Страница:
- << Первая
- « Предыдущая
- 14
- 15
- 16
- 17
- 18
- 19
- 20
- 21
- 22
- 23
- 24
- 25
- 26
- 27
- 28
- 29
- 30
- 31
- 32
- 33
- 34
- 35
- 36
- 37
- 38
- 39
- 40
- 41
- 42
- 43
- 44
- 45
- 46
- 47
- 48
- 49
- 50
- 51
- 52
- 53
- 54
- 55
- 56
- 57
- 58
- 59
- 60
- 61
- 62
- 63
- 64
- 65
- 66
- 67
- 68
- 69
- 70
- 71
- 72
- 73
- 74
- 75
- 76
- 77
- 78
- 79
- 80
- 81
- 82
- 83
- 84
- 85
- 86
- 87
- 88
- 89
- 90
- 91
- 92
- 93
- 94
- 95
- 96
- 97
- 98
- 99
- 100
- 101
- 102
- 103
- 104
- 105
- 106
- 107
- 108
- 109
- 110
- 111
- 112
- 113
- Следующая »
- Последняя >>
Он заболел.
Госпожа Дюпле, фанатичная поклонница Робеспьера, прознала о его болезни, попеняла мадмуазель Шарлотте на то, что та не уведомила ее о болезни брата, и потребовала, чтобы больного перевезли к ней.
Робеспьер не стал противиться: перед отъездом в Аррас он обещал супругам Дюпле, что покидает их как гость, но когда-нибудь непременно вернется в качестве жильца.
Таким образом, г-жа Дюпле шла навстречу его желаниям.
А для нее было честью поселить у себя Неподкупного, и она приготовила для него хоть и крохотную, но чистенькую мансарду, куда приказала снести свою лучшую мебель заодно с кокетливой бело-голубой кроватью, вполне подходившей человеку, который в семнадцатилетнем возрасте заказал свой портрет с розой в руке.
Для этой мансарды г-жа Дюпле приказала подмастерью своего мужа сделать новехонькие сосновые полки, чтобы он мог разложить свои книги и бумаги.
Книг оказалось немного: произведения Расина и Жан-Жака Руссо составляли всю библиотеку сурового якобинца; помимо этих двух авторов Робеспьер читал только Робеспьера.
А все другие полки были заняты его записками – записками адвоката и речами трибуна.
Стены же были увешаны всеми портретами великого человека, какие только смогла раздобыть фанатичная г-жа Дюпле; таким образом, стоило Робеспьеру протянуть руку, как он мог почитать Робеспьера: в какую бы сторону он ни бросил взгляд, отовсюду на него смотрел Робеспьер.
В этот алтарь, храм, святая святых и пригласили Барбару и Ребекки.
Кроме самих участников этой сцены, никто не мог бы сказать, с какой косноязычной ловкостью Робеспьер завязал разговор; он заговорил прежде всего о марсельцах, об их патриотизме, выразил опасение, что даже лучшие чувства могут быть преувеличены; потом он стал говорить о себе, об услугах, оказанных им Революции, о мудрости, с которой он неторопливо направлял ее развитие.
Однако не пора ли ей остановиться? Разве не настало время объединиться всем партиям, выбрать самого популярного человека, вручить ему эту революцию и попросить его управлять ее ходом?
Ребекки не дал ему времени договорить.
– А-а, вижу, куда ты клонишь, Робеспьер! – воскликнул он Робеспьер отпрянул, будто перед самым его носом зашипела змея.
Поднявшись, Ребекки продолжал:
– Довольно с нас диктаторов и королей! Идем, Барбару!
И оба они покинули мансарду Неподкупного. Приведший их Пани пошел проводить их на улицу.
– Вы не поняли, в чем дело, не уловили мысли Робеспьера: речь шла о диктатуре как о временной мере, и если продолжить эту мысль, то никто, разумеется, кроме Робеспьера…
Тут Барбару перебил его, повторив слова своего товарища:
– Довольно с нас диктаторов и королей! Барбару и Ребекки поспешили прочь
Глава 24.
Глава 25.
Госпожа Дюпле, фанатичная поклонница Робеспьера, прознала о его болезни, попеняла мадмуазель Шарлотте на то, что та не уведомила ее о болезни брата, и потребовала, чтобы больного перевезли к ней.
Робеспьер не стал противиться: перед отъездом в Аррас он обещал супругам Дюпле, что покидает их как гость, но когда-нибудь непременно вернется в качестве жильца.
Таким образом, г-жа Дюпле шла навстречу его желаниям.
А для нее было честью поселить у себя Неподкупного, и она приготовила для него хоть и крохотную, но чистенькую мансарду, куда приказала снести свою лучшую мебель заодно с кокетливой бело-голубой кроватью, вполне подходившей человеку, который в семнадцатилетнем возрасте заказал свой портрет с розой в руке.
Для этой мансарды г-жа Дюпле приказала подмастерью своего мужа сделать новехонькие сосновые полки, чтобы он мог разложить свои книги и бумаги.
Книг оказалось немного: произведения Расина и Жан-Жака Руссо составляли всю библиотеку сурового якобинца; помимо этих двух авторов Робеспьер читал только Робеспьера.
А все другие полки были заняты его записками – записками адвоката и речами трибуна.
Стены же были увешаны всеми портретами великого человека, какие только смогла раздобыть фанатичная г-жа Дюпле; таким образом, стоило Робеспьеру протянуть руку, как он мог почитать Робеспьера: в какую бы сторону он ни бросил взгляд, отовсюду на него смотрел Робеспьер.
В этот алтарь, храм, святая святых и пригласили Барбару и Ребекки.
Кроме самих участников этой сцены, никто не мог бы сказать, с какой косноязычной ловкостью Робеспьер завязал разговор; он заговорил прежде всего о марсельцах, об их патриотизме, выразил опасение, что даже лучшие чувства могут быть преувеличены; потом он стал говорить о себе, об услугах, оказанных им Революции, о мудрости, с которой он неторопливо направлял ее развитие.
Однако не пора ли ей остановиться? Разве не настало время объединиться всем партиям, выбрать самого популярного человека, вручить ему эту революцию и попросить его управлять ее ходом?
Ребекки не дал ему времени договорить.
– А-а, вижу, куда ты клонишь, Робеспьер! – воскликнул он Робеспьер отпрянул, будто перед самым его носом зашипела змея.
Поднявшись, Ребекки продолжал:
– Довольно с нас диктаторов и королей! Идем, Барбару!
И оба они покинули мансарду Неподкупного. Приведший их Пани пошел проводить их на улицу.
