, а его молчание только увеличивало беспокойство Бийо. По мере того как его беспокойство росло, он все яростнее нахлестывал кнутом взятую в Даммартене почтовую лошадь. Вот как получилось, что уже в четыре часа пополудни лошадь, повозка и оба путешественника, встреченные собачьим лаем, остановились у ворот фермы.
Едва повозка стала, как Бийо спрыгнул наземь и поспешил в дом.
Однако на пороге спальни дочери его ждала непредвиденная преграда.
Это был доктор Рейналь, чье имя мы уже упоминали в этой истории; он объявил, что в том состоянии, в каком находилась Катрин, любое волнение было не просто опасным, но могло привести к смертельному исходу. Итак, Бийо ждал новый удар.
Он знал, что у дочери был обморок. Однако с той минуты, когда Питу сказал, что видел, как Катрин открыла глаза и пришла в себя, его беспокоили лишь моральные, если можно так выразиться, причины, а также последствия этого происшествия.
Однако судьбе было угодно, чтобы это событие имело еще и физическое последствие.
Таковым последствием оказалось воспаление мозга, открывшееся накануне утром и чреватое серьезной опасностью.
Доктор Рейналь пытался одолеть этот недуг всеми способами, известными приверженцам старой медицины, то есть кровопусканиями и горчичниками.
– Не это лечение, как бы усердно оно ни проводилось, до сих пор лишь не давало болезни развиваться дальше; борьба между болезнью и лечением только-только началась; с самого утра Катрин бредила не переставая.
Разумеется, в бреду девушка говорила странные вещи, и потому доктор Рейналь уже удалил от нее мать под тем предлогом, что необходимо избавить ее от волнений, а теперь пытался не пустить к ней и отца.
Мамаша Бийо села на скамеечку у огромного камина, закрыла лицо руками и словно не замечала, что происходит вокруг.
Она не слыхала, ни как подъехала повозка, ни как залаяли собаки, ни как Бийо зашел в кухню; она очнулась, только когда услышала, как Бийо разговаривает с доктором; его голос словно разбудил ее разум, занятый мрачными мыслями.
Она подняла голову, открыла глаза, тупо уставилась на Бийо, потом удивленно воскликнула:
– Эге! Да это наш хозяин!
Она встала и, спотыкаясь, пошла навстречу Бийо. Она протянула руки и упала ему на грудь.
Тот с ужасом смотрел на нее, словно не узнавая.
– Эй, что тут происходит? – спросил он, покрываясь потом от недобрых предчувствий.
– Происходит то, – отвечал доктор Рейналь, – что у вашей дочери, говоря на языке медицины, острый менингит, а когда у человека такое заболевание, то, как не полагается все подряд есть и пить, так и видеться нужно не со всяким.
– А болезнь эта опасная, господин Рейналь? – спросил папаша Бийо. – Можно от нее умереть?
– При плохом уходе можно умереть от любой болезни, дорогой господин Бийо; разрешите мне ухаживать за вашей дочерью так, как я считаю нужным, и она не умрет.
– – Вы правду говорите, доктор?
– Я за нее отвечаю. Но необходимо, чтобы дня два-три в ее комнату входили только я и те, кого я назову.
Бийо вздохнул; однако прежде чем окончательно сдаться, он предпринял последнюю попытку.
– Нельзя ли мне хотя бы взглянуть на нее? – робко спросил он.
– Могу ли я быть уверен в том, что если вы ее увидите и поцелуете, вы оставите ее три дня в покое и ни о чем не будете меня просить?
– Клянусь вам, доктор, что так и будет.
– Ну что ж, идемте.
Он отворил дверь в комнату Катрин, и папаша Бийо увидел девушку с холодным компрессом на голове; взгляд ее блуждал, а лицо горело в лихорадке.
Она отрывисто бормотала что-то, а когда Бийо коснулся бледными трясущимися губами ее потного лба, среди бессвязных слов ему послышалось имя Изидора.
У двери в кухню столпились мамаша Бийо, молитвенно сложившая на груди руки, Питу, приподнимавшийся на цыпочки и выглядывавший из-за плеча фермерши, и трое наемных работников, которые жаждали увидеть своими глазами, как себя чувствует их молодая хозяйка.
Верный своему обещанию, папаша Бийо удалился из комнаты, как только поцеловал дочь; но он вышел насупившись, мрачно поглядывая вокруг и бормоча едва слышно:
– Да, теперь я вижу, что мне давно пора было возвратиться.
Он направился в кухню, и жена с отсутствующим видом последовала за ним. Питу тоже собирался было пройти в кухню, как вдруг доктор потянул его за куртку и шепнул:
– Не уходи с фермы, мне надо с тобой поговорить.
Питу в изумлении обернулся и хотел спросить у доктора, чем он может быть полезен, но тот прижал палец к губам.
Питу вышел на кухню и замер на месте, будто остолбенел.
Спустя пять минут дверь комнаты Катрин вновь отворилась, и доктор кликнул Питу.
– А? Что? – спросил тот, с трудом выходя из состояния глубокой задумчивости. – Что вам угодно, господин Рейналь?
– Иди помоги госпоже Клеман подержать Катрин, пока я пущу ей кровь.
– Уже в третий раз! – прошептала мамаша Бийо. – Он в третий раз собирается пустить моей девочке кровь! О Боже милостивый!
– Эх, жена! – проворчал Бийо. – Ничего бы этого не было, если бы ты лучше смотрела за своей дочерью!
И он отправился в свою комнату, в которой не был целых три месяца, а Питу, возведенный доктором Рейналем в ранг ученика хирурга, возвратился в комнату Катрин.
Глава 20.
ПИТУ-СИДЕЛКА
Питу был крайне удивлен, узнав, что может быть полезен доктору Рейналю. Но он изумился бы еще больше, если бы тот ему сказал, что от него требуется помощь не столько физическая, сколько его душевные силы.
Доктор заметил, что в забытьи Катрин вслед за именем Изидора почти всякий раз поминала Питу.
Очевидно, читатель согласится с тем, что именно их лица должны были запечатлеться в памяти девушки: Изидор был последним, кого она видела перед тем, как закрыть глаза, а Питу она увидела первым, когда их открыла.
Однако больная произносила эти два имени с разной интонацией, а доктор Рейналь был не менее наблюдателен, чем его прославленный однофамилец, автор «Философской истории обеих Индий»: он тотчас же смекнул, что разница между этими двумя именами – Изидора де Шарни и Анжа Питу – заключается для девушки в том, что Анж Питу – ее друг, а Изидор де Шарни – возлюбленный. Он не только не счел неуместным, но, напротив, решил, что будет полезно, если рядом с больной окажется друг, с которым она могла бы поговорить о возлюбленном.
Доктор заметил, что в забытьи Катрин вслед за именем Изидора почти всякий раз поминала Питу.
Очевидно, читатель согласится с тем, что именно их лица должны были запечатлеться в памяти девушки: Изидор был последним, кого она видела перед тем, как закрыть глаза, а Питу она увидела первым, когда их открыла.
Однако больная произносила эти два имени с разной интонацией, а доктор Рейналь был не менее наблюдателен, чем его прославленный однофамилец, автор «Философской истории обеих Индий»: он тотчас же смекнул, что разница между этими двумя именами – Изидора де Шарни и Анжа Питу – заключается для девушки в том, что Анж Питу – ее друг, а Изидор де Шарни – возлюбленный. Он не только не счел неуместным, но, напротив, решил, что будет полезно, если рядом с больной окажется друг, с которым она могла бы поговорить о возлюбленном.