Страница:
- << Первая
- « Предыдущая
- 14
- 15
- 16
- 17
- 18
- 19
- 20
- 21
- 22
- 23
- 24
- 25
- 26
- 27
- 28
- 29
- 30
- 31
- 32
- 33
- 34
- 35
- 36
- 37
- 38
- 39
- 40
- 41
- 42
- 43
- 44
- 45
- 46
- 47
- 48
- 49
- 50
- 51
- 52
- 53
- 54
- 55
- 56
- 57
- 58
- 59
- 60
- 61
- 62
- 63
- 64
- 65
- 66
- 67
- 68
- 69
- 70
- 71
- 72
- 73
- 74
- 75
- 76
- 77
- 78
- 79
- 80
- 81
- 82
- 83
- 84
- 85
- 86
- 87
- 88
- 89
- 90
- 91
- 92
- 93
- 94
- 95
- 96
- 97
- 98
- 99
- 100
- 101
- 102
- 103
- 104
- 105
- 106
- 107
- 108
- 109
- 110
- 111
- 112
- 113
- Следующая »
- Последняя >>
36и забвению долга; не теряйте бдительности; роковой час близок!
Вот перед вами алтарь отечества! Ужели вы потерпите, чтобы идолы предательства встали между вами и свободой и захватили то, что принадлежит ей одной? Принесем же нашу клятву родине, лишь ей одной! На Марсовом поле все напоминает нам о клятвопреступлении наших врагов; здесь каждая пядь полита кровью наших невинных братьев! Очистите эту землю, отомстите за эту кровь, не уходите отсюда до тех пор, пока не исполните свой священный долг – спасение родины!»
Трудно было выразиться более категорично; никогда еще к резне не склоняли народ в таких откровенных выражениях; никогда раньше кровавая месть не проповедовалась столь решительно и настойчиво.
И попрошу отметить, что делал это Робеспьер, двуличный трибун, косноязычный оратор; своим вкрадчивым голоском он, обращаясь к депутатам от восьмидесяти трех департаментов, говорил: «Друзья мои, поверьте мне, короля необходимо убить!»
В Тюильри поднялся переполох, больше всех перепугался король; все были убеждены, что 20 июня было организовано лишь с одной целью: расправиться с королем под шумок, и ежели преступление не было совершено, то только благодаря мужеству короля, покорившему его убийц.
В этом, безусловно, была доля истины.
И те немногие придворные, что еще оставались около двух обреченных, именовавшихся королем и королевой, наперебой уверяли, что преступление, не удавшееся 20 июня, отложено до 14 июля.
Убеждение это было столь велико, что короля уговорили надеть кольчугу, которая уберегла бы его от первого удара ножом или первой пули, пока его друзья подоспеют ему на помощь.
Увы, рядом с королевой не было Андре, чтобы помочь ей, как в первый раз, чтобы ночной порою, в темном уголке Тюильрийского сада, испытать дрожащей рукой прочность кольчуги, как когда-то в Версале.
К счастью, кольчуга осталась: король примерял ее во время первого своего путешествия в Париж, дабы доставить удовольствие королеве, но потом все-таки отказался ее надеть.
Однако король находился под постоянным наблюдением, так что никак не удавалось улучить минуту, чтобы заставить его снова надеть кольчугу и тем самым спасти от опасности; г-жа Кампан три дня кряду прятала кольчугу у себя под платьем.
Однажды утром она находилась в спальне королевы; королева еще не вставала; вошел король и, пока г-жа Кампан запирала двери, торопливо скинул камзол и натянул кольчугу.
После примерки король притянул г-жу Кампан к себе и шепнул ей на ухо:
– Я делаю это ради удовольствия королевы; они не убьют меня, Кампан, можете быть покойны; их планы изменились, и я должен быть готов к другому концу. Вы зайдите ко мне от королевы; я должен вам кое-что сообщить.
Король вышел.
Королева видела, как они шептались, однако не разобрала ни слова; она проводила короля беспокойным взглядом, а когда дверь за ним затворилась, спросила:
– Кампан! Что вам сказал король?
Госпожа Кампан опустилась на колени перед постелью королевы, протягивавшей к ней руки, и вслух повторила слово в слово то, о чем с ней шептался король.
Королева печально покачала головой.
– Да, – молвила она, – таково мнение короля, и я начинаю склоняться к мысли, что он прав; король утверждает, что все происходящее во Франции – повторение того, что уже произошло в Англии в последнее столетие; он постоянно перечитывает историю несчастного Карла, чтобы вести себя более достойно, нежели английский король… Да, да, боюсь, что короля будут судить, дорогая Кампан! А меня, иностранку, они просто убьют… Что будет с моими несчастными детьми?
Королева не могла больше говорить: силы оставили ее, она разрыдалась.
Тогда г-жа Кампан поспешно встала, чтобы приготовить сладкую воду с эфиром; но королева остановила ее.
– Болезнь нервов, дорогая Кампан, – заметила она, – может себе позволить женщина счастливая; но все лекарства мира бессильны против болезни души! С тех пор, как начались мои несчастья, я не думаю о своем здоровье, я живу ощущением того, что меня ожидает… Не говорите этого королю, ступайте к нему.
Госпожа Кампан не уходила.
– Ну, что с вами? – спросила королева.
– Ах, ваше величество! – вскричала г-жа Кампан. – Я хотела вам сказать, что сделала для вашего величества корсет вроде кольчуги короля, и на коленях умоляю ваше величество его надеть.
– Спасибо, милая Кампан, – растроганно проговорила Мария-Антуанетта.
– Так вы, ваше величество, согласны? – обрадовалась камеристка.
– Я возьму его в благодарность за ваше намерение, но надевать не стану.
Взяв камеристку за руку, она шепотом прибавила:
– Я буду только рада, если они меня убьют! Боже мой! Они сделают для меня больше, чем делаете вы, заботясь о моей жизни: они освободили бы меня от нее… Идите, Кампан, идите!
Госпожа Кампан вышла.
Было самое время: она сдерживалась из последних сил, чтобы не разрыдаться.
В коридоре она повстречала короля; увидев камеристку, он остановился и протянул ей руку. Г-жа Кампан схватила ее и хотела было припасть к ней губами, но король притянул камеристку к себе и расцеловал в обе щеки.
Не дав ей опомниться, он приказал:
– Идите за мной!