– Вы не поняли, в чем дело, не уловили мысли Робеспьера: речь шла о диктатуре как о временной мере, и если продолжить эту мысль, то никто, разумеется, кроме Робеспьера…
Тут Барбару перебил его, повторив слова своего товарища:
– Довольно с нас диктаторов и королей! Барбару и Ребекки поспешили прочь
Глава 24.
ГЛАВА, В КОТОРОЙ РАССКАЗЫВАЕТСЯ О ТОМ, ПОЧЕМУ КОРОЛЕВА НЕ ЗАХОТЕЛА БЕЖАТЬ
Одно утешало обитателей Тюильрийского дворца: это было именно то, что приводило в ужас революционеров.
В Тюильри заняли оборону, дворец был превращен в крепость под охраной сильного гарнизона.
В этот знаменитый день 4 августа, когда произошло столько событий, монархия тоже не бездействовала.
В ночь с 4-го на 5-е тайно были переведены из Курбевуа в Тюильри батальоны швейцарцев.
Лишь немногочисленные роты были отправлены в Гайон, где мог бы в случае бегства укрыться король.
Три надежных человека, три испытанных командира находились при королеве: Майярдо, командующий швейцарцами; д'Эрвили, под началом которого находились кавалеры ордена Св. Людовика и конституционная гвардия; Мандэ, главнокомандующий Национальной гвардией, обещал поддержку двадцати тысяч решительных и преданных солдат.
8-го вечером какой-то человек проник во дворец. Все хорошо знали этого человека, и потому он беспрепятственно прошел в апартаменты королевы. Лакей доложил о докторе Жильбере.
– Просите! – приказала королева, находившаяся в лихорадочном возбуждении. Вошел Жильбер.
– А-а, проходите, проходите, доктор! Рада вас видеть!
Жильбер поднял на нее удивленный взгляд: Мария-Антуанетта трепетала всем существом от едва сдерживаемой радости, и это заставило доктора вздрогнуть.
Он скорее предпочел бы, чтобы королева была бледной и подавленной, чем оживленной и возбужденной, какой она перед ним предстала в этот час.
– Ваше величество! – молвил он. – Боюсь, что я неудачно выбрал время и пришел слишком поздно.
– Напротив, доктор, – возразила королева, улыбнувшись, что так редко случалось с ней в последнее время, – вы явились вовремя и вы всегда желанный гость! Вы увидите то, что я уже давно собиралась вам показать: настоящего короля, каким ему и надлежит быть!
– Боюсь, ваше величество, – отозвался Жильбер, – что вы себя обманываете и что вы хотите показать мне командира на плацу, а не короля!
– Господин Жильбер! Вполне возможно, что мы расходимся не только во взглядах на монархию, но и во многом другом… Я думаю, что король – это человек, который не просто говорит: «Я не желаю!», главным образом он говорит: «Я хочу!»
Королева намекала на вето, до крайности обострившее положение вещей.
– Да, ваше величество, – согласился Жильбер, – по-вашему, это человек, который мстит за себя.
– Это человек, который защищается, господин Жильбер! Ведь вы знаете, что нам публично угрожали: на нас собираются совершить вооруженное нападение. Существуют, как утверждают, пятьсот марсельцев под предводительством некоего Барбару, и эти люди поклялись на развалинах Бастилии, что не вернутся в Марсель, пока не разобьют лагерь на руинах Тюильри.
– Я действительно об этом что-то слышал, – кивнул Жильбер.
– И это вас не развеселило, сударь?
– Нет, я испугался за вас и за короля, ваше величество.
– И потому вы пришли предложить нам отречься от престола и отдать себя на милость господина Барбару и его марсельцев?
– Ах, ваше величество, если бы король мог отречься, и, пожертвовав короной, спасти жизнь себе, вам и вашим детям!
–..То вы посоветовали бы ему это, не так ли, господин Жильбер?
– Да, ваше величество, я на коленях умолял бы его об этом!
– Господин Жильбер! Позвольте вам заметить, что вы непоследовательны в своих взглядах.
– Эх, ваше величество! – горестно вздохнул Жильбер. – Мои-то взгляды меняются… Будучи предан моему королю и отечеству, я бы хотел, чтобы король и Конституция достигли согласия; этим желанием, а также преследующими меня разочарованиями и были продиктованы советы, которые я имел честь давать вашему величеству.
– Какой же совет вы хотите дать теперь, господин Жильбер?
– Никогда еще вы не были так близки к тому, чтобы ему последовать, как в настоящий момент, ваше величество.
– Ну-ну, посмотрим!
– Я вам советую бежать.
– Бежать?!
– Вам отлично известно, ваше величество, что в этом нет ничего невозможного; никогда еще у вас не было для этого более благоприятных условий.
– Продолжайте, прошу вас.
– Во дворце – около трех тысяч человек.
– Почти пять тысяч, сударь, – самодовольно усмехнувшись, поправила его королева, – и еще столько же готовы примкнуть к нам по первому знаку.
– Вам нет нужды подавать знак, который может быть перехвачен вашими врагами: пяти тысяч человек будет вполне довольно.
– И что же, по вашему мнению, господин Жильбер, нам следует делать с этими пятью тысячами?
– Окружить ими себя, короля и ваших августейших детей; выйти из Тюильри в такое время, когда этого менее всего ждут; в двух милях отсюда сесть на коней, добраться до Гайона, до Нормандии, а там вас уже будут ждать.
– Иными словами, отдать себя в руки господина де Лафайета.
– Да, ваше величество, в руки человека, доказавшего вам свою преданность.
– Нет, сударь, нет! С нашими пятью тысячами человек, а также с другими пятью тысячами, готовыми прийти нам на помощь по первому нашему знаку, я предпочитаю предпринять нечто иное.
– Что вы собираетесь делать?
– Подавить мятеж раз и навсегда.
– Ах, ваше величество, ваше величество! Значит, он был прав, когда говорил, что вы обречены.
– Кто?
– Человек, имя которого я не осмеливаюсь повторить, ваше величество; тот самый человек, который уже трижды имел честь с вами говорить.
– Молчите! – побледнев, вскрикнула королева. – Кто-то пытается заставить солгать этого дурного пророка!
– Ваше величество, боюсь, что вы заблуждаетесь.
– Так, по-вашему, они посмеют нас атаковать?
– Общественное мнение склоняется именно к этому.
– И они полагают, что им удастся сюда ворваться силой, как двадцатого июня?
– Тюильри – не крепость.
– Нет; однако если вы соблаговолите пройти за мной, господин Жильбер, я вам покажу, что некоторое время нам удастся продержаться.
– Мой долг – следовать за вами, ваше величество, – с поклоном отвечал Жильбер.
– Ну, так идемте! – приказала королева. Она подвела Жильбера к центральному окну, тому самому, что выходит на площадь Карусели, откуда открывался вид не на обширный двор, который простирается сегодня вдоль всего фасада дворца, а на три небольших внутренних дворика, отгороженных стенами, которые существовали в те времена; дворы носили следующие названия: перед павильоном Флоры – двор Принцев, центральный – двор Тюильри, а тот, что граничит в наши дни с улицей Риволи, – Швейцарский дворик.
– Взгляните! – молвила она.
Жильбер увидел, что стены усеяны узкими бойницами и могли бы служить первой линией укреплений гарнизону, который через эти бойницы расстреливал бы народ.
Когда эта линия укреплений будет захвачена, гарнизон переместится не только в Тюильрийский дворец, все двери которого выходят во двор, но и в расположенные под углом флигели; таким образом, если бы патриоты ворвались во двор, они были бы обстреляны с трех сторон.
– Что вы на это скажете, сударь? – спросила королева. – Стали бы вы теперь советовать господину Барбару и пятистам его марсельцам ввязываться в это дело?
– Если бы я мог надеяться, что мой совет будет услышан этими фанатиками, я предпринял бы такую же попытку, какую предпринимаю, разговаривая с вами, ваше величество. Я пришел просить вас не ждать нападения; их я попросил бы не нападать.
– А они, по всей вероятности, не стали бы вас слушать и поступили бы по-своему?
– Как и вы поступите по-своему, ваше величество. Увы! В этом – несчастье всех людей: они постоянно просят дать им совет, чтобы потом не следовать ему.
– Господин Жильбер! – улыбнулась в ответ королева. – Вы забываете, что я не просила у вас совета, который вы изволили мне дать…
– Вы правы, ваше величество, – делая шаг назад, кивнул Жильбер.
– Из чего следует, – продолжала королева, протягивая доктору руку, – что мы вдвойне вам за него признательны.
Едва заметная улыбка сомнения промелькнула на губах Жильбера.
В эту минуту тяжелые, груженные брусьями тележки стали открыто заезжать во дворы Тюйльрийского дворца, где их встречали люди, в которых, несмотря на одежду буржуа, угадывались военные.
Они стали распиливать эти брусья на доски длиной в шесть футов и в три дюйма толщиной.
– Вы знаете, кто эти люди? – спросила королева.
– Солдаты инженерных войск, как мне кажется, – отвечал Жильбер.
– Да, сударь; они собираются, как видите, забаррикадировать окна, оставив лишь бойницы для ведения огня.
Жильбер печально посмотрел на королеву.
– Что с вами, сударь? – удивилась Мария-Антуанетта.
– Мне от всей души жаль, ваше величество, что вы напрягаете вашу память, запоминая подобные слова, а также утруждаете себя их произнесением.
– Что же делать, сударь! – отвечала королева. – Бывают такие обстоятельства, когда женщины вынуждены стать мужчинами: это когда мужчины…
Королева умолкла.
– Впрочем, на сей раз, – продолжала королева, заканчивая не фразу, а свою мысль, – на сей раз король решился.
– Ваше величество! – воскликнул Жильбер. – С той минуты, как вы решились на эту ужасную крайность, веря, что в атом ваше спасение, я, по крайней мере, надеюсь, что вы позаботились о подступах ко дворцу: так, например. Луврская галерея…
– О, вы и в самом деле подаете мне прекрасную мысль… Идемте, сударь; я хочу убедиться в том, что мой приказ исполняется.
Королева провела Жильбера через апартаменты и подвела к двери павильона Флоры, которая выходит в картинную галерею.
Распахнув дверь, Жильбер увидел, как солдаты закладывают вход стеной в двадцать футов в ширину.
– Вот видите! – молвила королева. Обращаясь к офицеру, руководившему работами, она продолжала:
– Как продвигается дело, господин д'Эрвили?
– Пусть только бунтовщики дадут нам еще сутки, ваше величество, и мы будем готовы.
– Как вы полагаете, доктор Жильбер, дадут они нам еще сутки? – спросила королева у доктора.
– Если что-нибудь и произойдет, ваше величество, то не раньше десятого августа.
– Десятого? В пятницу? Неудачный день для мятежа, сударь! Я-то думала, что у бунтовщиков достанет ума остановить свой выбор на воскресенье.
Она прошла вперед, Жильбер последовал за ней. Выходя из галереи, они встретили господина в офицерском мундире.
– Ну что, господин Мандэ, – спросила королева, – вы решили, какова будет диспозиция?
– Да, ваше величество, – отвечал главнокомандующий, окинув Жильбера беспокойным взглядом.
– О, вы можете говорить открыто, – поспешила успокоить его королева, – этот господин – наш друг. Поворотившись к Жильберу, она прибавила:
– Не правда ли, доктор?
– Да, ваше величество, – кивнул Жильбер, – один из самых преданных ваших друзей!
– Это другое дело… – заметил Мандэ. – Один отряд национальных гвардейцев будет размещен в ратуше, другой – на Новом мосту; они пропустят мятежников, и пока люди господина д'Эрвили и швейцарцы господина Майярдо будут отражать их атаку, мои отряды отрежут мятежникам пути к отступлению и ударят с тыла.
– Вот видите, сударь, – обратилась королева к доктору, – что десятое августа – это вам не двадцатое июня.
– Увы, ваше величество, – я, признаться, беспокоюсь, – отозвался Жильбер.
– За нас? За нас? – настаивала королева.
– Ваше величество! – воскликнул Жильбер. – Я уже говорил вам: насколько я не одобрял Варенн…
– Настолько вы советуете Гайон!.. У вас есть еще немного времени, чтобы спуститься со мною вниз, господин Жильбер?
– Разумеется, ваше величество.
– Тогда идемте!
Королева стала спускаться по неширокой винтовой лестнице в первый этаж дворца.
Первый этаж был превращен в настоящий лагерь, лагерь укрепленный и охраняемый швейцарцами; все окна там уже были, по выражению королевы, «забаррикадированы».
Королева подошла к полковнику.
– Ну, господин Майярдо, – проговорила она, – что вы можете сказать о своих людях?
– Они, как и я, готовы умереть за ваше величество.
– Будут ли они нас защищать до конца?
– Если они начнут стрельбу, ваше величество, они не прекратят ее вплоть до письменного распоряжения короля.
– Слышите, сударь? За пределами дворца нас окружают враги; но во дворце нам преданы все до единого.
– Это меня утешает, ваше величество; однако этого недостаточно.
– Знаете, доктор, вы слишком мрачно смотрите на вещи.
– Ваше величество показали мне все, что хотели; позволите ли вы мне проводить вас в ваши покои?