Король пошел вперед и, остановившись во внутреннем коридоре, который вел из его комнаты в спальню дофина, нащупал кнопку и отворил сейф, совершенно скрытый в стене благодаря коричневым пазам, нарисованным на его дверце в виде кирпичей.
Это был тот самый сейф, который был изготовлен и заперт с помощью Гамена.
В нем лежал большой, туго набитый портфель; кроме того, на одной из полок хранилось несколько тысяч луидоров.
– Возьмите, Кампан, – приказал король, – возьмите этот портфель и отнесите его к себе.
Госпожа Кампан попробовала приподнять портфель, однако он оказался ей не по силам.
– Не могу, государь, – призналась она.
– Погодите, погодите, – остановил ее король. Заперев сейф, ставший опять совершенно не заметным для глаз, он взял портфель и отнес его в комнату г-жи Кампан.
– Ну вот! – облегченно вздохнул он, вытирая пот со лба.
– Государь! Что мне надлежит сделать с этим портфелем?
– Королева вам скажет, – пообещал король, – она же вам сообщит, что в нем находится.
И король вышел.
Госпожа Кампан с трудом задвинула портфель между двумя матрасами своей постели, после чего вошла к королеве.
– Ваше величество! – доложила она. – Сейчас король принес ко мне в комнату портфель; он сказал, что ваше величество мне сообщит, что в нем находится, а также что я должна с ним сделать.
Королева накрыла своей рукой руку г-жи Кампан, стоявшей у ее постели и ожидавшей ответа.
– Кампан! – молвила она. – Там – бумаги, убийственные для короля, если его будут судить; кроме того, – а я думаю, что он хочет, чтобы я сказала вам об этом, – в этом портфеле хранится отчет о заседании совета, на котором король высказался против войны; он дал подписать его всем министрам и в случае суда считает его настолько же полезным, насколько губительны для него другие документы.
– Ваше величество! – в испуге вскричала камеристка. – Что же мне со всем этим делать?
– Что хотите, Кампан, лишь бы портфель был в безопасности; вы одна отвечаете за его сохранность; но пожалуйста, не удаляйтесь от меня, даже когда вы не будете дежурить: при нынешних обстоятельствах вы можете мне понадобиться в любую минуту. Вы, Кампан – настоящая подруга, на которую я могу положиться, вот почему я хочу, чтобы вы всегда были под рукой…
И вот наступил праздник 14 июля.
Для Революции было важно не убить Людовика XVI – вполне вероятно, что никто и не собирался этого делать, – а провозгласить победу Петиона над королем.
Как мы уже сказали, после 20 июня директория Парижа временно отстранила Петиона от должности.
Это было бы невозможно без согласия короля; мало того, король утвердил это временное отстранение от должности прокламацией, которую он подал в Собрание.
13-го, то есть накануне празднования третьей годовщины взятия Бастилии, Собрание своей властью отменило это отстранение.
14-го в одиннадцать часов утра король спустился по парадной лестнице вместе с королевой и детьми; отряд в четыре тысячи человек эскортировал королевскую семью; королева тщетно всматривалась в лица солдат и национальных гвардейцев, пытаясь прочесть в них симпатию: наиболее преданные отворачивались, избегая ее взгляда.
Что касается народа, в его чувствах ошибиться было невозможно; со всех сторон неслись крики «Да здравствует Петион!»; в подтверждение этой овации король и королева могли прочесть на всех шляпах слова, свидетельствовавшие и о поражении королевской четы, и о победе их врага:
«Да здравствует Петион!»
Королева была бледна и дрожала всем телом; будучи убеждена, вопреки тому, что она сказала г-же Кампан, в возможном покушении на жизнь короля, она каждую минуту вздрагивала, потому что ей казалось, что вот-вот над ним будет занесен нож или кто-нибудь в него выстрелит.
Прибыв на Марсово поле, король вышел из кареты, занял место по левую руку от председателя Собрания и вместе с ним пошел к алтарю Отечества.
Там королеве пришлось оставить короля и подняться вместе с детьми на отведенную им трибуну.
Она остановилась, отказываясь подниматься, пока король не займет своего места, и провожая его взглядом.
У подножия алтаря Отечества произошла неожиданная заминка, что нередко случается во время больших скоплений народа.
Король исчез из виду, его словно поглотили людские волны.
Королева вскрикнула и кинулась было к нему.
Однако он появился снова, поднимаясь по ступеням алтаря Отечества.
Наряду с обычными символами, фигурирующими на торжествах, такими, как Правосудие, Сила, Свобода, появилась еще одна таинственная и грозная фигура: под вуалью из крепа стоял человек в черном с кипарисовым венцом на голове.
Этот мрачный символ привлек внимание королевы.
Она не двигалась с места, и, убедившись в том, что король благополучно достиг вершины алтаря Отечества, она теперь неотрывно смотрела на это страшное видение.
Сделав над собой усилие и едва ворочая языком от ужаса, она спросила, ни к кому не обращаясь:
– Кто этот господин в черном с кипарисовым венцом на голове?
Голос, заставивший ее содрогнуться, отвечал:
– Палач!
– А что он держит под крепом? – продолжала королева.
– Топор Карла Первого.
Смертельно побледнев, королева обернулась: говоривший оказался тем самым господином, с которым она уже встречалась в замке Таверне, на Севрском мосту, а также во время возвращения из Варенна: это был Калиостро. Она закричала и без чувств упала на руки принцессе Елизавете.
Глава 21.
Глава 22.
Вот перед вами алтарь отечества! Ужели вы потерпите, чтобы идолы предательства встали между вами и свободой и захватили то, что принадлежит ей одной? Принесем же нашу клятву родине, лишь ей одной! На Марсовом поле все напоминает нам о клятвопреступлении наших врагов; здесь каждая пядь полита кровью наших невинных братьев! Очистите эту землю, отомстите за эту кровь, не уходите отсюда до тех пор, пока не исполните свой священный долг – спасение родины!»
Трудно было выразиться более категорично; никогда еще к резне не склоняли народ в таких откровенных выражениях; никогда раньше кровавая месть не проповедовалась столь решительно и настойчиво.
И попрошу отметить, что делал это Робеспьер, двуличный трибун, косноязычный оратор; своим вкрадчивым голоском он, обращаясь к депутатам от восьмидесяти трех департаментов, говорил: «Друзья мои, поверьте мне, короля необходимо убить!»