– Охотно, доктор; как я устала! Дайте руку!
Жильбер склонил голову перед оказанной ему величайшей милостью, редко оказываемой королевой даже самым близким людям, особенно с тех пор, как случилось несчастье.
Он проводил ее до спальни.
Войдя в свою комнату, Мария-Антуанетта упала в кресло.
Жильбер опустился перед ней на одно колено.
– Ваше величество! – промолвил он. – Во имя вашего августейшего супруга, во имя ваших дорогих детей, ради вашей собственной безопасности в последний раз заклинаю вас воспользоваться имеющейся в ваших руках силой не для сражения, а для побега!
– Сударь! – отвечала королева. – С четырнадцатого июля я мечтаю о том, чтобы король за себя отомстил; настала решительная минута, так нам, во всяком случае, кажется: мы спасем монархию или похороним ее под развалинами Тюильри.
– Неужели ничто не может заставить вас отказаться от этого рокового решения?
– Ничто.
С этими словами королева протянула Жильберу руку для поцелуя, в то же время знаком приказывая ему встать.
Жильбер почтительно коснулся губами руки королевы и, поднимаясь, проговорил:
– Ваше величество! Позвольте мне написать несколько слов; дело представляется мне настолько срочным, что я не хотел бы терять ни минуты.
– Прошу вас, сударь, – кивнула королева, жестом приглашая его пройти к столу.
Жильбер сел и написал следующее:
«Приезжайте, сударь! Королеве грозит смертельная опасность, если друг не уговорит ее бежать, а я полагаю, что Вы – единственный ее друг, которого она могла бы послушать».
Он поставил подпись и написал адрес.
– Не будет ли с моей стороны любопытством поинтересоваться, кому вы пишете? – спросила королева.
– Графу де Шарни, ваше величество, – отвечал Жильбер.
– Графу де Шарни?! – побледнев и содрогнувшись, вскричала королева. – Зачем же вы ему пишете?
– Чтобы он добился от вашего величества того, к чему не могу склонить вас я.
– Граф де Шарни слишком счастлив, чтобы помнить о своих старых друзьях, оказавшихся в несчастье: он не приедет, – заметила королева.
Дверь отворилась: на пороге появился лакей.
– Только что прибыл граф де Шарни! – доложил лакей. – Он просит узнать, может ли он засвидетельствовать свое почтение ее величеству.
Смертельная бледность залила щеки королевы; она пролепетала нечто бессвязное.
– Пусть войдет! Пусть войдет! – приказал Жильбер. – Само небо его посылает!
В дверях показался Шарни в форме морского офицера.
– О! Проходите сударь! Я как раз собирался отправить вам письмо.
Он подал письмо графу.
– Я узнал об опасности, грозившей вашему величеству, и поспешил приехать, – с поклоном проговорил Шарни.
– Ваше величество! Ваше величество! Заклинаю вас небом, послушайтесь графа де Шарни: его устами говорит Франция!
Отвесив почтительный поклон королеве и графу, Жильбер вышел, унося в душе последнюю надежду.
В Тюильри заняли оборону, дворец был превращен в крепость под охраной сильного гарнизона.
В этот знаменитый день 4 августа, когда произошло столько событий, монархия тоже не бездействовала.
В ночь с 4-го на 5-е тайно были переведены из Курбевуа в Тюильри батальоны швейцарцев.
Лишь немногочисленные роты были отправлены в Гайон, где мог бы в случае бегства укрыться король.
Три надежных человека, три испытанных командира находились при королеве: Майярдо, командующий швейцарцами; д'Эрвили, под началом которого находились кавалеры ордена Св. Людовика и конституционная гвардия; Мандэ, главнокомандующий Национальной гвардией, обещал поддержку двадцати тысяч решительных и преданных солдат.
8-го вечером какой-то человек проник во дворец. Все хорошо знали этого человека, и потому он беспрепятственно прошел в апартаменты королевы. Лакей доложил о докторе Жильбере.
– Просите! – приказала королева, находившаяся в лихорадочном возбуждении. Вошел Жильбер.
– А-а, проходите, проходите, доктор! Рада вас видеть!
Жильбер поднял на нее удивленный взгляд: Мария-Антуанетта трепетала всем существом от едва сдерживаемой радости, и это заставило доктора вздрогнуть.
Он скорее предпочел бы, чтобы королева была бледной и подавленной, чем оживленной и возбужденной, какой она перед ним предстала в этот час.
– Ваше величество! – молвил он. – Боюсь, что я неудачно выбрал время и пришел слишком поздно.
– Напротив, доктор, – возразила королева, улыбнувшись, что так редко случалось с ней в последнее время, – вы явились вовремя и вы всегда желанный гость! Вы увидите то, что я уже давно собиралась вам показать: настоящего короля, каким ему и надлежит быть!
– Боюсь, ваше величество, – отозвался Жильбер, – что вы себя обманываете и что вы хотите показать мне командира на плацу, а не короля!
– Господин Жильбер! Вполне возможно, что мы расходимся не только во взглядах на монархию, но и во многом другом… Я думаю, что король – это человек, который не просто говорит: «Я не желаю!», главным образом он говорит: «Я хочу!»
Королева намекала на вето, до крайности обострившее положение вещей.
– Да, ваше величество, – согласился Жильбер, – по-вашему, это человек, который мстит за себя.
– Это человек, который защищается, господин Жильбер! Ведь вы знаете, что нам публично угрожали: на нас собираются совершить вооруженное нападение. Существуют, как утверждают, пятьсот марсельцев под предводительством некоего Барбару, и эти люди поклялись на развалинах Бастилии, что не вернутся в Марсель, пока не разобьют лагерь на руинах Тюильри.
– Я действительно об этом что-то слышал, – кивнул Жильбер.
– И это вас не развеселило, сударь?
– Нет, я испугался за вас и за короля, ваше величество.
– И потому вы пришли предложить нам отречься от престола и отдать себя на милость господина Барбару и его марсельцев?
– Ах, ваше величество, если бы король мог отречься, и, пожертвовав короной, спасти жизнь себе, вам и вашим детям!
–..То вы посоветовали бы ему это, не так ли, господин Жильбер?
– Да, ваше величество, я на коленях умолял бы его об этом!
– Господин Жильбер! Позвольте вам заметить, что вы непоследовательны в своих взглядах.
– Эх, ваше величество! – горестно вздохнул Жильбер. – Мои-то взгляды меняются… Будучи предан моему королю и отечеству, я бы хотел, чтобы король и Конституция достигли согласия; этим желанием, а также преследующими меня разочарованиями и были продиктованы советы, которые я имел честь давать вашему величеству.
– Какой же совет вы хотите дать теперь, господин Жильбер?
– Никогда еще вы не были так близки к тому, чтобы ему последовать, как в настоящий момент, ваше величество.
– Ну-ну, посмотрим!
– Я вам советую бежать.
– Бежать?!
– Вам отлично известно, ваше величество, что в этом нет ничего невозможного; никогда еще у вас не было для этого более благоприятных условий.
– Продолжайте, прошу вас.
– Во дворце – около трех тысяч человек.
– Почти пять тысяч, сударь, – самодовольно усмехнувшись, поправила его королева, – и еще столько же готовы примкнуть к нам по первому знаку.
– Вам нет нужды подавать знак, который может быть перехвачен вашими врагами: пяти тысяч человек будет вполне довольно.
– И что же, по вашему мнению, господин Жильбер, нам следует делать с этими пятью тысячами?
– Окружить ими себя, короля и ваших августейших детей; выйти из Тюильри в такое время, когда этого менее всего ждут; в двух милях отсюда сесть на коней, добраться до Гайона, до Нормандии, а там вас уже будут ждать.
– Иными словами, отдать себя в руки господина де Лафайета.
– Да, ваше величество, в руки человека, доказавшего вам свою преданность.
– Нет, сударь, нет! С нашими пятью тысячами человек, а также с другими пятью тысячами, готовыми прийти нам на помощь по первому нашему знаку, я предпочитаю предпринять нечто иное.
– Что вы собираетесь делать?
– Подавить мятеж раз и навсегда.
– Ах, ваше величество, ваше величество! Значит, он был прав, когда говорил, что вы обречены.
– Кто?
– Человек, имя которого я не осмеливаюсь повторить, ваше величество; тот самый человек, который уже трижды имел честь с вами говорить.
– Молчите! – побледнев, вскрикнула королева. – Кто-то пытается заставить солгать этого дурного пророка!
– Ваше величество, боюсь, что вы заблуждаетесь.
– Так, по-вашему, они посмеют нас атаковать?
– Общественное мнение склоняется именно к этому.
– И они полагают, что им удастся сюда ворваться силой, как двадцатого июня?
– Тюильри – не крепость.
– Нет; однако если вы соблаговолите пройти за мной, господин Жильбер, я вам покажу, что некоторое время нам удастся продержаться.
– Мой долг – следовать за вами, ваше величество, – с поклоном отвечал Жильбер.
– Ну, так идемте! – приказала королева. Она подвела Жильбера к центральному окну, тому самому, что выходит на площадь Карусели, откуда открывался вид не на обширный двор, который простирается сегодня вдоль всего фасада дворца, а на три небольших внутренних дворика, отгороженных стенами, которые существовали в те времена; дворы носили следующие названия: перед павильоном Флоры – двор Принцев, центральный – двор Тюильри, а тот, что граничит в наши дни с улицей Риволи, – Швейцарский дворик.
– Взгляните! – молвила она.
Жильбер увидел, что стены усеяны узкими бойницами и могли бы служить первой линией укреплений гарнизону, который через эти бойницы расстреливал бы народ.
Когда эта линия укреплений будет захвачена, гарнизон переместится не только в Тюильрийский дворец, все двери которого выходят во двор, но и в расположенные под углом флигели; таким образом, если бы патриоты ворвались во двор, они были бы обстреляны с трех сторон.
– Что вы на это скажете, сударь? – спросила королева. – Стали бы вы теперь советовать господину Барбару и пятистам его марсельцам ввязываться в это дело?
– Если бы я мог надеяться, что мой совет будет услышан этими фанатиками, я предпринял бы такую же попытку, какую предпринимаю, разговаривая с вами, ваше величество. Я пришел просить вас не ждать нападения; их я попросил бы не нападать.
– А они, по всей вероятности, не стали бы вас слушать и поступили бы по-своему?
– Как и вы поступите по-своему, ваше величество. Увы! В этом – несчастье всех людей: они постоянно просят дать им совет, чтобы потом не следовать ему.
– Господин Жильбер! – улыбнулась в ответ королева. – Вы забываете, что я не просила у вас совета, который вы изволили мне дать…
– Вы правы, ваше величество, – делая шаг назад, кивнул Жильбер.
– Из чего следует, – продолжала королева, протягивая доктору руку, – что мы вдвойне вам за него признательны.
Едва заметная улыбка сомнения промелькнула на губах Жильбера.
В эту минуту тяжелые, груженные брусьями тележки стали открыто заезжать во дворы Тюйльрийского дворца, где их встречали люди, в которых, несмотря на одежду буржуа, угадывались военные.
Они стали распиливать эти брусья на доски длиной в шесть футов и в три дюйма толщиной.
– Вы знаете, кто эти люди? – спросила королева.
– Солдаты инженерных войск, как мне кажется, – отвечал Жильбер.
– Да, сударь; они собираются, как видите, забаррикадировать окна, оставив лишь бойницы для ведения огня.
Жильбер печально посмотрел на королеву.
– Что с вами, сударь? – удивилась Мария-Антуанетта.
– Мне от всей души жаль, ваше величество, что вы напрягаете вашу память, запоминая подобные слова, а также утруждаете себя их произнесением.
– Что же делать, сударь! – отвечала королева. – Бывают такие обстоятельства, когда женщины вынуждены стать мужчинами: это когда мужчины…
Королева умолкла.
– Впрочем, на сей раз, – продолжала королева, заканчивая не фразу, а свою мысль, – на сей раз король решился.
– Ваше величество! – воскликнул Жильбер. – С той минуты, как вы решились на эту ужасную крайность, веря, что в атом ваше спасение, я, по крайней мере, надеюсь, что вы позаботились о подступах ко дворцу: так, например. Луврская галерея…
– О, вы и в самом деле подаете мне прекрасную мысль… Идемте, сударь; я хочу убедиться в том, что мой приказ исполняется.
Королева провела Жильбера через апартаменты и подвела к двери павильона Флоры, которая выходит в картинную галерею.
Распахнув дверь, Жильбер увидел, как солдаты закладывают вход стеной в двадцать футов в ширину.
– Вот видите! – молвила королева. Обращаясь к офицеру, руководившему работами, она продолжала:
– Как продвигается дело, господин д'Эрвили?
– Пусть только бунтовщики дадут нам еще сутки, ваше величество, и мы будем готовы.
– Как вы полагаете, доктор Жильбер, дадут они нам еще сутки? – спросила королева у доктора.
– Если что-нибудь и произойдет, ваше величество, то не раньше десятого августа.
– Десятого? В пятницу? Неудачный день для мятежа, сударь! Я-то думала, что у бунтовщиков достанет ума остановить свой выбор на воскресенье.