В Тюильри поднялся переполох, больше всех перепугался король; все были убеждены, что 20 июня было организовано лишь с одной целью: расправиться с королем под шумок, и ежели преступление не было совершено, то только благодаря мужеству короля, покорившему его убийц.
В этом, безусловно, была доля истины.
И те немногие придворные, что еще оставались около двух обреченных, именовавшихся королем и королевой, наперебой уверяли, что преступление, не удавшееся 20 июня, отложено до 14 июля.
Убеждение это было столь велико, что короля уговорили надеть кольчугу, которая уберегла бы его от первого удара ножом или первой пули, пока его друзья подоспеют ему на помощь.
Увы, рядом с королевой не было Андре, чтобы помочь ей, как в первый раз, чтобы ночной порою, в темном уголке Тюильрийского сада, испытать дрожащей рукой прочность кольчуги, как когда-то в Версале.
К счастью, кольчуга осталась: король примерял ее во время первого своего путешествия в Париж, дабы доставить удовольствие королеве, но потом все-таки отказался ее надеть.
Однако король находился под постоянным наблюдением, так что никак не удавалось улучить минуту, чтобы заставить его снова надеть кольчугу и тем самым спасти от опасности; г-жа Кампан три дня кряду прятала кольчугу у себя под платьем.
Однажды утром она находилась в спальне королевы; королева еще не вставала; вошел король и, пока г-жа Кампан запирала двери, торопливо скинул камзол и натянул кольчугу.
После примерки король притянул г-жу Кампан к себе и шепнул ей на ухо:
– Я делаю это ради удовольствия королевы; они не убьют меня, Кампан, можете быть покойны; их планы изменились, и я должен быть готов к другому концу. Вы зайдите ко мне от королевы; я должен вам кое-что сообщить.
Король вышел.
Королева видела, как они шептались, однако не разобрала ни слова; она проводила короля беспокойным взглядом, а когда дверь за ним затворилась, спросила:
– Кампан! Что вам сказал король?
Госпожа Кампан опустилась на колени перед постелью королевы, протягивавшей к ней руки, и вслух повторила слово в слово то, о чем с ней шептался король.
Королева печально покачала головой.
– Да, – молвила она, – таково мнение короля, и я начинаю склоняться к мысли, что он прав; король утверждает, что все происходящее во Франции – повторение того, что уже произошло в Англии в последнее столетие; он постоянно перечитывает историю несчастного Карла, чтобы вести себя более достойно, нежели английский король… Да, да, боюсь, что короля будут судить, дорогая Кампан! А меня, иностранку, они просто убьют… Что будет с моими несчастными детьми?
Королева не могла больше говорить: силы оставили ее, она разрыдалась.
Тогда г-жа Кампан поспешно встала, чтобы приготовить сладкую воду с эфиром; но королева остановила ее.
– Болезнь нервов, дорогая Кампан, – заметила она, – может себе позволить женщина счастливая; но все лекарства мира бессильны против болезни души! С тех пор, как начались мои несчастья, я не думаю о своем здоровье, я живу ощущением того, что меня ожидает… Не говорите этого королю, ступайте к нему.
Госпожа Кампан не уходила.
– Ну, что с вами? – спросила королева.
– Ах, ваше величество! – вскричала г-жа Кампан. – Я хотела вам сказать, что сделала для вашего величества корсет вроде кольчуги короля, и на коленях умоляю ваше величество его надеть.
– Спасибо, милая Кампан, – растроганно проговорила Мария-Антуанетта.
– Так вы, ваше величество, согласны? – обрадовалась камеристка.
– Я возьму его в благодарность за ваше намерение, но надевать не стану.
Взяв камеристку за руку, она шепотом прибавила:
– Я буду только рада, если они меня убьют! Боже мой! Они сделают для меня больше, чем делаете вы, заботясь о моей жизни: они освободили бы меня от нее… Идите, Кампан, идите!
Госпожа Кампан вышла.
Было самое время: она сдерживалась из последних сил, чтобы не разрыдаться.
В коридоре она повстречала короля; увидев камеристку, он остановился и протянул ей руку. Г-жа Кампан схватила ее и хотела было припасть к ней губами, но король притянул камеристку к себе и расцеловал в обе щеки.
Не дав ей опомниться, он приказал:
– Идите за мной!
Король пошел вперед и, остановившись во внутреннем коридоре, который вел из его комнаты в спальню дофина, нащупал кнопку и отворил сейф, совершенно скрытый в стене благодаря коричневым пазам, нарисованным на его дверце в виде кирпичей.
Это был тот самый сейф, который был изготовлен и заперт с помощью Гамена.
В нем лежал большой, туго набитый портфель; кроме того, на одной из полок хранилось несколько тысяч луидоров.
– Возьмите, Кампан, – приказал король, – возьмите этот портфель и отнесите его к себе.
Госпожа Кампан попробовала приподнять портфель, однако он оказался ей не по силам.
– Не могу, государь, – призналась она.
– Погодите, погодите, – остановил ее король. Заперев сейф, ставший опять совершенно не заметным для глаз, он взял портфель и отнес его в комнату г-жи Кампан.
– Ну вот! – облегченно вздохнул он, вытирая пот со лба.
– Государь! Что мне надлежит сделать с этим портфелем?
– Королева вам скажет, – пообещал король, – она же вам сообщит, что в нем находится.
И король вышел.
Госпожа Кампан с трудом задвинула портфель между двумя матрасами своей постели, после чего вошла к королеве.
– Ваше величество! – доложила она. – Сейчас король принес ко мне в комнату портфель; он сказал, что ваше величество мне сообщит, что в нем находится, а также что я должна с ним сделать.
Королева накрыла своей рукой руку г-жи Кампан, стоявшей у ее постели и ожидавшей ответа.
– Кампан! – молвила она. – Там – бумаги, убийственные для короля, если его будут судить; кроме того, – а я думаю, что он хочет, чтобы я сказала вам об этом, – в этом портфеле хранится отчет о заседании совета, на котором король высказался против войны; он дал подписать его всем министрам и в случае суда считает его настолько же полезным, насколько губительны для него другие документы.
– Ваше величество! – в испуге вскричала камеристка. – Что же мне со всем этим делать?