Она прошла вперед, Жильбер последовал за ней. Выходя из галереи, они встретили господина в офицерском мундире.
– Ну что, господин Мандэ, – спросила королева, – вы решили, какова будет диспозиция?
– Да, ваше величество, – отвечал главнокомандующий, окинув Жильбера беспокойным взглядом.
– О, вы можете говорить открыто, – поспешила успокоить его королева, – этот господин – наш друг. Поворотившись к Жильберу, она прибавила:
– Не правда ли, доктор?
– Да, ваше величество, – кивнул Жильбер, – один из самых преданных ваших друзей!
– Это другое дело… – заметил Мандэ. – Один отряд национальных гвардейцев будет размещен в ратуше, другой – на Новом мосту; они пропустят мятежников, и пока люди господина д'Эрвили и швейцарцы господина Майярдо будут отражать их атаку, мои отряды отрежут мятежникам пути к отступлению и ударят с тыла.
– Вот видите, сударь, – обратилась королева к доктору, – что десятое августа – это вам не двадцатое июня.
– Увы, ваше величество, – я, признаться, беспокоюсь, – отозвался Жильбер.
– За нас? За нас? – настаивала королева.
– Ваше величество! – воскликнул Жильбер. – Я уже говорил вам: насколько я не одобрял Варенн…
– Настолько вы советуете Гайон!.. У вас есть еще немного времени, чтобы спуститься со мною вниз, господин Жильбер?
– Разумеется, ваше величество.
– Тогда идемте!
Королева стала спускаться по неширокой винтовой лестнице в первый этаж дворца.
Первый этаж был превращен в настоящий лагерь, лагерь укрепленный и охраняемый швейцарцами; все окна там уже были, по выражению королевы, «забаррикадированы».
Королева подошла к полковнику.
– Ну, господин Майярдо, – проговорила она, – что вы можете сказать о своих людях?
– Они, как и я, готовы умереть за ваше величество.
– Будут ли они нас защищать до конца?
– Если они начнут стрельбу, ваше величество, они не прекратят ее вплоть до письменного распоряжения короля.
– Слышите, сударь? За пределами дворца нас окружают враги; но во дворце нам преданы все до единого.
– Это меня утешает, ваше величество; однако этого недостаточно.
– Знаете, доктор, вы слишком мрачно смотрите на вещи.
– Ваше величество показали мне все, что хотели; позволите ли вы мне проводить вас в ваши покои?
– Охотно, доктор; как я устала! Дайте руку!
Жильбер склонил голову перед оказанной ему величайшей милостью, редко оказываемой королевой даже самым близким людям, особенно с тех пор, как случилось несчастье.
Он проводил ее до спальни.
Войдя в свою комнату, Мария-Антуанетта упала в кресло.
Жильбер опустился перед ней на одно колено.
– Ваше величество! – промолвил он. – Во имя вашего августейшего супруга, во имя ваших дорогих детей, ради вашей собственной безопасности в последний раз заклинаю вас воспользоваться имеющейся в ваших руках силой не для сражения, а для побега!
– Сударь! – отвечала королева. – С четырнадцатого июля я мечтаю о том, чтобы король за себя отомстил; настала решительная минута, так нам, во всяком случае, кажется: мы спасем монархию или похороним ее под развалинами Тюильри.
– Неужели ничто не может заставить вас отказаться от этого рокового решения?
– Ничто.
С этими словами королева протянула Жильберу руку для поцелуя, в то же время знаком приказывая ему встать.
Жильбер почтительно коснулся губами руки королевы и, поднимаясь, проговорил:
– Ваше величество! Позвольте мне написать несколько слов; дело представляется мне настолько срочным, что я не хотел бы терять ни минуты.
– Прошу вас, сударь, – кивнула королева, жестом приглашая его пройти к столу.
Жильбер сел и написал следующее:
«Приезжайте, сударь! Королеве грозит смертельная опасность, если друг не уговорит ее бежать, а я полагаю, что Вы – единственный ее друг, которого она могла бы послушать».
Он поставил подпись и написал адрес.
– Не будет ли с моей стороны любопытством поинтересоваться, кому вы пишете? – спросила королева.
– Графу де Шарни, ваше величество, – отвечал Жильбер.
– Графу де Шарни?! – побледнев и содрогнувшись, вскричала королева. – Зачем же вы ему пишете?
– Чтобы он добился от вашего величества того, к чему не могу склонить вас я.
– Граф де Шарни слишком счастлив, чтобы помнить о своих старых друзьях, оказавшихся в несчастье: он не приедет, – заметила королева.
Дверь отворилась: на пороге появился лакей.
– Только что прибыл граф де Шарни! – доложил лакей. – Он просит узнать, может ли он засвидетельствовать свое почтение ее величеству.
Смертельная бледность залила щеки королевы; она пролепетала нечто бессвязное.
– Пусть войдет! Пусть войдет! – приказал Жильбер. – Само небо его посылает!
В дверях показался Шарни в форме морского офицера.
– О! Проходите сударь! Я как раз собирался отправить вам письмо.
Он подал письмо графу.
– Я узнал об опасности, грозившей вашему величеству, и поспешил приехать, – с поклоном проговорил Шарни.
– Ваше величество! Ваше величество! Заклинаю вас небом, послушайтесь графа де Шарни: его устами говорит Франция!
Отвесив почтительный поклон королеве и графу, Жильбер вышел, унося в душе последнюю надежду.
Глава 25.
В НОЧЬ С 9 НА 10 АВГУСТА
С позволения наших читателей мы перенесемся в один из домов по улице Ансьен-Комеди недалеко от улицы Дофины.
В первом этаже этого дома проживал Фрерон.
Пройдем к двери; напрасно мы стали бы к нему звонить: он сейчас находится во втором этаже у своего приятеля Камилла Демулена.
Пока мы будем подниматься по лестнице, преодолевая семнадцать ступеней, отделяющих один этаж от другого, позвольте в двух словах рассказать о Фрероне.
Фрерон (Луи-Станислав) был сыном замечательного Эли-Катрин Фрерона, подвергавшегося несправедливым и жестоким нападкам Вольтера; когда читаешь сегодня критические статьи, направленные против автора «Орлеанской девственницы», «Философского словаря» и «Магомета», удивляешься тому, насколько верны замечания журналиста, сделанные им в 1754 году и совпадающие с нашими в 1854 году, то есть, сто лет спустя.
Фрерон-младший – ему было тогда тридцать пять лет, – был потрясен несправедливостями, совершенными по отношению к его отцу, не снесшему оскорблений и скончавшемуся в 1776 году в результате уничтожения хранителем печати Мироменилем его «Литературного альманаха»; Фрерон горячо воспринял Революцию, он выпускал или собирался выпускать в это время «Оратора Народа».