– Что хотите, Кампан, лишь бы портфель был в безопасности; вы одна отвечаете за его сохранность; но пожалуйста, не удаляйтесь от меня, даже когда вы не будете дежурить: при нынешних обстоятельствах вы можете мне понадобиться в любую минуту. Вы, Кампан – настоящая подруга, на которую я могу положиться, вот почему я хочу, чтобы вы всегда были под рукой…
И вот наступил праздник 14 июля.
Для Революции было важно не убить Людовика XVI – вполне вероятно, что никто и не собирался этого делать, – а провозгласить победу Петиона над королем.
Как мы уже сказали, после 20 июня директория Парижа временно отстранила Петиона от должности.
Это было бы невозможно без согласия короля; мало того, король утвердил это временное отстранение от должности прокламацией, которую он подал в Собрание.
13-го, то есть накануне празднования третьей годовщины взятия Бастилии, Собрание своей властью отменило это отстранение.
14-го в одиннадцать часов утра король спустился по парадной лестнице вместе с королевой и детьми; отряд в четыре тысячи человек эскортировал королевскую семью; королева тщетно всматривалась в лица солдат и национальных гвардейцев, пытаясь прочесть в них симпатию: наиболее преданные отворачивались, избегая ее взгляда.
Что касается народа, в его чувствах ошибиться было невозможно; со всех сторон неслись крики «Да здравствует Петион!»; в подтверждение этой овации король и королева могли прочесть на всех шляпах слова, свидетельствовавшие и о поражении королевской четы, и о победе их врага:
«Да здравствует Петион!»
Королева была бледна и дрожала всем телом; будучи убеждена, вопреки тому, что она сказала г-же Кампан, в возможном покушении на жизнь короля, она каждую минуту вздрагивала, потому что ей казалось, что вот-вот над ним будет занесен нож или кто-нибудь в него выстрелит.
Прибыв на Марсово поле, король вышел из кареты, занял место по левую руку от председателя Собрания и вместе с ним пошел к алтарю Отечества.
Там королеве пришлось оставить короля и подняться вместе с детьми на отведенную им трибуну.
Она остановилась, отказываясь подниматься, пока король не займет своего места, и провожая его взглядом.
У подножия алтаря Отечества произошла неожиданная заминка, что нередко случается во время больших скоплений народа.
Король исчез из виду, его словно поглотили людские волны.
Королева вскрикнула и кинулась было к нему.
Однако он появился снова, поднимаясь по ступеням алтаря Отечества.
Наряду с обычными символами, фигурирующими на торжествах, такими, как Правосудие, Сила, Свобода, появилась еще одна таинственная и грозная фигура: под вуалью из крепа стоял человек в черном с кипарисовым венцом на голове.
Этот мрачный символ привлек внимание королевы.
Она не двигалась с места, и, убедившись в том, что король благополучно достиг вершины алтаря Отечества, она теперь неотрывно смотрела на это страшное видение.
Сделав над собой усилие и едва ворочая языком от ужаса, она спросила, ни к кому не обращаясь:
– Кто этот господин в черном с кипарисовым венцом на голове?
Голос, заставивший ее содрогнуться, отвечал:
– Палач!
– А что он держит под крепом? – продолжала королева.
– Топор Карла Первого.
Смертельно побледнев, королева обернулась: говоривший оказался тем самым господином, с которым она уже встречалась в замке Таверне, на Севрском мосту, а также во время возвращения из Варенна: это был Калиостро. Она закричала и без чувств упала на руки принцессе Елизавете.
Глава 21.
ОТЕЧЕСТВО В ОПАСНОСТИ
22 июля в шесть часов утра, то есть спустя неделю после празднеств на Марсовом поле, весь Париж вздрогнул от выстрела из крупнокалиберной пушки, стрелявшей с Нового моста.
Эхом ей отозвалась пушка из Арсенала.
Каждый час на протяжении всего дня страшный грохот возобновлялся.
Шесть легионов Национальной гвардии во главе со своими командирами собрались еще на рассвете у городской ратуши.
Там были организованы две процессии, которые должны были пронести по улицам Парижа и пригородов прокламацию о том, что отечество в опасности.
Идея о проведении этого устрашающего праздника принадлежала Дантону, а тот обратился к Сержану с просьбой составить для него программу.
Сержан, столь же посредственный актер, сколь и гравер, был непревзойденным постановщиком; полученные им в Тюильри оскорбления разожгли в нем ненависть;
Сержан показал в этой программе все, на что он был способен, а заключительный аккорд грянул 10 августа.
Итак, две процессии должны были отправиться в шесть часов утра от городской ратуши в противоположных направлениях: одна – вверх, другая – вниз, через весь Париж.
Впереди каждой из них двигался отряд кавалерии во главе с музыкантами; музыка, написанная специально к этому случаю, была мрачна и напоминала скорее похоронный марш.
За отрядом кавалерии катились шесть пушек в один ряд, где это позволяла ширина набережных или улиц, а на узких улочках – по две в ряд.
Затем гарцевала четверка гусаров, каждый из которых держал в руках плакат со словами:
СВОБОДА – РАВЕНСТВО – КОНСТИТУЦИЯ – РОДИНА
Потом – двенадцать офицеров муниципалитета с перевязями и саблями на боку.
За ними – одинокий, как сама Франция, национальный гвардеец верхом на коне вез огромный трехцветный стяг, на котором было написано:
ГРАЖДАНЕ, ОТЕЧЕСТВО В ОПАСНОСТИ!
Затем в том же порядке, как и первая шестерка, следовали еще шесть пушек, с оглушительным грохотом тяжело подскакивавших из-за неровностей дороги.
Потом следовал отряд Национальной гвардии.
За ним – другой отряд кавалерии, замыкавший шествие.
На каждой площади, на каждом мосту, на каждом перекрестке кортеж останавливался.
Барабанный бой призывал к тишине.
Потом размахивали стягами до тех пор, пока не наступала благоговейная тишина; десять тысяч зрителей замирали и, затаив дыхание, следили за происходящим, а офицер муниципалитета читал постановление Законодательного собрания, прибавляя:
– Отечество в опасности!
Последние слова воплем отзывались в сердце каждого, кто при сем присутствовал.
Это был крик нации, родины, Франции!
Это их умирающая мать кричала: «Ко мне, дети мои!»
И каждый час ухала пушка на Новом мосту, а ей отвечала другая пушка из Арсенала.
На всех больших площадях Парижа, – главной была паперть Собора Парижской Богоматери, – были сколочены амфитеатры для вербовки добровольцев.