Вечером 9 августа он находился, как мы уже сказали, у Камилла Демулена, где ужинал вместе с Брюном, будущим маршалом Франции, а пока – типографским мастером.
За столом вместе с ними сидели Барбару и Ребекки.
Одна-единственная женщина принимала участие в трапезе, чем-то напоминавшей ужин гладиаторов перед выходом на арену, носивший название свободной трапезы, Женщину эту звали Люсиль.
Нежное имя, очаровательная женщина, оставившие по себе болезненное воспоминание в анналах Революции!
Мы не сможем проводить тебя в этой книге вплоть до эшафота, на который ты, любящее и поэтичное создание, пожелала подняться вслед за мужем; однако мы набросаем твой портрет двумя росчерками пера.
Один-единственный портрет остался после тебя, бедное дитя! Ты умерла так рано, что художник был вынужден, если можно так выразиться, перехватить твой образ на лету. Речь идет о миниатюре, виденной нами в восхитительной коллекции полковника Морена, которая была пущена по ветру, несмотря на свою уникальность, после смерти этого замечательного человека, с такой щедростью предоставлявшего свои сокровища в наше распоряжение.
На этом портрете Люсиль предстает маленькой, хорошенькой шалуньей; есть нечто в высшей степени плебейское в ее очаровательном личике. В самом деле, дочь бывшего мелкого финансового служащего и прелестной женщины, как утверждают, любовницы министра финансов Терре, Люсиль Дюплесси-Ларидон была, как и г-жа Ролан, незнатного происхождения.
Брак по любви соединил в 1791 году эту девушку с этим ужасным ребенком, с этим гениальным мальчишкой по имени Камилл Демулен; по сравнению с ним Люсиль можно было назвать богатой.
Камилл, бедный, довольно некрасивый, косноязычный из-за заикания, помешавшего ему стать оратором, благодаря чему он стал великим писателем, как вам, разумеется, известно, совершенно покорил ее изяществом своего ума и добрым сердцем.
Камилл, хотя и придерживался мнения Мирабо, сказавшего: «Вам никогда не совершить Революцию, если вы не искорените христианство», все же венчался в церкви Сен-Сюльпис по католическому обряду; но в 1792 году, когда у него родился сын, он отнес его в ратушу и заказал для него республиканское крещение.
Вот в этой квартирке второго этажа в доме по улице Ансьен-Комеди и составлялся, к великому ужасу и в то же время к большому удовольствию Люсиль, план восстания, который, по наивному признанию Барбару, был им завернут в нанковые штаны и отправлен к прачке.
Барбару, не очень веривший в успех затеянного им самим предприятия и опасавшийся попасть в руки победившего двора, с простотой древних показал припасенный им заранее яд, приготовленный Кабанисом для него, как и для Кондорсе.
Перед началом ужина Камилл, веривший в успех не более Барбару, сказал, поднимая бокал и стараясь, чтобы его не слышала Люсиль:
– Edamus et bibamus, eras enim moriemur 41! Однако Люсиль услыхала его слова.
– Зачем ты говоришь на языке, которого я не понимаю? – молвила она. – Я догадываюсь, о чем ты говоришь, Камилл! Можешь не беспокоиться, я не помешаю тебе исполнить свой долг.
После этих слов все заговорили свободно и в полный голос.
Фрерон был настроен решительнее других: все знали, что он был безнадежно влюблен, хотя никто не имел представления, кто эта женщина. Его отчаяние после смерти Люсиль выдало его роковую тайну.
– А ты, Фрерон, приготовил себе яд? – спросил Камилл.
– Если завтра мы потерпим неудачу, я погибну, сражаясь! – отвечал тот. – Я так устал от жизни, что жду лишь повода, чтобы от нее избавиться.
Ребекки более других надеялся на успешный исход борьбы.
– Я знаю своих марсельцев, – сказал он, – ведь я сам их подбирал: я уверен в них от первого до последнего человека; ни один не подведет!
После ужина хозяева предложили отправиться к Дантону.
Барбару и Ребекки отказались: их ждали в казарме марсельцев.
Казарма находилась шагах в двадцати от дома Камилла Демулена.
У Фрерона была назначена встреча в коммуне с Сержаном и Манюэлем.
Брюн договорился с Сантером, что переночует у него.
Каждый был связан с предстоящим событием собственными нитями.
Итак, все разошлись. Камилл и Люсиль пошли к Дантону одни.
Обе четы были очень дружны; были привязаны друг к другу не только мужчины, но и их жены.
Дантон хорошо известен читателям; мы не раз вслед за великими мастерами, изобразившими его крупными мазками, были вынуждены возвращаться к его портрету.
А вот его жена менее известна; скажем о ней несколько слов. Воспоминание об этой замечательной женщине, бывшей предметом столь глубокого обожания своего супруга, мы снова находим у полковника Морена; правда, о ней рассказывает не миниатюра, а скульптурный портрет.
По мнению Мишле, он был сделан уже после ее смерти.
Он олицетворяет доброту, спокойствие, силу.
Ее еще не поразила болезнь, убившая эту женщину в 1793 году, однако она уже печальна и беспокойна, словно предчувствует скорую кончину.
Согласно дошедшей до нас молве, она была к тому же набожной и робкой.
Однако, несмотря на робость и набожность, она в один прекрасный день не побоялась пойти против воли родителей: это случилось в тот день, когда она объявила, что хочет выйти замуж за Дантона.
Как Люсиль в Камилле Демулене, она сумела в этом мрачном и противоречивом человеке, никому еще не Известном, не имевшем ни звания, ни состояния, угадать бога, погубившего ее, когда он явился ей, как Юпитер – Семеле 42.
Невозможно было не почувствовать, что у человека, к которому привязалась бедняжка, грозная и непредсказуемая судьба; но может быть, ее решение было продиктовано не только любовью, но и набожностью по отношению к этому ангелу света и тьмы, которому была уготована честь олицетворять собою год 1792, как Мирабо связывается с 1791-м, а Робеспьер – с 1793 годом.
В первом этаже этого дома проживал Фрерон.
Пройдем к двери; напрасно мы стали бы к нему звонить: он сейчас находится во втором этаже у своего приятеля Камилла Демулена.
Пока мы будем подниматься по лестнице, преодолевая семнадцать ступеней, отделяющих один этаж от другого, позвольте в двух словах рассказать о Фрероне.