Посреди этих амфитеатров на двух барабанах была положена широкая доска, служившая столом для вербовщиков, и запись каждого новобранца сопровождалась глухим рокотом этих барабанов, похожим на отдаленные раскаты грома.
Вокруг каждого амфитеатра стояли палатки, увенчанные трехцветными флагами и перевязями, а также дубовыми венками.
Члены муниципалитета в перевязях восседали вокруг стола и по мере записи добровольцев выдавали рекрутам удостоверения.
С двух сторон от амфитеатра стояло по пушке; у подножия двойной лестницы не умолкая гремела музыка; перед палатками полукругом были выстроены вооруженные граждане.
Это было величественное и в то же время жуткое зрелище! Народ упивался собственным патриотизмом.
Каждый торопился записаться добровольцем; часовые не могли справиться с все прибывавшей толпой: стройные ряды каждую минуту нарушались.
Двух лестниц амфитеатра, – одной – чтобы подниматься, другой – спускаться, – как ни были они широки, не хватало, чтобы вместить всех желающих.
И вот люди карабкались вверх, кто как мог, при помощи тех, кто уже поднялся; записавшись и получив удостоверение, они с радостными криками спрыгивали вниз, потрясая своими бумажками, распевая «Дела пойдут на лад» и чмокая пушки.
Так французский народ обручался с двадцатидвухлетней войной, которая если и не сумела в прошлом принести свободу всему миру, то рассчитывала в будущем сделать это.
Среди добровольцев было много стариков, которые из самодовольного хвастовства скрывали свой настоящий возраст; были и совсем юные врунишки, поднимавшиеся на цыпочки и отвечавшие: «Шестнадцать лет!», когда на самом деле им едва исполнилось четырнадцать.
Так попали на войну старый бретонец Тур д'Овернь и юный южанин Виала.
Те, кто по какой-либо причине не мог оставить дом, плакали от отчаяния, что не едут вместе со всеми; они прятали со стыда глаза, закрываясь руками, а счастливчики им кричали:
– Да пойте же, эй вы! Кричите же: «Да здравствует нация!»
И мощные крики «Да здравствует нация!» летели со всех сторон, и каждый час бухала пушка с Нового моста, и ей вторила другая – из Арсенала.
Возбуждение было так велико, что Собрание само испугалось того, что оно наделало.
Оно назначило четырех из своих членов, которые должны были обежать Париж.
Им было приказано обратиться к жителям с такими словами:
«Братья! Во имя родины не допускайте мятежа! Двор только того и ждет, чтобы добиться разрешения на отъезд короля, – не давайте для этого повода; король должен оставаться среди нас».
Потом они шепотом прибавляли еще более Страшные слова: «Он должен быть наказан!»
И повсюду, где появлялись эти люди, их встречали с воодушевлением и вслед за ними повторяли: «Он должен быть наказан!»
Никто не уточнял, кто именно должен быть наказан, каждый и так знал, кого он хочет наказать.
Так продолжалось до глубокой ночи.
До полуночи ухала пушка; до полуночи народ толпился вокруг амфитеатров.
Многие из новобранцев остались там же, разбив свой первый бивак у подножия алтаря Отечества.
Каждый пушечный удар болью отзывался в сердце Тюильри.
Сердцем Тюильри была спальня короля, где собрались Людовик XVI, Мария-Антуанетта, их дети и принцесса де Ламбаль.
Они не расставались весь день; они прекрасно понимали, что в этот великий торжественный день решается их судьба.
Члены королевской семьи разошлись лишь после полуночи, когда стало ясно, что пушка больше не будет стрелять.
С тех пор, как из предместий стал прибывать народ, королева перестала спать на первом этаже.
Друзья уговорили ее переселиться в одну из комнат второго этажа, расположенную между апартаментами короля и дофина.
Просыпаясь, как правило, на рассвете, она просила, чтобы окна не закрывали ни ставнями, ни жалюзи, чтобы ей не было страшно во время бессонницы.
Госпожа Кампан спала в одной комнате с королевой.
Прибавим, кстати, что королева согласилась, чтобы одна из камеристок находилась при ней безотлучно.
Однажды ночью, едва королева легла, – было около часу ночи, – а г-жа Кампан стояла у кровати Марии-Антуанетты и разговаривала с ней, как вдруг в коридоре послышались чьи-то шаги, а потом до их слуха долетели звуки борьбы.
Госпожа Кампан хотела пойти посмотреть, в чем дело; но королева судорожно вцепилась в камеристку, вернее, в подругу.
– Не оставляйте меня, Кампан! – взмолилась она. Тем временем из коридора донесся крик:
– Ничего не бойтесь, ваше величество; я поймал негодяя, который хотел вас убить! Голос принадлежал камердинеру.
– Господи! – вскричала королева, воздев к небу руки. – Что за жизнь! Днем – оскорбления, ночью – убийства!
Она крикнула камердинеру:
– Отпустите этого человека и отворите ему дверь.
– Ваше величество… – хотела было возразить г-жа Кампан.
– Ах, моя дорогая! Если его арестовать, завтра он будет воспет якобинцами!
Покушавшегося отпустили на все четыре стороны; им оказался малый из прислуги короля.
С этого дня король и настоял на том, чтобы кто-нибудь безотлучно находился в спальне королевы.
Мария-Антуанетта остановила свой выбор на г-же Кампан.
В ночь, последовавшую за объявлением отечества в опасности, г-жа Кампан проснулась, когда было около двух часов: лунный свет пробивался сквозь стекло и падал на постель королевы.
Госпожа Кампан услышала вздох: она поняла, что королева не спит.
– Вам плохо, ваше величество? – спросила она вполголоса.
– Мне всегда плохо, Кампан, – отвечала Мария-Антуанетта, – однако я надеюсь, что моим мучениям скоро придет конец.
– Великий Боже! – вскрикнула камеристка. – Ваше величество, что вы такое говорите?! Неужто ваше величество посетили какие-нибудь дурные мысли?
– Нет, напротив, Кампан.
Она протянула бескровную руку, казавшуюся неживой в лунном свете:
– Через месяц, – с невыразимой печалью в голосе молвила королева, – этот лунный свет будет свидетелем нашего освобождения от цепей.
– Ах! – радостно вскрикнула г-жа Кампан. – Так вы согласились на помощь господина де Лафайета и собираетесь бежать?
– Помощь господина де Лафайета? О нет. Боже сохрани! – брезгливо поморщилась королева. – Нет, через месяц мой племянник Франц будет в Париже.
– Вы уверены в этом, ваше величество? – в ужасе вскрикнула г-жа Кампан.
– Да, – отвечала королева, – все решено! Австрия и Пруссия заключили альянс; объединив свои силы, они двинутся на Париж; у нас есть маршрут принцев и союзных армий, и мы можем твердо сказать: «В такой-то день наши избавители будут в Валансьенне.., в такой-то день – в Вердене.., в такой-то день – в Париже!»
– А вы не боитесь, что?.. Госпожа Кампан замолчала.
– Что меня убьют? – договорила за нее королева. – Да, такая опасность существует; ну так что же, Кампан? Кто не рискует, тот ничего не выигрывает!
– А в какой день ваши союзники рассчитывают быть в Париже? – спросила г-жа Кампан.
– Между пятнадцатым и двадцатым августа, – отвечала королева.
– Да услышит вас Господь! – прошептала г-жа Кампан.
К счастью, Господь ее не услышал; вернее, Он услышал и послал Франции помощь, на которую она не рассчитывала: Он послал Марсельезу.
Эхом ей отозвалась пушка из Арсенала.
Каждый час на протяжении всего дня страшный грохот возобновлялся.
Шесть легионов Национальной гвардии во главе со своими командирами собрались еще на рассвете у городской ратуши.
Там были организованы две процессии, которые должны были пронести по улицам Парижа и пригородов прокламацию о том, что отечество в опасности.
Идея о проведении этого устрашающего праздника принадлежала Дантону, а тот обратился к Сержану с просьбой составить для него программу.
Сержан, столь же посредственный актер, сколь и гравер, был непревзойденным постановщиком; полученные им в Тюильри оскорбления разожгли в нем ненависть;
Сержан показал в этой программе все, на что он был способен, а заключительный аккорд грянул 10 августа.
Итак, две процессии должны были отправиться в шесть часов утра от городской ратуши в противоположных направлениях: одна – вверх, другая – вниз, через весь Париж.
Впереди каждой из них двигался отряд кавалерии во главе с музыкантами; музыка, написанная специально к этому случаю, была мрачна и напоминала скорее похоронный марш.
За отрядом кавалерии катились шесть пушек в один ряд, где это позволяла ширина набережных или улиц, а на узких улочках – по две в ряд.
Затем гарцевала четверка гусаров, каждый из которых держал в руках плакат со словами:
СВОБОДА – РАВЕНСТВО – КОНСТИТУЦИЯ – РОДИНА
Потом – двенадцать офицеров муниципалитета с перевязями и саблями на боку.
За ними – одинокий, как сама Франция, национальный гвардеец верхом на коне вез огромный трехцветный стяг, на котором было написано:
ГРАЖДАНЕ, ОТЕЧЕСТВО В ОПАСНОСТИ!
Затем в том же порядке, как и первая шестерка, следовали еще шесть пушек, с оглушительным грохотом тяжело подскакивавших из-за неровностей дороги.
Потом следовал отряд Национальной гвардии.
За ним – другой отряд кавалерии, замыкавший шествие.
На каждой площади, на каждом мосту, на каждом перекрестке кортеж останавливался.
Барабанный бой призывал к тишине.
Потом размахивали стягами до тех пор, пока не наступала благоговейная тишина; десять тысяч зрителей замирали и, затаив дыхание, следили за происходящим, а офицер муниципалитета читал постановление Законодательного собрания, прибавляя:
– Отечество в опасности!
Последние слова воплем отзывались в сердце каждого, кто при сем присутствовал.
Это был крик нации, родины, Франции!
Это их умирающая мать кричала: «Ко мне, дети мои!»
И каждый час ухала пушка на Новом мосту, а ей отвечала другая пушка из Арсенала.
На всех больших площадях Парижа, – главной была паперть Собора Парижской Богоматери, – были сколочены амфитеатры для вербовки добровольцев.
Посреди этих амфитеатров на двух барабанах была положена широкая доска, служившая столом для вербовщиков, и запись каждого новобранца сопровождалась глухим рокотом этих барабанов, похожим на отдаленные раскаты грома.
Вокруг каждого амфитеатра стояли палатки, увенчанные трехцветными флагами и перевязями, а также дубовыми венками.
Члены муниципалитета в перевязях восседали вокруг стола и по мере записи добровольцев выдавали рекрутам удостоверения.
С двух сторон от амфитеатра стояло по пушке; у подножия двойной лестницы не умолкая гремела музыка; перед палатками полукругом были выстроены вооруженные граждане.
Это было величественное и в то же время жуткое зрелище! Народ упивался собственным патриотизмом.
Каждый торопился записаться добровольцем; часовые не могли справиться с все прибывавшей толпой: стройные ряды каждую минуту нарушались.
Двух лестниц амфитеатра, – одной – чтобы подниматься, другой – спускаться, – как ни были они широки, не хватало, чтобы вместить всех желающих.
И вот люди карабкались вверх, кто как мог, при помощи тех, кто уже поднялся; записавшись и получив удостоверение, они с радостными криками спрыгивали вниз, потрясая своими бумажками, распевая «Дела пойдут на лад» и чмокая пушки.
Так французский народ обручался с двадцатидвухлетней войной, которая если и не сумела в прошлом принести свободу всему миру, то рассчитывала в будущем сделать это.
Среди добровольцев было много стариков, которые из самодовольного хвастовства скрывали свой настоящий возраст; были и совсем юные врунишки, поднимавшиеся на цыпочки и отвечавшие: «Шестнадцать лет!», когда на самом деле им едва исполнилось четырнадцать.
Так попали на войну старый бретонец Тур д'Овернь и юный южанин Виала.
Те, кто по какой-либо причине не мог оставить дом, плакали от отчаяния, что не едут вместе со всеми; они прятали со стыда глаза, закрываясь руками, а счастливчики им кричали:
– Да пойте же, эй вы! Кричите же: «Да здравствует нация!»
И мощные крики «Да здравствует нация!» летели со всех сторон, и каждый час бухала пушка с Нового моста, и ей вторила другая – из Арсенала.
Возбуждение было так велико, что Собрание само испугалось того, что оно наделало.
Оно назначило четырех из своих членов, которые должны были обежать Париж.