Фрерон (Луи-Станислав) был сыном замечательного Эли-Катрин Фрерона, подвергавшегося несправедливым и жестоким нападкам Вольтера; когда читаешь сегодня критические статьи, направленные против автора «Орлеанской девственницы», «Философского словаря» и «Магомета», удивляешься тому, насколько верны замечания журналиста, сделанные им в 1754 году и совпадающие с нашими в 1854 году, то есть, сто лет спустя.
Фрерон-младший – ему было тогда тридцать пять лет, – был потрясен несправедливостями, совершенными по отношению к его отцу, не снесшему оскорблений и скончавшемуся в 1776 году в результате уничтожения хранителем печати Мироменилем его «Литературного альманаха»; Фрерон горячо воспринял Революцию, он выпускал или собирался выпускать в это время «Оратора Народа».
Вечером 9 августа он находился, как мы уже сказали, у Камилла Демулена, где ужинал вместе с Брюном, будущим маршалом Франции, а пока – типографским мастером.
За столом вместе с ними сидели Барбару и Ребекки.
Одна-единственная женщина принимала участие в трапезе, чем-то напоминавшей ужин гладиаторов перед выходом на арену, носивший название свободной трапезы, Женщину эту звали Люсиль.
Нежное имя, очаровательная женщина, оставившие по себе болезненное воспоминание в анналах Революции!
Мы не сможем проводить тебя в этой книге вплоть до эшафота, на который ты, любящее и поэтичное создание, пожелала подняться вслед за мужем; однако мы набросаем твой портрет двумя росчерками пера.
Один-единственный портрет остался после тебя, бедное дитя! Ты умерла так рано, что художник был вынужден, если можно так выразиться, перехватить твой образ на лету. Речь идет о миниатюре, виденной нами в восхитительной коллекции полковника Морена, которая была пущена по ветру, несмотря на свою уникальность, после смерти этого замечательного человека, с такой щедростью предоставлявшего свои сокровища в наше распоряжение.
На этом портрете Люсиль предстает маленькой, хорошенькой шалуньей; есть нечто в высшей степени плебейское в ее очаровательном личике. В самом деле, дочь бывшего мелкого финансового служащего и прелестной женщины, как утверждают, любовницы министра финансов Терре, Люсиль Дюплесси-Ларидон была, как и г-жа Ролан, незнатного происхождения.
Брак по любви соединил в 1791 году эту девушку с этим ужасным ребенком, с этим гениальным мальчишкой по имени Камилл Демулен; по сравнению с ним Люсиль можно было назвать богатой.
Камилл, бедный, довольно некрасивый, косноязычный из-за заикания, помешавшего ему стать оратором, благодаря чему он стал великим писателем, как вам, разумеется, известно, совершенно покорил ее изяществом своего ума и добрым сердцем.
Камилл, хотя и придерживался мнения Мирабо, сказавшего: «Вам никогда не совершить Революцию, если вы не искорените христианство», все же венчался в церкви Сен-Сюльпис по католическому обряду; но в 1792 году, когда у него родился сын, он отнес его в ратушу и заказал для него республиканское крещение.
Вот в этой квартирке второго этажа в доме по улице Ансьен-Комеди и составлялся, к великому ужасу и в то же время к большому удовольствию Люсиль, план восстания, который, по наивному признанию Барбару, был им завернут в нанковые штаны и отправлен к прачке.
Барбару, не очень веривший в успех затеянного им самим предприятия и опасавшийся попасть в руки победившего двора, с простотой древних показал припасенный им заранее яд, приготовленный Кабанисом для него, как и для Кондорсе.
Перед началом ужина Камилл, веривший в успех не более Барбару, сказал, поднимая бокал и стараясь, чтобы его не слышала Люсиль:
– Edamus et bibamus, eras enim moriemur 41! Однако Люсиль услыхала его слова.
– Зачем ты говоришь на языке, которого я не понимаю? – молвила она. – Я догадываюсь, о чем ты говоришь, Камилл! Можешь не беспокоиться, я не помешаю тебе исполнить свой долг.
После этих слов все заговорили свободно и в полный голос.
Фрерон был настроен решительнее других: все знали, что он был безнадежно влюблен, хотя никто не имел представления, кто эта женщина. Его отчаяние после смерти Люсиль выдало его роковую тайну.
– А ты, Фрерон, приготовил себе яд? – спросил Камилл.
– Если завтра мы потерпим неудачу, я погибну, сражаясь! – отвечал тот. – Я так устал от жизни, что жду лишь повода, чтобы от нее избавиться.
Ребекки более других надеялся на успешный исход борьбы.
– Я знаю своих марсельцев, – сказал он, – ведь я сам их подбирал: я уверен в них от первого до последнего человека; ни один не подведет!
После ужина хозяева предложили отправиться к Дантону.
Барбару и Ребекки отказались: их ждали в казарме марсельцев.
Казарма находилась шагах в двадцати от дома Камилла Демулена.
У Фрерона была назначена встреча в коммуне с Сержаном и Манюэлем.
Брюн договорился с Сантером, что переночует у него.
Каждый был связан с предстоящим событием собственными нитями.
Итак, все разошлись. Камилл и Люсиль пошли к Дантону одни.
Обе четы были очень дружны; были привязаны друг к другу не только мужчины, но и их жены.
Дантон хорошо известен читателям; мы не раз вслед за великими мастерами, изобразившими его крупными мазками, были вынуждены возвращаться к его портрету.
А вот его жена менее известна; скажем о ней несколько слов. Воспоминание об этой замечательной женщине, бывшей предметом столь глубокого обожания своего супруга, мы снова находим у полковника Морена; правда, о ней рассказывает не миниатюра, а скульптурный портрет.
По мнению Мишле, он был сделан уже после ее смерти.
Он олицетворяет доброту, спокойствие, силу.
Ее еще не поразила болезнь, убившая эту женщину в 1793 году, однако она уже печальна и беспокойна, словно предчувствует скорую кончину.
Согласно дошедшей до нас молве, она была к тому же набожной и робкой.
Однако, несмотря на робость и набожность, она в один прекрасный день не побоялась пойти против воли родителей: это случилось в тот день, когда она объявила, что хочет выйти замуж за Дантона.
Как Люсиль в Камилле Демулене, она сумела в этом мрачном и противоречивом человеке, никому еще не Известном, не имевшем ни звания, ни состояния, угадать бога, погубившего ее, когда он явился ей, как Юпитер – Семеле 42.
Невозможно было не почувствовать, что у человека, к которому привязалась бедняжка, грозная и непредсказуемая судьба; но может быть, ее решение было продиктовано не только любовью, но и набожностью по отношению к этому ангелу света и тьмы, которому была уготована честь олицетворять собою год 1792, как Мирабо связывается с 1791-м, а Робеспьер – с 1793 годом.