Им было приказано обратиться к жителям с такими словами:
«Братья! Во имя родины не допускайте мятежа! Двор только того и ждет, чтобы добиться разрешения на отъезд короля, – не давайте для этого повода; король должен оставаться среди нас».
Потом они шепотом прибавляли еще более Страшные слова: «Он должен быть наказан!»
И повсюду, где появлялись эти люди, их встречали с воодушевлением и вслед за ними повторяли: «Он должен быть наказан!»
Никто не уточнял, кто именно должен быть наказан, каждый и так знал, кого он хочет наказать.
Так продолжалось до глубокой ночи.
До полуночи ухала пушка; до полуночи народ толпился вокруг амфитеатров.
Многие из новобранцев остались там же, разбив свой первый бивак у подножия алтаря Отечества.
Каждый пушечный удар болью отзывался в сердце Тюильри.
Сердцем Тюильри была спальня короля, где собрались Людовик XVI, Мария-Антуанетта, их дети и принцесса де Ламбаль.
Они не расставались весь день; они прекрасно понимали, что в этот великий торжественный день решается их судьба.
Члены королевской семьи разошлись лишь после полуночи, когда стало ясно, что пушка больше не будет стрелять.
С тех пор, как из предместий стал прибывать народ, королева перестала спать на первом этаже.
Друзья уговорили ее переселиться в одну из комнат второго этажа, расположенную между апартаментами короля и дофина.
Просыпаясь, как правило, на рассвете, она просила, чтобы окна не закрывали ни ставнями, ни жалюзи, чтобы ей не было страшно во время бессонницы.
Госпожа Кампан спала в одной комнате с королевой.
Прибавим, кстати, что королева согласилась, чтобы одна из камеристок находилась при ней безотлучно.
Однажды ночью, едва королева легла, – было около часу ночи, – а г-жа Кампан стояла у кровати Марии-Антуанетты и разговаривала с ней, как вдруг в коридоре послышались чьи-то шаги, а потом до их слуха долетели звуки борьбы.
Госпожа Кампан хотела пойти посмотреть, в чем дело; но королева судорожно вцепилась в камеристку, вернее, в подругу.
– Не оставляйте меня, Кампан! – взмолилась она. Тем временем из коридора донесся крик:
– Ничего не бойтесь, ваше величество; я поймал негодяя, который хотел вас убить! Голос принадлежал камердинеру.
– Господи! – вскричала королева, воздев к небу руки. – Что за жизнь! Днем – оскорбления, ночью – убийства!
Она крикнула камердинеру:
– Отпустите этого человека и отворите ему дверь.
– Ваше величество… – хотела было возразить г-жа Кампан.
– Ах, моя дорогая! Если его арестовать, завтра он будет воспет якобинцами!
Покушавшегося отпустили на все четыре стороны; им оказался малый из прислуги короля.
С этого дня король и настоял на том, чтобы кто-нибудь безотлучно находился в спальне королевы.
Мария-Антуанетта остановила свой выбор на г-же Кампан.
В ночь, последовавшую за объявлением отечества в опасности, г-жа Кампан проснулась, когда было около двух часов: лунный свет пробивался сквозь стекло и падал на постель королевы.
Госпожа Кампан услышала вздох: она поняла, что королева не спит.
– Вам плохо, ваше величество? – спросила она вполголоса.
– Мне всегда плохо, Кампан, – отвечала Мария-Антуанетта, – однако я надеюсь, что моим мучениям скоро придет конец.
– Великий Боже! – вскрикнула камеристка. – Ваше величество, что вы такое говорите?! Неужто ваше величество посетили какие-нибудь дурные мысли?
– Нет, напротив, Кампан.
Она протянула бескровную руку, казавшуюся неживой в лунном свете:
– Через месяц, – с невыразимой печалью в голосе молвила королева, – этот лунный свет будет свидетелем нашего освобождения от цепей.
– Ах! – радостно вскрикнула г-жа Кампан. – Так вы согласились на помощь господина де Лафайета и собираетесь бежать?
– Помощь господина де Лафайета? О нет. Боже сохрани! – брезгливо поморщилась королева. – Нет, через месяц мой племянник Франц будет в Париже.
– Вы уверены в этом, ваше величество? – в ужасе вскрикнула г-жа Кампан.
– Да, – отвечала королева, – все решено! Австрия и Пруссия заключили альянс; объединив свои силы, они двинутся на Париж; у нас есть маршрут принцев и союзных армий, и мы можем твердо сказать: «В такой-то день наши избавители будут в Валансьенне.., в такой-то день – в Вердене.., в такой-то день – в Париже!»
– А вы не боитесь, что?.. Госпожа Кампан замолчала.
– Что меня убьют? – договорила за нее королева. – Да, такая опасность существует; ну так что же, Кампан? Кто не рискует, тот ничего не выигрывает!
– А в какой день ваши союзники рассчитывают быть в Париже? – спросила г-жа Кампан.
– Между пятнадцатым и двадцатым августа, – отвечала королева.
– Да услышит вас Господь! – прошептала г-жа Кампан.
К счастью, Господь ее не услышал; вернее, Он услышал и послал Франции помощь, на которую она не рассчитывала: Он послал Марсельезу.
Глава 22.
МАРСЕЛЬЕЗА
То, в чем королева черпала силы, должно было бы на самом деле ее ужаснуть: это был манифест герцога Брауншвейгского.
Этот манифест, который должен был вернуться в Париж только 26 июля, был составлен в Тюильри и отправлен из столицы в первых числах июля.
Однако приблизительно в то же время, когда двор составлял в Париже этот бессмысленный документ, повлекший за собой последствия, о которых нам еще предстоит рассказать, мы поведаем о том, что происходило в Страсбурге.
Страсбург – один из типичнейших французских городов именно потому, что он освободился из-под австрийского ига; Страсбург – один из самых надежных пограничных городов, как мы уже говорили, имел врагов под самым боком.
Вот почему именно в Страсбург вот уже полгода, то есть с тех пор, как возник вопрос о войне, стекались свежие батальоны новобранцев, горячих патриотов.
Страсбург, любовавшийся отражением самого высокого шпица в Рейне, – единственного препятствия, отделявшего нас от неприятеля, – был центром войны, молодости, радости, удовольствий, балов, смотров, где бряцание оружием постоянно перемежалось праздничным гулом.
Через одни ворота в Страсбург прибывали новобранцы, а из других ворот выходили солдаты, признанные годными к сражениям; там старые друзья встречались, обнимались и прощались; сестры рыдали, матери молились; отцы говорили: «Ступайте и умрите за Францию!»
И все это происходило под звон колоколов и грохот пушек – этих двух бронзовых голосов, говорящих с Господом: один – прося милости, другой – требуя справедливости.
Во время одного из таких расставаний, более других торжественного, потому что солдат на войну отправлялось больше обыкновенного, мэр Страсбурга, Дьетрик, достойный и искренний патриот, пригласил этих бравых солдат к себе на пир, где им предстояло побрататься с офицерами гарнизона.
Две дочери мэра, а также двенадцать их подруг, светловолосых и благородных девиц Эльзаса, которых из-за золотых волос можно было принять за нимф Цереры, должны были ежели не возглавлять, то по крайней мере украшать собою банкет.
В числе гостей был завсегдатай дома Дьетрика, друг семьи, молодой дворянин из Франш-Конте по имени Руже де Лиль. Мы знавали его стариком, он-то и поведал нам о рождении этого благородного цветка войны, которое увидит и наш читатель. Руже де Лилю было в ту пору двадцать лет и в качестве офицера инженерных войск он нес службу в Страсбургском гарнизоне.
Он был поэтом и музыкантом и принимал участие в концерте; его голос громко звучал в общем патриотическом хоре.
Никогда еще такой истинно французский, такой глубоко национальный пир не освещался столь горячим июньским солнцем.
Никто не говорил о себе: все говорили о Франции.
Смерть ходила рядом, как на античных пирах, это верно; но это была прекрасная, веселая смерть, не с отвратительной косой и песочными часами, а со шпагой в одной руке и с пальмовой ветвью – в другой.
Гости выбирали песню: старая фарандола «Дела пойдут на лад» выражала народный гнев и призывала к междоусобной войне; требовалось нечто иное, что выражало бы патриотические, братские чувства и в то же время грозно звучало для иноземных полчищ.
Кто мог бы стать современным Тиртеем 37, кто в пушечном дыму, под ядрами и пулями бросил бы в лицо неприятелю гимн Франции?
В ответ на это Руже де Лиль, энтузиаст, влюбленный, патриот, заявил:
– Я!
И он поспешил выйти из залы.
Он не заставил себя долго ждать: за каких-нибудь полчаса все было готово, и слова и музыка; все, что было в душе молодого офицера, вылилось разом, все было безупречно, как античная статуя.
Руже де Лиль, запыхавшись после схватки с двумя противницами, двумя прекрасными сестрами – музыкой и поэзией, возвратился в залу, откинул волосы со лба, по которому струился пот, и сказал:
Этот манифест, который должен был вернуться в Париж только 26 июля, был составлен в Тюильри и отправлен из столицы в первых числах июля.
Однако приблизительно в то же время, когда двор составлял в Париже этот бессмысленный документ, повлекший за собой последствия, о которых нам еще предстоит рассказать, мы поведаем о том, что происходило в Страсбурге.
Страсбург – один из типичнейших французских городов именно потому, что он освободился из-под австрийского ига; Страсбург – один из самых надежных пограничных городов, как мы уже говорили, имел врагов под самым боком.
Вот почему именно в Страсбург вот уже полгода, то есть с тех пор, как возник вопрос о войне, стекались свежие батальоны новобранцев, горячих патриотов.
Страсбург, любовавшийся отражением самого высокого шпица в Рейне, – единственного препятствия, отделявшего нас от неприятеля, – был центром войны, молодости, радости, удовольствий, балов, смотров, где бряцание оружием постоянно перемежалось праздничным гулом.
Через одни ворота в Страсбург прибывали новобранцы, а из других ворот выходили солдаты, признанные годными к сражениям; там старые друзья встречались, обнимались и прощались; сестры рыдали, матери молились; отцы говорили: «Ступайте и умрите за Францию!»
И все это происходило под звон колоколов и грохот пушек – этих двух бронзовых голосов, говорящих с Господом: один – прося милости, другой – требуя справедливости.
Во время одного из таких расставаний, более других торжественного, потому что солдат на войну отправлялось больше обыкновенного, мэр Страсбурга, Дьетрик, достойный и искренний патриот, пригласил этих бравых солдат к себе на пир, где им предстояло побрататься с офицерами гарнизона.
Две дочери мэра, а также двенадцать их подруг, светловолосых и благородных девиц Эльзаса, которых из-за золотых волос можно было принять за нимф Цереры, должны были ежели не возглавлять, то по крайней мере украшать собою банкет.
В числе гостей был завсегдатай дома Дьетрика, друг семьи, молодой дворянин из Франш-Конте по имени Руже де Лиль. Мы знавали его стариком, он-то и поведал нам о рождении этого благородного цветка войны, которое увидит и наш читатель. Руже де Лилю было в ту пору двадцать лет и в качестве офицера инженерных войск он нес службу в Страсбургском гарнизоне.
Он был поэтом и музыкантом и принимал участие в концерте; его голос громко звучал в общем патриотическом хоре.
Никогда еще такой истинно французский, такой глубоко национальный пир не освещался столь горячим июньским солнцем.
Никто не говорил о себе: все говорили о Франции.
Смерть ходила рядом, как на античных пирах, это верно; но это была прекрасная, веселая смерть, не с отвратительной косой и песочными часами, а со шпагой в одной руке и с пальмовой ветвью – в другой.
Гости выбирали песню: старая фарандола «Дела пойдут на лад» выражала народный гнев и призывала к междоусобной войне; требовалось нечто иное, что выражало бы патриотические, братские чувства и в то же время грозно звучало для иноземных полчищ.
Кто мог бы стать современным Тиртеем 37, кто в пушечном дыму, под ядрами и пулями бросил бы в лицо неприятелю гимн Франции?
В ответ на это Руже де Лиль, энтузиаст, влюбленный, патриот, заявил:
– Я!
И он поспешил выйти из залы.
Он не заставил себя долго ждать: за каких-нибудь полчаса все было готово, и слова и музыка; все, что было в душе молодого офицера, вылилось разом, все было безупречно, как античная статуя.
Руже де Лиль, запыхавшись после схватки с двумя противницами, двумя прекрасными сестрами – музыкой и поэзией, возвратился в залу, откинул волосы со лба, по которому струился пот, и сказал: